Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь замечательных людей - Жуковский

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Афанасьев Виктор / Жуковский - Чтение (стр. 3)
Автор: Афанасьев Виктор
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь замечательных людей

 

 


Часто о нем справлялся. Рассматривал бумаги, переписанные Жуковским, далеко отставя руку с листом и брезгливо щурясь. Кланялся Жуковскому сухо, почти незаметно. Жуковскому до отчаяния хотелось покинуть контору совсем, чтоб не видеть физиономии «пресмыкающегося животного», как называли Мясоедова в Москве. Мечтал уехать в Петербург. Написал об этом Елизавете Дементьевне. Она отвечала: «Отъезд твой в Петербург не принес бы мне утешения: ты, мой друг, уже не маленький. Я желала бы, чтобы ты в Москве старался себя основать хорошенько... Мне кажется, зависит больше от искания. Можно, мой друг, в необходимом случае иногда и гибкость употребить: ты видишь, что и знатней тебя не отвергают сего средства». Жалость к матери сжимала сердце Жуковского: с детства научена она покоряться силе. Да и сейчас-то что она? Не служанка и не барыня. Вся в зависимости от Марьи Григорьевны Буниной. А плохо зависеть — даже и от доброго, порядочного человека! Нет, «гибкость употреблять» Жуковский никак не собирался. Письмо матери все о деньгах: «Прошу тебя, мой друг, оставить мундир свой делать до приезда нашего. Это прихоть, Васинька, не согласующаяся с твоим состоянием... Не мотай, пожалуйста».
      Но «мундир», то есть фрак и панталоны по моде, были необходимы — без них на люди не выйдешь. Особенно в дом Соковниных, куда ходил он с Тургеневыми. УСережи Соковнина, его пансионского товарища — сестры-красавицы — Анна, Катерина, Варвара. Все вместе они бывали в театре, на гуляниях... Много денег уходило на книги. «Вы, конечно, меня в том простите, — писал он матери, — я уверен в этом совершенно, ибо, учивши меня столько времени тому-сему, вы не захотите, чтоб я это забыл, и все деньги, которые вы за меня платили в пансион, были брошены понапрасну». А Елизавета Дементьевна, полная страха перед будущим, снова упрекает сына: «А ты, мой друг, все еще не перестаешь мотать. Вспомни, как ты, рассчитывая оставленные у тебя деньги, полагал, что будет довольно и на книги. А ныне принялся за новую трату». Жуковский снова жаловался матери на свою службу, говорил, что продвинуться вперед в подобном месте он не сможет. «Ибо я хотя и пустился в статские скрипоперы, — писал он, — но ничего такого написать не умею».
      В 1801 году вышел в свет переведенный Жуковским роман Коцебу, в четырех небольших томах. Поэт Михаил Дмитриев — племянник Ивана Дмитриева — рассказывая о том, что читали у них в доме в те времена, не забыл этой книги: «Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, другие слушали... «Страдания Ортенберговой фамилии» и «Мальчик у ручья» Коцебу — решительно извлекали слезы!» Посредником между Зеленниковым и Жуковским был Мерзляков. В том же году была переведена и издана повесть Коцебу «Королева Ильдегерда». «Вот «Ильдегерда», — писал Мерзляков Жуковскому при начале этой работы. — Дни четыре как она у меня, — но с кем послать к тебе? Ты знаешь, что у меня нет челяди. Я уже условился с Зеленниковым о деньгах по 5 р. за лист: больше не дает. Это придется 80 р.». Исполнив эту работу, Жуковский начал перевод (тоже для Зеленникова) двух повестей Жан-Пьера Флориана — «Вильгельм Телль» и «Розальба», которые в одном общем томе вышли в следующем году.
