Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кровоточащий город

ModernLib.Net / Алекс Престон / Кровоточащий город - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Алекс Престон
Жанр:

 

 


Алекс Престон

Кровоточащий город

Посвящается Эри

Пролог

В конце города

Помню разносящиеся по операционному залу крики, ровный шум компьютеров и звон телефонов. Помню пронизывающие комнату лучи солнечного света. Все-все помню. Помню фотографию – ты с Люкой – в серебряной рамке на моем столе. Потом, с содроганием, вспоминаю тот миг, когда солнечный луч задрожал на кромке рамки и я вдруг понял, что оставил Люку в машине. Страх, пробежав по рукам, вонзился в грудь.

Листки с заметками взметнулись мне вслед – я бросился к двери и дальше, к лифтам, вжал кнопку так, что побелел палец. Одна кабина пошла наверх, следом другая. Я ринулся к лестнице, скатился, пролетая по пять-семь ступенек, вниз, рванул к двери и выскочил наружу. Ослепленный ярким майским солнцем, бросил взгляд на четко вычерченный в небе шпиль церкви, на парковочную площадку позади нее.

Усталые туристы за столиками у «Patisserie Valerie» неспешно попивали латте, расправляясь с громадными круассанами, с которых ветер сдувал чешуйки. Этот ветер всколыхнул во мне надежду. Прохладный, он пролетел над Темзой, по Грейсчерч-стрит, по Бишопсгейт, тронул волоски у меня на руках и взметнул навесы у растянувшихся вдоль Брашфилд-стрит магазинчиков. Подгоняемый ужасом, я несся по улице, когда путь преградил белый фургон «эскорт». Я увернулся, получил в спину проклятье, поскользнулся на кожаных подошвах и, разрезав наискось Коммершл-стрит, нырнул в тень церкви.

Словно рука из озера, она поднималась из мрачной скученности окружающих строений. На работе я частенько смотрел на нее. Стоя у окна, с зажатым между плечом и ухом телефоном, я глядел на шпиль, забывался и терял ход мыслей. Взлетающий из мирского окружения, он воплощал в себе чистоту и надежду. С усилием я вернулся в настоящее. Припекало. Я рванул дверь и окунулся в сырой, влажный воздух.

Холодные, скользкие перила под ладонями. Словно пьяного, меня мотало из стороны в сторону. За одним поворотом возникал другой, двери открывались куда угодно, только не на крышу, и везде, на каждом этаже, – темные коробки машин. Машин, припарковавшихся в то утро раньше меня; машин, оказавшихся здесь вопреки статистически невозможной комбинации красных сигналов светофоров, заглохших автобусов и запруженных перекрестков. Вылетев на яркий свет, я увидел «поло» на другой стороне серой бетонированной крыши. Увидел детское сиденье и светлую головку над ним.

Он не шевелился. В чуть приоткрытом окне отражалось небо. Ни звука. Теплая металлическая ручка… неуклюжие пальцы… ключи… Дверца открылась, и в лицо ударил спертый дух. Я дернул пояс безопасности, справился кое-как с защелкой, сбросил черные ремни.

Сейчас, когда я пытаюсь восстановить всю картину, перед глазами кружит водоворот разрозненных образов. Вырвавшийся из крохотных легких выдох, вскинувшаяся в дрожащем порыве маленькая грудь – и потом ничего. Лицо совершенно спокойное, ничуть не сердитое. Губки с хлопьями желтовато-белой пены неодобрительно поджаты. На висках, под бледной натянутой кожей, припущенной светлыми волосами, прожилки вен. Я поднял его – обмякшее, податливое тельце. Стащил носки – сам не знаю зачем – и увидел ножки, темные от лопнувших сосудов. С прилипшей к влажной спине футболки капал пот. Я прижал его к груди, полил водой из недельной давности бутылки «эвиана», валявшейся на полу среди драных дорожных карт, и, целуя и обмахивая ладонью горячее личико, сел за руль.

Держа его одной рукой, я мчался, не глядя, на красный свет, по бесконечным съездам, тротуарам в направлении Ватерлоо и, лишь подъехав к больнице, прижал ухо к груди, позволив себе секундную остановку, и услышал, как мне показалось, глухой, неуверенный стук. Я вбежал в отделение экстренной помощи, крича Господи помоги мне Господи мой мальчик. Все пришло в движение. Они забрали у меня Люку, бережно положили на каталку и повезли по длинным коридорам, размеренным тубами флуоресцентных ламп. Кислородная маска была слишком велика, и медбрат с татуированными предплечьями прижимал ее к маленькому личику. Потом дверь, за которую меня не пропустили. Я сел и набрал твой номер, неловко тыча пальцами в «блэкберри».

Ты приехала, ворвалась вихрем обузданной энергии, и, пока разговаривала с врачом, твои руки искали и не находили покоя. Ты была на седьмом месяце беременности и носила живот, как заготовленное к бою оружие. Ты не плакала – стояла надо мной и смотрела сверху вниз, но я не решался встретиться с тобой взглядом. Твои глаза – сухие, без малейшего намека на слезы, такие холодные. Я отвернулся. Прислонился к белой больничной стене, прижался лбом к липкой штукатурке и закрыл глаза.

Глава 1

Эдинбург и Лондон

Все годы учебы в университете я мечтал о том, чтобы уехать в Лондон. Постоянно глядя только перед собой, лишь изредка переключаясь на паузу, чтобы насладиться каким-то особенно ярким мгновением, я гнал себя вперед. Как и все мы. Когда налетали промозглые эдинбургские ветра, и я потуже обматывал шарфом шею, и Веро искала тепла в моих объятиях, а Генри прикрывал слезящиеся глаза длинными, худыми пальцами, мы все равно лишь подхлестывали себя – вперед, к Лондону. Мы водили дружбу только с теми, у кого были квартиры в Лондоне, кто знал лондонскую жизнь. Мы жили ради пятничных рейсов «Easyjet», мы уносились на юг в вечерних костюмах, и шампанское выплескивалось из пластиковых стаканчиков, когда шасси касалось посадочной полосы.

В безудержном стремлении к новым впечатлениям мы отрывались от юности и спешили к будущему, ждавшему нас с кислой миной разочарования. И никто не удосужился сказать нам, что впитывать нужно все, нужно вжигать в память образы, впечатывать в сердце чувства. Потому что скоро только это у нас и останется.

* * *

Веро стояла спиной к нам, раскинув руки. Черная шаль стелилась за ней на ветру, как у ведьмы. Вечер только начался, и солнечные лучи шарили по шпилям и башням старого города. Надвигавшаяся туча грозила пролиться дождем. Сгущалась тьма. Мы побежали вниз по склону, к подножию холма. Генри быстро обогнал нас, легко перескакивая через пучки вереска и кочки. Веро споткнулась, я бросился к ней, помочь, и почувствовал замерзшими пальцами тяжесть шали и тепло тела под ней. Я оглянулся – ночь собиралась на востоке, вплетаясь в тени Кэлтон-Хилла. Ударил дождь, и мы, поднажав, перебежали через дорогу и, хохоча, ворвались в бар «Балморал», где запыхавшийся Генри уже сидел перед стойкой – с бутылкой вина и тремя стаканами. Память золотит те дни.

Мы шиковали как могли. Отец Генри, владелец старомодной газеты, тираж которой стремительно катился вниз, выплачивал сыну пособие, позволявшее снимать для всех нас квартиру в Новом городе, оплачивать счета за обед и не экономить на выпивке. Веро, похоже, всегда получала достаточно для безбедного существования. У нее был богатый дядюшка и заботливые крестные; сама мысль о бедности применительно к Веро казалась оскорбительной. Впечатление богатой девушки она производила, даже когда я знал, что в кошельке у нее – последняя десятка; деньги появлялись откуда-то в нужный момент, и в самые тяжелые дни она оставляла на моем столе несколько банкнот с коротким посланием, наспех написанным поперек королевского лица косметическим карандашом.

Я познакомился с Генри в баре «Тевиот андер-граунд» в свой первый университетский вечер. День прошел в хождениях по кабинетам, заполнении всевозможных формуляров, записи в студенческие общества и на учебные курсы по выбранному профилю – английский язык и литература. И повсюду, куда бы я ни направился, меня опережал высокий нескладный парень со светлой челкой и румяным лицом, вышагивавший во главе стайки восторженно-простодушных девчонок. Вечером я загрузился в тесный подвальный бар – высокий блондин уже сидел за столиком в углу. И хотя все места за столиком были заняты, он выглядел одиноким – голова возвышалась над остальными, взгляд робкими кругами обходил зал. Парень поднес к губам кружку, и я увидел, что девушки зачарованно смотрят, как он пьет, не сводя глаз с прыгающего вверх-вниз кадыка. Поставив кружку на стол, блондин поднял руку и с улыбкой помахал мне:

– Ты ведь на английский, да? Может, сядешь к нам? Только стул надо принести. Меня зовут Генри Грей.

Сдружились мы быстро и вовсю трепались уже по пути из бара в клуб, а потом из клуба в его комнату, забитую книгами и безделушками, завешенную дорогими шторами и заваленную яркими подушками. На стенах висели черно-белые фотографии. В первые дни знакомства мы почти не спали – вместе исследовали город, засиживались допоздна за разговорами. Эксцентричный, застенчивый, доверчивый, он говорил негромко, слегка пришепетывая, и будто вылавливал из воздуха нужные слова длинными, костлявыми пальцами. Его по-прежнему сопровождали девушки; им нравилось смотреть, как он танцует – дергано прыгая, полностью отдавшись музыке, освободившись на мгновение от обычной застенчивости.

Эдинбург проносился в череде торжественных обедов, вечеринок, шумных балов и посещений великолепных домов Северного нагорья. Пользуясь помощью и поддержкой Генри, я врал направо и налево, сочинял истории, дававшие право по крайней мере на разовый пропуск, краткосрочный входной билет в высшее общество. Срываясь с лекций, мы с Генри шли в паб, из паба отправлялись встречать Веро и потом, уже набравшись, шли обедать и на танцы.

Веро вошла в мою жизнь еще во время Недели первокурсников. В тот вечер Генри обедал с другом своего отца, а я отправился в бар «Вуду-Румз» на вечеринку для студентов английского. На мне был взятый напрокат смокинг с пристегивающимся галстуком, в котором я чувствовал себя неловко и неуместно среди мальчиков в приталенных пиджаках и девочек в серебристых платьях. Гремела музыка, и мне скоро надоело смотреть на красивых блондинок, грациозно ковыляющих через зал к мальчикам, которых они знали годами, с которыми ходили в местные частные школы и которые были первыми, кто залез под резинку их приличных белых трусиков.

Я вышел в сентябрьскую ночь. Помню возбужденные толпы у «Кафе Рояль», блеск Принсез-стрит, простертой передо мной подобно унизанной браслетами руке. Я закурил, отстегнул галстук и бросил его на тротуар. Какой-то шум привлек мое внимание. Я поднял голову – с балкона «Балморала» на меня смотрела девушка. Внизу поблескивали осколки упавшего стакана. Она послала мне воздушный поцелуй и вернулась в комнату. Я пересек улицу и через тяжелые вращающиеся двери вошел в отель.

Я сидел в полутемном баре, пил пиво и трепался с барменом. Бармен был аспирантом, и мы говорили о его работе и о холодной зиме, когда он вдруг замолчал. Я обернулся – в вестибюле, вполоборота к нам, стояла та самая девушка с балкона. Она была в черном платье с глубоким вырезом на спине и туфлях на высоком каблуке, и прямо над ней висела большая люстра. В ярком свете девушка выглядела как на черно-белой фотографии. Свет падал на ее бледную кожу, черные волосы, черные брови. Наши с барменом взгляды соскользнули к красным, влажным от шампанского губам. Откинув голову, она рассмеялась и шагнула из света в темноту.

Секунду или две бармен стоял ошарашенный, а потом замахал рукой, будто выпроваживая меня вон:

– Иди за ней. Догони! Пиво за мной.

Я вышел. Ночь выдалась прохладная. В конце террасы, ближе к стальной крыше железнодорожного вокзала, тлел красный уголек. Девушка стояла там, курила. Когда я подошел, она улыбнулась, обняла меня и поцеловала. Запах дыма и выпивки, сухой от шампанского рот. Она отстранилась, и я накинул смокинг на ее голые, покрытые гусиной кожей плечи. Зажав в губах сигарету, девушка усмехнулась, подняла воротник и сложила руки на груди.

– Привет, я – Вероник. Друзья называют меня Веро. А тебя как зовут? Ты очень милый.

В отель мы возвратились, держась за руки. Веро метнулась к столу портье, взяла шоколадку в фольге, развернула. Обертка прошелестела на пол. Веро сунула темный квадратик в рот и, задумчиво жуя, приблизилась ко мне. Любая другая девушка нашего возраста, надевшая туфли на таком высоком каблуке, смахивала бы на проститутку, но Веро они лишь добавляли изысканности. В лифте она поцеловала меня еще раз, и я ощутил горечь шоколада, прилипшего к языку и оставшегося пленкой на зубах. Я пробежал пальцами по ее спине и почувствовал напряжение в плечах, нащупал мягкие хрящики позвоночника. Голос у нее был низкий, глубокий и плутоватый.

– Я здесь на вечеринке. Какой-то парень снял целый этаж, а девушка с нашего курса попросила составить ей компанию. Народ скучный, но шампанского – залейся, да и веселее здесь, чем там, где я была в прошлый раз. Зайдем?

Створки лифта разошлись, и кабину заполнили музыка, сигаретный дым и смех. Веро шла по коридору первой, открывая по пути двери, выискивая вино. Навстречу нам брел, пошатываясь, парень в клетчатых брюках и расстегнутом смокинге.

– Веро. Слава богу. Думал, ты уже ушла. Как хорошо, что ты здесь. Все собираются в зале. Пойдем потанцуем. – Он потянул ее за руку.

– Спасибо, но она не пойдет. – Я шагнул вперед.

– А ты кто такой? – Он попытался рассмотреть меня сквозь пьяную пелену, но только покраснел от усилия.

– Чарли Уэйлз. Друг Веро. Она меня пригласила. Ничего? Приятно познакомиться.

Мы протиснулись мимо него в комнату, пробились через плотную, потную толпу и, прихватив по пути бутылку шампанского, вышли на балкон. Сидели, выпивали, разговаривали. По ходу выяснилось, что мы живем в одном крыле, что она присматривается ко мне уже несколько дней, что я несколько раз проходил мимо и что она уже воспринимает меня как старого знакомого, с которым пока еще не встретилась. Мы нежно поцеловались, а потом устроились в уголке, укрыв ноги моим смокингом. Позлащенные дни.

Помню один рассвет. Октябрь нашего последнего курса. К тому времени мы с Веро уже расстались, сошлись, снова расстались и встречались с другими. Но при этом наша троица – она, Генри и я – оставалась неразлучной. Мы полетели на юг Франции, куда нас пригласили знакомые ребята, загрузились в самолет до Ниццы, изображали скуку, но втайне торжествовали. Проведя ночь в каком-то клубе в Каннах, мы возвращались на допотопных мопедах, разгоняя густой утренний воздух пронзительными гудками, взбираясь на холмы, пахнущие розмарином, лавандой и диким фенхелем. Потом, словно сброшенные шлепанцы, валялись у бассейна. Рассветное небо напоминало раковину моллюска – розовое растворялось в белом. Над бассейном, ловя насекомых, носились ласточки, и вода раскрашивала их рыжевато-коричневые грудки лазурью. Веро опустила ноги в воду, и размытый свет фонарей пополз по ним дерзкими пальчиками, теряясь в тени между бедрами, под джинсовой мини-юбкой.

Один из близнецов, чьим родителям и принадлежал дом, свернул пару косячков, и мы лежали, пуская дым в небо. Генри рассказывал об образовании облаков и миграционных маршрутах птиц. Веро положила руку мне на грудь, и я, наклонившись, укусил ее между большим и указательным пальцами. Она еще глубже сунула ладонь мне в рот, поморщилась от боли, но тут же улыбнулась. Потом скатилась в бассейн, нырнула и поплыла под водой. Распущенные черные волосы тянулись за ней, как шлейф водорослей. Сбросив юбку и стащив футболку, она вылезла на другой стороне бассейна в одних трусиках. Парни засвистели, а Веро повернулась и посмотрела на меня. Позади нее вставало солнце.

Я хотел жить с той же беззаботной легкостью, что была привычной для наших друзей в Эдинбурге. Хотел идти по жизни такой же невесомой поступью, не обращая внимания и даже не ведая о бремени существования, стиснутого суровой необходимостью. Я хотел предложить Веро именно такую жизнь, обеспечить ей будущее с бездумными тратами и беззаботным сумасбродством, которого она жаждала.

Когда она бросила меня в первый раз, ближе к концу первого семестра, я сгорал от ревности, видя, какими подарками забрасывают ее новые аристократические бойфренды. Я говорил себе, что она просто играет, ждет, пока я разбогатею и стану им ровней. Частенько я сидел в изножье ее кровати, а она рассказывала об очередном разрыве. Слушая Веро, я листал валявшиеся у нее на столе глянцевые журналы по моде и интерьеру и нисколько не сомневался, что если бы мог покупать ей эти шикарные платья, снимать для нее номера в этих выкрашенных солнцем отелях, обставлять дом этой роскошной мебелью, она снова была бы моей. И когда мы уехали в Лондон, у меня было лишь одно желание – молниеносно и невероятно разбогатеть.

Все знакомые из нашего круга устремились в Сити. Пока мы учились, фондовые биржи росли как на дрожжах. Банки и брокеры, страховые компании и юридические фирмы видели в выпускниках источник дешевого труда, жадную, голодную рабочую силу. Условия договора были просты: вкалывайте на нас в свои двадцать – не придется работать в сорок. Все рассказывали о недавних выпускниках, получавших миллионные бонусы. Они приезжали на ежегодные презентации вакансий, заворачивали манжеты и ораторствовали в барах, где угощали нас выпивкой. Но у моих друзей было преимущество. Их отцы уже работали в Сити или имели тесные связи с банками, которые поддерживали их империи недвижимости, пароходные линии и химические заводы. И я рассылал резюме, ходил на ярмарки вакансий, покупал книги по бухучету и корпоративным финансам – только для того, чтобы остаться с ними. Я хотел зарабатывать в год больше, чем мой отец за всю свою жизнь, хотел обеспечить для себя и Веро беззаботное существование, купить будущее, заплатив молодостью.

