Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки полицейского (сборник)

ModernLib.Net / Александр Дюма / Записки полицейского (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Дюма
Жанр:

 

 


Александр Дюма

Записки полицейского


Предисловие к оригинальному французскому изданию

Мы надеемся доставить удовольствие нашим читателям, предлагая самые интересные главы книги, снискавшей в Англии ошеломляющий успех. Этот труд – плод вдохновения Александра Дюма, который доставил его нам со следующим письмом:

«10 января 1857 года.

Любезный Денуайе!

Прочтите эти страницы, которые я вам отправляю. Мне кажется, у меня получилась довольно любопытная книга о полиции наших соседей.

Искренне ваш,

Александр Дюма».

Очерки английских нравов

Юношеские шалости, в которых главное место занимала картежная игра (искренне уверен, не представляющая никакого интереса для наших читателей), вынудили меня поступить на службу в лондонскую городскую полицию, которая, не имея никакого отношения к политике, должна была заниматься охраной личности и собственности каждого, держать под надзором злоумышленников, защищать невинных и следить за тем, чтобы виновные были неотвратимо наказаны.

Начальник отделения обратил на меня внимание и, неоднократно испытав мое усердие во многих второразрядных делах, постепенно стал поручать мне довольно сложные и важные задания.

На этих страницах я расскажу о любопытнейших из них – не из суетного авторского тщеславия, но для того, чтобы сообщить публике полезные сведения о делах, вполне заслуживающих внимания, и поведать о нравах современных англичан.

Жестокосердый Джексон

Однажды меня отправили в Феругам, где я должен был произвести следствие по делу о краже, учиненной в доме одного джентльмена, в то время как он со своим семейством отправился на некоторое время в Лондон.

Это весьма ловко совершенное преступление сбило с толку полицейских селения. Однако задача оказалась не очень сложной. Я вскоре понял, что кражу совершило лицо, которому были известны привычки и образ жизни этого семейства; преступник прекрасно знал цену вещам, им похищенным, а также само место преступления.

Я немедленно устроил пункт наблюдения, разместив неподалеку от домовладения двух надежных людей, которые должны были неусыпно следить за Сарой, удивительно ловкой особой, обнаружившей кражу и сообщившей о ней. Эта плутовка была служанкой и доверенным лицом ограбленного семейства. Благодаря чрезвычайной бдительности мне удалось получить неопровержимые доказательства ее виновности.

Бо`льшая часть исчезнувших вещей была найдена в квартире этой женщины, довольно значительная сумма денег обнаружена в квартире человека по фамилии Доукинс, тестя и соучастника преступницы. К несчастью, не было возможности узнать, куда похитители запрятали столовое серебро и несколько шкатулок с драгоценностями. Я был уверен, что часть вещей была уже продана, ибо найденных в доме Доукинса денег оказалось вдвое больше той суммы, о которой заявил пострадавший.

Я немедленно велел заключить под стражу служанку Сару и ее тестя и продолжал свое расследование. Вскоре стало совершенно очевидно, что со дня кражи оба сообщника не покидали Феругама, из чего я сделал вывод, что скупщик или хранитель краденого должен находиться в самом селении или ближайших его окрестностях.

Доукинс обратил драгоценности в деньги, но кому он мог их сбыть? Установление этого факта было главной целью моих розысков. Ни допросы, ни угрозы, ни обещания – ничто не могло вырвать тайны из уст преступников: на все раcспросы они неизменно отвечали молчанием.

Я мог рассчитывать только на собственную проницательность, и она, слава богу, мне не изменила. Я еще не успел обнаружить никакой явной улики, которая дала бы мне право подозревать какое то конкретное лицо, как вдруг Сара сама навела меня на след.

Накануне дня, назначенного уголовным судьей для второго допроса арестованных, Сара потребовала перо, чернил и бумаги, чтобы написать некоему господину Джексону, у которого она когда то была в услужении. Я узнал о необычной просьбе арестантки – желании, тотчас исполненном, и, само собой разумеется, как только письмо было написано и вручено тюремщику, я его тут же прочел.

Это письмо, написанное с чрезвычайной осторожностью, ничего не объясняло, но по тону было сродни приказу: в нем содержалось требование, причем весьма необычное, если вообще можно представить себе подобные отношения между обоими участниками переписки – хозяином и служанкой. Просьба, заключавшаяся в этом письме, была сама по себе довольно обыкновенной, но изложение ее казалось несколько странным.

Сара писала прежнему хозяину, чтобы в память о некогда оказанных ею услугах он соблаговолил на следующее же утро прислать к ней адвоката для ее защиты. Первые одиннадцать слов второго предложения: «какова бы ни была причина, вы не должны отвергать моей просьбы» – были жирно подчеркнуты, к тому же я с большим трудом разглядел, что слово «важность» было заменено на слово «причина».

– У арестантки не было никакой необходимости изводить бумагу на подобные просьбы, – заметил тюремщик, – ведь старый Джексон и шести пенсов не даст, чтобы кого нибудь спасти от виселицы.

– Я с вами совершенно согласен, любезнейший, – кивнул я. – Скажите, вы лично знакомы с бывшим хозяином Сары?

– В глаза его никогда не видел, господин Уотерс, но от надежного человека знаю, что этот мошенник давно занимается ростовщичеством. Нет у него ни страха божьего, ни совести, ни чести: сдирать такие страшные проценты за ссуду ничтожной суммы денег! А уж до того скуп и гадок с бедными людьми, что его здесь называют не иначе как Жестокосердый Джексон.

– Прекрасно, сейчас же пошлите ему письмо, а завтра мы увидим… доброй ночи!..

– Доброй ночи! Дай вам бог удачи, господин Уотерс, до завтра!

Мои предчувствия сбылись. Спустя некоторое время после прибытия арестантов в уголовный суд гилфордский адвокат, пользовавшийся большой известностью в графстве, явился в суд в качестве защитника обвиняемых.

По его просьбе судебное заседание отменили, Сара и Доукинс были отведены обратно в тюрьму, и адвокат получил возможность свободно разговаривать с ними столько, сколько сочтет нужным.

Соучастие Джексона в преступлении у меня уже сомнений не вызывало, но я не имел права настаивать на тщательном обыске в его доме единственно потому, что, вопреки своей крайней скупости, он обеспечил своей бывшей служанке законную защиту, и в том случае, если бы устроенный мною обыск ничего не дал, я мог прослыть клеветником. Я написал в главное управление, попросив суперинтенданта[1] дать мне распоряжение, как вести дело в этом случае. Тот ответил, что на мне лежит обязанность по организации и контролю расследования, но оно должно быть устроено с особой осторожностью и мне не следует ограничивать себя во времени и деньгах, чтобы обнаружить доказательства соучастия Джексона.

Должен заметить, что после продолжительной беседы с арестантами гилфордский адвокат предложил внести в суд довольно значительную сумму в качестве залога, добавив, что господин Джексон готов ее удвоить, если потребуется. Но это предложение было отвергнуто.

Суд и вынесение приговора подозреваемым были отложены до слушаний в сюррейском графском суде, которые должны были открыться только весной. Торопиться с расследованием было бесполезно.

Я устроился в селении насколько смог удобно, нисколько не досадуя, впрочем, на свое уединение, тем более что жатва была в самом разгаре, а нет ничего милее, веселее и оживленнее небольшого селения Феругам, когда хороша погода и изобилен урожай хмеля.

Упиваясь прелестями сельской жизни, я втайне продолжал свое расследование. Все мое внимание было обращено на ростовщика, и всякая мелочь, которую я узнавал о его вкусах, характере и привычках, еще больше убеждала меня в его виновности. Один лишь страх доноса мог принудить это каменное сердце расстаться с деньгами для защиты арестованных. Но мне требовалось доказательство его соучастия в преступлении, а его то я и не имел и никак не мог найти.