      Двоюродный брат Дмитриева Платон Бекетов, просвещенный барин, собиратель книг и гравюр, завел в своем роскошном доме на Кузнецком мосту типографию и книжную лавку с типографщиками и книгопродавцами из числа собственных крепостных, чтобы, по примеру Новикова, содействовать отечественному просвещению. В 1800-х годах он издал в большом формате четыре альбома «Пантеон российских авторов», где гравированные портреты писателей сопровождались текстом, написанным Карамзиным. Бекетов напечатал полное собрание сочинений А. Н. Радищева, переводы и сочинения Дмитриева и Карамзина. По совету этих последних он обратился к молодым литераторам — Гнедичу, Мерзлякову. Его просьба — выбрать для перевода какие-нибудь значительные произведения — была передана через Тургеневых к Жуковскому. Дома, раздумывая об этом, Жуковский взглянул на книжные полки, и его осенило: да вот же оно — шесть томиков «Дон Кишота» Михаилы Серванта во французской переделке Флориана! Бекетов одобрил выбор. Обещал издать перевод на лучшей бумаге, с гравюрами и портретами.
      В один вечер Жуковский перевел «Предисловие» Флориана, где сказано, что «Дон Кишот — сумасшедший делами, мудрец мыслями. Он добр; его любят; смеются ему и всюду охотно за ним следуют». Потом принялся за статью Флориана «Жизнь и сочинения Серванта», которая следовала за предисловием. Эта работа Жуковского растянулась на несколько лет (первый том вышел в 1804-м, последний — в 1806 году). Он был счастлив. «Никто еще в России не знает Дон Кишота таким, каков он есть!» — думал он. В русских корявых и неполных переводах Дон Кихот выглядел дураком и сумасбродом, всех занимали только его нелепые приключения. Но Флориан дал понять, и Жуковский хорошо почувствовал, что книга Сервантеса не грубый фарс, а великое творение мудреца, поборника справедливости, добродетели...
      Жуковский продолжал писать стихи. Его все так же занимали Юнг и Грей. Он сделал перевод элегии Грея «Сельское кладбище» и повез Карамзину в Свирлово, где тот жил на даче. Карамзин с этого лета начал редактирование нового журнала под названием «Вестник Европы», который решил издавать при университетской типографии книгопродавец Иван Васильевич Попов. Перевод «Сельского кладбища» (это был первый вариант) Карамзину не понравился. «Однако, — сказал он, — у вас может получиться великолепная вещь». Он указал удавшиеся строки. Убеждал продолжить работу. В это же время Жуковский написал оду «Человек», в которой и эпиграф из Юнга, и мысли из Юнга, но тем не менее — размышления его о собственной жизни. Эта ода отразила целый период «борьбы с Юнгом» в душе Жуковского. Не уничтожения Юнга, а преодоления. Отчаяние автора «Ночей» Жуковский дополнил тем — пусть и меланхолическим — чувством достоинства человека перед Смертью, которое подало ему руку надежды в «Элегии, написанной на сельском кладбище» Грея. Жуковский начал вырабатывать свои представления о мире и человеке. Постепенно усложняясь, этот процесс будет длиться у него всю жизнь. «Ах! кто с сей жизнию без горя разлучился?» — говорит он в первом варианте перевода элегии Грея, признавая все земное родным, даже страдания. Сюда вошло и «разбойническое» чувство, о котором говорил Андрей Тургенев...
      Борьба с отчаянием была борьбой Жуковского за собственную душу — ему казалось, что он «никому не нужен», его одолевали мрачные мысли о матери (ее полурабской жизни), о своем странном положении «приемыша» в семье Буниных, о катастрофическом бесперспективном начале службы в Соляной конторе. Ода «Человек» и первый перевод «Сельского кладбища» — обретение достоинства, веры в себя, начало той особенной элегичности, которая так покоряла потом читателя в стихах Жуковского.
      Вскоре возникло литературное общество. Мысль о нем подал Мерзляков. Андрей Тургенев и Жуковский загорелись, наметили членов: Андрея Кайсарова, Александра Тургенева, Воейкова. Вскоре Кайсаров предложил принять своих братьев Михаила и Паисия. Мерзлякову поручили написать «Законы дружеского литературного общества». 12 января 1801 года в доме Воейкова на Девичьем поле состоялось организационное собрание. Воейков был счастлив. Он приказал расчистить в саду засыпанную снегом аллею, хорошо натопить комнаты, поправить ступеньки на расшатанном крыльце. В одной комнате расставил кресла вокруг большого стола, в другой все было приготовлено для дружеского ужина. Жуковский пришел пешком, в сумерках, когда уже не видны были башни Новодевичьего монастыря. Когда все расположились в креслах, Мерзляков встал и начал читать по-немецки «Оду к радости» Шиллера. Это произвело на всех необыкновенное действие.