* * *

Как-то в среду, уже в декабре, я вернулся домой, в Фулхэм, после очередного неудачного собеседования. Я так долго держал в руке визитку генерального директора, что она промокла и посерела от грязи, а потом, бредя по Парсонс-Грин-лейн, уронил ее на решетку подвального окна. Карточку украшало выполненное рельефным серебром голое дерево. Компания «Силверберч[1] капитал» была одним из тех агрессивных хеджевых фондов[2], что колонизировали Уэст-Энд за последние годы. Напрямую мне там не отказали, но женщина в приемной подала пальто с тем особенным сдержанным сочувствием, распознавать которое я научился и которого уже боялся. Мы оба знали, что от меня веет душком неудачника. Она протянула мое потрепанное пальто и легонько похлопала меня по плечу. Я вышел, зажав в потрескавшихся губах сигарету. Снежинки медленно выписывали в воздухе пируэты, а я тащился по Беркли-стрит, потом спустился в метро.

На дороге возле нашего дома в Фулхэме валялась серо-бурая хирургическая перчатка. Я сунул пальцы под подкладку пиджака и осторожно, стараясь не порвать карман еще больше, выудил ключи. Калитка привычно скрипнула. Я открыл дверь и с удивлением обнаружил, что Генри и Веро уже дома. Веро приготовила ароматное кассуле[3], и в доме было тепло и светло.

Едва я вошел в столовую, как Генри откупорил бутылку шампанского, вынесенную тайком из отцовского погреба, и слизнул потекшую по зеленому стеклу пену.

Я бросил пальто на стул в углу:

– Не приняли.

– Так и сказали, а, Чарли? Держу пари, что нет. Говорю тебе, ты получишь эту работу.

Он вскочил, подошел ко мне, обнял и вручил полный стакан. Веро, стоявшая у двери в кухню, смотрела на нас с улыбкой.

– Ну, напрямую не сказали, но я уже знаю, что и как. Хотя генеральный вроде бы отнесся ко мне с симпатией. Но я же почти ничего не понимаю в их бизнесе.

– Ты прекрасно справишься, дорогой, – промурлыкала Веро мягким, как шаль, что лежала у нее на плечах, голосом. – Ты себя недооцениваешь. Ну-ка! – Она взяла меня за подбородок и повернула к свету. – Ты нужен нам счастливый и веселый. Такое красивое лицо, а на нем такая кислая мина, никуда не годится. Я рассчитываю на тебя, Чарли. Рассчитываю, что ты все как-то устроишь. Помни об этом. А теперь давайте есть.

Напевая что-то себе под нос, она поставила на стол дымящуюся кастрюлю, и мы уселись, и долго разговаривали, и предавались ностальгическим воспоминаниям, и голоса наши, огрубевшие от сигарет, звучали с приятной хрипотцой. Светлый миг в том чертовски трудном году. Я наклонился и коснулся губами густых волос Веро, пропахших сладковатым запахом дыма.

Ветер стих, но снег еще падал. Генри открыл бутылку красного вина, и мы смотрели, как растет сугроб у застекленной двери, ведущей в наш крохотный бетонный дворик. Перебирали воспоминания детства. Веро рассказала о Нормандии, где жила ее семья, и об отце-инвалиде, замечательном хирурге, заболевшем полиомиелитом во время работы в Сьерра-Леоне.

– После обеда, наевшись до отвала, все шли гулять. Мы с братом обычно отставали, чтобы покурить, а папа летел вперед на своей коляске. Помню, солнце стояло низко и лучи как будто взрывались, отражаясь от росы. Папа иногда расталкивал меня часа в четыре утра и тащил в свою комнату – послушать Баха или новости о президентских выборах в Америке…

Мир, в котором рос Генри, был намного сложнее. Родители жили то в Челси, то в Саффолке, изо всех сил цепляясь за образ жизни старой доброй Англии. Сестра пыталась покончить с собой. Рассказывая, Генри подходил ко всему осторожно, словно опасаясь, что предмет, о котором он собирается поведать, может вспорхнуть и улететь.

– Отец написал заметку, насколько мне помнится, о трудных подростках, но на самом деле об Астрид. Для какой-то воскресной рубрики.

Астрид была просто убита. Такой стыд – ее словно выставили на всеобщее обозрение. Наверно, после того случая родители и решили отдать ее в заведение. Если… Вы, может быть, когда-нибудь навестите ее там. Ей было бы приятно. После того как Астрид упрятали, отец с матерью уже почти не общались друг с другом, как будто раньше только ради нее и притворялись…

Моя история была банальна до ужаса. Серое во всех отношениях детство. Какие-то девчонки, имена которых давно выпали из памяти, баловство наркотиками – все то же, что мог бы рассказать любой мальчишка, выросший в приморском городишке под музыку, манившую блеском и приключениями столичного города. Больше всего на свете я хотел сбежать оттуда, и Эдинбург предоставил такую возможность, тем более желанную, что позволял убраться далеко от опостылевшего юго-востока. Я сочинял пьесы для скромного школьного театра, мечтал стать драматургом или литературным критиком, и Эдинбург с его Фестивалем и шекспировским курсом английского был для меня самое то. Разумеется, с самого начала я угодил в сети вечеринок, наркотиков и гламура, а театр отодвинулся далеко на задний план и стал тем местом, куда я заглядывал от случая к случаю, неизменно навеселе, и откуда уходил в антракте.

Некоторое время мы молчали. Снег все падал и падал, и над головами у нас сгущалось облако сизого дыма. Веро играла с прядкой волос, накручивая ее на палец, чуть не подпалила ее сигаретой, от неожиданности подалась назад и, заметив, что я наблюдаю за ней, смущенно улыбнулась. Потом я стал убирать со стола, а Генри, положив ноги на подоконник, негромко запел. Голос сквозь сигаретный дым звучал приглушенными всплесками. Веро подтягивала, когда знала слова. Иногда она путала их, и тогда оба смеялись. Они пели колыбельные и рождественские куплеты. Я до смерти устал, но был абсолютно счастлив.

Потом Веро ушла спать, а мы с Генри открыли еще одну бутылку, и он все говорил и говорил, удобно развалившись в кресле. Голова покоилась на спинке, а пальцы вытягивались и складывались, как будто собирая висевшие в воздухе слова. Губы его лиловели от вина, щеки горели, но взгляд неизменно оставался спокойным и отстраненным.

Генри делал фотографии для книги о лондонских безработных, издать которую собирался друг его отца. Снимал сероглазых проституток под серыми мостами над серыми водами Темзы. Он показал мне несколько снимков, разложив их на столе. На одном какой-то мужчина держал перед камерой ребенка, словно защищаясь им от неведомого зла, на другом старуха грела руки над огнем, разведенным в бочке из-под бензина. За объективом камеры Генри будто чувствовал себя в большей безопасности. Таким было его общение с миром. Рассматривая снимки, он машинально покачивал бокал.

– Ты… ты еще любишь ее, Чарли?

Я посмотрел на него. Выдохнул струйку дыма.

– Конечно, люблю. Думаю, я готов любить ее вечно.

Генри с такой силой прижал пальцы к столу, что кончики их побелели. Глаза его застелила дымка, но уже в следующую секунду он глядел на меня сквозь мутноватый воздух.

– Когда я в первый раз увидел вас вместе в Эдинбурге, то сразу подумал, что вы – своего рода образец, демонстрация того, как все должно быть, как может сложиться у людей, которые того заслуживают.

Я глухо рассмеялся.

– Господи, Генри, да ничего еще не сложилось. Я – безработный без перспектив, она ненавидит то, чем занимается, и в голове у меня только одно: как заработать денег, чтобы вернуть ее. Вернуть, чтобы увезти из Лондона, туда, где солнце, туда, где еще можно разбудить старые чувства. Разве не трагично?

– Нет. Нет. Это совсем не трагично. Немного грустно – сейчас, но потом для вас все сложится. По крайней мере, вы есть друг у друга. – Он поднес руки к глазам и принялся внимательно рассматривать ногти.

– Знаешь, Генри, в прошлый четверг я сделал нечто очень странное. Пошел на собеседование в одну страховую компанию на Стрэнде. Обычная офисная работа. Зарплата далеко не сказочная, но я понемногу понижаю планку требований. Сейчас мне просто нужна работа. Любая, лишь бы не откровенное унижение. До конца недели у меня двадцать фунтов, так что домой решил вернуться пешком. Было пять вечера, и я прикинул, что за час дойду. Шел дождь. Несильный, но упорный, так что в ботинках скоро уже хлюпало, штанины промокли. Я стоял возле «Рица», мимо проехало такси, прямо по луже, и обдало меня с головы до ног. Костюм снова в химчистку. Сначала я жутко разозлился, а потом просто пал духом. Подумал, черт с ними, с деньгами, зайду в «Риц», выпью. Зашел. Вокруг все в золоте, я стою, с меня капает, а мимо дамы в мехах буксируют своих толстых мужей. Вид у меня был, наверно, совсем жалкий, потому что целых три швейцара подошли спросить, чем мне можно помочь.

Я потянулся, долил в стакан Генри, наполнил свой и сел рядом. Мы смотрели в темное окно; время от времени свет свечи выхватывал из мрака брошенную ветром горсть снега.

– Меня провели в бар, и, конечно, самое дешевое пиво стоило семь фунтов, и я надеялся на тамошний шик и восторги. Кажется, я и зашел-то туда, прежде всего чтобы напомнить себе, зачем мне вообще нужна работа в Сити. Никакого восторга. За одним столиком расселись немолодые женщины – приехали в Лондон шастать по магазинам, – пили дурацкие коктейли с зонтиками и глазированными вишенками. Кроме них в баре никого не было.

Сидел я там довольно долго. Тянул пиво. Слушал какой-то жуткий джаз да шум машин по лужам за окном. А потом туда зашла девушка. Знакомая. Сьюзи Эпплгарт, помнишь? На курс старше.

– Конечно, помню. По-моему, наши родители дружили. Очень… очень симпатичная. Немного полновата, но милая.

– Ну вот. Села она у стойки, заказала выпивку, а меня и не заметила – я в уголке с глотком пива на донышке. У нее шампанское, и по всему видно, что она жутко счастлива. Через какое-то время заваливает Тоби Пул. Чуточку постарше, чем я помню по Эдинбургу. И вот Тоби подхватывает Сьюзи, они обнимаются, он заказывает себе пиво, и они сидят там рядышком, разговаривают да милуются. Я прислушался. Тоби все толковал про какую-то работу и про фонд, которым, как я понял, его попросили управлять. Потом он ослабил галстук, а она потребовала еще шампанского – отметить это дело.

Когда они ушли, я немного подождал, расплатился и за ними. Перебежал через дорогу, притаился в тени, наблюдаю. Далеко они не пошли. Завернули в «Le Caprice», сели за столик у окна и взяли еще шампанского. И вот стоял я под дождем, смотрел на них и завидовал. Ну почему мне так не везет? С час, наверно, простоял, а потом домой поплелся.

Генри смотрел в окно, и я видел в стекле его неясное отражение. Потом он повернулся ко мне и схватил вдруг за руку:

– Не надо завидовать людям. Они… они тебе в подметки не годятся. Этот чертов Тоби получил место только потому, что его папаша член совета директоров какого-то банка. Вот найдешь работу и покажешь всем этим тупицам, чего ты стоишь. Прятаться в тени – это не твое, Чарли. Не для того ты создан. Может, не цепляться так за Сити? Знаю, деньги там сумасшедшие, но радости ты от них не получишь. Душе эта работа не дает ничего. Посмотри на бедняжку Веро. Она свою ненавидит и совершенно несчастна. Ты этого хочешь?

Я закурил и ненадолго задумался. Генри качал бокалом.

– Тебе трудно меня понять, Генри. Ты всегда был при деньгах. Всегда вращался в другом мире – как наши друзья в Эдинбурге. Мне этот мир был в новинку, и он совершенно отличался от того, который я знал раньше. Сколько себя помню, родители постоянно беспокоились из-за денег. Нет, бедными они не были – скорее, средний класс. Но наличных вечно недоставало, и это действовало им на нервы. Беспрестанно напоминали, сколько тратят на меня и какая это с их стороны жертва. Уроки музыки, новая футбольная экипировка, любая игрушка – все было забавой, без которой всегда можно обойтись. Мама терзалась из-за любой покупки и прямо-таки заламывала руки посреди торгового зала. Уже ребенком я воспринимал деньги как нечто крайне важное, без чего счастливая жизнь просто невозможна.

Распаляясь, я поднялся и принялся расхаживать по комнате, размахивая пустым бокалом.

– А потом я приехал в Эдинбург и оказался вдруг среди счастливчиков, которых деньги никогда не волновали. И жизнь у них была другая – яркая, интересная, увлекательная. Вы с Веро, когда я только познакомился с вами, казались мне такими необыкновенными. Прямо герои романа. У меня всегда все получалось – пусть даже и в такой песочнице, как уэртингская средняя школа. За что бы ни брался, я во всем преуспевал – в учебе, в пьесах, которые писал, в кроссе… Естественно, я полагал, что если только постараюсь как следует, то мне уже никогда не придется тревожиться из-за денег, как родителям. Я хотел быть одним из вас.

Я снова сел. Закурил. Генри вытряхнул из пачки сигарету и долго держал ее, не прикуривая, потом повернулся к черному окну, и я увидел, как вспыхнула, на миг осветив лицо и светлую челку, и погасла спичка.

– Странный ты парень, Чарли. Так беспокоиться из-за будущего… Вот я о нем вообще стараюсь не думать. Я… Признаться, я жутко боюсь постареть. С золотым детством есть одна проблема: из него не хочется выходить. Может, поэтому и взялся за фотографию. Такое чувство, что останавливаешь время, что тебе не надо думать ни об ответственности, ни о старости, ни о болезнях. Мне всего двадцать три, а кажется, почти все уже позади…

Он еще говорил, а я уснул, уткнувшись носом в стол. Смутно помню, что Генри потрепал меня по голове и ушел к себе.

Проснувшись в какой-то момент, я резко выпрямился, стряхнул со щеки крошки. За окном было еще темно. В комнате Веро звонил будильник. Он меня и разбудил. Веро пришлепнула его ладонью, вздохнула и, покашливая, поплелась в ванную. Она работала в большой юридической фирме, занимавшейся реструктуризацией корпоративных долгов. Ей всегда хотелось другого – служить обществу в «Эмнисти» или «Либерти», – но вербовщики на презентации для выпускников умело заманили ее в ловушку, соблазнив приличной зарплатой.

В ту ловушку попали многие наши друзья. Лора и Мехди, наши самые близкие университетские друзья, пара, с которой мы сошлись, когда перестали знаться с теми, у кого не было звонкого титула или трастового фонда, пара, чья крепкая, неброская любовь захватила нас даже в те бездумные дни преклонения перед гламуром. Теперь они жили в Фулхэме.

Их убедили, что бухгалтерская работа – это и есть тот трамплин, с которого два идеалиста-антрополога улетят когда-нибудь исследовать мир. И они купились. Купились на мечту – отпахать несколько лет, а потом посвятить себя изучению племен Калахари, ранних цивилизаций Явы, окаменелостей в предгорьях Анд. Но экзамены, унылая, серая беспросветность мира цифр, складских остатков и инвойсов брали свое. Оба понимали, что каждый день сомнений, колебаний и отсрочки с вступлением в великую неопределенность мира есть заем у будущего. Им платили достаточно, чтобы жить в Лондоне, но недостаточно, чтобы что-то откладывать, и теперь на них лежала печать неудачников, а Мехди со своей наметившейся лысиной выглядел на все сорок пять. Друзья разбрелись, а им осталось только удивляться, куда же, мать вашу, все пропало? Куда ушла надежда?

В то декабрьское утро, ровно в шесть, я, подбежав к окну гостиной, смотрел, как они вместе, взявшись за руки, идут по темной улице – молча, наклонив головы от ветра, и длинный шарф Лоры стелился за ней, как дым из трубы. Я поднялся наверх. Нас всех выбросило на мель, мы все попались в западню, соблазнившись Лондоном и деньгами. Мы все ждали, когда же начнется жизнь.

Я упал на кровать и забылся тяжелым сном.

Часы показывали без десяти одиннадцать, когда я выполз из-под одеяла. Из всех комнат моя была самая маленькая и располагалась рядом с ванной, в задней части дома, над кухней, как будто ее сунули туда в последний момент, не найдя другого места. По общему молчаливому согласию меня освободили от квартплаты на то время, пока я ищу работу. Мне такое положение не нравилось, но мои друзья были щедры во всем, и за это я их любил.

Где-то в кармане зазвонил телефон.

– Алло? Да? Что?

Я получил работу. Звонил генеральный директор «Силверберча», финансового учреждения, о котором я слышал даже в Эдинбурге. Ловкие, хитрые, жестокие, эти дельцы получали бонусы, выражавшиеся числами длиннее телефонных номеров. Директор сказал, что ему понравился мой анархический подход к рынкам, и он решил, что я буду полезен как противовес в команде аналитиков. Мои бухгалтерские и счетные навыки требуют доводки, но они меня подтянут. Получать я для начала буду 22 000 фунтов в год плюс премиальные. Смогу ли быть на месте в понедельник к восьми? Да, да, конечно, смогу. Конечно. Разговор окончился, я раздвинул шторы, явив мир, обновленный ночным снегопадом. От яркого света заслезились глаза. Я вскочил на кровать, я прыгал и смеялся. Привлеченный шумом, в комнату вошел Генри – волосы торчком, под кимоно полосатые «боксеры».

– Ты получил работу? Я был уверен. Отметим.

Он обнял меня за плечи и не отпускал, пока мы не сошли вниз по узкой лестнице. Плюхнулись на диван, и Генри открыл бутылку скотча. Золотистая струя хлынула в рот, пролилась на грудь. Он и сам приложился к горлышку, после чего передал бутылку мне. От виски защипало обветренные губы, в животе потеплело. Так мы и провели день – пили, смотрели телевизор. Я понемногу свыкался с мыслью, что получил работу. Что смогу теперь платить за квартиру. Отвечать на незнакомые звонки, не боясь, что это хмурые крепыши, нанятые «Америкэн Экспресс». Первым делом я позвонил Веро. Не родителям, не кому-то еще. Она обрадовалась не меньше меня. Сначала ответила полушепотом – сидела в библиотеке. Потом, услышав новость, вскрикнула, и я представил, как посмотрели на нее коллеги и как она подпрыгнула от восторга.