Однажды в полдень, лежа на траве и рассеянно наблюдая за сбором хмеля, я думал о предмете постоянных своих размышлений – старом ростовщике, когда Гаррис, аптекарь, у которого я снимал квартиру, вдруг подошел ко мне и сказал с самодовольным видом:

– Сходите взгляните, любезнейший господин Уотерс, на прелюбопытную картину, а именно – на Жестокосердого Джексона, его старую глухую жену и молодую чету, его постояльцев. Они, все четверо, собрались в трактире и пьют напропалую.

– Как! Скупой Джексон проматывает деньги в кабаке?! – воскликнул я. – В самом деле стоит посмотреть!

Я тотчас последовал за аптекарем. Спустя несколько минут мы вместе вошли в трактир, где расположилось это странное общество. Они устроились у окна. Указав на четверых пирующих, господин Гаррис меня оставил.

Выражение физиономии Джексона вполне соответствовало тому прозвищу, которым его наградили. Это был мужчина невысокого роста, костлявый, с холодным скуластым лицом и густыми бровями. Ростовщику было на вид лет шестьдесят. Его серые, глубоко посаженные глаза сверкали каким-то зловещим блеском.

Выглядевшая намного старше, жена скупца казалась из за своей глухоты такой же неприступной, как дверь тюрьмы, ибо ее бесцветное, холодное, совершенно равнодушное лицо только тогда оживлялось, когда она замечала стоявшие перед ней крепкие напитки.

Молодые люди, проживавшие в доме ростовщика, представляли собой очаровательную пару – оба обычно вели себя благообразно и были достойны уважения. Но в ту минуту, когда я увидел их впервые, они выглядели совершенно не такими, какими их создала природа. Прекрасное лицо Анри Роже, молодого мужа, было багровым от выпитого спиртного, а юная супруга смотрела на него со слезами на глазах. Развязное поведение мужа, казалось, чрезвычайно ее огорчало.

В нескольких словах я познакомлю вас с историей этой молодой четы. Оба они были в услужении у одного богатого баронета[2] в замке, находившемся в нескольких милях от Феругама. Однажды Жестокосердый Джексон, когда то занимавший должность в адвокатской конторе, узнал о том, что умер проживавший в Лондоне дальний родственник одного из слуг упомянутого баронета. Этим слугой был Анри Роже, которому и доставалась сумма в тысячу пятьсот ливров. Джексон сообщил об этом неожиданном событии ничего не подозревавшему наследнику. Так как немедленному вступлению во владение этим богатством препятствовали некоторые обстоятельства, Джексон предложил молодому человеку свою помощь и выказал желание заняться этим делом.

К чрезвычайному удовольствию недальновидного Анри, ростовщик отвел ему помещение в своем доме. Так как Роже знал, что его ждет блестящее будущее, он перестал трудиться и оставил своего прежнего хозяина. Но, прежде чем перебраться в дом мнимого друга, волей случая оказавшегося у него на пути, юноша женился на горничной своей прежней хозяйки. Это была прелестная брюнетка с очаровательным именем Клэр.

Со дня своего бракосочетания, уже месяца три, супруги, поверив обещаниям Джексона, ждали получения наследства. На эти средства они планировали открыть небольшое заведение.

Беспечный взгляд Джексона, брошенный на меня при появлении в зале, говорил о том, что лицо мое, а также и мое звание, были ему неизвестны. Благодаря этому я преспокойно устроился неподалеку от их стола. Еще ни разу в жизни мне не выпадала возможность наблюдать за столь разными людьми, собравшимися за одним столом. Это было весьма странное зрелище.

Анри был сильно навеселе. Он с буйной радостью приглашал присоединиться к веселью всех, кому угодно было принять в этом участие. Молодой человек раздавал выпивку направо и налево, обращаясь к Джексону, будучи мертвецки пьяным, с такими словами, которые невозможно было назвать любезными:

– Пей, пей, Жестокосердый! Плати, чудовище! Покажи нам, какого цвета твои деньги! Так, ладно! Давай еще!.. Мы с тобой скоро сведем счеты: дай проветриться твоим монетам, старая карга! Пей, плати, ничего не жалей, мы счастливы!

Джексон платил, и делал это с такой показной, какой то приторной радостью, что на него было смешно смотреть: очевидно было, что всякий раз, когда ростовщик развязывал свой кошелек, он в глубине души испытывал ощущения человека, у которого выдергивают зуб. Его губы кривились в горькой усмешке, и он исторгал следующие слова:

– Нечего сказать, добрый малый, да какой щедрый – как принц!.. Настоящий принц! Даже щедрее принца! Тьфу ты пропасть! Анри, неужели ты станешь еще пить? Воистину, деньги он ни во что не ставит. Он смотрит на них как на что то не имеющее никакой ценности и наличествующее в изобилии, словно песок! Не очень то хорошо быть таким расточительным. Но мне то что за дело! Анри славный, щедрый малый!

Джексон прерывал свою тираду частыми возлияниями, но он пил как человек, старающийся залить испепеляющий душу огонь и заглушить давно сдерживаемую злобу. Молодая женщина ничего не пила. Крупные слезы неудержимо катились по ее щекам. Горечью было пропитано каждое слово, когда она умоляла мужа покинуть питейное заведение и уйти вместе с ней домой.

Но все уговоры, слезы и мольбы были тщетны. Когда голос Клэр достигал слуха Анри, он отвечал насмешкой. Мало того, он пытался заставить улыбнуться свою глубоко опечаленную молодую супругу и даже приставал к ней с настойчивыми уговорами, чтобы она пропела хотя бы первый куплет одной песни, известной под названием «Заноза», которая была тогда в большой моде. Молодая женщина с возмущением отказывалась.

– Вечно ссорятся друг с другом! Вечно ссорятся! – страшным голосом произнес Джексон. – Как ни посмотришь на них, то и дело бранятся!

– Где вы тут видите ссору? – живо спросила молодая женщина. – Это не на Анри ли и меня вы клевещете?

– Я только сказал, моя милая, что вам неприятно видеть вашего мужа таким щедрым, таким раскованным, вот и все! – ответил Джексон, показывая несколько растерянной улыбкой слушателям, что он не желал настраивать госпожу Роже против ее мужа.

– Щедр и раскован! – повторила молодая женщина возмущенно. – Расточителен и сумасброден, вы хотите сказать! Именно так, господин Джексон, точно, Анри безумствует, но и вы поступаете нисколько не благоразумнее, позволяя ему так вольно распоряжаться вашими деньгами.

– Вечно ссорятся, вечно ссорятся, ни дня не могут прожить в согласии! – повторил Джексон так, чтобы Клэр его не услышала. – Все время в распрях.

Я все никак не мог понять, что же происходит. Если правда то, что молодой человек должен был получить полторы тысячи ливров, то для чего Джексон демонстрировал, особенно в моем присутствии, такое явное негодование, выдавая несущественные суммы, которые ему впоследствии будут возвращены со значительными процентами? А также что означали эти бесконечные похвалы «добрый, щедрый малый!» и, самое главное, что значил этот взгляд, пылающий дьявольской ненавистью, которым он время от времени окидывал молодую чету, полагая, что никто этого не замечает?

Крайняя наблюдательность и многолетний опыт приучили меня читать на людских физиономиях различные тайные мысли, и я отчетливо видел, что Джексон еще не принял решения, как ему поступить со своим постояльцем. Он колебался и не осмеливался пока применить к Анри Роже средство, которое наверняка повлечет за собой окончательное его разорение или гибель. Джексон действовал под влиянием каких то противоречивых мыслей, что явственно выражалось в его поступках.

Утомленный пьянством, Анри заснул, склонив голову на плечо своей жены. Джексон впал в глубокое молчание. Пировавшие один за другим удалились, и я тоже вышел из трактира.