      — Друзья! — воскликнул Мерзляков. — Что соединило нас? Дух дружества! Что значим мы каждый сам по себе? Почти ничего. Вместе преодолеем мы трудности и достигнем цели. Вот рождение общества! Один человек, ощутив пламя в своем сердце, дает другому руку и, показывая в отдаленность, говорит: там цель наша! Пойдем, возьмем и разделим тот венец, которого ни ты, ни я один взять не в силах! В нашем обществе, в этом дружественном училище, получим мы лучшее и скорейшее образование, нежели в иной академии.
      Мерзляков разложил перед собой листы и стал читать статьи законов общества:
      — Цель общества — образовать в себе талант трогать и убеждать словесностью: да будет же сие образование в честь и славу Добродетели и Истины целью всех наших упражнений. Что должно быть предметом наших упражнений? Очищать вкус, развивать и определять понятия обо всем, что изящно и превосходно. Для лучшего успеха в таких упражнениях надобно: первое — заниматься теорией изящных наук... Второе — разбирать критически переводы и сочинения на нашем языке. Третье — иногда прочитывать какие-нибудь полезные книги и об них давать свой суд. Четвертое — трудиться над собственными сочинениями, обрабатывая их со всевозможным рачением.
      Решено было собираться по субботам вечером. Порядок принят был следующий: заседание открывает очередной оратор речью на какую-нибудь «нравственную» тему; затем секретарь читает сочинение одного из членов общества, не объявляя его имени (иногда и сам автор); потом чтение вслух какого-нибудь образцового произведения. Сочинения членов общества должны отдаваться для лучшего прочтения и приготовления к их разбору на дом. Дело пошло очень хорошо. Принятый порядок, к счастью, беспрестанно нарушался. Говорил оратор; все говорили разом; поднимался спор (а спор не был предусмотрен...). Иной раз брань, хотя и дружеская. Начались обиды, объятия, пожимание рук, хохот... Никогда, ни одно заседание не обходилось без шампанского и громогласных песен.
      На очередных встречах Мерзляков произнес еще несколько речей: «О деятельности», «О трудностях учения». Александр Тургенев выступил с «Похвальным словом Ивану Владимировичу Лопухину», Андрей Кайсаров — с речами «О кротости», «О том, что мизантропов несправедливо почитают бесчеловечными», Михаил Кайсаров — «О самолюбии», Воейков — «О предприимчивости». Блестящие речи о поэзии и русской литературе произнес Андрей Тургенев.
      — Русская литература! Русская! — говорил он. — Можем ли мы употреблять это слово? Не одно ли это пустое название?.. Есть литературы французская, немецкая, есть английская... Но есть ли русская? Читай английских поэтов, и ты увидишь дух англичан. То же французы и немцы — по произведениям их можно судить о характере их наций. Но что можешь ты узнать о русском народе, читая Ломоносова, Сумарокова, Державина, Хераскова и Карамзина? В одном только Державине найдешь очень малые оттенки русского. А в поэме Карамзина «Илья Муромец» — русское название, русские слова, но больше — ничего!
      Поднялся спор. В принципе соглашаясь с Андреем, ему возражали Андрей Кайсаров и Жуковский, они говорили, что Карамзина, стоящего на верном пути, компрометируют многочисленные подражатели вроде Шаликова. Русская литература у истоков. Не может она сразу стать оригинальной. Нужно делать то, что и делает Карамзин, — смело заимствовать форму, дух, мысли, даже слова. Учиться. Ведь так складывались и крепли и другие литературы в Европе. Нужно смело вливаться в это огромное дружеское общество — в человечество! Не надо ожидать «второго Ломоносова» сложа руки... Нужно каждому стремиться сделаться им по мере сил. Надо работать!..