– О, Чарли… Это же чудесно. Я так тобой горжусь. Боже, в «Силверберче» от желающих отбою нет. Все хотят там работать. И надо же, тебя взяли именно туда. Я так и знала вчера, что нам будет что отметить. Люблю тебя.

Она повторила это еще много раз – что любит меня. Мне это не очень понравилось, потому что раньше, когда мы встречались, она никогда ничего такого не говорила. И только когда наши отношения стали платоническими, в ее лексиконе появились слова любви. Поздно вечером Веро на цыпочках пробралась в мою комнату, прошептала что-то, поцеловала меня в лоб и, выходя, тихонько притворила дверь.

Глава 2

«Силверберч»

Первый рабочий день начался с опоздания. Желтый галстук с голубой рубашкой или красный с белой? Решение вопроса отняло больше времени, чем ожидалось. Старичок поскользнулся на эскалаторе станции «Эрлс-Корт» – я помог подняться, и он тут же повис на мне, вцепившись в плечи трясущимися пальцами и тяжело отдуваясь. Часы показывали двадцать минут девятого, когда я вошел наконец в солидное административное здание на Беркли-сквер. Секретарша в приемной, узнав меня, улыбнулась, взяла мое видавшее виды пальто и направила по коридору, в конце которого обнаружился офис открытой планировки, а в нем – сгруппированные четверками столы, разделенные картотечными шкафчиками. Старинные карты на стенах демонстрировали эволюцию географии: от плоского мира, определенного походами и путешествиями Александра, Марко Поло и Магеллана, до эпохи империй и широкого красного разлива СССР. Я прошел мимо этих чахлых попыток запечатлеть облик сущего и постучал в дверь генерального директора.

Это был высокий седоволосый мужчина с загаром в тон кожаной обивке письменного стола. Имя его – Олдос Стрингер – было выгравировано на золотой настольной табличке. Глаза ясные, проницательные; в облике что-то волчье. Неискренность не только не скрывалась, но даже выставлялась напоказ. Он походил на подавшегося в политику успешного бизнесмена. Или на плохого актера в роли такого политика в телевизионном сериале. Пил хорошие вина, содержал любовницу и жил именно так, как, по моим представлениям, и должен жить влиятельный банкир. По утрам он стремительно проносился по Беркли-сквер на своем «порше» и погружался в пучины подземной парковки. Красные подтяжки – как двойной блеф, иронически-ностальгический отсыл к восьмидесятым.

В нем не было ничего стопроцентно серьезного, прочного, основательного. На полках в кабинете стояли книги, причем не только по финансам. Среди прочего я заметил собрание сочинений Шекспира в переплете из красной кожи, тома Дефо и Свифта, произведения серьезных философов. На столе лежал лицом вниз томик Халиля Джебрана[4], но ставить этот факт ему в упрек я не стал – все лучше, чем Библия или «Искусство войны».

Кивая в такт некоей звучащей только для него музыке, он улыбнулся и указал на стул. На столе – лампа под зеленым абажуром, те же карты на стенах. Над громадным креслом – диплом выпускника Гарварда. На приставном столике – мониторы с информационными бюллетенями «Блумберга» и «Рейтера»; повсюду фотографии блондинки, красивых светловолосых детишек и самого директора, держащего в руках рыбину размером с шетландского пони. В голосе – выработанные практикой напор и взвешенность, манера речи отрывистая, слегка суровая. Я представил его мальчишкой: голос ломается поздно, и он отчаянно пытается избавиться от следов юго-восточного говорка в какой-нибудь второразрядной частной школе.

– Добро пожаловать в «Силверберч». Этой фразой мы не разбрасываемся. Работать здесь хотят многие. Вы изучали язык и литературу. Следовательно, ничего не знаете о финансах. Принимая вас, мы рискуем. Но я люблю риск. Именно так я и приобрел все это.

Его жест включал в себя не только офис, компанию и дом в Мэйфере, но также отпуск под сенью пальм на песчаном берегу и охоту с титулованными плейбоями и красивыми женщинами.

– Здесь вы заработаете состояние. Поясню с предельной отчетливостью. Вопрос не в том, какой «порше» взять, а в том – сколько, понятно? Мы много работаем, мы изображаем умеренность, мы стильно одеваемся… Вижу, вы тоже старались, но, пожалуйста, сходите на Джермин-стрит и купите приличный костюм, потому что мы здесь производим впечатление на всех, кто с нами работает, а вы выглядите как преподаватель провинциального политеха. А теперь ступайте – устраивайтесь, представьтесь команде и добейтесь успеха. Вы нравитесь мне, Чарлз. У вас здесь все получится.

Он повернулся к мониторам, кликнул пару раз, и на них начали разворачиваться какие-то графики, а я вышел из кабинета в главный офис. С моего рабочего места открывался вид на Керзон-стрит; я видел полицейских у саудовского посольства и Гайд-парк в конце улицы; снег начал таять, обращаясь в серую кашицу под ногами торопящихся на деловые встречи бизнесменов и ослепительных дам, спешащих – их нервная, семенящая походка вызвала в памяти суетливых, проворных птах – к своим парикмахершам и педикюршам.

«Силверберч» занимался инвестициями в бонды и займы, выпускаемые корпорациями и банками, а также в сложные финансовые структуры, весьма привлекательно выглядевшие на бумаге. Я с разинутым ртом взирал на таблицы с множеством танцующих ярких стрелок, описывавших движение наличности от ипотечной группы к специальному юрлицу, а затем к некоей структуре, объединявшей эти ценные бумаги и возвращавшей их инвестору через цепочку банков, зарегистрированных в «налоговом раю», где-то на Карибах. От всей этой экзотики кружилась голова.

Мне надлежало стать аналитиком. Аналитики занимались цифрами, просматривали многостраничные отчеты и юридические документы, просеивали многочисленные слухи, поступавшие с «Блумберга», и потом, отбросив лишнее и сведя все к одному из трех слов – покупай, продавай, держи, – давали свои рекомендации инвестиционным менеджерам.

Последние сидели на противоположной стороне зала. Их столы разделяли более высокие перегородки, их кресла были из настоящей кожи, и фотографии в серебряных рамках отражали их устремления: быть такими же, как генеральный, жить его жизнью, зарабатывать его деньги. Всем им было от тридцати пяти до сорока, все они что есть сил демонстрировали свои знания, богатство и статус и с пренебрежением смотрели на аналитиков, чьи отчеты неделями лежали у них на столах, тогда как они сами отрабатывали свинги[5] и во всеуслышание, с видом знатоков рассказывали об отпусках в Новой Зеландии, о скаковых лошадях и бонусах. Они напоминали мне самых шумных и самоуверенных моих университетских товарищей, и смотрел я на них так же с завистью и восхищением. Как и в Эдинбурге, я отчаянно хотел сидеть с ними, считаться одним из них, заимствовать и копировать их жесты, манеру одеваться и жестокую усмешку, с которой они бросали распоряжения в свои «блэкберри». Их богатство – непробиваемый щит. Возглавляли отдел Дэвид Уэбб и Бхавин Шарма, два бывших правительственных трейдера, жестко конкурировавших между собой и постоянно выискивавших возможность переплюнуть друг дружку в глазах генерального директора и рынка.

Мой рабочий стол оказался по соседству со столом старшего аналитика, обладателя пышной бороды, как у древнерусского мореплавателя. Он часто кашлял в платок, оставляя на нем кровавые пятна. Изредка разговаривал по телефону с женой и своим врачом – вполголоса, сдавленным полушепотом. Именовался он Колином, но все звали его «Бородач». Еще в нашей команде был грек, Яннис. Парню позабыли установить регулятор громкости, и, разговаривая, он неизменно орал так, словно находился на палубе авианосца. Кроме того, при разговоре он махал руками, даже той, в которой держал телефон, и трубка то удалялась от рта, то возвращалась, что наверняка вызывало у слушавшего странный доплеровский эффект.

Еще в нашей команде был солидный, уже немолодой мужчина, игравший на баритоне. По средам ему приходилось уходить пораньше – на репетиции группы. Багровый цвет лица и нос с темными прожилками полопавшихся сосудов делали его похожим на запойного бродягу. Волосы у него были легкие, как пух, и пахло от него старыми книгами и корнеплодами. Ну и наконец, была в нашей группе американка с большими карими глазами. Звали ее Мэдисон, и она предпочитала безобразные коричневые костюмы и выпивала столько кофе, что к концу дня передние зубы становились одного цвета с глазами и костюмом. Мэдисон была умна, внимательна, серьезна и неразговорчива. Волосы она убирала назад и туго прижимала черным ободком, выбивались лишь несколько прядей на висках и надо лбом. Ободок натягивал кожу, придавая Мэдисон сходство с испуганным лемуром, выглядывающим из листвы.

В первый же день Бородач дал мне почитать книгу Дэниела Ергина «Добыча», и я, узнав кое-что о нефтяном бизнесе, взялся за анализ нефтепроводных компаний Каспийского моря. Глядя в окно, я представлял себя в бакинском отеле с видом на негаснущие нефтяные факелы. Сама работа была невыносимо скучной и отупляющей; я корпел над финансовыми документами и сведениями о движении денежной наличности, засиживаясь порой до глубокой ночи. Просматривая ежегодные отчеты за последние пять лет, я хватался за голову, не понимая смысла оптимистических разглагольствований, коими председатель предварял каждую публикацию. Как могло случиться, что бизнес, набирая год от года силу, внезапно рушился и все летело в тартарары, за исключением отважного и благородного олигарха, остававшегося у руля компании, чтобы провести ее через лихолетье грозных испытаний? В операционных сводках, поступавших из Конго, Суринама и Индонезии, сообщалось о взрывах и обрушениях нефтепроводов и экономических последствиях этих событий, но никто не принимал в расчет голодных женщин, которые, глотая слезы, собирались у ворот нефтеперегонного завода и ожидали, оттесняемые охраной, вестей о своих мужьях.

В «Силверберче» с присутственным временем все было строго. С приближением вечера первого рабочего дня я собрал лежавшие на столе бумаги, а когда стрелка часов в правом нижнем углу монитора подползла к семи, выключил компьютер. Бородач поднял голову и глянул на меня поверх полукруглых очков.

– У тебя на сегодня что-то намечено, Чарлз? – спросил он своим негромким, свистящим голосом. – Не хочешь еще почитать? У нас тут принято задерживаться, хотя бы пока генеральный не отчалит. Может, взглянешь на последние отчеты «Шелл»? Буду признателен за информацию по текущим показателям. Когда я смотрел в последний раз, там не хватало данных по росту добычи в Заливе. Закинься кофе, если сдуваешься.

Я просидел за столом до десяти, пока не ушел Бородач. Дал ему еще пять минут форы и с затуманенными глазами поплелся к метро.

Во время обеденных перерывов и долгими вечерами, когда я сидел за столом, оправдывая свой прием на работу, но не имея сил взяться за новое дело, я строил планы на будущие бонусы. В те, первые, дни я ненасытно вожделел денег, атрибутов богатства – машин и домов, – которые показывали бы людям, что у меня все получилось. Я часами лазал по веб-сайтам крупнейших агентств недвижимости – «Найт Фрэнк», «Хэрродс истейтс», «Хэмптонс интернэшнл». Установив минимальную планку на миллион и не ограничивая себя верхним пределом, я бродил по загородным домам с их площадками для сквоша, выгонами и огороженными садами. Прогуливаясь потом по Беркли-стрит с сигаретой в замерзших пальцах, поглядывая в витрину «Джек Баркли», я представлял, как прибываю на вечеринку в черном «бентли-континентал» и иду под руку с Веро мимо наших эдинбургских друзей, а те уже выстроились в почетный караул, прослышав о моих последних финансовых успехах, и приветствуют нас аплодисментами. И столь сладки, столь прилипчивы были мечты о материальном достатке, столь соблазнительна картина, на которой я представал владельцем благородных старинных поместий, что мне стало казаться нормальным засиживаться на работе допоздна.

Я наблюдал за тем, как работает Дэвид Уэбб. Болтался у принтера, что стоял позади его стола, слушал, как он заключает сделки и закрывает торги, ловил проскальзывающий в голосе яд. Я мечтал научиться разговаривать так, как он: сухим, жестким тоном раздавать указания трейдерам и повергать в трепет сотрудников инвестиционных банков. Однажды я стоял у принтера, когда он провернул сделку, принесшую компании десять миллионов фунтов.

– Что? Только не отступайте. Для вас это охренеть какая сделка. Не мне напоминать о том, что мы с вами смогли за этот год. О том, насколько важны эти отношения для вашей, на хер, карьеры. Так что повышайте цену до той, что называли вчера, и мы отметим это дело сегодня за ужином. Я угощаю, тащите жену. По рукам. Отлично. Отлично, мать вашу. Я было засомневался в вас, Дэнни, но яйца у вас что надо, верняк.

Мечта стать инвестиционным менеджером, жить так, как живут они, окружить себя защитным панцирем не давала покою, гнала вперед, подстегивала, и я оставался на работе, чтобы закончить еще один отчет, составить еще одну таблицу, проанализировать еще одну сделку и только потом идти домой.

Мы все много работали. Даже Генри, чуть ли не каждый вечер отправлявшийся собирать материал для фоторепортажа. Глаза у него запали, щеки ввалились, словно сочувствие к бездомным требовало телесных жертв. Веро возвращалась не раньше полуночи; она заглядывала ко мне в комнату и улыбалась усталыми глазами. Губы ее едва заметно дрожали, выдавая чувства к ненавистной работе. Иногда она присаживалась на краешек кровати, откидывалась на мои колени и сидела, сглатывая слезы, измученная и разбитая. Я обнимал ее и осторожно растирал поникшие плечи, а она говорила – тихим, убитым голосом человека, который не в силах больше смотреть в зеркало.

– Я так устала, Чарли. Мне так все осточертело. Я… я, блядь, терпеть их не могу. Этих партнеров, которые сидят целый день и балду пинают, а потом, в четверть восьмого, когда я уже подумываю смыться, швыряют на стол пачку бумаг. У меня нет даже времени, чтобы поесть по-человечески. Пицца да что-нибудь из китайской забегаловки… у меня от них сердце начинает скакать, я просто чувствую, как весь этот жир растекается по венам. Я сижу над документами, пока в глазах не потемнеет и сил уже не остается, и тогда начинаю плакать, и другие стажеры смотрят на меня как на сумасшедшую, а мне уже наплевать.

Сегодня работала с одной коллегой. Милая женщина, уже немолодая, с пышной прической, как носили в восьмидесятые, и все такое. Помогла с документом, в котором я ничего не понимала. У нее двое маленьких детей – стол заставлен их фотографиями, в кабинете детские рисунки на стенах. Единственный кабинет, в котором есть что-то яркое, какой-то цвет. Я сидела у нее, мы оформляли какую-то сделку по бондам, и тут приходит письмо с указаниями, что нужно приготовить к понедельнику. Она открыла, а я заглянула ей через плечо, – боже, сколько же работы. От нас потребовали приготовить за выходные целый проспект. Я посмотрела на нее и вдруг заметила, что она плачет. Бедняжка не видела малышей прошлый уик-энд и теперь не увидит в этот. Она попросила меня выйти, а сама целый час сидела одна, уткнувшись лицом в руки.

Я приоткрыл окно, и мы закурили. Веро закончила раньше и запустила окурок в темный двор.

– Мне так одиноко, Чарли. Порой хочется, чтобы мы снова были вместе. Чтобы кто-то был рядом. Какие у тебя глаза сегодня. Чудесные. Такие застенчивые… прекрасные. Неудивительно, что в университете в тебя влюблялось столько девчонок. И я тоже.

Она замолчала. Я потянулся, провел ладонью по нежному изгибу талии, убрал с лица волосы, поцеловал и ощутил горячий, жадный пульс ее губ. Она опустила голову мне на плечо и крепко обняла. Я чуть повернулся, скрывая эрекцию, и тоже обнял ее, вложив в объятие всю свою любовь. Веро отстранилась.

– Я люблю тебя, Чарли. Когда-нибудь мы будем вместе. Я в этом уверена. Крепких снов, милый.

Я уснул, и ее последние слова остались в голове, как записка, сложенная и убранная в особый ящик, куда я складывал вещи, обладать которыми хотел слишком сильно и которые могли обжечь, если смотреть на них в упор.

Перед Рождеством Веро уехала из Лондона – оформлять сделку с какой-то химической компанией, вознамерившейся выпустить долговое обязательство в канун Нового года. Поездку домой – билет на «Евростар» был уже куплен – пришлось отменить, поскольку работа грозила затянуться до самого Рождества. Она позвонила из «Тревелоджа» в Дерби, и мы вместе посмеялись над всей этой суетой, и наш смех улетел в те пределы, где лишь слезы и отчаяние, а смех должно приглушать, дабы он не излился иными, куда более темными эмоциями. Веро сказала, что нарисовала себе такую картину: она в тюрьме и должна отбыть свой срок, но когда-нибудь непременно выйдет. Тут она расплакалась и, похоже, уронила трубку. Я позвал ее, но она не ответила.

Нет, я вовсе не считаю то время кошмаром. Ведь мы думали тогда, что работаем ради чего-то настоящего, осязаемого. Что через несколько лет устроимся, закрепимся, и тогда уже не придется рвать жилы, и появится время, чтобы побыть вместе, пообедать, сходить на вечеринку, и что не нужно будет беспокоиться из-за денег или из-за того, что Веро недоедает или почему Генри нет дома в пять утра вторника. Дальше дела пошли настолько хуже, что теперь, когда я оглядываюсь на тот период ученичества, у меня слезы подступают к глазам. Тогда у нас по крайней мере была надежда. Тогда у нас по крайней мере были мы.

Глава 3

Друзья расходятся

Генри проводил вне дома все больше времени. Раз в две или три ночи дверь в его комнату оставалась открытой, и темная пустота за ней ложилась тенью на мою совесть, когда я поднимался к себе по лестнице. То время было худшим в году. Заканчивался январь, и мир будто заледенел. Веро жутко похудела, и мне приходилось оставаться за столом, чтобы убедиться, что она все съела. Но на работе или в ванной я проследить за ней не мог, и она отощала до такой степени, что уже и грудь носила с трудом, словно непосильное бремя. Одевалась Веро по-прежнему безупречно, ее макияж оставался безукоризненным, но она начала кашлять по ночам, редко улыбалась и за обедом подолгу смотрела в никуда.