Я проникся участием к молодой чете, я был уверен, что Джексон втайне замышляет какое то зло против своих постояльцев, и это навело меня на мысль предупредить их, сообщив о моих подозрениях, чтобы они смогли принять необходимые меры предосторожности.

С этой целью я обратился к господину Гаррису. Спустя некоторое время, вечером, часов около шести, ко мне вдруг прискакал аптекарь на наемной лошади. Спрыгнув с нее, как полоумный, бледный и расстроенный, он бросился в мою комнату и, еще не отдышавшись, прокричал:

– Анри Роже отравлен!

– Отравлен?!

– Да… и кем! Своей женой!..

– Скверное дело, любезный господин Гаррис, – воскликнул я, готовый броситься на подмогу несчастному Анри.

– Я уже видел пострадавшего и оказал ему первую помощь, – сообщил аптекарь, – ему стало лучше, а теперь я спешу, чтобы пригласить доктора Эдвардса. На обратном пути я расскажу вам, как все это случилось.

Вот в нескольких словах пересказ этого происшествия.

Убежденный моими настоятельными просьбами, господин Гаррис отправился в квартиру ростовщика, чтобы напомнить молодым супругам об их обещании прийти к нему на чаепитие. Он уже собрался постучать в дверь к Джексону, как вдруг эта дверь внезапно отворилась, и из дома вышла служанка старого ростовщика.

– Скорей! Скорей! – закричала девушка, увидев аптекаря. – Поднимитесь наверх, прошу вас! Анри Роже умирает!

Тело несчастного было холодным, как мрамор, и фармацевт очень скоро заметил, что Роже был отравлен большой дозой серной кислоты – той самой, которую аптекарь сам же и продал недавно госпоже Роже.

Зная действенное противоядие от этой отравы, господин Гаррис немедленно попросил Джексона, который метался по комнате, подать ему кусок мыла или позвать госпожу Роже. Но молодая женщина, напоив своего мужа отравленным чаем, куда-то ушла. Джексон, согласившись исполнить требование аптекаря, отправился вниз за мылом.

Ростовщик так долго отсутствовал в поисках того, за чем его послали, что, потеряв всякое терпение и не имея больше возможности ждать, господин Гаррис, отколупнув от стены небольшой кусочек извести, засунул его в рот несчастного. Это неожиданное средство подействовало, и кровообращение восстановилось.

Джексон опять появился в комнате, причитая, что во всем доме не нашлось ни малейшего кусочка мыла. Спустя несколько минут возвратилась домой госпожа Роже. Она, видимо, была напугана рассказом служанки об ужасном положении, в котором находился ее муж. Увидев бледное лицо и мутный взгляд несчастного, она залилась слезами.

– Но эти слезы, на мой взгляд, были похожи на крокодиловы! – прибавил господин Гаррис.

Он был уверен в виновности молодой супруги.

– Когда я спросил Джексона, – продолжал он, – на что он употребил серную кислоту, купленную для него госпожой Роже, ростовщик в ответ решительно заявил, что никогда не просил госпожу Клэр ни о чем подобном. Услышав это явное обличение во лжи, госпожа Роже, почти обезумевшая от ужаса, пронзительно вскрикнула и, словно пораженная громом, без чувств упала у изголовья своего мужа.

Она пришла в себя, только когда уже оказалась в тюрьме. Это ужасное известие с невообразимой быстротой разнеслось по всему Феругаму, и тонкие намеки насчет постоянных ссор супругов, которые делал ростовщик, возымели свое действие. Общественность осудила Клэр.

Мрачные размышления, занимавшие ум Джексона, тотчас стали мне вполне понятны. Отравление Анри Роже было результатом его мрачных мыслей. Он хотел устранить мужа, отравив его таким образом, чтобы тень преступления легла на жену, ведь тогда ее неминуемо преследовал бы закон. Не оставалось никакого сомнения, что полторы тысячи ливров были вручены ростовщику как представителю наследника, коими он и воспользовался, при этом презренного даже не устрашил ужас совершенного им преступления.

Утром следующего дня я в сопровождении господина Гарриса отправился к больному. Благодаря своевременной помощи аптекаря и неустанным заботам доктора Эдвардса Анри оказался уже вне опасности.

Я был вполне удовлетворен, заметив, что молодой супруг нисколько не сомневается в невиновности жены, но он даже не догадывался о том, кого подозревают в преступлении. Вдруг у меня возникла одна мысль. Я поспешил спросить девушку-служанку:

– Скажите, милая, как могло случиться, что в доме, в котором проживают люди достойные и опрятные, не нашлось, по требованию господина Гарриса, ни единого кусочка мыла?

– Как! – воскликнула озадаченная девушка. – Как здесь нет мыла! Кто это сказал?

– Да, его таки не было, вчера вечером по крайней мере, – поспешно произнес господин Джексон, бросив выразительный взгляд на служанку. – Его не было, а если сегодня оно и появилось, то лишь благодаря моим заботам. Я был вынужден сходить за ним утром в деревню.

Бедная девушка тотчас поняла по странному взгляду своего хозяина, что не должна ему противоречить, и потому молча, с поникшей головой вышла из комнаты. Смущение и страх прислуги и чрезвычайная бледность Джексона красноречиво говорили о том, кто является истинным виновником ужасного преступления. Для меня это было настолько очевидно, будто в моих руках находились бумаги с описанием злодеяния и упоминавшимся в них именем презренного человека, его совершившего.

Теперь дело было за малым – оставалось только найти доказательства, а для этого я, прежде всего, должен был молчать. Печальная необходимость вынуждала меня таиться даже перед невинно обвиненной несчастной Клэр.

Нет сомнения, что Джексон вполне заслуживал прозвища Жестокосердый, данного ему народом, ведь какое надо было иметь сердце, чтобы со спокойной душой жестоко оболгать такое чистое, невинное создание, какой была Клэр Роже.

И в самом деле, происходило то, чего я опасался, но чему невозможно было поверить: мерзавец опровергал уверения Клэр, клялся, что не посылал ее в аптеку за серной кислотой и что никогда не видел в своем доме этого вещества, потом стал распространяться о постоянно возникавших между молодыми супругами ссорах. И в подкрепление этого показания призвал в свидетели одну весьма почтенную особу. Эта особа уверяла, что накануне отравления своего супруга молодая женщина громко и весьма внятно произнесла крайне неосторожные слова: «Боже милостивый! Благословен будет для меня тот день, когда милосердием твоим я избавлюсь от этого несносного пьянчужки!»

Это свидетельство и объявленное врачом заключение об отравлении показались судье настолько вескими, что, невзирая на мольбы несчастной, она была вновь помещена в тюрьму, чтобы там дожидаться начала слушаний в суде графства Сюррей.

Я вышел из залы судебных заседаний в раздраженном состоянии, которое всякий может понять, и провел целых три часа в размышлениях, призвав на помощь все свои мыслительные способности, чтобы прийти к единственно правильному выводу. Перебрав около ста невыполнимых планов, я остановился на том, который, по моему мнению, давал больше надежд на успех, и поспешно направился к феругамской тюрьме, где еще находилась обвиняемая Сара, бывшая служанка Джексона, в пользу которой тот, по видимому, на время пожертвовал своими ростовщическими привычками.

Заключенная, как мы уже говорили, была чрезвычайно буйного нрава.

– Ну, – произнес я, обращаясь к надзирателю, – что ваша подопечная Сара? Покорилась ли своей судьбе?

– Нисколько, господин Уотерс: слова ее по прежнему горьки, как желчь, и так же ядовиты, как жало змеи.

– Войди ка под каким нибудь предлогом в ее камеру, – сказал я тюремному сторожу, – и мимоходом, не придавая этому особенного значения, намекни, будто бы от себя, что если она смогла бы уговорить Джексона походатайствовать о ее освобождении, выдаче habeas corpus[3] и возможности предстать перед судьей лондонского суда, то ей, без всякого сомнения, разрешили бы предъявить за себя поручителя.