      Жуковский в разное время — зимой и весной — 1801 года произнес три речи: «О дружбе», «О страстях» и «О щастии». В первой он философ, он и поэтически обосновал и укрепил тот культ дружбы, который возник около братьев Тургеневых.
      — Я буду говорить с вами о дружбе, — так начал он свою речь 27 февраля. — Что больше и приятнее может занимать нас в эти минуты, посвященные всему доброму, как не дружба — небесная, благодатная, услаждающая горести, оживляющая радости и наслаждения житейские?.. Дружба не боится ни злобы, ни предрассудков, никакая сила не может разлучить сердец, соединенных самою природой... Она есть чистый, неразрывный союз двух сердец, рожденных одно для другого... Человек без человека был бы самою бедною, беспомощною тварью на свете!.. Счастлив тот, кто нашел себе друга испытанного, постоянного, кто нашел его тогда, когда он более всего нужен. Не довольно того, чтобы уметь выбирать друга, должно уметь всегда быть ему другом... Эгоизм не может существовать вместе с дружбой — перестаньте быть эгоистами, и вы исполните все, чем обязаны друзьям своим... Жуковский цитировал стихи Карамзина, изречения Пифагора, высказывания аббата Бартелеми из популярного тогда его «Путешествия младшего Анахарсиса». Он говорил, что излишняя короткость в дружбе так же вредна, как и рассудочная холодность, что не бывает дружбы без откровенности, но что грубо «резать» правду другу в лицо тоже нехорошо — надо все говорить «без закрышки», но осторожно, с тактом. Прекрасно, когда друзья — разные по натуре люди и притом умеют управлять собой, то есть спорят не из упрямства, а в поисках истины...
      Все это было не ново. Он и подчеркивал это, цитируя древних и новых писателей, приводя суждения философских школ. Множество стихотворений и прозаических отрывков о дружбе, о «щастии» напечатано было тогда и в русских журналах. Подобные мысли там было найти легко. Новое было то, что члены дружеского литературного общества (пусть и не все), а особенно — Жуковский и братья Тургеневы — стали этим жить.Это были их личные судьбы, страсти, дружба, любовь, добродетель. И какой высокой нравственностью озарились их души — отныне и на всю жизнь!
      В речи «О щастии» Жуковский высказывает все те же мысли — о безумцах, которые спешат «расстаться с жизнью как с мрачной темницей», о том, что без «горестей» не может существовать счастья («свет не был бы светом без тени»), что «на самом краю бед есть для нас наслаждения», так как и в величайшем блаженстве существует для нас «горесть». Он говорит, что человек не отомат(автомат) и «имеет неограниченную волю действовать», а между тем сам налагает на себя оковы.
      — Кто препятствует мне сделать себя независимым от людей, посреди которых рождаются беды и горести? — говорит Жуковский. — Кто препятствует мне, не отделяясь совершенно от мира, отделить от него свое счастие, очертить около себя круг, за который бы житейские беды преступить не дерзали?.. Мое счастие во мне, оно будет жить, несмотря на все превратности, которые принужден буду я испытывать в бурном океане света... Друзья мои! Свобода, любовь, дружба — вот законы счастия... Не будем терять времени — положим основание будущему своему счастию и укрепимся мужеством и силою против бед, которые, может быть, скоро на нас обрушатся.
      ...В марте 1801 года был убит император Павел. Москва почти открыто праздновала это событие. Указы, отменяющие всякие стеснительные нововведения Павла, посыпались как из рога изобилия, многие головы, жаждущие гражданских свобод, поневоле вскружились...
      Обманчиво было утро нового царствования. Как ни либерален был молодой царь, как ни добра была его «ангельская» улыбка, начал он с насилия — он способствовал убийству своего отца, Павла Первого. И об этом сразу же узнали все — все общество.