Однажды ночью в комнату ко мне зашел Генри. Я сидел, подтянув к груди колени, и пытался разобраться в бумагах, объяснявших функционирование рынка кредитных деривативов[6]. Для спекуляции этими инструментами и создаются хеджевые фонды. Портфельные менеджеры взволнованно обсуждали комплексные структуры, которые можно построить на базе деривативных контрактов, говорили о последующей революции в принятии рисков. Я спросил у Бхавина Шармы, что можно почитать дополнительно об этом новом рынке, и он выслал мне кучу документов, в которых я и старался хоть что-то понять, цепляясь за строчки усталыми глазами. Появление Генри меня удивило. Он встал надо мной, свет ночника скользнул по его скулам.

– Я тут подумал… может, прогуляемся. Втроем. Вместе. Я сам давно не танцевал и уже забыл, когда видел, как танцуете вы с Веро. Развеялись бы немного. Может, нам это и надо. Черт, ненавижу январь.

– Конечно. С удовольствием. Как насчет завтра? Заглянем в «Boujis», а? Сделаем вид, что мы снова молодые, что у нас есть деньги. Там же наверняка и вся эдинбургская компания будет.

– Да. Давай так и сделаем. Поговорю с Веро.

Он вышел из комнаты, а я вернулся к документам и сидел, пока не заболели глаза. На следующее утро я в хорошем настроении явился на работу и, повесив на спинку стула пиджак, отправился в кухню приготовить завтрак. Бородач приболел и отсутствовал уже несколько дней, и мы все за него беспокоились. Я работал с Кофейными Зубками и Яннисом над амортизацией дебиторской задолженности. Дело шло трудно, в документах постоянно встречались ссылки на другие документы, которых либо не было у нас, либо они были, но только на португальском, которым мы не владели. Но хорошее настроение выдержало и это. Я не обращал внимания на неприятный запашок изо рта Мэдисон, а голос Янниса, комментировавшего повышение цен на нефть, скачок фондовых рынков и непомерное вздутие цен на недвижимость, не раздражал, а звучал вполне мелодично.

– Нефть просто взбесилась, малыш. Цены рвутся в небо. Херова нефть. Долбаный ОПЕК. Жадность – благо, малыш. Жадность – благо.

К ланчу небо затянуло серыми тучами, и мой купленный в «Pret A Manger» сэндвич успел отсыреть. Возле офиса я увидел припаркованный «ламборгини», за рулем которого сидел Дэвид Уэбб. Приласкав пальцами обтянутый кожей руль, он опустил руку к переключателю скоростей. Я задержался у банкомата – снять денег на вечер. С первой попытки автомат вернул карточку. Я проверил баланс, и мне стало нехорошо. Я прислонился к холодному металлическому ящику. Квартплата, выплаты по студенческому займу, «трэвелкард». Деньги поступили совсем недавно, а кредит был уже значительно превышен. Я снова прошел мимо «ламборгини», который вдруг взревел, спугнув взметнувшихся спиралью голубей, взвизгнул тормозами и сорвался с места.

Вернувшись в офис, я порылся в карманах, обыскал ящики стола и незаметно смахнул монетку в один фунт с рабочего стола Бородача. Подведение итогов дало печальный результат: двенадцать с половиной фунтов на оставшиеся тридцать дней. Быть бедным все равно что быть грязным и жалким. Я нервно поскреб ногтем рельефные серебристые цифры на банковской карточке и обнаружил под краской черную пустоту. Я подождал, пока Мэдисон отправится в «Старбакс», Баритон погрузится в документы, а у Янниса начнется очередной приступ самоистязания, и поднял трубку.

– Мама? Это Чарлз. Как ты? Как папа?

– Чарлз, дорогой. Как там мой маленький банкир? Как работа? Жаль, отца рядом нет. То-то будет жалеть, что не поговорил с тобой. – Я так редко разговаривал с родителями, что даже не сразу узнал ее голос, прозвучавший непривычно мягко и даже любовнее, чем мне было памятно.

– У меня все хорошо, мам. И с работой тоже. Дело в том… У меня небольшая проблема с наличностью. Знаю, мы договорились, но не могла бы ты – в порядке исключения – одолжить небольшую сумму? До следующей получки. Извини меня, мам. И, пожалуйста, не говори папе.

Возникшая пауза была ужасной. Я слышал ее вздох и даже представил, как она резко выпрямилась, подав назад плечи, как делала всегда, когда что-то заставало ее врасплох.

– Чарлз, дорогой… – заговорила она наконец. – Могу послать сто фунтов. Больше у меня в данный момент просто нет. Тебе следует быть осмотрительнее.

– Знаю, мам. Обещаю, что впредь буду бережливее. Ты можешь выслать их прямо сейчас? Пока почта открыта? Мне надо бежать, мам. Пока. Спасибо.

В половине десятого я уже стоял под дождем перед «Boujis». Переодеться не удалось, и я чувствовал себя неловким, грязноватым старикашкой. В длинной, извивающейся змейкой очереди преобладали молодые люди с поднятыми от ветра воротниками. Веро и Генри еще не пришли, и мне было немного неуютно. Время от времени из подъехавших такси выходили девушки, которых сразу проводили к швейцару и пропускали без очереди. Оставленный ими аромат духов еще долго висел в воздухе. К тому времени, когда Веро и Генри появились из метро и обняли меня, я успел промокнуть и продрогнуть. Веро надела облегающее черное платье с крохотными блестками и глубоким вырезом спереди. На груди поблескивало серебряное ожерелье. Генри поговорил с швейцаром, который наконец разрешил нам пройти в клуб.

Мы расположились за столиком в задней части зала, и Генри заказал бутылку водки. Я ослабил узел галстука, снял пиджак и сразу уловил запах своего потного, разгоряченного тела. Мы выпили, налили еще и снова выпили. Все держались немного скованно и по большей части молчали, хотя музыка в тот вечер звучала лишь негромким глуховатым басом. Веро накрасила ногти темным лаком, в приглушенном свете они казались черными. Вдруг она стала рвать на мелкие клочки чек банковской карточки, и по столу как будто забегали черные жучки. Собрав обрывки в кучку, Веро положила руки на стол и подалась вперед.

– Почему мы здесь? – Голос ее звучал устало и хрипловато от алкоголя. – Посмотрите вокруг – на этих людей, живущих решительно в одной тональности – до мажоре, – ни изобретательности, ни остроты. Почему мы постоянно цепляемся за фалды этих тупых миллионеров? Может, дело в тебе, Генри? Потому что у тебя есть деньги. Ты чувствуешь себя своим в их компании. Или в тебе, Чарли? Ты был таким смышленым, таким ярким и презрительным ко всему этому. Мне всегда казалось, что для тебя это было не более чем шуткой. Чем-то вроде культурного туризма. Чем-то, чему ты никогда бы не посвятил всю жизнь. Они же все несчастны. Никто из них нас не любит. Из-за этого я потеряла к вам обоим всякое уважение. Я чувствую себя такой опустошенной.

Она отвернулась, потом вздохнула, поднялась и наклонилась ко мне. Шеи коснулось ее горячее, влажное дыхание.

– Прости, Чарли. Я весь день думаю сегодня, что мне, наверно, следовало бы учиться дальше, получить докторскую или работать где-то в Африке от какой-нибудь благотворительной организации. Что мое место где угодно, но только не здесь. Я думаю о папе. О том, как он распорядился своей жизнью и как стыдился бы того, что делаю сейчас я. Я пытаюсь винить вас обоих, но на самом деле виновата одна во всем. Мне хочется пальто от Марка Джейкобса, сумку «Баленсиага» и кошелек «Малберри». Я хочу этого больше, чем помогать людям, больше, чем сидеть всю ночь только лишь для того, чтобы победить «Нестле» в сложной юридической битве. Папа был бы в ужасе. Я обнял ее за плечи и заговорил так тихо, что Генри пришлось наклониться.

– Что тебе ответить, Веро? Не знаю. Я тоже запутался и не понимаю, как мы оказались в этой компании. Я часто думаю о тех чудесных людях, таких, как Лора и Мехди, которых мы оставляли ради пустого времяпрепровождения с другими, недостойными их. Мне жаль, если ты не там, где хочешь быть. Жаль, что здесь все так паршиво и безрадостно. Жаль, что у меня в планах нет пьесы для Фестиваля, что я не пишу обзоры для какого-нибудь театрального веб-сайта с претензией на оригинальность. Жаль. Но мы все сделали такой выбор. Банально, но это правда. Мы принимали решения, допускали просчеты, ошибались в приоритетах и в конце концов взяли курс на деньги.

Я обнимал ее, гладил по волосам, водил пальцами по блесткам на платье, смотрел, как движется в вырезе ожерелье… Она повела плечами.

– Нам двадцать три. Мы еще так молоды. Но время уходит. Я хочу жить веселее. Хочу наслаждаться молодостью. А, пошли вы все… – Она улыбнулась. – Извините, что заговорила об этом. Просто я какая-то дерганая в последнее время. Скучаю по родителям, по нашему дому в Нормандии. Мне не хватает привычных с детства картин: как мама кормит гусей в саду, как папа вечером въезжает на своей коляске через ворота – во рту сигарета, на коленях портфель. Не хватает этого проклятого пастиса и хороших круассанов. Я жалкая пародия на француженку. Sante, mes amis[7]. До дна, а? – Она одним глотком осушила свой стакан, улыбнулась и, вскинув руки и выкрикивая что-то в такт музыке, ступила на танцпол.

Я танцевал с дорогой, судя по виду, девушкой – у нее было какое-то викторианское имя, что-то вроде Элспет, – и мы быстро пьянели. Генри прихватил с собой кокаина, и мы по очереди ходили в туалет и возвращались под кайфом – все вокруг вспыхивало яркими красками, и музыка грохотала в крови.

Веро целовалась с каким-то блондинчиком, а я сидел на диване и наблюдал за ней с тяжелым сердцем. Мне на колени села Элспет, и мы тоже начали целоваться, а потом часы вдруг показали три и я нигде не мог найти Веро. Генри видел, как она уходила с тем парнем. Мы выбрались из клуба. Шел дождь, и пьяные прохожие, молодые и красивые, напоминали неловких насекомых на длинных лапках.

– Хочу показать тебе кое-что, – сказал Генри. – Я туда уже несколько раз ходил. Это… это что-то удивительное. Думаю, тебе понравится. А вот и такси!

Мы проехали по ярко освещенным улицам к Эмбэнкменту, прокатились по набережной, пересекли вспученную дождем реку по мосту Вокселл и свернули на узкую улочку с односторонним движением, которая привела к длинной галерее железнодорожных арок. Таксист притормозил и пробормотал, что ехать дальше не хочет. Мы расплатились, вылезли и пошли пешком. Струи дождя в дрожащем свете уличных фонарей напоминали спицы велосипедных колес. Казалось, во всем мире не осталось ничего, кроме серой ярости, бушевавшей вокруг нас. На дороге, преграждая путь автомобилям, стояла вагонетка; мы обошли ее и увидели отблески костра, полыхавшего под одной из арок впереди и справа от нас. Тихая музыка, негромкие голоса, шорох дождя. Мы уже промокли насквозь, и моя белая рубашка облепила тело, а пиджак висел на плечах, словно тяжелая шкура. Генри убрал волосы назад, и они падали волнами на уши и шею.

Подойдя к арке поближе, я увидел, что огонь горит в двух бочках из-под бензина, стоящих по обе стороны от входа. Еще один костер кто-то разложил под самой аркой, в глубине напоминающего пещеру проема, и отбрасываемые пламенем тени прыгали по серым и красным кирпичам. Поначалу я подумал, что народу там собралось немного, но как только мне стали понятны движения пламени, а глаза начали различать группировавшиеся на земле неясные формы, я понял, что здесь приютились человек тридцать. Одни жались к костру; другие, забравшись в спальные мешки, притулились в углу; третьи сидели вокруг видавшего виды магнитофона, что выкашливал стародавнюю транс-музыку; четвертые трахались в сторонке, возились под одеялами, как выброшенная на берег рыба. Некто, забравшись на стремянку с ведерком краски, наносил на потолок замысловатый узор из белых пятен, то и дело сверяясь с имевшимся у него то ли чертежом, то ли схемой. Две девушки танцевали под музыку; вертясь, словно дервиши, они перебирали пальцами, как делают пианисты на концертах. Еще два художника трудились у задней стены, осторожно пробираясь между извивающимися телами. Создаваемое при свете ламп произведение напоминало «Гернику» – черное и белое, черепа и оружие.

Одна из сидевших у костра девушек, заметив нас, поднялась и, вероятно в знак приветствия, поцеловала Генри в губы. Ее карие глаза казались немного мутными, а болезненно-землистая кожа еще хранила следы давнего загара. Зачесанные назад короткие золотистые волосы сияли нимбом, кривоватая проницательная ухмылка пряталась в мелких, остреньких чертах. Во всем облике ощущалась расчетливая, наигранная эксцентричность; она была из тех девушек, что, придя на вечеринку, сидят на полу, хотя вокруг хватает свободных стульев.

– Привет, Джо. Вот, решили заглянуть, ты не против? Это Чарли, мой друг.

Она посмотрела на меня насмешливо и мудро и повернулась к сидящим у костра. Все они были бледные, с запавшими глазами, но с чистой кожей. Одежда – мятая, запачканная – выглядела не лучше тех обносков, от которых избавляются за ненадобностью, но ее выдавало качество материала и тонкая отделка. В ушах, носах, бровях – украшения, серебро и брильянты. Джо дерзко улыбнулась группе и повернулась ко мне:

– Приятно познакомиться, Чарли. Добро пожаловать в наш маленький мир. Генри наш последний обращенный, правда, дорогой?

Она погладила его по волосам, и он, пританцовывая, повел ее к костру.

– Согреться не желаете? Выглядите вы, парни, не лучше беженцев. Конрад, приготовь ребятам что-нибудь. И поживее, шеф. – Обращение прозвучало несколько резко и даже агрессивно.

Генри сунул руку в карман, достал двадцатку и отдал Джо.

– Спасибо, милый. Этого хватит.

Она протянула ему пол-литровую бутылку водки «Империал». Присмотревшись, я увидел, что она пуста. Генри склонился над бутылкой, а Джо поднесла к ней зажигалку. Он глубоко вдохнул, и я заметил грязновато-белый камешек, вставленный в отверстие в донышке бутылки. Камешек сиял, как крошечное солнце, и от него в рот Генри потянулась струйка белого тумана. Сам я никогда раньше крэк не пробовал и хотел отказаться, но потом увидел, как вспыхнули у Генри глаза, и тоже наклонился к бутылке. Пальцы коснулись теплого стекла. На первом вдохе я невольно закашлялся, но уже со вторым кисловатый дым хлынул в легкие.

В мозг мгновенно ударили искры. Все вокруг внезапно прояснилось. Я увидел, что человек на стремянке рисует космос, и даже узнал Пояс Ориона и Большую Медведицу, а потом и картина на задней стене будто метнулась мне навстречу во всех трех измерениях, и я почувствовал боль мира, ощутил его разобщенность и скорбь. Я посмотрел в глаза Джо – они были черны, как у ведьмы. Я отвернулся, хватил ртом воздуха и пошатнулся. Парень по имени Конрад – он был выше Генри и носил бирюзовую рубашку с расстегнутым воротом – не дал мне упасть, удержав за руку.

Сердце колотилось так, словно рвалось через ребра. Левая сторона груди, начиная от плеча и ниже, онемела. Меня повело назад. Я снова попытался вдохнуть. Конрад стиснул мой локоть, его холодные зеленые глаза смотрели в мои.

– Не дыши так часто, только панику подгоняешь. Успокойся. Расслабься. Может казаться, что не хватает воздуха. На самом деле хватает.

За руку, словно ребенка, он повел меня по каким-то туннелям. В темноте вдруг вспыхивали огни и пролетали мимо, будто кометы. Из жара меня бросило в холод – мы оказались в сырых кавернах, где капало с потолка, а от стен исходило зеленое мерцание. Я провел пальцами по холодному камню, ощутил трещины и углубления в мокром растворе, уловил пульсацию в кончиках пальцев. Все это время Конрад что-то говорил, подталкивал вперед, отвлекал от болезненного громыхания в груди.

А потом сердце забилось ровно и четко и я снова оказался на прежнем месте и танцевал в растекшейся луже света. Джо тоже танцевала, то удаляясь, то приближаясь, и в красоте ее было что-то горькое, надрывное. В какой-то момент она подошла почти вплотную, тряся плечами так, словно ее должно было вот-вот разнести изнутри, светясь распирающей ее энергией. Отблески пламени падали на нее решеткой, деля извивающееся тело на кубики света, сдвигающиеся, сползающие и растворяющиеся в темноте. Я отступил в угол, и она приподнялась на цыпочках, схватила меня за волосы и поцеловала, просунув в рот узкий язычок. Я ринулся вперед, отодвинув ее, добрался до костра и обнаружил Генри, гревшего над огнем руки. Я сел рядом с ним и долго смотрел на пламя.

– Помнишь цирк в парке, в Эдинбурге? Мы ходили туда втроем, ты, Веро и я, на первом курсе? – Я говорил сбивчиво, словно разучился рассчитывать скорость речи, и, чувствуя, что вот-вот отрублюсь, торопился выложить все в самом начале.

– Да… помню. Мы тогда изрядно набрались. Сидели, если не ошибаюсь, в первом ряду. Веро так хохотала над клоунами. – Его слова доходили до меня как будто издалека.

– Помнишь воздушных гимнастов? А тот номер на проволоке? Я сейчас как раз думал о них. Что и мы такие же. Они были не очень-то хороши. Как будто только-только освоили номер и не откатали его толком. Казалось, еще немного, и кто-то оступится, промахнется и упадет. Смотреть страшно, но все смотрели. Будь они мастерами, делай все без запинки, мы бы не хватались за ручки кресел и не замирали затаив дыхание. Вся соль в том, что они были новичками.