Не спрашивая о причине отданных мной приказаний, надзиратель поспешил исполнить их. Через десять минут он возвратился.

– Ну что?! – спросил я. – Как подействовали твои слова на арестантку?

– Настолько же живо, насколько неожиданно. Ее в ту же минуту охватила сильная нервная дрожь, и она вскрикнула: «Перьев! Бумаги! Всего, что нужно для письма!»

Тюремный сторож помолчал некоторое время и продолжил:

– До чего же неистовая женщина, господин Уотерс! Какая тяжесть упадет с наших плеч, когда она покинет тюрьму! Так как быть с ее требованиями? Исполнить ли?

– Разумеется! – ответил я.

Сторож взял бумагу, чернила и перья и отнес все это Саре. Она написала письмо, которое вскоре, естественно, передали мне. Это письмо было написано с теми же предосторожностями, как и первое, однако в еще более резком, почти угрожающем тоне. Само собой разумеется, я был единственным, кто прочел это письмо и сохранил его у себя. Я отдал распоряжение: в том случае, если заключенная вновь потребует чернил, бумаги и перьев, ни в чем ей не отказывать.

На другой день Сара все утро томилась в лихорадочном беспокойстве: очевидно было, что она ожидала ответа, которого Джексон ей дать не мог, потому что не имел никакого понятия о письме, ему адресованном. В два часа пополудни ее нетерпение достигло предела и стало походить на безумие. Она опять попросила принести ей чернила, перо и бумагу и написала третье письмо, в котором угрозы уже стали явными, а в приписке потребовала немедленного ответа.

Я на двое суток оставил арестантку в одиночестве и довел ее, как и предвидел, до исступления и бешенства. Наконец, когда на третий день я велел отворить дверь ее камеры, Сара, сжавшаяся в комок в углу, мигом подскочила к двери, устремив на меня взгляд тигрицы, загнанной в западню.

– Вы, кажется, очень взволнованы, миссис, – заметил я самым кротким и тихим голосом. – Что с вами, моя милая? Не оттого ли вы так встревожены, что Джексон отказывается поручиться за вас? Если именно это причина вашего гнева, то я очень хорошо вас понимаю. Мне кажется, что в память о некоторых ваших общих тайнах он не должен был колебаться в оказании вам этой столь незначительной услуги.

– Не могли бы вы уточнить, о каких это тайнах вы говорите? – спросила Сара, бросив на меня подозрительный и свирепый взгляд.

– Вы лучше меня знаете то, о чем я могу лишь догадываться.

– И о чем же вы догадываетесь? Ну ка скажите, чего вы добиваетесь? Зачем задаете мне подобные вопросы?

– Поговорим начистоту, Сара.

– Я только этого и желаю, ну, начинайте вы.

Я кивнул в знак согласия и заговорил:

– Позвольте мне сказать, Сара, – хотя это и не будет для вас новостью, потому как я почти уверен, что вы обладаете весьма проницательным умом, – позвольте сказать, что ваш приятель, Джексон, совершенно отступился от вас. Теперь вы вынуждены в одиночку бороться с бедой, которая повлечет за собой крайне тяжелые для вас последствия. Как вам известно, все должно закончиться ссылкой в Ботани-Бей.

– Что же в этом такого! – воскликнула Сара. – Допустим, что такое несчастье действительно меня ожидает и что ему во многом поспособствовал Джексон. Что дальше?!

– Что дальше? А то, что вы сами можете себе помочь, содействуя моим намерениям.

– Каким еще намерениям?

– Дайте мне средство доказать Джексону, что он из ваших рук и из рук Доукинса получил добрую долю краденого.

– Как! Кто вам открыл эту тайну?

– Этого я вам сказать не могу, но это еще не все. Выслушайте ка рассказ о том ужасном преступлении, которое совершил этот закоренелый злодей.

Сара, казалось, слушала меня очень внимательно. Я во всех подробностях рассказал, как совершилось отравление, и не скрыл от нее, что подозреваю виновным в преступлении Джексона, а молодую женщину считаю напрасно обвиненной.

– Теперь скажите, каково ваше мнение, Сара?

– Оно совпадает с вашим, сударь, – ответила она. – Я не сомневаюсь в том, что именно Джексон влил серную кислоту в чай. Это так же верно, как и то, что есть Бог на небе.

– В таком случае выслушайте мое предложение. Вы ведь были в услужении у Джексона?

– К несчастью, была.

– Поэтому вам доподлинно известен его образ жизни, его привычки, наклонности, раз вы жили в его доме. Кстати, как долго вы прожили там?

– Полтора года.

– Как мне кажется, памятуя о ваших некогда близких отношениях, вы не затруднитесь сообщить мне некоторые необходимые подробности и оказать содействие в осуществлении неких хитрых планов, в соответствии с которыми я смог бы наконец добраться до истины.

Арестантка молча смотрела на меня некоторое время, словно желая угадать по моему лицу, какие именно намерения я имею относительно ее, но я уверенно выдержал этот недоверчивый взгляд и решил поступать с ней по совести.

– Допустим, – проговорила Сара после довольно продолжительного молчания, – допустим, что я могу быть вам полезной… Но чем? И как эта услуга может повлиять на мою судьбу?

– Все очень просто, слушайте. К несчастью, вы были уличены в преступлении, к которому оказались причастны, поэтому вас неизбежно осудят, и в этом случае всякие попытки спасти вас будут напрасны. Но, если до своего осуждения вы спасете жизнь и честь ложно обвиненной особы, если, спасая эту жизнь, вы предадите в руки правосудия действительного виновника преступления, королева будет милосердна к вам и нам удастся, быть может, сколько нибудь смягчить ваше наказание.

Сара устремила на меня еще более пристальный взгляд.

– Да, если бы я могла быть уверена в вашей искренности, – проговорила арестантка, испытующе всматриваясь в мое лицо, словно стараясь проникнуть в мои тайные помыслы, – если бы я могла быть совершенно уверена, то… Но я знаю, что вы меня обманываете…

– Нет, я вас не обманываю, у меня даже мыслей таких нет. Сара, я говорю вам со всей откровенностью, на которую способен, что счел бы бесчестьем и низостью воспользоваться вашей злобой на Джексона, чтобы получить от вас желаемое. Даю вам на раздумья столько времени, сколько вы сами сочтете нужным, – сегодня, завтра, послезавтра, но только обдумайте все как следует, Сара, и поймите, что вера в правосудие и милосердие нашей королевы может возвратить вам если не честь, то по крайней мере свободу. Когда вы решитесь, пошлите за мной: тюремному сторожу будет приказано уведомить меня в любое время дня и ночи.

Закончив эту тираду, я удалился, оставив арестованную в одиночестве и дав ей время на размышление. Есть старая добрая поговорка: утро вечера мудренее. Так было и с Сарой, ибо на следующий же день, на рассвете, надзиратель явился ко мне с донесением, что заключенная зовет меня к себе. Я тотчас последовал на ее зов.

– Ну что? – спросил я у Сары, войдя к ней в камеру. – Судя по всему, вы решились?

– Милостивый государь, – проговорила она, – подтвердите мне, поклянитесь словом честного человека и честью джентльмена, что моя откровенность, которая, по вашему мнению, должна спасти несчастную Клэр, может также и мне снискать милосердие нашей королевы.

Я поднял руку и произнес:

– Клянусь вам в этом, Сара! Прошение ляжет к ногам ее королевского величества, и я надеюсь, что в этом случае государыня будет настолько же милостива, насколько она могущественна.

– Если это так, господин Уотерс, то я помогу вам и направлю вас на верный путь. Прежде всего, что касается нашего дела. Джексон так же виновен, как и мы: он знал, что мы намерены совершить кражу, и он лично, из моих собственных рук – слышите? – из моих собственных рук, принимал серебряную посуду и драгоценности.

– Надеюсь, миссис, что Анри и Клэр не имеют никакого отношения к этому делу.