      ...Андрей осенью этого года после безуспешных попыток прикомандироваться к Лондонской миссии был переведен по службе в Петербург. 12 ноября Жуковский вместе со всей семьей Тургеневых провожал его до станции Черная Грязь. Обнимая Андрея на прощанье, он плакал. Они дали друг другу слово переписываться. После его отъезда Жуковский почувствовал себя одиноким. С Александром Тургеневым, а тем более с Мерзляковым, у него не было такой близости. С отъездом Тургенева он как бы терял опору. Но он решил во что бы то ни стало стоять на своем — и выстоять.

Глава третья (1802-1805)

      Андрей Тургенев в Петербурге тоже чувствовал себя одиноким. Ему не хватало московских друзей, особенно Жуковского. «Вспомните этот холодный, сумрачный день, — писал он Мерзлякову и Жуковскому, — и нас в развалившемся доме, окруженном садом и прудами... Вспомните себя, и, если хотите, и речь мою; шампанское, которое вдвое нас оживило; торжественный, веселый ужин, соединение радостных сердец; вспомните — и вы никогда позабыть этого не захотите. Вы отдадите справедливость нашему Обществу. Его нет, но память о нем вечно будет приятнейшим чувством моего сердца».
      Грусть Андрея увеличивалась тем, что он теперь был разлучен с семейством Соковниных — он влюблен был в одну из сестер, Екатерину Михайловну (в другую сестру — Анну Михайловну — был влюблен его брат Александр). Третьей сестре — Варваре Михайловне — Андрей Тургенев посвятил перевод «Вертера».
      Тургенев шлет Жуковскому письма для Екатерины Михайловны, которая тоже его любит, — передача должна была совершаться тайно от всех. Жуковскому Андрей доверял настолько, что пересылал ему копии писем Екатерины Михайловны. «Я знаю вам цену, — писала Екатерина Михайловна Андрею, — поверьте этому, и знаю также, что я ни с кем так счастлива быть не могла бы, как с вами... Но ежели судьба нас определила на другое, то мы заранее к тому приготовимся... Вас еще другая эпоха ожидает: слава! Стремитесь за ней, и она вас утешит... Но не огорчайтесь обо мне. Надежда еще не умерла в моем сердце».
      В доме Соковниных весело — молодые люди читают, ездят в концерты, любят игры, пишут шутливые стихи (особенно Жуковский и Анна Михайловна). К этой же компании принадлежала Мария Николаевна Вельяминова, племянница Жуковского (она дочь его сводной сестры, имевшей связь с тульским наместником Кречетниковым). Он читает с ней Руссо, пытается воспитывать ее, но, в конце концов, они увлекаются друг другом. В 1801 году произошла катастрофа, углубившая общее печальное настроение Жуковского: Мария Николаевна была выдана замуж за нелюбимого, но «хорошего» человека, некоего Свечина, и уехала с ним в Петербург. Как раз поехал туда и Андрей Тургенев. Он стал посредником между Жуковским и Марией Николаевной, вошел в семью Свечиных и обо всем подробно писал другу в Москву. «Муж и она, — пишет он, — два инструмента совсем на разных тонах: он — балалайка, может быть — очень стройная и звонкая, она — арфа. Я смотрел на них вместе и чувствовал, что не так бы должно быть, если бы в этом мире царствовала гармония. Я знаю другой инструмент, который мог бы аккомпанировать, но... вздохнем оба от глубины сердца». Жуковский пишет Марии Николаевне о Руссо, а муж «восстает против Руссо». Тургенев сообщает Жуковскому слова Свечиной о нем, о Жуковском: «Какой он милой (с чувством и неизъяснимой приятностью)!.. Только как часто бывает задумчив!» Тургенев пишет, что при этом в лице ее «было что-то небесное... она была в белом. Какая-то томность при свечах делала ее пленящею». Он зовет Жуковского в Петербург: «Ты должен приехать и быть здесь... Между вами самая святая и невинная связь»; передает слова Свечиной; «Боже мой, как мне жаль, что здесь нет Василия Андреевича». Годом позднее Александр Тургенев, уже учившийся в Геттингенском университете, записал в своем дневнике: «Сегодня Бутервек на лекции описывал характер Петрарки и платоническую любовь его к Лауре. Какое разительное сходство с характером Жуковского! Кажется, что если б мне надобно было изобразить характер Жуковского, то я бы то же повторил, что Бутервек говорил о Петрарке. И Жуковский точно в таком же отношении к Свечиной, в каком Петрарка был к Лауре».