Мне кажется, мы сейчас такие же, как те циркачи. Нам удается лишь удерживаться от падения. Важен каждый шаг. Одно неверное движение – и мы летим в пропасть. Я горжусь тем, что мы зашли так далеко, что живем вместе и заботимся друг о друге. Но нельзя забывать, что мы еще и новички, делающие первые, неуверенные шаги в этом мире. Нам и дальше нужно приглядывать друг за другом.

Но разговаривал я с огнем, а Генри лежал, прижавшись к холодному камню пола. Губы – тонкие и бескровные, серые, на восковых щеках и лбу – какие-то грязноватые пятна. Он подтянул острые колени к груди, сжался в комок и стал похож на раненого солдата. Очнулись мы, когда над Темзой уже светало.

Огромные желтые краны цаплями нависали над рекой, перенося и опуская серебристо-голубые блоки. Мы с Генри сидели на скамейке в еще неверном свете, а мимо тянулись, закончив смену, усталые такси. Свалявшиеся листья мокли на земле, впитывая смытую ночным дождем грязь. Голову сдавили стальные тиски, за глазами пряталась боль, время от времени прорывавшаяся острыми выпадами в виски.

– Так кто они такие, Генри? На простых наркош не очень-то и похожи. Что тут вообще происходит?

Он закурил, передал мне сигарету. Закашлялся. Сухие хрипы синкопировали с накатом волн на набережную.

– Странно, что ты никого не узнал. Там и из Эдинбурга ребята были. Большинство из Оксфорда и Кембриджа. Ты, наверно, причисляешь их к неудачникам, бездельникам. Дело не в том, что они просто решили не работать. Тут еще много чего. Они упиваются молодостью. Я бы назвал их идеалистами. Сознательными уклонистами от этой жалкой войны за зарплату. Все обеспеченные, родители у всех – политики, банкиры, юристы. Все из приличных семей, но они увидели, с чем столкнулись и с чем смирились мы, и отказываются идти нашим путем. На мой взгляд, вполне разумная точка зрения. Они даже не стараются интегрироваться в эту… в эту великую трагедию, что мы называем жизнью. В основном тусуются здесь, принимают наркотики, занимаются сексом и разговаривают. Отец Конрада – крупный девелопер, эти арки отдал им во временное пользование, пока не решит, что с ними делать. Я бываю здесь так счастлив. По мне, это реальнее, чем наша жизнь дома.

Мы шли по южной стороне реки, бросая в воду все, что попадало под руку, – палки, камни, банки. Потом завернули в кафе на Бэттерси и попытались что-то съесть, но еда не лезла в глотку, мир уже утратил блеск, и я перестал дивиться цвету кожи на руках. Домой мы пришли молча. Серость наступившего дня раскрывалась над нами, словно устрица, в желтых пятнах от последних ночных фонарей. Я позвонил Баритону и сказался больным; тот воспринял мое сообщение о пищевом отравлении довольно холодно и недоверчиво. Я свалился на кровать, а когда очухался – ближе к ланчу и совершенно разбитый, – простыни отсырели от пота.

Глава 4

Домой

Я проработал в «Силверберче» уже семь месяцев, когда вдруг лихорадкой нагрянуло лето. Знойные июльские денечки перемежались проливными дождями, раскаленное добела солнце безжалостно выжаривало мозг, низвергавшиеся внезапно потоки мчались по Фулхэм-роуд, и одежда мгновенно промокала насквозь.

В один из уик-эндов я решил навестить родителей в Уэртинге. Я не был дома несколько месяцев, а с отцом не разговаривал с тех пор, как перебрался в Лондон. Нельзя сказать, что мы не были близки, но меня смущало их безнадежное мещанство, я не мог представить, что подумают Генри и Веро, увидев скромный домик, один из многих в ряду ленточной застройки, в квартале от берега, где прогуливались, разрабатывая изношенные суставы, пораженные артритом, женщины. Родители любили меня ненавязчиво и сдержанно, как какую-нибудь редкую, дорогостоящую орхидею, которую они вырастили и теперь скромно отступили, чтобы любоваться и восхищаться ею со стороны. Но я был слишком молод, чтобы, даже понимая это, каким-то образом выразить свою признательность.

Я винил отца за то, что не жил в замке у лазурного озера. Меня возмущало в нем отсутствие материализма, особенно из-за того, что именно этот недостаток причинял им немалый дискомфорт. Помню, как мать однажды спустилась к завтраку – зачесав высоко волосы, распространяя тот неприятный запах, что заводится под родительским одеялом. Мне было семнадцать. Угрюмый и блистательный, я жил в ту идеальную эпоху свободы, что занимает пространство между школой и университетом.

– Доброе утро, Чарлз, – заговорила она чуть замедленно усталым голосом. – Отец не спал всю ночь. Сидел на кровати, рассматривал свои старые визитки, переживал из-за денег. Я очень за него беспокоюсь.

Она покачала головой и лишь тогда заметила, что я смотрю в сторону лестницы, где, тяжело опершись на перила, стоит отец. Увидев, что мы повернулись к нему, он распахнул дверь навстречу солнечному утру и поспешно вышел из дому.

Когда-то давно отец сказал мне, что хотел бы больше детей, чтобы у меня был брат или сестра. Возможно, после этого откровения у меня появилось ощущение неадекватности и, как ни странно, одиночества. Но больше одного ребенка они позволить себе не могли, и ко времени моего появления на свет один бизнес – обучение навыкам презентации членов местного совета и коммивояжеров – уже пошел на дно. За первой попыткой последовала вторая: отец задумал издавать книги из серии «помоги себе сам», которые писал один его друг, постоянно на мели и частенько ночевавший в периоды своих разорений на нашем диване, скрываясь от суровой жены-испанки. Затяжное пребывание не у дел прерывалось короткими всплесками активности, когда отец писал заметки о джазе для «Ивнинг аргус» и статейки о Чехове. Мать преподавала географию в местной средней школе, что и позволяло семье вести жизнь в низах среднего класса, жизнь, которую мои родители когда-то отвергли, но теперь приняли.

Отпуск мы проводили обычно у моей тети, жившей на типично английской ферме в типично английской холмистой местности в Центральной Франции. Отец сидел по большей части в кресле-качалке и перечитывал рассказы – Джона Чивера, Уильяма Максвелла, Рэймонда Карвера. День шел своим чередом, солнце вставало, сияло и закатывалось, а он все сидел, почти неподвижно и лишь вытягивая ноги, когда ветерок начинал покачивать кресло. Мою тетю, свою сестру, он недолюбливал. В свое время она вышла замуж за богатого и больного страхового брокера, оставившего вполне достаточно денег, чтобы она позволила себе утолить давнюю страсть – создать в сердце Франции уголок сельской Англии 1950-х. Дни проходили в молчаливой, невысказанной зависти.

Мы с матерью играли обычно в пинг-понг и гуляли по холмистому плато, схожему с тем, что протянулось от Дорсета до Шотландии и Котсуолда, и не имевшему ничего общего с моим представлением о Франции. Теперь те прогулки видятся в ином свете – как нечто прекрасное, нечто, объединявшее нас с матерью. Тогда же мне не терпелось вырваться из-под ее опеки, и большую часть времени я проводил в своей комнате, растянувшись на полу и записывая в блокнот стихи и пьесы, которым предстояло – в этом я не сомневался – вывести меня на театральную сцену и телевизионный экран. Когда Эдинбург избавил меня наконец от тех летних каникул, я был готов целовать его улицы в знак признательности.

* * *

Машина в доме была только у меня одного – довольно потрепанный синий «поло», доставшийся мне от деда. До Брикстона компанию мне составила Веро, решившая навестить тамошнюю подругу. От солнца ее спасала огромная широкополая розовая шляпа. В последние недели Веро несколько набрала вес и сейчас выглядела веселее, чем зимой.

Генри собрался съездить к сестре в лечебницу и ушел из дома рано утром, когда светило солнце и тучи не успели собраться. К бездомным под аркой я с ним больше не ходил; он понял, что мне там не понравилось, что место это показалось мне грязным и жутким. Оставив прежний проект с бездомными, Генри готовил теперь репортаж о ночных развлечениях. Просмотрев фотографии, я обнаружил знакомую пещеру в Южном Лондоне – с кострами и звездным потолком. Генри чудовищно похудел, кожа стала почти прозрачной, а глаза наводили на мысль, что у него проблемы со щитовидной железой. В заведении, где содержалась Астрид, Генри вполне могли принять за пациента, и, если бы такое случилось, я был бы только рад. Мой друг определенно нуждался в помощи.

Проезжая вдоль реки, мы с Веро немного поговорили о нем. Его состояние беспокоило нас обоих, но что мы-то могли сделать? Рассказать его отцу? Попытаться поговорить с ним по душам? В конце концов откровенный разговор был отложен до возвращения. Я не стал рассказывать Веро о том, что мы делали после «Boujis», она, в свою очередь, ни разу не помянула того блондина, с которым ушла из клуба. Чувствовалось, что мы постепенно расходимся, дрейфуем в разные стороны, и ни у кого нет сил собрать нас всех вместе. Состояние Астрид ухудшилось, и Генри, бывая дома, подолгу разговаривал с родителями по телефону.

Я высадил Веро в Брикстоне и погрузился в меланхоличный автомобильный поток. Небесные хляби разверзлись, стоило мне выбраться из покровительственных объятий холмистого Даунса, так что в Уэртинг мой «поло» въезжал по свежим лужам. Городок был полон разрозненных воспоминаний и местечек, которые могли бы иметь какое-то символическое значение и хранить приятный аромат юности, но я сознательно задвинул их поглубже в прошлое, и они просто ушли потихоньку. Я проехал мимо торгового центра, расположенного рядом с вокзалом и закрывшимся супермаркетом с заколоченными окнами, мимо ночного клуба, где танцевал с девчонками, которые слишком сильно потели и слишком быстро соглашались, чтобы я целовал их и трахал, потому что видели во мне шанс вырваться отсюда. Впрочем, все они знали, что никого я с собой не возьму, и оттого еще резвее старались мне угодить. Подруги, обзаведшиеся бойфрендами, бросили их; те, у кого сохранилось представление о порядочности, расстались с ними; мне же на всех было наплевать. Тогда такое отношение представлялось мне единственно правильным и оправданным, но, проезжая мимо «Фабрики», «Касбара» и «Лягушачьего пруда», думая о тех обделенных жизнью девчонках, я ощутил сожаление и стыд.

Сворачивая на тихую улочку, где жили мои родители, я размышлял о неприятностях, которые принес в спокойную, нормальную жизнь окружающих, и решил все исправить: стать хорошим сыном, хорошим работником, хорошим другом Веро и Генри. И все же что-то во мне поежилось при виде скромного домика с крохотным садиком, стеклопакетами и пышным, цветущим кустом камелии. Мать, стоя на ступеньках, поливала какое-то растение и, увидев меня, поспешила навстречу.

Я забрал лежавшую на заднем сиденье сумку и обнял мать. От нее пахло лавандой и мебельной мастикой, и мне показалось, что она как будто усохла с того времени, как мы виделись в последний раз.

– Чарлз, дорогой. Хорошо выглядишь. Возмужал. А я как раз собиралась пройтись по магазинам. Утром была занята. Работаю над проектом. Я говорила тебе, что решила пройти курс в колледже? Сейчас составляю коллаж из журналов 1950-х. Так сказать, ностальгическое путешествие. Съездим в «Сейфуэй»?

Я вез ее со странным ощущением, ведь многие годы она водила меня – на уроки музыки, к врачу, на соревнования. Мы оба молчали – лишь иногда мать отпускала комментарий по поводу цен на овощи в супермаркете или длинной очереди к кассе, – но молчание не давило, не стесняло. Я настоял, что сам заплачу за покупки, хотя так и не вернул ей те сто фунтов, что взял в долг пятью месяцами раньше. Вечеринок в то лето было так много, и каждая обходилась недешево.

Мы перекладывали пакеты в машину, когда мать наконец прокашлялась, вздохнула и еще раз прокашлялась. Я откатил тележку прыщеватому рыжему пареньку в зеленой куртке, помог собрать те, что от него разбежались. Тот поблагодарил. Мать ждала меня у открытой дверцы. Тучи рассеялись, и солнечные лучи играли на ее седых волосах. Она выглядела усталой и старой. Снова откашлялась.

– Чарлз…

Когда ты возвращаешься домой после долгого отсутствия, родители ведут себя немного странно. Чаще называют тебя по имени, берут за руки, похлопывают по плечу и треплют по щеке, словно хотят доказать что-то, утвердить то жизненное наследие, что оставили, перейдя к вечерней поре собственной жизни.

– Чарлз, – повторила она. – Мне нужно поговорить с тобой об отце. (В голове у меня как будто ударил колокол – рак.) У него сейчас трудное время. Нам приходится экономить. Иногда он ведет себя очень странно. Чувствует себя неудачником. Началось с того, что он стал плохо спать, а потом…

Я с ужасом увидел у нее на ресницах крупные серебристые капельки. Раньше мать никогда не плакала. Она отвернулась, но солнце уже успело оставить у нее на лице влажные следы, и слезы, собравшись на подбородке, капали, отражая в себе мир, на асфальт.

Я обнял ее, не почувствовав никакой особенной неловкости, погладил по мягким, пахнущим лавандой волосам и прижал голову матери к своему плечу. Парень в зеленой курточке наблюдал за нами.

– Все будет хорошо, мама. Обещаю. Папа справится. Ты же знаешь, какой он сильный. Все будет хорошо. Прости, что не приезжал так долго. Мне очень жаль.

Какое-то время мы еще стояли вот так, обнявшись, а потом не спеша вернулись домой. Мать то и дело вздрагивала от сдерживаемых рыданий. Захватив с собой как можно больше пакетов, я прошел в кухню.

Отец стоял в саду, глядя поверх стены в сторону моря, над которым к вечеру повисли розовые и сиреневые облака. Пиджак болтался на поникших плечах человека, потерпевшего поражение в схватке с жизнью. Подходя к нему, я уже знал, что он слышит мои шаги за спиной. Отец не повернулся, но перевел взгляд выше, туда, где небо медленно окрашивалось синим. Легкий ветерок тронул куст мяты у его ног, протянувшийся от узкой полоски земли по бледным камням патио. В воздух поднялся густой маслянистый запах. Я обнял отца сзади и почувствовал, как он подался ко мне. Поворачивая его к себе, я вдруг осознал, насколько он меньше меня. Отец улыбнулся:

– Чарлз. Спасибо, что приехал. Я тебя ждал. И извини. Извини, что застал меня в таком состоянии. Так стыдно…

– Пойдем в дом, пап. Прости, что долго не приезжал. Здесь так красиво. Посмотри на небо. Такое небо, наверно, где-нибудь в Малибу, или Санта-Барбаре, или в одном из тех прибрежных калифорнийских городков. Давай выпьем вина. Я купил бутылку божоле.

Отец пошел к дому мелкими, неуверенными шажками зрителя, опоздавшего к началу сеанса и теперь пробирающегося к своему месту в темноте, натыкаясь на коленки парочек и нервно бормоча извинения. Я задержался во дворике. Втянул в легкие воздух, свежий от близости моря и надвигающейся ночи. Взглянул на блеклые, серые в тающем свете цветы.

За обедом я заставил себя говорить, рассказывать веселые небылицы о работе и друзьях, о прочитанных книгах и заполнять возникающие паузы бестолковой жизнерадостной болтовней.

– Жить в Лондоне здорово. Такая энергия вокруг. Столько всего интересного – выставки, театры… В «Уотерстоуне» по четвергам выступают писатели. Денег у нас немного, но это неважно. Мы все делаем вместе, даже приглашаем друзей на обед и выбираемся иногда на вечеринки. Нет, правда здорово.

Во время ужина я все спрашивал себя, почему ни разу не сказал отцу главное: мне нет дела до того, что он не стал каким-то там воротилой. Достаточно и того, что он был рядом, водил меня в школу по утрам, сидел со мной, когда я делал уроки, ходил со мной на пляж летними вечерами. Я говорил себе, что это из-за своей мягкости и щепетильности он оказался не в состоянии покупать мне все те красивые вещицы, которыми обладали счастливчики в Эдинбурге. Я так и не понял, что если бы какой-то из его проектов сработал, бизнес отнял бы у нас отца, лишил нас его общества, его застенчивой улыбки и доброты.

После ужина родители отправились спать. Я знал, что карьера банкира – а мне так и не удалось убедить их, что я не просто банковский менеджер, а нечто большее, – не по вкусу отцу. В семидесятые он был коммунистом и целый год жил с моей матерью в общине в Корнуолле, потому что презирал серебряный блеск больших городов. Медленно, опираясь на руку матери, отец поднялся по лестнице и шагнул в темноту. Я остался сидеть за столом и допил вино, кружа его в бокале.

В родной город в одиночку не возвращаются. Тебя всегда сопровождает твой же призрак времен былой юности. Он подсказывает, что ты видишь, он делает из города зеркало. Вы обнажаете и прячете элементы друг друга: ты, может быть, улавливаешь легкую дрожь разочарования, таящуюся в уголках твоих же юных глаз. Разочарования из-за того, что не ворвался в родной город на золотой колеснице «мерседес», что не прогуливаешься летним вечером, раздавая банкноты бездомным, которые обитают под балками пирса, густо обсиженными рачками. И ты оглядываешься, чуть виновато, на того голодного до жизни юнца со страстью к большому городу, с непомерными амбициями, провинциального во всем, от стрижки до одежды, привязывающими его к тому времени и месту, откуда он давно вырвался.

В тот вечер я прогулялся по набережной в последних, дрожащих лучах солнца. Мне она запомнилась другой. Теперь из пабов доносилась музыка, за столиками отдыхали молодые пары. Здесь стало лучше, а вот что нужно мне, чтобы повернуть жизнь к лучшему? Я попытался провести ревизию. Прежде всего, необходимо зарабатывать чертову прорву денег. В противном случае можно обратиться к отцу Генри, попросить работу в газете. Быть журналистом – это прекрасно, но для этого надо было не терять время, писать в университетскую газету, собирать портфолио. Мне ничего не стоило бы сочинять театральные рецензии, проводить один день в неделю в романтической задымленной комнате, за работой. Но я предпочитал веселиться и ничего этого не сделал, как не сделал, не достиг и многого другого, что мог бы сделать и чего мог бы достичь.