– Они ничего не знали об этом, господин Уотерс, но жена ростовщика и Жанна, служанка Джексона, были посвящены в тайну, хоть и не участвовали в преступлении.

– Но вы понимаете, Сара, что я не могу довольствоваться одними этими словами. Мне этого недостаточно.

– Господин Уотерс, – проговорила арестантка с некоторым напряжением и лихорадочной горячностью, – я ни секунды не спала минувшей ночью, все думала о том деле, которое вас так занимает, и о том, как заставить раскаяться этого старого жестокосердого мошенника. Поверьте, господин Уотерс, сейчас я действую, побуждаемая не только ненавистью к Джексону или желанием облегчить свою участь, нет! Оказать вам содействие меня побуждает страстное желание вырвать из рук этого палача невинную Клэр. Ведь и я была однажды… но теперь речь не об этом. Боже мой!..

Сара замолкла, и слезы обжигающими потоками заструились из ее глаз, но она быстро их отерла и продолжала почти спокойным голосом:

– Господин Уотерс, вероятно, вам доводилось слышать в Феругаме, что Джексон имеет привычку разговаривать во сне?

– Да, я уже слышал об этом от господина Гарриса. Джексон справлялся у доктора Эдвардса о средствах, которые могут искоренить этот странный недуг.

– Недуг не так опасен, как воображает себе Джексон, – подхватила арестантка, – и те слова, которые вырываются из его уст во время сна, не всегда бывают понятны. Однажды, впрочем, он говорил довольно внятно, и это, к его несчастью, происходило при свидетеле. Это обстоятельство, повлекшее за собой печальные последствия, сделало Джексона до того осторожным, что он с тех пор никогда не засыпает иначе как в присутствии своей жены, которая неизлечимо глуха.

– Если слова, произносимые Джексоном во сне, непонятны, то я даже не знаю, как обратить их в орудие против него.

– Подождите, господин Уотерс, будьте терпеливы. Выслушайте меня внимательно. Каждый день, вечером, Джексон проводит час или два в одном незатейливом игорном доме. Там благодаря везению или умению он постоянно выигрывает незначительные суммы, чему и рад. Как только он выиграет и положит деньги в карман, то сразу же возвращается домой, но прежде этот скряга всегда заходит в приемную на нижнем этаже, где его дожидается жена. Оказавшись дома и заперев за собой дверь на замок, Джексон выпивает добрый стакан спирта, немного разбавленного водой, и засыпает, сидя в кресле, в нескольких шагах от другого кресла, постоянно занятого его старухой, спящей или бодрствующей.

– Ну, допустим, пожалуй, что они спят, – прервал я рассказ, – все таки я не вижу, каким…

– Терпение! Прошу вас! Джексону не нужен свет, чтобы выпить или уснуть, к тому же он не такой человек, чтобы совершать бесполезные расходы, поэтому его приемная вечно погружена во мрак. Если Джексон и говорит с женой, то лишь для успокоения собственной совести. Он никогда не ждет от нее ответа, прекрасно зная, что она ни одного слова не слышит. Так вот, теперь вы начинаете догадываться, что вам следует сделать?

– Признаюсь, что нет, Сара, не догадываюсь.

– Как, вы не поняли, что, проснувшись, Джексон может обнаружить около себя, рядом со своей женой, полицейского чиновника господина Уотерса и подумать, что этот самый господин Уотерс слышал, как из уст спавшего прозвучали все тайны, о которых я сейчас расскажу вам. Прежде всего, вы должны знать о том, что часть серебряной посуды и драгоценностей, не проданных мной и моим тестем Доукинсом, спрятаны в саду, в кустах у сиреневой беседки. Также запомните, что сумма в тысячу пятьсот ливров, принадлежащая Анри Роже, хранится в шкафу под деревянной лестницей и что ключ от замка`, на который запираются дверцы этого шкафчика, постоянно находится в кармане у хозяина. Мне кажется, – прибавила заключенная с невероятной решимостью, – что, бросив в лицо негодяя все эти тайны, будто вырвавшиеся из его собственного рта, вам нечего будет его опасаться и нечего будет выспрашивать у меня.

– Да поможет вам Господь, Сара! Своим откровенным признанием вы спасли жизнь невинной страдалицы! О, небесное правосудие! Теперь дядюшка Джексон не вырвется из моих рук, иначе я буду совершенным ослом. Прощайте, Сара.

– Господин Уотерс! – испуганно вскрикнула арестантка. – Я страшусь вашего забвения, предчувствую его, ужасаюсь ему!..

– Клянусь, что не забуду о вас.

С этими словами я вышел, оставив ее, несмотря на все мои уверения, в сомнениях и страхе.

Вечером того же дня, в те часы, когда Джексон должен был находиться в игорном доме, я, в сопровождении двух феругамских полицейских агентов, постучался в двери дома старого ростовщика. Нам отворила служанка Жанна. Мы вошли.

– Голубушка! – сказал я, отведя служанку в сторону. – У меня есть приказ задержать служанку Жанну, живущую в доме господина Джексона. Жанна, правосудие обвиняет тебя в соучастии с твоим хозяином в краже серебра и драгоценностей.

Испуганная служанка попыталась было вырваться из моих рук.

– Не шевелись и не сопротивляйся, ты во всем доме одна, или почти одна, хозяин твой в Феругаме, в доме доктора Эдвардса, а здесь, кроме старой госпожи Джексон, никого нет. Я хочу, моя милая, да и ты сама для собственной пользы должна желать, чтобы никто не заметил, что я здесь нахожусь.

Жанна боязливо кивнула в знак согласия, и я, разместив обоих полицейских агентов в укромных местах, вошел в приемную. Там сидела госпожа Джексон, но я не дал ей времени ни увидеть меня, ни заметить моего приближения. Я успел подойти к ней вплотную, затем связал и усадил в безопасное место.

– Теперь, – сказал я, обращаясь к служанке, все еще объятой ужасом и, следовательно, совершенно покорной, – принеси мне сюда платье твоей госпожи, шаль, чепец – одним словом, все что нужно для того, чтобы переодеться женщиной.

Когда все эти детали туалета оказались в моем распоряжении, я опять прошел в приемную, повторив Жанне свои приказания и дав ей надежду на милосердие судей, если она слепо мне покорится. Таким образом, она пообещала отворить Джексону дверь, не предупреждая его о том, что произошло в доме в его отсутствие, ни действиями, ни знаками, ни словом.

В приемной было почти темно. Лунный свет, проникавший сквозь щели в ставнях, был единственным источником освещения в этой комнате. В нескольких шагах от очага стояли два кресла с высокими спинками, которые позволяли спящим находиться друг от друга на почтительном расстоянии.

– Не забудь, – предупредил я Жанну еще раз, – не забудь, что в твоих собственных интересах соблюсти наш уговор. Ты должна хранить глубочайшее молчание. Если Джексон, ни о чем не подозревая, придет сюда, как обыкновенно бывает по вечерам, ты получишь свободу, в противном случае я беру на себя обязательство отправить тебя в ссылку в Ботани-Бей. Теперь оставь меня в одиночестве.

Мне следовало бы задержать ее, ибо я вскоре понял, что переодевание в дамский наряд – дело не самое легкое: платье было слишком узкое, и я никак не мог застегнуть его на крючки, вдобавок рукава доходили мне только до локтей, но я исправил эти два недочета, укутавшись в большую шаль. Усевшись затем в кресло, я заметил, что одежда доброй старушки оказалась мне до того коротка, что мои ноги, обутые в сапоги, были ничем не прикрыты. Я уже начал прикидывать, как устранить это недоразумение, как вдруг у входной двери раздались удары молотка. Это был Джексон.