      Жуковский набирался решимости повернуть свою жизнь так, как, ему казалось, диктовала судьба. Он страстно возмечтал о сельском уединении — о своей комнате во флигеле, в Мишенском, среди книг, холмов и рощ. Там он будет писать письма Свечиной с сладким чувством безнадежности. Работать, вести дневник... Жить переводами (уже почти окончен первый том «Дон Кишота»). С самого начала года он то упаковывал, то снова раскладывал книги, не решаясь подать в отставку, — мать и Марья Григорьевна Бунина были против таких его планов. Но — вот она, судьба! — помог ему случай. Мясоедов, давно третировавший Жуковского (он знал, что у молодого чиновника нет нигде крепкой поддержки), сделал ему очередной выговор особенно грубо. Впервые в жизни Жуковский вспылил, надвинулся, весь бледный и со сверкающими глазами, на своего обидчика и сказал какие-то слова, от которых Мясоедов съежился и молча ретировался. Жуковского тут же охватило чувство раскаяния и стыда. Как-никак — ему не хотелось начинать новую жизнь с бунта! Но было поздно. Один из членов правления конторы — Николай Иванович Вельяминов, отец Марии Николаевны Свечиной, — посоветовал Жуковскому принести извинения Мясоедову и обещал свое содействие. Но Вельяминов был и сам неприятен Жуковскому как человек, за деньги прикрывавший позор своей жены. Он решил молчать. Мясоедов через старшего приказного объявил, что ему запрещен отныне вход в контору и что дело он передает московскому полицеймейстеру. Последовал домашний арест. Жуковскому за нарушение присяги (как и всякий тогдашний чиновник при вступлении в службу, он был приведен к присяге, где был пункт об уважении к начальству) грозил суд. За него хлопотали Прокопович-Антонский и Иван Петрович Тургенев.
      «Сейчас, брат, я получил твое письмо об аресте, — пишет Жуковскому Андрей. — Меня это возмутило. Что сказать тебе? Я не рад, очень не рад этому, что ты будешь в отставке, но что же было делать на твоем месте? Если все еще можно поправить, я бы этого очень желал, но если тут оскорбится чувство твое, если будет хоть тень оскорбления для твоей чести, то делать нечего». Жуковский написал ему, что он непременно пойдет в отставку, что он будет есть один хлеб, но служить отечеству будет только тем, чем может, — пером сочинителя. «Право, можно и служить и заниматься нашим предметом, — неуверенно отвечает Андрей. — На что жить в отставке? Можно искать службы, если сама не представится, потому что можно искать и благородным образом».
      Жуковский написал матери и Буниной отчаянные письма, прося разрешения поселиться в Мишенском. 4 мая Бунина отвечала: «Нечего, мой друг, сказать, а только скажу, что мне очень грустно... Теперь осталось тебе просить отставки хорошей и ко мне приехать... Всякая служба требует терпения, а ты его не имеешь. Теперь осталось тебе ехать ко мне и ранжировать свои дела с господами книжниками».
      В конце мая 1802 года Жуковский выехал из Москвы. Впереди лежало — через Малый Ярославец, Калугу, Перемышль и Козельск — 279 верст, и последняя верста кончалась у белёвской почтовой станции. Когда на заставе раздалась команда «Подвысь!» — и полосатое бревно шлагбаума взлетело, пропуская экипаж, Жуковский, чтоб ничего не видеть, надвинул на глаза картуз. Усевшись поглубже, он не то задумался, не то задремал... В Мишенском были все Юшковы, младшие Вельяминовы, их гувернантки-француженки — Дорер, Жоли, Меркюрини. Елизавета Дементьевна и Марья Григорьевна встретили его с искренней радостью, не стали поминать о неудачной его службе. Андрей Григорьевич Жуковский сразу же рассказал ему о грандиозном пожаре, который был в Белёве прошлым летом: половина домов сгорела; в Спасо-Преображенском монастыре рухнули все кровли, колокола на большой колокольне сплавились в массу в 296 пудов; два дня бушевал огонь. Ока шипела от летящих в нее головней и горящих бревен.