Волны спешили к берегу, длинные полосатые тени, скользившие в последнем горизонтальном луче солнца. Наблюдая за ними, я сделал небольшое открытие: приближаясь к линии прибоя, они как будто падают духом. Одни словно подумывают повернуть назад, другие замедляют в нерешительности бег. Перед тем как разбиться о камни, волны поднимаются – не как встающие на дыбы кони, но как принюхивающиеся к воздуху мыши. И затем, осознав безнадежность, распластываются по берегу с долгим, унылым вздохом.

Уже повернув домой, я поймал себя на том, что так ничего и не решил, а только еще больше запутался и заблудился. В конце улицы, что шла от набережной к дому родителей, я заглянул в паб, взял пинту пива и вышел посмотреть на загоравшиеся в небе звезды.

Какая-то девушка исполняла песню Тори Эймос. Голос ее запинался на высоких нотах и срывался на писк, но на нижних звучал сочно, мягко и бархатисто. Я вернулся в бар. Девушка была ненамного моложе меня, лет двадцать с небольшим, но в ее глазах, когда она обращалась к сидевшим вокруг пожилым завсегдатаям, я видел мечту. Кожа у нее была не очень чистая, с крапинками оспин, волосы обвисли, но она улыбалась, а поймав мой взгляд, едва заметно кивнула, как знакомому. Впрочем, кивок вполне мог быть и жестом благодарности сверстнику. Я уже стал подумывать, что, может быть, стоит остаться, подождать, пока она закончит и пригласит меня к себе. Я даже представил, как пересплю с ней. Но долгий день изрядно меня вымотал, хотелось поскорее добраться до постели, так что я оставил кружку и знакомым маршрутом вернулся к приземистому домику, облицованному декоративной штукатуркой, где ворочалась и стонала во сне мать и отец смотрел в потолок, сжимая и разжимая кулаки.

Я уехал на следующий день, после обеда и обрывочных разговоров за столом. Родители стояли у калитки – мать обнимала отца тощими руками, – а с моря уже наплывали тяжелые темные тучи. Тени пробегали по капоту, добавляя пестроты пологим холмам и укромным долинам Даунса. Я проехал, спотыкаясь, по дальним южным пригородам Лондона, через серый вакуум Кройдона, через реку и подкатил к нашему маленькому домику.

* * *

Я вернулся в Лондон поздно вечером в воскресенье. Дом в Фулхэме был молчалив и пуст. Понедельник на работе прошел тихо. Баритон отправился на гастроли со своим духовым оркестром. Бородач не появлялся уже две недели. Мы с Мэдисон работали над перспективной оценкой потока наличности для какой-то шведской компании по производству матрасов. Я думал о прекрасных блондинках, которых будут трахать на этих матрасах, о крепких младенцах, которые родятся в тихих белых роддомах, о стариках со спокойными голубыми глазами, которые умрут на этих матрасах.

Веро сдавала экзамены на диплом поверенного и засиживалась до глубокой ночи в библиотеке своей юридической фирмы. Приходя домой, я готовил бобы на тосте и отправлялся спать, так и не решив, нравится мне или нет этот меланхолический вкус одиночества. Некий глубоко сидящий в нас инстинкт подсказывает, что одиночество есть опыт, содействующий улучшению и укреплению души. С другой стороны, откуда нам знать, что это не унаследованный пуританский рефлекс, говорящий, что то, над чем мы работаем, должно быть полезно для нас самих же? В ту ночь друзей недоставало, и они вторглись в мой сон, они танцевали под музыку, которую играла та девушка из паба в Уэртинге. Из этой тяжелой, мрачной дремоты меня вырвал какой-то звук. Генри рвало.

Закрыть за собой дверь он не смог, а потом еще и промахнулся мимо унитаза, к холодному краю которого приник щекой. Лицо серое, измазанное слезами, соплями и рвотой. Я обнял его, прижал к груди.

– Боже мой, Генри. Что ты с собой делаешь? Ах ты, бедолага. Идем-ка умоемся.

Я поднял его, подхватив под мышки холодными руками. Он вдруг разом потяжелел. Я попытался удержаться, опереться о дверь, но она открылась, и мы оба завалились. Генри пробормотал что-то вроде извинения, но тут его снова вырвало – на мою футболку. Немного, но густо, словно вырвало кота. Генри ткнулся в меня лицом. Краем глаза я увидел Веро – в черных пижамных штанах и футболке со Снупи. Общими усилиями мы прислонили Генри к стене и раздели. Веро работала быстро и ловко, как опытная сиделка, но в то же время бережно. Под глазами у нее залегли темные круги, каждые несколько минут она кашляла – коротко и сухо.

Мы занялись Генри. Член у него съежился и напоминал свернувшуюся улитку. Веро смыла рвоту с лица, протерла руки, грудь, тощие ягодицы и между ног. Обмывая костлявую ступню, она едва заметно улыбнулась, отметив, как и я, нелепый символизм действа. Подхватив Генри с обеих сторон, мы перенесли его в комнату. Я не заходил туда около месяца и сразу обратил внимание на нездоровый сырой запах, какой бывает в спальне неопрятного подростка. Веро распахнула настежь окно. Потом мы сели на край кровати и с минуту смотрели в усталые глаза нашего друга. Веро погладила его по влажным волосам, поджала, как ребенок, ноги и взяла его руку в свои. Картина получилась столь трогательная, что я отвернулся.

В своей комнате я сменил футболку и натянул спортивные штаны. Направляясь к Генри, заглянул в ванную, ополоснул лицо и в какой-то момент – такое часто бывает в кино – увидел себя в зеркале. По щекам еще ползли капли, глаза под тяжелым лбом казались темными впадинами. Я открыл окно – проветрить ванную – и прочистил концом зубной щетки сливное отверстие. Потом прошел по коридору к комнате Генри.

Веро лежала, вытянувшись, на краю кровати, обнимая его одной рукой. На ее губах застыла бледная улыбка. Я взял ее на руки – она оказалась на удивление легкой и тут же уткнулась носом мне в грудь – и отнес наверх. Кожа у Веро была почти такой же серой, как у Генри, лицо усталое и словно смятое. Лицо пораженца. Я осторожно положил ее на кровать – она напряглась во сне, вздрогнула, потом расслабилась, – укрыл пуховым одеялом, поцеловал в наморщенный лоб и выключил свет. Когда я закрывал дверь, Веро еще раз кашлянула, и этот звук медленно прополз мне по коже.

Генри лежал, подвернув под себя руку. Где-то я читал, что при таком положении в конечности скапливается калий, который может затем попасть в сердце и убить. Многие бродяги умирают именно по этой причине. Я подтянул Генри повыше, заботливо укрыл и уже собирался чмокнуть в лоб, когда его снова начало трясти. Я повернулся и схватил мусорную корзину. Глаза у Генри вдруг распахнулись. Растерянный и смущенный, он всматривался в мир, освещенный настольной лампой. Я взял его за руку.

– Чарли. Слава богу, это ты. Что случилось? Где Джо? Мне нужно найти Джо. Ей серьезно плохо. Перебрала.

Он сел, и я положил руку ему на плечо. Он попытался встать – я не дал. Секунду-другую Генри еще боролся, но быстро сдался и разрыдался. Обхватив меня, прижав кулаки к моей спине, он плакал, снова и снова повторяя одно и то же имя.

– Ш-ш-ш… ш-ш-ш… – Я погладил его по голове. – С ней все будет хорошо. Уж если нам за кого и беспокоиться, так это за тебя. А теперь ложись. Ну же, Генри, уймись.

– Она осталась на вечеринке в «Ноттинг-Хилле». Это клуб, под Уэстуэем. Мне надо было проветриться, а она вышла следом. Потом мы как-то оказались на парковке, и ее стало рвать… по-моему, с кровью. Я сказал, что пойду позову кого-нибудь. Но в итоге приехал сюда. Не понимал, что делаю. Поедем. На твоей машине, а? Пожалуйста, Чарли. Пожалуйста.

Он был бледен, как мертвец, жалок и пьян. Часы на столике показывали четыре утра.

– Нет. Мы никуда не поедем. Ты не в том состоянии. Ложись.

Генри снова попытался подняться, но я уже видел, что он и сам понимает бессмысленность этих попыток. Через какое-то время он затих и уснул. По лицу его несколько раз пробежала, как облака над горой, дрожь. Он то и дело вскрикивал пронзительно, разрывая мягкую ткань ночи.

Я просидел с ним до рассвета, дожидаясь, пока проснется Веро. Она встала, наткнулась на что-то, натягивая халат, остановилась, вспомнив, наверно, события минувшей ночи, и через минуту вошла в комнату Генри, непричесанная, со свисающими на глаза прядями. Отбросив волосы, Веро глянула на меня. Генри держал меня за руку.

– Ты еще здесь. Спасибо, Чарли. Мне надо идти, у меня экзамен. Посидишь с ним?

Ничего другого и не оставалось. Я вдруг понял, что не хочу подводить Кофейные Зубки, коллег, что у меня появились обязательства и перед ними, и перед организацией под названием «Силверберч».

– Да, конечно. Не беспокойся. Удачи тебе, дорогая. – Я осторожно расщемил пальцы – ночью Генри схватил меня за руку да так и не отпустил – и, поднявшись, обнял Веро. Ее могло смутить мое несвежее дыхание и впитавшийся в одежду сырой, затхлый запах давно не проветривавшейся комнаты, но Веро крепко прижала меня к себе, а когда я посмотрел на нее, то увидел, что она улыбается. Вот только улыбка получилась невеселая и натужная, хуже слез.

* * *

Две недели спустя мы с Генри шли по берегу Большого Уза, неспешно пересекающего раскинувшуюся под вечным небом равнину Восточной Англии. День стоял прохладный и сырой, с Северного моря в сторону Лондона шли тяжелые тучи. В камышах у реки прокричала выпь. Лысухи и камышницы разлетались в стороны перед поганкой, словно слуги некоего восточного принца – кланяясь и расшаркиваясь перед разряженным господином.

Генри выглядел заметно лучше, кожа посвежела и приобрела здоровый цвет, одевался он теперь с уютной мешковатостью загородного жителя: куртка из флиса, коричневые вельветовые штаны, крепкие ботинки. О нем заботилась мать, взявшая ради этого недельный отпуск. Она же и откармливала сына – ветчиной, жареными цыплятами, супом со шпинатом и жерухой, карамельными пудингами и пирогами с патокой.

Наутро после того ночного срыва, когда Генри еще спал наверху, я позвонил его отцу. У родителей, когда они берутся за дело со всей решительностью и основательностью, есть такая особенность: при них ты всегда чувствуешь себя мальчишкой. За Генри приехали через два часа после звонка. Темно-синий «ягуар» остановился, мягко урча, у дома, отец деловито прошел в комнату, собрал какую-то одежду, прихватил зубную щетку и разную мелочь и забрал сына. Генри, опираясь на отца, прошел мимо меня, обернулся и улыбнулся, уже потерянный и далекий, но явно довольный, что снова оказался в надежных отцовских руках и возвращается домой.

Веро тоже уехала домой. Она позвонила мне в тот же день, немного позже. Голос звучал устало, нервно и доносился как будто издалека.

– Чарли, это я. Я больше так не могу. Пришла на экзамен, села и поняла, что напрасно стараюсь, что лишь впустую трачу время. Я не хочу такой работы, где нужно знать все о передаче собственности и потере права выкупа заложенного имущества, разбираться в земельном праве и коммерческой недвижимости. Я просто встала, ушла и взяла билет на «Евро стар» до Кале. Я дома. Из поезда позвонила в офис, сказала, что ухожу. Решительно, а? – Она истерично рассмеялась – похоже, немного выпила и едва сдерживала слезы. – Они, конечно, заявили, что так нельзя, что я обязана отработать и подать письменное заявление в отдел кадров. Я ответила, что въезжаю в тоннель, и просто дала отбой. Вот так. Как-нибудь заеду за вещами. Хочу спокойно все обдумать, собраться с мыслями. Хочу побыть с родителями. Определить, черт возьми, что хочу сделать со своей жизнью. Скучаю по тебе. Послушай, не растрачивай себя впустую. Не позволяй им забрать то, что делает тебя тем, кто ты есть. Не хочу, чтобы ты стал таким же, как те жуткие парни с мертвыми глазами. Я этого не вынесу. – Она, наверно, прикрыла трубку, отвечая кому-то. – Oui papa. J'arrive…[8] Чарли, мне пора. Идем ужинать. Выпью за тебя сидра. За единственного, кто остался. Береги себя.

Я сидел в темном коридоре, понурившись и тупо глядя на телефон. Тревожный звонок, пищавший где-то на периферии сознания, зазвучал автомобильной сиреной. Мне стало одиноко, я повесил голову. Два лучших друга, единственные, кого я любил, ушли от меня. Я остался с работой, которая меня не интересовала, а те, кого я считал друзьями в Эдинбурге, те, в чей круг так старался пробиться, прятались теперь в дорогих ресторанах и пафосных клубах. Несколько следующих недель я работал на автопилоте, а однажды в пятницу, ускользнув пораньше из офиса, отправился через пульсирующий сексуальной горячкой вечерний Лондон на Ливерпуль-стрит, где сел на поезд до Ипсвича, к Генри.

Я позвонил заранее. Мы поговорили. Он был хмур и печален. Джо наконец нашлась, больная, с кровоподтеками, но живая. Родители обнаружили ее спящей на ступеньках утром после той ночи в «Ноттинг-Хилле». Она ничего не помнила: ни как добралась домой, ни откуда взялись синяки на теле, ни кто укрыл ее красным, в клетку, одеялом, под которым она и спала. Теперь Джо подумывала о том, чтобы уехать в Индию или вступить в кибуц. Видеться с Генри она не желала. Вместе они составляли слишком опасную смесь.

Мы гуляли у реки, и Генри рассказывал, как познакомился с Джо в клинике в Чилтернсе, куда он ездил навещать сестру. Как-то в воскресенье, в феврале. Джо собиралась выписываться из заведения, куда попала из-за пристрастия к спидам, неуправляемых приступов паники, ночной потливости и депрессии. Они посидели за чаем в теплой гостиной, и, уходя, Генри поцеловал ее в щеку и записал номер телефона на носовом платке. В клинику Джо вернулась отбывать остаток двухнедельного курса, на прохождении которого настоял ее психиатр. Тогда же, в клинике, она рассказала Генри о коммуне, обитавшей на ничьей земле, под арками. О людях, отвергших ту жизнь, что спланировали для них родители и учителя, и повернувшихся к более яркому и менее материалистическому будущему.

– Я скучаю по ней, – признался Генри, шагая чуть впереди меня по мощеной дорожке. – По ней и по ее идеям. По разговорам о вещах, которые значимы для нее. Она таким… таким детским голосом разговаривает о самом существенном, будто боится того, что может сказать. Будто пытается преуменьшить важность своих слов детскостью голоса. Но когда мы разговариваем, глаза у нее такие старые. Словно… словно в ней есть некая великая древняя мудрость. Ты заметил, какие старые у нее глаза? Я хотел привезти ее сюда. Под это огромное небо. Хотел, чтобы она вдохнула этот воздух – он будто очищает своей сыростью.

Некоторое время мы шли молча. К югу от нас небо разрезала стая гусей. Размытое, водянистое солнце клонилось к закату, и свисавшие над берегом ветви деревьев сливались в его ослабевших лучах в зеленые облака пышных крон. Генри пнул ногой камешек, и лишь этот звук нарушил тишину. Дожди прошли, ветер стих, умолкнул шелест листьев. Гуси больше не курлыкали, и даже шум волн, бьющихся о далекий берег, не долетал до нас.

Глава 5

Один в городе

Я переехал в маленькую квартирку в доме из красного кирпича на Мюнстер-роуд. Квартира находилась на первом этаже, и окно спальни смотрело на серый, угрюмый двор. В дождливую погоду посредине двора собиралась лужа, и по вечерам, читая при свете стоявшей у кровати черной настольной лампы, я с удовольствием прислушивался к крещендо тяжелых капель. Обитала во дворе и какая-то живность, некие ночные твари, чьи шелестящие шаги звучали саундтреком к моим снам. Кружа по стенам огромного кирпичного здания, ветер завывал и швырял в окно пригоршни дождя. В тот хмурый и сырой остаток лета я много читал. Читал в вагоне метро, читал за столом в «Силверберче», потом снова в метро и, наконец, в постели. Если не работал, то читал. В гостиной моей маленькой квартирки не было ничего, кроме печального серого кресла с потертыми подлокотниками и лопнувшими пружинами, которое я поставил в центре комнаты. В антикварном магазине на Лилли-роуд я купил кофейный столик, на который складывал книги. Я садился в неудобное кресло, щипал усталые подлокотники и погружался в чужие жизни.

Я будто наверстывал упущенное в Эдинбурге, будто пытался постичь то, чему следовало научиться на лекциях, которые пропускал, или в беседах с умными и серьезными людьми, компании которых некогда избегал. Меня живо интересовало, что читают пассажиры подземки: на Районной линии маленькая, похожая на птичку женщина в зеленом пальто листала том Буллока «Гитлер и Сталин»; на «Пиккадилли» парень с дредами толщиной с кубинскую сигару, темными татуировками на темной коже и ослепительной ухмылкой на лице изучал доктора Спока; на платформе «Эрлз-Корт» румяный старичок в твиде и с кустистыми бровями углубился в «Лолиту». Садясь за стол на работе, я прятал «Герцога» в «Трейдер мэгэзин» и с усилием выбирался из мира, в котором успел увязнуть.

Вечерами я ходил в театр. Стоял в очереди на дешевые спектакли, спешил на экспериментальные постановки Беккета и Брехта в жутковатых складах Уоппинга и мрачные интерпретации Шекспира, разыгрывавшиеся в освещенных лишь свечами криптах высоких викторианских церквей. После этих пьес я забирался на верхнюю палубу автобуса, смотрел в окно, на котором отраженный дождем свет воспроизводил узоры Джексона Поллока, и звонил Генри. Он работал в отцовской газете, помогал расследованию в отношении табачной рекламы, жил дома и каждое утро отправлялся в Лондон на отцовском «ягуаре». В голосе его звучала здоровая усталость. Я старался гнать прочь мысли о пустой квартире, лоснящихся простынях, сменить которые следовало бы еще пару недель назад, маленькой трагедии сыра на тосте и компании одного лишь радиоприемника.