Голова моя, обвязанная шелковым платком, призванным закрыть мои бакенбарды, покоилась на спинке кресла. Джексон вошел, и поскольку я чутко прислушивался к происходящему, то убедился, что Жанна ни словом не проговорилась своему господину. Обойдя горничную, он ключом отпер дверь, вошел в приемную и, ни слова не говоря, опустился в кресло.

– Говорят, что ее повесят! – произнес он, будто обращаясь к своей жене. – Повесят! Слышишь ли ты, что я говорю? Как же! Где ей слышать, день ото дня глухота все сильнее! А я ведь во все горло кричу, так что, небось, по всей округе слышно. Нечего сказать… счастливым станет для меня тот день, когда пропоют молитву за упокой этой старухе.

Сказав это, Джексон встал, на ощупь прошел несколько шагов в противоположную от меня сторону, и я услышал позвякивание бутылки о стакан. Я уловил, что Джексон проглотил налитое и поставил стакан и бутылку на стол, находившийся у него под рукой.

Прежде чем заснуть, Джексон произнес еще несколько слов, но так тихо и невнятно, что ничего нельзя было разобрать. Сон постепенно овладевал им, но это было тяжелое, неспокойное, тревожное забытье.

Вскоре я по его движениям понял, что он видит какое то сновидение, и с еще большим вниманием продолжил наблюдать за ним, будучи предупрежден, что во сне мошенник говорит вслух, хоть и недостаточно внятно, чтобы как следует расслышать его бормотание.

– А! – вскрикнул он сдавленным голосом. – …Вы сделаете, чтобы сию минуту… если я спрячу то, кото… в кухне, и если я скажу, что мыла нет? Ха! Попался, голубчик!.. Достал!.. стал колупать стену! Ну, кому пришло бы это в голову? Кто бы догадался, что известка – противоядие!.. Ох уж этот проклятый Гаррис…

Вдруг он умолк. Потом, несколько минут спустя, продолжил:

– Что ты на меня так пристально смотришь, трижды проклятый синий кафтан? Ты от меня ничего не узнаешь, я ничего тебе не скажу!

Слова эти как то слились в горле Джексона, и речь его, до того момента внятная, вдруг сделалась совершенно неразличимой. Около полуночи он проснулся, зевнул и сказал своей мнимой жене:

– Ну, делать нечего, пора спать. Экий холод в этом доме!

Старуха, разумеется, ничего не ответила, и Джексон снова принялся пить.

– Жена, – проговорил он, понизив голос, словно забыв, что она ничего не слышит, даже когда он говорит громко, – я запасся огарком в кофейне, с нас довольно будет, чтобы раздеться.

Вслед за этими словами раздался треск фосфорной спички, и приемная осветилась слабым дрожащим светом. Но я уже поднялся на ноги и протянул к нему руку.

– Ну-ну, – в это время говорил скряга, зажигая украденный огарок, – ты небось уже спишь, как сурок, погоди, вот я разбужу тебя.

Он повернулся и оказался лицом к лицу со мной. Я был дюймов на десять выше его жены, к тому же сбросил с себя шаль и кинул ее на стул. Джексон недоуменно вскинул брови, однако не сразу узнал меня и, вероятно, принял за преступника.

– Караул! – закричал он. – Караул! Грабят, разбойники! Помогите!..

Я опустил руку ему на плечо – у меня совершенно не было необходимости давать ему какие либо разъяснения. Благодаря горящей свече, которую он держал в руках, но потом от растерянности выронил, он узнал меня и теперь глядел на незванного гостя затуманенным от ужаса взором, который во мраке горел огнем, как глаза дикого зверя.

– Дайте ка мне ключ от шкафа, что стоит под лестницей, – сказал я повелительно. – Во сне вы проговорились обо всех своих тайнах, обо всех совершенных вами преступлениях.

Сначала Джексон ни слова не произнес: один лишь дикий крик вырвался из его рта. Наконец, он прерывающимся голосом проговорил:

– Что я сказал?! Боже мой! Что я такое сказал?

– Вы сказали, что часть похищенного Сарой и Доукинсом серебра и драгоценностей спрятана в саду, в сиреневых кустах; вы сказали, что в шкафчике, ключ от которого я прошу мне отдать, лежат полторы тысячи ливров, принадлежащих тому, кого вы пытались отравить, подлив ему серной кислоты в чай.

Джексон, испустив жуткий крик, стал было вырываться из моих рук, потом, бросив попытки и дрожа всем телом, сказал:

– Это правда! Истинная правда! Я виноват. Бессмысленно и глупо отпираться, если я сам все рассказал. Но вы здесь один, вы человек небогатый, быть может, даже бедняк… я, пожалуй, дам вам тысячу фунтов…

И, поскольку я ни слова на это не ответил, он, немного воодушевившись, продолжил:

– Мало вам, что ли? Вам бы хотелось получить больше? Ну хорошо, дам вам две тысячи, если вы позволите мне скрыться, я дам вам много золота, и никто не будет знать, откуда у вас эти деньги, только отпустите меня, я хочу убежать, пока не поздно!

– Куда вы спрятали мыло в тот день, когда отравили несчастного Анри?

– В тот шкаф, под лестницей. Да что вам за дело до этого, если господин Роже остался жив! Подумайте ка хорошенько, две тысячи фунтов золотом! Все золотом!

Я схватил злодея за обе руки, и лязг кандалов послужил ответом на его предложение. Тогда из уст Джексона вырвался такой пронзительный вопль отчаяния, что оба полицейских агента выбежали из своих укрытий, мы втроем связали его, и спустя полчаса трое арестованных – Джексон, его жена и служанка Жанна – были заключены в феругамскую тюрьму.

На другой же день несчастной Клэр было объявлено об освобождении, и я впоследствии узнал, к своей искренней радости, что молодая чета, чуждая ссор, в чем оклеветал их Джексон, жила мирно и счастливо, благоразумно пользуясь тем состоянием, которого их хотел лишить закоренелый злодей-ростовщик.

Джексон был осужден на вечную ссылку, ибо в деле значилась только кража. Отравление не упоминалось, потому что это преступление невозможно было доказать: существовали только устные показания. Признание Джексона, которое он сделал под влиянием страха, могло быть истолковано по разному.

Жена Джексона и его служанка Жанна были наказаны не строго. Наконец, Сара благодаря настоятельным просьбам многих благотворителей и знатных особ получила позволение отправиться в Канаду. Там проживали несколько ее родственников, и, как я впоследствии узнавал из писем Сары, в которых содержались выражения глубочайшей признательности, она сумела устроить себе честное и независимое существование.

Успешное расследование этого дела произвело много шума, и жители графства Сюррей до сих пор прославляют искусство и ловкость следователя лондонской полиции.

Мономания

По приезде в Лондон я cнял квартиру у некоего господина Ренсгрэйва на Мэйл-энд-роуд, недалеко от Окстройтских ворот.

Я выбрал эту квартиру, потому что знал дядю господина Ренсгрэйва – господина Оксли, оба они – и дядя, и племянник – были родом из графства Йоркшир, где я, до приезда в Лондон, прожил лет десять или двенадцать.

Я был лично знаком с господином Оксли. Что касается племянника, господина Генри Ренсгрэйва, то я никогда его не встречал, но был о нем наслышан. Мне рассказывали об одном трагическом происшествии, бросившем мрачную тень на его прошлое. Оно стало следствием его любовных похождений, в результате чего Генри несколько месяцев содержался в доме для умалишенных. Хотя он покинул его с медицинским заключением, многие думали, что рассудок его никогда больше не вернется в прежнее состояние, и через некоторое время после того, как я со своей супругой принял решение поселиться в доме Генри Ренсгрэйва, я пришел к такому же убеждению. Однако мне было бы очень сложно объяснить, на чем именно основывалось это мнение. Генри Ренсгрэйв был кроток и добр до простодушия, под словом «простодушие» мы понимаем то качество души, которое злые языки называют слабоумием, но речь его была вполне нормальной, а поведение безукоризненным, только было заметно, что он постоянно охвачен хандрой. Когда речи тех людей, которых он любил, случайно пробуждали улыбку на его устах, то становилось очевидно, что это оживление – не что иное, как вынужденная покорность. И хотя герой нашего повествования уже некоторое время жил в кругу семьи, даже самые нечуткие, наверно, могли заметить, что если его душевная рана, какова бы она ни была, и затянулась, то причина ее возникновения осталась неустраненной.