      — Ну, прямо литовская осада! — говорил Андрей Григорьевич. — А нынче, вот ты увидишь — обстроились лучше старого. Да не как-нибудь, а по генеральному плану, утвержденному в Петербурге! К зиме пожара уж и следов не осталось. Каков магистрат новый! А купцы-то, теперь в таких домах живут — истинно замки. И колокола заново отлили...
      Была в Мишенском и сводная сестра Жуковского — Екатерина Афанасьевна Протасова. Она вышла замуж в 1792 году за Андрея Ивановича Протасова и жила с ним в деревне Сальково на Оке. У нее родились две дочери, в 1793-м — Маша, в 1795-м — Саша. Екатерина Афанасьевна и ее муж страстно любили друг друга. Но Андрей Иванович, хотя и был богат, крупно играл в карты. В 1797 году он скончался от чахотки, оставив много долгов. Молодая вдова его продала Сальково и приехала со своими малолетками в Мишенское к матери. Отныне вся ее жизнь посвящена была дочерям. Еще молодая и красивая (ей не было тридцати), она с этих пор всю жизнь носила белый чепец и черное платье — знак непреходящего траура по супругу... В 1800 году белёвский магистрат отвел ей место для постройки дома на Дворянской улице. Дом был выстроен... Сюда Протасова перебиралась на позднюю осень и зиму, у нее здесь бывали все мишенские. Статная, высокая, с горделивой походкой, в строгом одеянии, с решительным выражением лица, она походила на королеву Марию Стюарт. Ее дочери, две миловидные, тихие девочки, быстро привязались к Жуковскому. Он, словно гувернер или учитель, стал гулять с ними в парке, в поле, рассказывать о своем детстве, читать с ними повести Жанлис, рисовать с натуры цветы и деревья. Машу он уговорил вести дневник — откровенный, чтоб видеть в нем себя как в зеркале и потом избавляться от всего нехорошего. Он был ласков с ними, добр. Им нравился его густой, бархатистый голос, задумчивый взгляд, неожиданный веселый смех... Он подолгу работал у себя в комнате, и они ждали с нетерпением, когда он придет, возьмет их за руки, и они пойдут в парк, в лес у Васьковой горы...
      Жуковский переводил «Дон Кишота» и занимался самообразованием. Сшив тетрадь из больших синих листов, он сделал заголовок: «Историческая часть изящных искусств. 1. Археология, литература и изящные художества у греков и римлян». Начал делать сюда выписки. В другую тетрадь делал выписки из книг по философии. Третья предназначалась для упражнений в немецком языке. В черновой книге — альбоме с застежками — делал планы будущих сочинений, намечал, что перевести.
      Вскоре из Москвы прислана была ему изданная Поповым книжка: «Четыре времени года. Музыка сочинения г. Гайдена». Здесь было напечатано переведенное Жуковским либретто немецкого писателя Ван Свитена для оратории Гайдна, сделанное по мотивам поэмы Томсона «Времена года». И. Томсон и Гайдн горячо любимы были в молодом тургеневском кружке. Андрей Тургенев, ездивший по службе в Вену, писал оттуда, что ему посчастливилось видеть Гайдна, который дирижировал в концерте своими произведениями: «Я с величайшим наслаждением слушал, чувствовал и понимал все, что выражала музыка». Андрей прислал Жуковскому и Мерзлякову портреты Шиллера и Шекспира (он увлекся Шекспиром и начал переводить «Макбета»). Александр Тургенев, уехавший учиться в Геттингенский университет, послал брату Андрею «для раздачи друзьям» экземпляры шиллеровской «Орлеанской девы», написанной в 1801 году. Потом Андрей был в Лейпциге и написал Жуковскому, что он был там на представлении новой драмы Шиллера «Die Jungfrau von Orleans» («Орлеанская дева») и сокрушался, что ее «нельзя никак представлять на русском театре, первое потому, что не позволят, второе, что у нас нет актрис для Иоанны». Наконец, Андрей прислал драму Жуковскому, который, конечно, сразу стал думать о ее переводе. Андрей мечтал съездить в Веймар, где, как он пишет Жуковскому, «живут теперь Шиллер, Гёте, Виланд, Гердер: тамошний герцог им покровительствует».