Возле моего нового дома обитала бродяжка. Что это женщина, я понял только через неделю после переезда. Завернувшись в грязное тряпье, она сливалась с тротуаром, растекалась по пакетам, которые постоянно таскала с собой. Ее гнали из магазинов, где она укрывалась от дождя, и тогда единственным приютом оставалось сухое дерево, стоявшее у входа в наш дом. Воняло от нее невероятно. Чем-то темным, непонятным и опасным. То не был обычный запах потного тела. Вонь эта вообще не ассоциировалась с чем-то живым. От нее несло тухлой свининой, чем-то таким, на что слетаются мухи. Каждое утро, отправляясь на работу, я проходил мимо нее и, стараясь не воротить нос, наклонялся и оставлял рядом с ней яблоко. Со временем это вошло в привычку, стало чем-то, чего я ждал. Я покупал пакет яблок в магазине на углу, мыл одно в раковине перед уходом из дома и осторожно клал его на землю у ее ног. Она ни разу не поблагодарила – может быть, и не могла говорить, – но между нами установилась какая-то связь, и те дни, когда я, выходя утром, не видел бродяжку на месте, становились немного беднее из-за ее отсутствия.

Переезд из старого дома дался тяжко. Хотя мы не прожили там и года, срок этот казался больше из-за новизны самой жизни. Как и любое место, отмечающее начало новой эры, оно обрело особое значение. Через два месяца, на протяжении которых комнаты Генри и Веро пребывали в нетронутом виде – так могла бы поступить мать, оплакивающая сбитую грузовиком дочь, – за вещами Веро приехали ее отец и брат. Их прибытие возвестило конец всякого притворства. Отчасти я даже обрадовался необходимости покинуть сцену воспоминаний. Был холодный, пасмурный сентябрьский день. Они приехали на серебристом фургоне и любезно предложили перевезти и мои скромные пожитки.

Брат Веро, Ги, оказался высоким парнем в очках с толстыми стеклами, за которыми прятались ясные зеленые глаза. Ги работал в центре для беженцев в Кале. Поначалу я принял его за человека строгого и даже сурового, но он был просто серьезным и задумчивым. Ги отстраненно мне улыбнулся.

– Вы – Чарли? – спросил он, выйдя из машины и пожимая мне руку длинными холодными пальцами. – Вероник говорила о вас. Рад познакомиться. Должен сказать, мы очень довольны тем, что она вернулась, и… мне жаль вас. Вам, похоже, нелегко приходится. Давайте помогу.

Мы загружали вещи, а отец Веро оставался в салоне «мерседеса». Маленький, жилистый, он смотрел на город, как следователь на подозреваемого. По пути к моей новой квартире я сидел рядом с ним, стараясь не замечать сухоньких ног, свисавших с сиденья и болтавшихся при каждом толчке. Едва мы тронулись, как он положил свою ручонку на мою руку, но жест этот не был дружеским. Английский у него был строг и формален.

– У меня на Вероник были большие планы. Я всегда гордился ею. Видели бы вы ее лет в восемь-десять. Что-то невероятное! Настоящая динамо-машина. Постоянно в движении. Такая красивая, такая пылкая. Когда мы жили в Африке, она часто приходила в операционную – понаблюдать за мной. Смотрела, как я вскрываю грудную клетку, и хоть бы что. Каждую деталь ловила. Поразительно. Здесь она себя погубила.

Мы проезжали мимо бутика, где продавались сумочки с золотыми пряжками, и он вскинул руку.

– Не знаю, что вы, молодые люди, себе думали. Смотрю, как люди растрачивают себя впустую, и злюсь. Такая многообещающая молодежь! Но она теперь во Франции, и ей придется отучиться от всего этого. Будет работать с братом в лагере для беженцев. Вот настоящая работа. Уверен, Вероник ухватится за нее обеими руками. Станет приличным человеком. Не то что эти девчонки, которые только своей внешностью и озабочены. Вы, наверно, заметили, что как только девушка начинает ценить свою красоту, эта красота мгновенно теряется. А вот ее – вернется. Я всегда старался быть рядом с ней. Теперь мы восстановим прежнюю близость.

Пока мы с Ги выгружали мои книги и одежду, старик сидел в машине и смотрел прямо перед собой. Ветер подхватывал обрывки газет и пластиковые пакеты, швырял их в воздух, и они кружили, как птицы. Ги пожал мне руку, сел за руль и повернул ключ зажигания. Отец Веро высунулся из окна:

– Удачи, Чарли. Человек вы вроде бы хороший, но попали в ловушку. Помочь вам, как помог Вероник, я не могу, но удачи желаю. Прощайте.

Я махнул рукой и проводил их взглядом; на серебристом боку фургона мелькнули призрачные отражения деревьев.

Работа все глубже проникала в мою жизнь. В пятницу вечером Бородач, как обычно, ушел домой, а в понедельник утром на собрании персонала нам объявили, что он умер. Я был единственным, кто ахнул от удивления и тут же поспешно закашлялся. На следующий день Бородача сменил некий Лотар, заявивший о желании уйти от инвестиционной деятельности. Баритон рассказал мне, что Лотара выставили с прежнего места после интрижки с женой босса. У Лотара был высокий лоб с синими прожилками вен и узкие бледные губы. Он выступил перед нами с короткой речью, и, пока говорил, висок пульсировал голубым.

– Мне нужно, чтобы все работали в полную силу. Усталость – всего лишь слабость. Не расслабляйтесь – и мы будем друзьями. Подведете меня – никакой дружбы. Живите интересами компаний, которые ведете. Вы должны знать их показатели, как дату своего рождения. Жизнь нелегка. Жизнь – не забава. Мы занимаемся серьезным делом. Относитесь к жизни серьезно.

Через два дня после прихода Лотара случился забавный эпизод, единственное светлое пятно за всю ту унылую осень. Генеральный разослал предупреждение насчет антиглобалистских протестов на Беркли-сквер. Выступления могли перерасти в насильственные действия, поэтому нам надлежало проявить особую осторожность. Компания не возьмет на себя ответственность за служащих, у которых возникнет конфликт с анархистами. Нам настоятельно рекомендовалось одеться как можно неприметнее и попытаться прокрасться в здание незаметно. Ложась спать, я представлял бушующую толпу и даже себя в строю бунтовщиков – волосы торчат шипами, я выкрикиваю лозунги против всеобщего неравенства, сжигаю заработанную мелочь и бросаю яйца в продажных прислужников капитализма.

Прибыв на следующее утро на работу – в синем джемпере и джинсах, – я обнаружил на площади всего лишь трех протестующих, причем двое были явно смущены присутствием третьего, панка с огненно-рыжим ирокезом, уже пьяного и державшегося за ограждения так, будто стоял на палубе ныряющего в бездну корабля. Два других бунтаря – темноволосый парнишка и девушка с дредами – надели армейские куртки и изо всех сил старались согреться. Я посмотрел на них с презрительным высокомерием, но потом, проанализировав это чувство, понял, что завидую их неспособности интегрироваться в мир тяжкого труда и коммерции. Я завидовал их безусловной преданности делу и представлял, как они, возвратившись вечером домой, ужинают супом с чечевицей, пьют дешевое вино, ведут задушевные разговоры и выделяют час для энергичного, скучного секса.

В десять генеральный созвал нас на совещание для согласования графика перерывов на ланч и порядка ухода в конце рабочего дня. Когда он вошел в комнату, кто-то, не сдержавшись, фыркнул и тут же умолк. На генеральном были серые брюки с острыми стрелками, начищенные до блеска черные туфли и футболка с портретом Боба Марли и словами «Rastaman Vibration», написанными чередующимися красными, зелеными и золотистыми буквами. Изображенный в профиль Марли курил длинный косяк, под кончиком которого проступал сосок генерального. Футболка была совершенно новая, и краска отшелушилась в тех местах, где домработница провела горячим утюгом. Генеральный тряхнул седыми волосами и сложил перед собой ладони. Я отвел глаза, с ужасом понимая, что не сдержусь.

– Ну, – бодро объявил он, – похоже, мы, банкиры, встаем раньше, чем хиппи.

Комната взорвалась смехом. Я схватил Баритона за плечо, чтобы не свалиться со стула. Генеральный немного опешил, потом улыбнулся, решив, что шутка удалась. Остаток дня я работал, не смея поднять головы, чтобы не расхохотаться, если увижу вдруг шефа.

Мне поручили заниматься некоторыми компаниями из тех, что прежде вел Бородач, и теперь я час за часом просиживал за столом, стараясь разобраться в пометках, оставленных покойником на полях ежегодных отчетов и желтых страницах толстенных блокнотов. Рынки все еще стремились вверх; аналитики инвестиционных банков не щадили никого, обрушивая на компании шквалы безудержного оптимизма, и графики, которые мы распечатывали для портфельных менеджеров, представляли собой круто уходящие вверх склоны. Было ясно, почему они считали, что обойдутся без нас: каждое принятое ими решение оказалось верным, потому что принять неверное невозможно в мире самоусиливающих механизмов капитала, падающих процентных ставок и рвущихся вслед за западными экономиками Китая и Индии. Я понимал, что мое мнение не имеет никакого значения, а потому предпочитал разделять оптимизм портфельных менеджеров и вместе с ними отмечать каждый очередной финансовый успех.

Рекорд установил Бхавин Шарма, заработавший для компании за неделю двадцать миллионов. Он заказал для всех розового шампанского, и мы стояли с бокалами, глядя, как нежные серебристые пузырьки поднимаются через розовое вино, пока Бхавин вдруг не сорвался и не выбежал из офиса. Мы подошли к окнам и еще с минуту смотрели, как Бхавин с ревом носится по Беркли-стрит на только что доставленном «мазерати». В этом было что-то вульгарное, что-то неприличное.

На утренних летучках Кофейные Зубки постоянно выступала с пространными и сбивчивыми заявлениями о цикличном движении рынков. О том, что цены на бонды неустойчивы. Что капитал не неистощим. Что потребление в Соединенных Штатах не резиновое. Пророчества ее не были лишены здравого смысла, но потом я смотрел в ее хмурое лицо старой девы, на воспаленные пятна экземы на костяшках пальцев, на прыщики между бровями… Откровенно, вопиюще негламурной, ей определенно не было места в изощренном, искушенном мире дизайнерской одежды, мощных автомобилей и вечеринок с пикантным привкусом кокаина и «Кристалл». Я, правда, и сам не жил в этом мире, но стремился попасть туда и потому много и упорно работал. Продираясь через каракули Бородача, я дошел до того, что уже видел во сне какие-то числа, балансовые ведомости, бюллетени по движению наличности. Я проводил в офисе выходные, составлял отчеты по «Форду», «Дженерал моторе» и «Крайслеру», шел на ланч в пиццерию на Оксфорд-стрит, где читал за столиком Пинчона, потом возвращался в офис.

* * *

В ту осень мне было одиноко, как никогда раньше, так пусто, что я дребезжал, слишком быстро спускаясь по ступенькам метро. Угнетала и постоянная нехватка денег, которые заканчивались ровно за день до истечения месяца. При этом я покупал дорогое вино у «Джеробоама» на Дэвис-стрит или у «Ли и Сэндмена» на Фулхэм-роуд – чтобы поднять настроение; заворачивал по пути домой в «Уотерстоун» и выходил со стопкой книг, а потом читал до глубокой ночи, пока не начинали болеть глаза. Иногда я звонил знакомой по Эдинбургу девушке, приглашал ее на свидание в средней руки ресторан – «Chez Gerard», «Патара» или «Страда», – и мы сидели, не зная, что сказать друг другу, а потом она уходила в дождь с презрительным выражением.

У меня завелся новый долг. Растущий долг Чтобы покрыть превышение кредита, я взял ссуду, но деньги все равно продолжали исчезать слишком быстро, и я оставался с долгом, сумма которого постоянно возрастала. Ссуда еще крепче привязала меня к работе. Я продолжал тратить и, даже получив к Рождеству – оно в тот год выдалось хмурым и холодным – бонус, смог закрыть лишь малую часть долга, что не мешало мне смотреть в Интернете большие загородные дома, прижиматься носом к витринам автосалонов, играть на рынке акций, движения которого никогда не совпадали с моими предсказаниями. Я не просто чувствовал себя дураком – я чувствовал себя нищим дураком.

Ощущение неуверенности, неустойчивости, шаткости кралось по пятам, как чудище из детства, прыгало на спину и повергало в ужас каждый раз, когда выпадала минутка отдыха. Прошли годы, прежде чем я усвоил: лишь немногие в мире финансов по-настоящему понимают, что делают. Финансы – это игра абстрактного блефа, ставка на то, что те, с кем ты играешь, пусть немного, но все же глупее тебя или недостаточно смелы, чтобы указать тебе на твои ошибки. Сложные концепции создаются прыщавыми аналитиками в исследовательских лабораториях больших инвестиционных банков, выбрасываются на широкий рынок и принимаются без вопросов, как нечто не требующее доказательств. Все как один боятся прослыть болтунами и, когда рынки идут вверх, бросаются покупать, не желая выставлять себя на посмешище за неспособность разглядеть годную сделку. Но когда рынки падают, начинается настоящая паника, и трейдеры топчут друг друга, спеша сбросить активы, которыми еще вчера дорожили, как самыми близкими друзьями. Над слабостью духа и претенциозностью этих людей можно было посмеяться, не обладай они такой властью.

* * *

За окнами уже стемнело, но мы с Мэдисон засиделись на работе. Был февраль, суббота, и часы показывали семь. Генеральному предстояло выступить с презентацией по состоянию экономики в Банке Англии, а нам с Мэдисон – ее подготовить. Я посмотрел на нее. Склонившись над столом, Кофейные Зубки читала какой-то учебник. Уродливый коричневый костюм. Сальные волосы неопределенного цвета между бурым и серым. На переносице, над золотой дужкой очков, – белый прыщ. На лице, там, где у мужчины могли бы быть бакенбарды, светлый пушок, как у персидского кота. Разглядывая ее, я вдруг, с немалым для себя смущением, понял, что и Мэдисон смотрит на меня с робким любопытством. Она покраснела, но потом мы оба улыбнулись. Я встал и потянулся, а ее щеки приобрели привычный цвет. Вспышка улыбки ненадолго сделала ее почти красивой.

– Может, сходим перекусить? – предложила она низким, мужским голосом с тягучим бостонским акцентом. – Я так устала. Едва глазами вожу по строчкам, и мысли разбегаются.

Я подал ей пальто из верблюжьей шерсти, и, пока лифт летел вниз, я стоял к ней спиной. Платаны на Беркли-сквер промокли от прошедшего днем дождя и выглядели массивными и тяжелыми в сиянии окружающих зданий. Мы с Мэдисон повернули к северной стороне площади.

Старик с трясущейся челюстью мастифа вел по улице опасливо оглядывавшуюся жену. На перекрестке они остановились – он заботливо приобнял ее, – пропустили такси и проковыляли через дорогу. Я позавидовал их летам. Впереди у них не было огромной унылой равнины, что зовется средним возрастом, дороги с рытвинами и ухабами в виде залоговых платежей, счетов за учебу, алиментов на ребенка и других изобретений для выкачивания из человека тяжко заработанных денег. У меня это все было еще впереди. Пожилая пара счастливо шла в темные воды смерти, предоставляя своим детям волноваться из-за налогов, медицинских счетов и рынков. Я остановился на секунду, глядя, как они неторопливо, с запинкой, удаляются по Дэвис-стрит Кофейные Зубки успела уйти вперед, и мне пришлось ее догонять.

В итальянском ресторане, популярном много лет назад, было темно и пусто. Повесив пальто на дверь, мы сели за столик у окна. Заказ принял не первой молодости официант – других, похоже, не было – с подрагивающими руками; блокнот его парил в опасной близости от мигающего огоньком минарета высокой свечи. Кофейные Зубки с облегчением выдохнула, выскользнула из жакета и еще раз улыбнулась.

– Так приятно посидеть с тобой вне офиса, Чарлз. Суровые деньки выдались. Рынок трудный. Тяжело понять перспективу компании, когда видишь перед собой только последние отчетные данные. Показатели прекрасные, но такими они стали лишь недавно. Смотришь на них, видишь цифры, одна другой больше, и начинаешь думать, а не сошел ли мир с ума? Или, может, это я тронулась? Может, я просто дура? Чувство такое, что вот все шутку поняли и только до меня отчего-то не дошло.

Она закурила и принялась грызть заусеницу.

– Так продолжаться не может. Я три года провела в университете Брауна и два – в университете Уортона, изучала рынки, и все, что узнала там, говорит одно: так продолжаться не может. Нас ждет крах. Но когда я говорю об этом на утренних заседаниях, меня никто не слушает. Ни один портфельный менеджер не обращает на меня ни малейшего внимания, потому что перед глазами у них только огромные бонусы, которые они уже потратили, хотя до выплат еще десять месяцев. И теперь их пугает все, что может этим бонусам угрожать. Я тут недавно делала кое-что на компьютере Бхавина и заметила, что он заглядывает на веб-сайт «Фокстонс», подыскивает таунхаус в Челси. И Катрина в этом году, похоже, получит семизначный бонус. Чего только не узнаешь от секретарей. Вот у кого всегда ушки на макушке.

Она поправила очки.

– Я очень люблю свою работу, а повлиять почти ни на что не могу – вот что жутко. Я люблю ясность во всем. А еще люблю небоскребы. Знаешь, есть такие виды: солнце на небоскребе в Нью-Йорке или красные огни над ночным Токио. Для меня они – воплощение чего-то величественного. В детстве мне больше нравилось ездить в Нью-Йорк, смотреть на какой-нибудь небоскреб и представлять, как отец, в костюме, проводит презентацию и зал, все эти бизнесмены, слушает его с открытым ртом. Сказочная работа. Работа, о которой можно только мечтать. И при этом меня совсем никто не слушает.

Мэдисон опустила взгляд и тут же посмотрела на меня, а я вдруг понял, что еще никогда не заглядывал ей в глаза. И, заглянув, увидел безнадежность и испугался – а что, если в них отражается и мое будущее? Она улыбнулась и то ли откашлялась, то ли рассмеялась.