Что же такое произошло, чего даже милосердное время не в силах было излечить? Кто знает, может быть, всему виной были угрызения совести. Впрочем, в его гостиной висел портрет, выполненный смело и мастерски неизвестным нам художником, будто намекая, к какого рода приключениям была причастна изображенная на нем особа. Это был портрет юной женщины лет семнадцати-восемнадцати, прекрасной собой, с нежным взглядом дивных светлых глаз, но черты ее лица выражали задумчивость, даже грусть, как это обыкновенно бывает у тех, кто обречен умереть в юные годы.

На портрете, во внутреннем углу рамы, помещалась дощечка, на которой в нескольких словах была изложена вся история этого милого создания. Вот эта надпись: «Лаура Гаргравес, род. в 1804 г. – утонула в 1831 году».

Впрочем, этот портрет, немой свидетель минувших времен, говорил со своим владельцем на языке, понятном лишь ему одному, но мы не имели представления о происшествии, о котором напоминала подпись, и в наших ежедневных беседах, хотя они и длились довольно долго, не прозвучало ни единого намека на этот эпизод. Обычно мы обсуждали события и явления того или иного времени, очевидцами которых были в графстве Йоркшир. Во время этих бесед я порой замечал отстраненность Генри, это ускользало от остальных, но для меня имело огромное значение, ведь эта отрешенность служила доказательством того, что огонь безумия не погас в его душе, но тайно зрел и теплился под ненадежным покровом рассудка, скрывавшего его от стороннего наблюдателя. К несчастью, возникли – и произошло это вскоре после того, как мы поселились в столице, – некоторые обстоятельства, которые оживили эти почти угасшие искры и превратили их во всепожирающее пламя.

Генри Ренсгрэйв жил в благополучии, поскольку обладал приличным состоянием: его годовой доход с одних только земельных угодий достигал четырехсот фунтов стерлингов или около того, чего было более чем достаточно для него одного. Жизнь он вел незатейливую, был бережлив, даже скуповат. Матушка его, опрятная пожилая дама, одевалась довольно пышно, но при всем том Генри не держал прислуги – горничная была приходящей и ежедневно убирала его комнаты и выполняла прочие домашние работы. Обедал он обычно весьма скромно – то в трактире, то в таверне. Дом его, за исключением небольшой гостиной и спален, которые Ренсгрэйв оставил для себя и матушки, сдавался внаем жильцам, среди которых было одно семейство, заслуживающее отдельного описания.

Это семейство состояло из мужа, жены и их сына, мальчика лет четырех или пяти. Муж был молодым человеком двадцати шести лет, бледным и со слабым здоровьем; его звали Ирвинг. Этот молодой еще мужчина медленно увядал от чахотки.

Болезнь, как говорили, началась из за его пренебрежения к самому себе – из за того, что он не поменял одежду, которую намочил, участвуя в тушении одного пожара, уничтожившего с год тому назад огромную фабрику. Занимался он изготовлением и торговлей золотым и серебряным позументом и такими же шнурами для эполет и аксельбантов. Он делал значительные поставки в лучшие вест-индские компании, и у него работало до двадцати мастеров обоих полов. Господин Ирвинг жил в отдельном домике в конце сада; домик этот состоял из жилых комнат на верхнем этаже и мастерской на нижнем.

Жена его, очаровательное создание лет двадцати двух – двадцати трех, была дочерью священника. Нельзя было не заметить, что ее воспитывали с величайшей заботой и нежностью и дали ей очень хорошее образование.

Мы уже упоминали, что у супругов был сын, мальчик лет четырех-пяти, прелестный во всех отношениях. Это было истинное дитя Англии, очаровательный малыш с ясными голубыми, как небесная лазурь, глазками, с длинными золотистыми локонами, живописно обрамлявшими личико со свежими, розовыми, как луч восходящего солнца, бархатистыми щечками. В нем была эта неудержимая подвижность, которая свидетельствует об отменном здоровье. Не было ни малейшего сомнения, что родители его обожали.

Элен – так звали жену Ирвинга – считалась самой искусной мастерицей в самой сложной части ремесла мужа. Усилия, которые она прикладывала для облегчения забот больного, чьи силы ослабевали с каждым днем, были неистощимы, неизменны, однако отнимали у нее все силы.

Никогда еще не случалось мне наблюдать такую кроткую, такую тихую, осознанную и набожную заботу, с которой молодая женщина относилась к своему страждущему мужу. Надо сказать, что приступы нетерпения, возникавшие у него, происходили не от природного склада характера, а от раздражения, которое порождают постоянные мучения даже в самых кротких натурах. За исключением этих всплесков, Ирвинг питал к жене своей удивительно нежную любовь, тем более что начинал понимать, как мало времени суждено им провести вместе в этом мире и с какой ужасающей быстротой оно утекает.

Что касается самой Элен, то, преисполненная терпения во время этих приступов дурного настроения мужа, она производила невероятное впечатление. Как выражалась моя жена, Элен была сущим ангелом. Даже сторонний наблюдатель не мог не обратить внимания на ее очаровательную кротость и мягкое сияние сострадательной улыбки, освещавшее нежные черты ее лица.

У меня же она оставляла странное ощущение: я был убежден, что где то видел ее прежде, хотя и не мог припомнить, где именно. Особенно беспокоил меня ее грустный и задумчивый взгляд. Этот взгляд я уже чувствовал на себе когда то, но когда и при каких обстоятельствах?

Наконец, однажды вечером, вернувшись домой, я узнал, что господину Ирвингу сделалось хуже и его жена прислала за моей супругой. Полагая, что и сам могу быть чем то полезным в этом случае, я поспешно выбежал в сад, добрался до дома Ирвинга и бросился наверх, в комнату больного. Так случилось, что в ту минуту, когда я входил, луч света как то по особому осветил госпожу Ирвинг, и это зрелище было настолько потрясающим, что я замер посередине комнаты.

«Ах! – воскликнул я про себя. – Теперь я припоминаю, где видел ее! Боже мой! Да это же оригинал того портрета, который висит в комнате господина Ренсгрэйва!»

И тут я услышал тихий сдавленный смех. Я порывисто обернулся – на пороге спальни стоял господин Ренсгрэйв, походивший на мраморное изваяние. О том, что это живой человек, свидетельствовал лишь свирепый огонь, полыхавший в его глазах: они совершенно изменили свое обычное выражение, и Генри, казалось, готов был впасть в тот пароксизм неистовства, который характерен исключительно для сумасшедших определенного рода.

– Ага! – зловеще произнес он. – Наконец то и вы ее заметили! Это оригинал того портрета, который висит в моих покоях, вы это только теперь заметили, а я уже давно знал об этом. О! Это неоспоримая истина…

В ту же минуту Элен громко вскрикнула – оттого ли, что выражение лица Ренсгрэйва привело ее в ужас, или потому, что наступил кризис в состоянии ее мужа и она испугалась за его жизнь. Я схватил господина Ренсгрэйва за руку и силой вывел из комнаты. Его черты были искажены злобой и отчаянием, чего не следовало видеть умирающему. Я заставил его пересечь сад, принудил подняться в маленькую гостиную и там спросил:

– О чем вы изволили говорить? Что это за неоспоримая истина, которую вы уже давно знаете?

Он собрался было мне ответить, как вдруг раздался пронзительный жалобный крик, донесшийся до нас из комнаты больного. Глаза Генри, и так уже расширенные больше обыкновенного, страшно выпучились, извергая молнии, торжествующая улыбка появилась на его устах.