      Андрей прислал Жуковскому свои стихи. Жуковского они поражали — совершенством слога, мрачной силой мысли.
 
Свободы ты постиг блаженство,
Но цепи на тебе гремят;
Любви постигнул совершенства
И пьешь с любовью вместе яд.
И ты терзаешься тоскою,
Когда другого в гроб кладешь!
Лей слезы над самим собою,
Рыдай, рыдай, что ты живешь!
 
      «Это будет великий поэт, — думал Жуковский. — Ему открылось что-то такое, что еще никому не ведомо». В июле 1802 года в очередной книжке карамзинского «Вестника Европы» обнаружил он новое произведение своего друга под названием «Элегия». Карамзин сопроводил ее примечанием: «Это сочинение молодого человека с удовольствием помещаю в «Вестнике». Он имеет вкус и знает, что такое пиитический слог». Чудесно преображен был в стихотворении дух Юнга и Грея, — это был совсем не перевод и не подражание, — это было оригинальное, собственное Тургенева сочинение. Жуковский сразу понял, что Тургенев вышел в новое поэтическое пространство, — меланхолию карамзинистов он преобразил в чувство трагическое, сильное.
      Жуковский вспомнил, какими страстными и даже злыми слезами плакал Андрей, положив голову на руки, когда приходил он из московских трущоб домой... «Да, мы все — добрые! — восклицал он. — Но и самого доброго из нас пусть да грызет совесть». В «Элегии» — грозный — вселенский образ Осени, похожей на конец света, — «бурная осень», равнозначная разверстой Могиле, символу всепоглощающего Времени, беспристрастная жестокость Природы, обусловливающая равенство всех людей — равенство перед Смертью... Единственное вечноев человеке — любовь! Любовь заставляет сострадать — то есть создавать братство людей; любовь уничтожает зло; всякое горе она лишает его злобной силы:
 
И в самых горестях нас может утешать
Воспоминание минувших дней блаженных!
 
      Все то доброе, что есть в жизни человека, пусть его бывает чаще всего и слишком мало, — перевешивает и побеждает злую стихию бытия, если оно помнится с любовью...Отсюда как презренна погоня за богатством, чинами, всякое тщеславие...
      Жуковский нашел тут всю программу для нового перевода «Сельского кладбища» Грея. Собственно, его уже сложившаяся жизненная позиция полностью согласная с Андреевой, отразилась как в зеркале в его «Элегии». Можно было бы и не повторять Андрея в новом переводе, но Жуковский чувствовал, что Андрей не до конца сделал начатое: его произведение разбросанно, хаотично (как и первая попытка перевода «Сельского кладбища»...), не отточено в стиле. Надо бы показать, какова в своей форме должна быть русская элегия,прояснив все возможности, заложенные в «Элегии» Тургенева... Философски ясное и простое — счастливо найденное — содержание «Элегии, написанной на сельском кладбище» Томаса Грея дает прекрасную схему для развития всех нужных идей. Правда, у Грея слишком много конкретных примет бытия, чем он невольно приземляет общую мысль (вроде крытого соломой сарая),а читателя нужно поднимать —устремлять к небесам на крыльях чувства...Кроме того, стих должен звучать напевно, как музыка Гайдна, а не отрывисто — подобно английской речи Грея и его «героическому» английскому стиху, пятистопному ямбу. Стих «Элегии» Тургенева — александрийский, то есть французский (давно уже и для русских привычный) шестистопный ямб, — как раз напевен, и его можно сделать еще более плавным, если соблюсти в каждой строке цезуру и обратить внимание на столкновение звуков, на самую музыку слов...

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29