– Может, это только у меня так. Я слишком из-за всего беспокоюсь. Слишком много времени провожу сама с собой. Слишком много работаю и думаю. Так мама всегда говорит, когда я домой приезжаю. Я даже на Рождество заставляю ее смотреть финансовый канал. Рассказываю о рынке облигаций, кредитных деривативах, обеспеченных активах. Она, конечно, ничего в этом не понимает, но, может быть, в этом-то и дело. Может, мне и надо говорить с кем-то, кто ничего не понимает, для кого это все сложно и скучно, потому что только тогда и осознаешь, что есть люди, которые могут жить без рынков, без всей этой суеты. Извини, Чарлз, я слишком много болтаю. Где наш заказ? Умираю от голода.

Официант принес дымящиеся тарелки. Кофейные Зубки заказала чесночный хлеб и спагетти-вонголе, возможно, с тайной мыслью, что этим отобьет у меня желание соблазнить ее, а возможно, и это больше походило на правду, потому, что просто не думала ни о запахе изо рта, ни о своей коже, ни о своих кустистых бровях, ломаными волнами нависавших над очками. Мои равиоли лежали в жидком красном соусе, лужицы масла мерцали в дрожащем свете. В зале было тепло, и я, глянув в какой-то момент в окно и увидев холодный, неприветливый мир, ощутил в душе покой и уют, которые развеялись, стоило мне лишь перевести глаза на сидящую напротив Мэдисон. Женщина лет тридцати с небольшим, то есть в том возрасте, когда у меня, как я надеялся, будет дочка-малышка и загородный домик, в котором я смогу проводить уик-энды, греться на солнышке и смотреть спортивный канал; в возрасте, когда у меня, как я надеялся, уже будет солидный, на миллионы, счет в каком-нибудь люксембургском банке и жена с фигурой, не тронутой временем.

Но ведь Кофейные Зубки выполняла ту же работу, что и я. Просиживала в офисе выходные, отвлекаясь только на короткие вылазки в «Старбакс». Единственной радостью, которую она себе позволяла, была сигаретка, выкуренная на одной из скамеек, стоявших вдоль усыпанной гравием дорожки на Беркли-сквер, словно плакальщики в ожидании гроба. Я жалел ее и в то же время боялся, потому что она была воплощением пугающего сценария моего собственного будущего. Вроде того, что все может пойти не так, как я планирую. Что я могу застрять на работе, которая мне не интересна, которая меня не увлекает и не приносит радости, и что она, эта работа, может оказаться не временной, а стать всей моей жизнью. Мэдисон отщипнула кусочек своего чесночного хлеба и, еще не проглотив его, закурила. Я откинулся на спинку стула и, удержав на мгновение ее печальный взгляд, улыбнулся.

– Я тоже рад, Мэдисон. Рад возможности узнать тебя получше. Никак не могу привыкнуть к тому, что ничего не знаю о мире, а мы вроде как считаемся экспертами. По-моему, «Силверберч» никогда не принимал на работу много выпускников. Я пришел сюда новичком, можно сказать, мальчишкой и всегда чувствовал, что знаю намного меньше остальных, чувствовал себя голым и уязвимым рядом со всеми вами – с вашими-то годами опыта, квалификацией, знанием рынка с самих девяностых. Вы видели, как это начиналось, как развивалось. Видели, как все вырастало из прежней, простой модели акций и бондов. Думаю, все эти деривативы и структурированные продукты выглядят намного проще, если следить за ними с самого начала, видеть их первые, тогда еще робкие, шаги, видеть, как они набираются сил, взрослеют. Сказать по правде, порой я чувствую себя настолько не на своем месте, что хочется расшвырять все эти бумажки и уйти куда глаза глядят. Найти другую работу, делать что-то понятное. Пойти, например, в театр на Шафтсберри-авеню и предложить себя на любую должность. Продавать мороженое, убирать в гримерках, переносить оборудование. Думаю, в театре я был бы счастлив по-настоящему. По-настоящему доволен жизнью.

Я ушел в свои мысли, представляя себя под руку с хрупкой, изящной девушкой. Вот занавес падает, и я запускаю пальцы в ее волосы. Я сплю допоздна в пыльной студии в Сохо, где солнце сочится сквозь щели в старых деревянных ставнях. И тут Мэдисон расплакалась, сопливый нос наморщился, плечи и стаканы задрожали в ритм с громкими всхлипываниями, покрасневшие глаза распахивались с каждым вдохом.

– Извини, Чарлз. – Она поднялась, пошарила в сумке, достала салфетку, вытерла лицо. Потом бросила на стол двадцатку, коснулась моей руки сухими, по-мужски сильными пальцами и, набросив пальто, вышла из ресторана.

Я остался и доел равиоли. За окном молодежь тянулась в ночные клубы. У студентов наступили короткие каникулы, и девушки с высветленными волосами спешили за развлечениями; сопровождавшие их парни напоминали взрослых лебедей, приглядывающих за молодняком. Их ждали заведения на Дувр-стрит и Олд-Берлингтон-стрит, выпивка и танцы, горячка желания и проблема выбора, а потом обжимания в такси, путь на цыпочках по скрипучим половицам, мимо спальни родителей, и сладкий рай темной девичьей спальни.

Мэдисон уже поправила макияж и сидела перед монитором с пауэр-пойнтовской презентацией. Лишний свет она выключила, и теперь, подняв глаза от экрана, мы видели за окном гнетущую тьму ночи. По стеклу, прокладывая влажные дорожки, стекали капли дождя, подсвеченные тусклым светом внешнего мира. Я снова взглянул на Мэдисон. Она опустила голову, потерла ладонями глаза и тихонько откашлялась. Мы оба работали молча, и пустое пространство комнаты наполнял только стук клавишей да ровный гул кондиционера. Время шло. На часах было два, и все огни давно погасли, когда я наконец свел воедино графики, демонстрировавшие располагаемый доход населения в Китае, количество автомобилей, купленных за последний год в Индии, и задолженность по потребительскому кредиту в штатах Среднего Запада. Мэдисон поднялась и потянулась. Суставы захрустели, как у старухи.

– Чарлз. – После столь долгого молчания голос ее прозвучал неуверенно, с легкой запинкой. – Подойди сюда. Хочу показать тебе кое-что. – Она улыбнулась в полутьме. Глаза за стеклами очков, в которых отражалась застывшая на экране таблица, покраснели; холодный белый свет безжалостно подчеркивал все изъяны бледной, неухоженной кожи.

Я выбрался из-за стола и, остановившись за ее спиной, после секундной нерешительности положил руки ей на плечи и помассировал мышцы, скрученные в узлы; я прикасался к ней, и ее тело показалось вдруг таким хрупким. Но задерживаться я не стал – чтобы не подумала, что я заигрываю.

– Еще. Пожалуйста. Я так устала, и плечи жутко болят… Приятно, когда кто-нибудь трогает. Спасибо, Чарлз. – Мэдисон наклонила голову, и я прошелся пальцами по напряженной шее.

Она едва заметно вздрогнула и моментально покрылась мурашками. В последний раз я вот так массировал Веро, когда она, работая над одним делом, заглядывала ко мне поздно ночью. Я представил Веро с ее новым бойфрендом, Марком, которого она назвала в письме «интересным парнем». Дальше она писала, что мне бы он не понравился, потому что слишком на меня похож. Я представил их спокойную провинциальную жизнь, долгие прогулки, хорошее вино, обезболивающую рутину и попытался убедить себя, что плечи Мэдисон – это на самом деле плечи Веро, что мы находимся в нашем доме в Фулхэме или, еще лучше, в нашем собственном доме, где-то в теплых краях, где ночь напоена сладким ароматом жасмина.

Мэдисон повела плечами и негромко заговорила. Ее закрытые глаза отражались в голубом мониторе.

– Я позвала тебя, потому что хочу показать кое-что. То, что не показывала никому в компании. Надеюсь, ты не станешь считать меня какой-то сентиментальной дурехой. По крайней мере, еще большей дурехой, чем уже считаешь после моего сегодняшнего представления.

– Не беспокойся. Мне тоже было приятно прогуляться. Хотя, конечно, просидеть на работе субботнюю ночь удовольствие то еще. Так что ты хотела показать?

Она открыла глаза, покликала мышкой, и таблицу на экране сменила фотография с Мэдисон на парковой скамейке на фоне серого лондонского пейзажа. Рядом с ней сидел очень темнокожий мальчишка примерно лет десяти-одиннадцати, с большими глазами. Мэдисон держала его руку, а парнишка пытался высвободиться, не слишком, правда, настойчиво. На ней были джинсы и толстовка с капюшоном; на нем – черная кожаная курточка с желтыми полосками на рукавах и синяя бейсболка. На ногах – старые кроссовки «Найк» с дырками на подъеме. Похоже, эти двое чувствовали себя вполне комфортно. В выражении лица Мэдисон проступала гордость, мальчишка явно ощущал себя мужчиной-защитником. Пара определенно оживляла безрадостную картину.

– Это Рэй. Мой маленький секрет. Мой рассудок. Я присматриваю за ним по воскресеньям. Ходим в парк, в кино, на боулинг. Он – изумительный. Его мама умерла в прошлом году, а отец… Нет, он старается что-то делать, но слишком молод, чтобы заботиться о таком сыне, как Рэй. С Рэем я совсем по-другому смотрю на жизнь, на все это… – Она сделала широкий жест, включивший в себя всю нашу комнату и закончившийся на офисе генерального.

Мышцы у меня под пальцами напряглись и расслабились. Я еще раз посмотрел на мальчишку, отметив про себя и дерзость во взгляде, и развязность, под которой он прятал любовь к этой чудной, рассеянной девушке, чьи плечи я разминал побелевшими пальцами.

– Где он живет? Как ты с ним познакомилась? Вообще, то, что ты делаешь, это замечательно. Теперь такое редкость. Слишком многие из нас зациклились на собственной жизни и ни о чем больше не думают. Здорово, что ты можешь отвлечься. – Я даже позавидовал ей немного, заметив, как оживилась она, едва заговорив о мальчике, и вдруг осознал собственную эгоистическую обособленность.

– Живет в Долстоне. От Глостер-роуд я добираюсь туда за час. Но, знаешь, оно того стоит. Моя подруга работает в инвестиционном банке, и они – думаю, главным образом пиара для – завели такой порядок: один день в году работать на благотворительность. Эта моя подруга попала в фонд, подыскивающий наставников для детишек из неблагополучных районов. Однажды она увидела Рэя и предложила его мне. У нее свои дети есть, так что свободного времени меньше. Нет, она, разумеется, и сама бы справилась, но я же все равно по выходным либо работаю, либо по магазинам бегаю, либо дома сижу перед телевизором. А теперь у меня есть Рэй. Вот почему мне нужно попасть поскорее домой. Чтобы завтра быть в форме. Ты ведь уже почти закончил, да? А мы собираемся пойти в Аквариум. Рэй обожает акул, и я обещала его туда сводить. Если не уйду сейчас, утром точно не встану.

Я посмотрел на свой стол. Экран мигнул в ответ. Мэдисон осторожно убрала с плеч мои руки, легонько сжала пальцы и отпустила.

– Я останусь и закончу презентацию, а ты иди. И всего тебе хорошего завтра. Ты делаешь доброе дело. Может быть, и я когда-нибудь познакомлюсь с Рэем.

Я слышал, как она собирает вещи, выключает компьютер. Потом Мэдисон пожелала спокойной ночи и ушла, оставив меня в тишине пустого зала. Я выключил остальной свет и подошел к окну. Внизу, на площади, Мэдисон села в такси. Я вернулся за стол, вздохнул и взялся за работу.

Когда я проснулся на следующее утро, солнечный свет уже танцевал на листьях за окном, отбрасывая блики на оранжевые занавески, которые я так и не задернул, ввалившись в комнату в пять утра, пьяный от усталости. В глазах, когда я закрыл их, остался зеленый блеск монитора. Во сне мне являлись таблицы и графики, по пикам и впадинам которых я летал то вверх, то вниз, словно по американским горкам, мимо набегавших и исчезавших чисел. Очнувшись, весь в поту, я обнаружил, что давно проспал обед и от моего единственного свободного дня почти ничего не осталось.

Я вдруг почувствовал себя глубоко несчастным. Ощущение это, ясное, лихорадочное, вспучилось волной, пробившейся сквозь туман, окутывавший изнуренный мозг. Я ждал, пока оно уйдет, но грудь уже резал острый, крепнущий, сжимающий тиски страх. За ним, пронесшись, как ураган над равниной, как взрывная волна от ударившей бомбы, накатила паника. Я прижал руку к сердцу – оно билось быстро, сильно и – стоп, дрогнуло – с перебоями. Сердечный приступ. Я вскочил с кровати и метнулся в ванную, сунул голову под холодный кран, в потрескавшуюся сиреневую раковину, но тут же вернулся, пошатываясь, в комнату, вспомнив, что именно в ванной почему-то чаще всего умирают от инфаркта. Я не хотел умирать в ванной. Я вообще не хотел умирать. В венах на шее пульсировала кровь – дрожащими толчками, словно дергающийся в пробке автомобиль. Я натянул джинсы, футболку, ботинки на босу ногу и вывалился в холодный и ясный зимний день. Падавший с рваного неба свет не столько выявлял, сколько размывал контуры дрожащего мира. Не отрывая глаз от серой неровной мостовой, уверенный в том, что вот-вот свалюсь на камни, клонясь навстречу ветру, я двинулся по Мюнстер-роуд к больнице «Чаринг-Кросс».

Может, из-за холодного ветра, кусавшего голые руки, или постепенного осознания того, что смерть еще не схватила меня старческими костлявыми пальцами, или просто так, само по себе, сердце стало замедлять бег. Давление, что окружало меня со всех сторон – стискивало виски, шею, глаза и все прочие части тела, – понемногу начало спадать. Я стал замечать обступавшие меня грязные, бурые строения. Ощутил жаркое дыхание автобуса, увидел трех садящихся в него девушек с прыщеватыми лбами. Я медленно повернулся и побрел домой, потрясенный силой накрывшей меня волны. Я раскинул широко, как мог, руки, обратил к солнцу лицо и осторожно повернулся на каблуках.

Снова вернулся страх. Возникшие где-то в затылке дрожащие точки тьмы начали разрастаться, накрывать мысли, образы, ощущения. Но теперь они не имели никакого отношения к сердцу – я решил, что схожу с ума. Что-то подобное происходило с моим отцом. Может быть, теперь пришла моя очередь. Я открыл дверь трясущимися руками и забрался на кровать. Какое-то время смотрел на переплетение хлопчатобумажных нитей на наволочке, на извилины трещин на потолке, потом вытянул пальцы и попытался сосредоточить взгляд на многоугольниках клеток кожи, пятнышках и родинках, волосяных фолликулах, мягких полосках кутикул, наползающих на ногти в белых крапинках. После чего забылся поверхностным сном.

Когда я проснулся, день почти закончился. Мир погружался в безрадостный воскресный вечер. На канале Би-би-си шла программа, ведущий которой был откровенным расистом, а звонившие в студию – параноиками и психопатами. Похоже, бремя воскресного вечера давило не на меня одного. Уик-энд завершился, пришло время собрать вещи, разложить на столе карандаши – в строгом соответствии с их размером, – время выбрать галстук и рубашку и написать письма. Последнее постоянно откладывалось с учетом казавшихся бесконечными выходных, но забывать о себе не давало. Звонившие на радио выплескивали накопившийся гнев на иммигрантов, студентов, правительство. Может быть, они просто пытались отсрочить столкновение с неизбежным: признанием того неотвратимого факта, что впереди у каждого целая выматывающая рабочая неделя. Я ощущал их передававшийся радиоволнами гнев как исполненную страсти и жестокости музыку.

Слушая программу, я приготовил тост и все добавлял сахару в чай, ложку за ложкой. Набравший к ночи силу свет уличных фонарей, пробиваясь сквозь листья, трепетавшие на ветру, отбрасывал странные рыжие тени. Не включая свет в комнате, я устроился в кресле и слушал, как доносившиеся из радио голоса смешивались со звуками ночи – воем противоугонной сигнализации, шорохом проносившихся в темноте автомобилей, шагами соседа сверху, гладившего рубашки на всю неделю. Он то выходил, то возвращался к гладильной доске, слушая то же шоу, что и я; щуплые проволочные вешалки позвякивали всякий раз, когда он вешал очередную выглаженную сорочку. Потом сосед почистил зубы и, напевая тихонько, ушел в спальню. Я тоже потащился к кровати, завернулся в холодное, засаленное одеяло и спрятал голову под подушку.

На следующее утро будильник вырвал меня из сна, наполненного смутными кошмарами, коридорами с запертыми дверьми, текущими кранами и скрипящими полами. А еще там было лицо, неузнаваемое, но знакомое и постоянно ускользавшее. Я оделся в темноте и стал чистить зубы, глядя на себя в зеркало, но не выдержал и отвел глаза, испугавшись того, что можно узреть, если долго смотреть в молодое лицо, лишенное надежды. Ощущение неясной беды, не столь острое, как накануне, но более глубокое, сдавило грудь сразу же, как только я шагнул под холодный дождь, поднял воротник и направился к подземке.

Бездомная старуха сидела на корточках, монотонно раскачиваясь и подтянув к груди узловатые колени. Кости ее скрипели, тонкий протяжный стон звучал то чуть громче, то чуть тише, одежды шуршали и хлюпали в сырой темноте. Как обычно, я положил рядом с ней яблоко, и она, впервые за все время, подняла голову и посмотрела на меня, оскалив желто-бурые зубы. Глаза ее, широкие, черные, были на удивление ясными, но смотрели как будто сквозь меня, в некую сумрачную, неприютную даль.

Примечания

1

Silverbirch – белая береза (англ).

2

Хеджевый фонд – инвестиционный фонд, использующий технику хеджирования для ограничения риска потерь; обычно имеются в виду спекулятивные фонды, использующие производные финансовые инструменты и нацеленные на получение максимальной прибыли при любых условиях. – Здесь и далее примеч. перее.

3

Кассуле – рагу с фасолью.

4

Халиль Джебран (1883–1931) – американский философ, художник, поэт и писатель ливанского происхождения.

5

Свинг – краткосрочный автоматический взаимный кредит, используемый для покрытия срочной потребности в заемных средствах до того, как вступят в силу другие кредитные соглашения.

6

Дериватив – финансовый инструмент, производный от базисного актива (акции, индексы, валюты, облигации, товары и др.).

7

Ваше здоровье, друзья мои (фр.).

8

Да, папа. Иду… (фр.)

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5