– О! – воскликнул он. – Мне знаком этот крик! Это голос смерти! Прекрасно… милости просим… тебя, которую я так часто проклинал в грубом невежестве своем, когда люди говорили, что я сумасшедший, и когда врачи поливали мне голову ледяной водой.

Эти слова могли быть произнесены и от избытка чувств, и от нервного потрясения, и от обострения его болезни, поэтому я решил применить самые осторожные меры и успокоить его, насколько возможно, разумными увещеваниями.

– Что вы хотите сказать этими непонятными словами? – спросил я так спокойно и кротко, как только мог. – Ну, полно, полно вам, садитесь, друг мой. Я у вас спрашиваю: что означают эти страшные слова, которые вы произнесли, войдя в комнату господина Ирвинга? Пожалуйста, объясните мне.

– О!.. Вам объяснить? – удивился он. – Но в этом нет необходимости, ведь вы знаете обо всем так же хорошо, как и я. – И вслед за этим, протянув руку к портрету, он прибавил: – Да вот и объяснение.

– Я что то не совсем понимаю, друг мой, вы хотите сказать, что этот портрет…

– Я хочу сказать, что вы видели его оригинал. Оригинал – Элен, жена того человека, который лежит в предсмертных муках, а между тем странно, – проговорил он, как бы одумавшись, – она не узнает меня. Нет, я уверен, что она не узнает меня. И то правда, я очень изменился, страшно изменился! Я будто столетие прожил за эти десять лет! – Он взглянул на себя в зеркало и прибавил: – Теперь я старик!

Я старался привести его в чувство и в заблуждении своем напирал на то, что, напротив, должно было совершенно сбить его с толку.

– Но, – возразил я, – госпожа Ирвинг не может быть той, с кого писали портрет: дама с этого портрета утонула десять или одиннадцать лет тому назад.

– Точно, так оно и было, – согласился Генри Ренсгрэйв, – все думали, что Лаура утонула, все в это верили, да я и сам был убежден… впрочем именно это и лишило меня рассудка. Сумасшествие мое в том и заключалось, что я считал ее умершей, но теперь я припоминаю, в минуты покоя, когда миловидное личико Лауры представляется мне таким, каким оно было на самом деле, а не таким, каким я видел его в своем безумном бреду, то есть с остекленевшими мутными глазами, со всклоченными волосами… Когда она представала передо мной дивно прекрасная, со своим нежным, восхитительным взглядом, говорила со мной кротким голосом, я знал, что она жива, хотя лживые, коварные люди говорили мне, будто бы она умерла. – И, указывая на портрет, он прибавил: – Посмотрите же, посмотрите только! И попробуйте сказать, что это не ее изображение.

– Чье изображение?

– Да госпожи Ирвинг! Не вы ли сами говорили об этом только что?

– Действительно, – сказал я, – с первого взгляда мне показалось, что госпожа Ирвинг имеет некоторое сходство с этим портретом, но теперь, взглянув на этот портрет после того, как увидел Элен, я нахожу, что какое то смутное, неопределенное сходство, конечно, есть, но вовсе не такое явное, каким оно казалось мне прежде.

– Дело не в сходстве. Я говорю, что оригинал портрета и госпожа Ирвинг – одно и тоже лицо.

Я понял, что не могу найти средства привести его в рассудок.

– Мы об этом в другой раз поговорим, – сказал я, – сегодня вам нездоровится, вы измучены… Вам надо лечь в постель. Я отсюда слышу голос доктора Горлона, он пришел к господину Ирвингу. Когда он выйдет от вашего соседа, то навестит и вас.

– Нет! Нет! Не нужно доктора! – вскрикнул Генри с негодованием. – Не нужно мне никаких докторов, и не зовите их ко мне! Я их презираю! Сколько я им ни говорил, что я не сумасшедший, они все равно лили мне ледяную воду на голову до тех пор, пока я не переставал подавать признаки жизни. Не нужно мне доктора! В постель лягу, если вы хотите, но доктора ни за что на свете не приму!

С этими словами он пугливо попятился, как ребенок, и не спускал с меня глаз, пока не запер свою дверь на ключ. После этого я услышал, как он стремглав бросился в свою комнату и закрылся на все запоры, ключ заскрежетал в замочной скважине.

Я остался один. Очевидно было, что сумасшествие, только на время отступившее, но не вылеченное до конца, за несколько минут овладело несчастным Ренсгрэйвом. Я сидел напротив портрета и пытался объяснить себе то состояние одурманенности, которое овладело мной. Я взял свечу и с вновь проснувшимся любопытством поднес ее к портрету Лауры.

Точно, нельзя было не признать – дама с этого портрета поразительно походила на госпожу Ирвинг: волосы, уложенные плотными буклями, задумчивость во взгляде, томная бледность лица – все это было совершенно схоже. Разница заключалась только в том, что девушка, изображенная на картине, казалась моложе той, которая жила в домике в конце сада; все было бы совершенно иначе, если бы модель была жива. Лауре было бы сейчас тридцать или тридцать один, между тем как Элен, по всей вероятности, едва минуло двадцать два или двадцать три.

Я осторожно спустился с лестницы и нашел, – как и предчувствовал это, входя в комнату, – Джорджа Ирвинга уже бездыханным. Еще не успев добраться до второго этажа, на середине лестницы я встретился со своей женой: она, утирая слезы, спешила ко мне, сопровождаемая доктором Горлоном… Я тут же рассказал ему обо всем, что случилось с моим домовладельцем, Генри Ренсгрэйвом.

Доктор выслушал меня со всем вниманием, он воспринял мой рассказ весьма неравнодушно и, сделав несколько замечаний, доказывавших то, как глубоко он изучил мономанию[4], пообещал прийти на следующее утро, чтобы осведомиться о состоянии здоровья господина Ренсгрэйва. Мы условились, что если оно будет не совсем стабильным, то я немедленно напишу об этом дяде больного, господину Оксли.

Это происшествие произвело на меня большое впечатление. Поэтому я на другой же день утром справился о господине Ренсгрэйве: тот уже с шести часов был на ногах, и его горничная сказала, что в восемь часов хозяин завтракал, как обычно, казался очень спокойным и скорее веселым, нежели грустным.

Доктор Горлон точно выполнил свое обещание. В девять часов я увидел, как он пришел. Мы спустились вниз, и я постучался в дверь приемной господина Ренсгрэйва. Спокойный голос произнес:

– Войдите.

Я вошел первый, доктор Горлон следовал за мной. Господин Ренсгрэйв сидел за столом, перед ним были разложены бумаги. Подозревая, что это я постучался в дверь, он заранее приготовился к встрече и казался умиротворенным и беззаботным, но не мог скрыть своего удивления и даже внезапного ужаса, когда увидел за моей спиной доктора Горлона. Сначала он побледнел как мертвец, и вслед за этим лихорадочный румянец покрыл его лицо.

Впечатление, произведенное на него этим визитом, естественно, напомнило мне историю с портретом. Я стал искать его глазами и обнаружил, что портрет обращен к стене.

Господин Ренсгрэйв, очевидно, силился скрыть свое волнение и, когда доктор Горлон простодушно поинтересовался, как его здоровье, произнес:

– Да, мой приятель Уотерс, как я полагаю, хотел позабавить нас этим нелепым приключением, которое так взбудоражило его прошедшей ночью. Непостижимая странность, надо сознаться, – не понять такой простой шутки. Например, есть какой то Джон Кембл…

Доктор Горлон прервал Ренсгрэйва, который, чтобы доказать, что он в здравом рассудке, начал, как говорится, нести пустой вздор.

– Разговор не о Джоне Кембле, любезнейший господин Ренсгрэйв, – сказал он, – а о невероятном сходстве между Лаурой и госпожой Ирвинг. Что хотелось бы мне знать прежде всего, так это историю портрета.

Господин Ренсгрэйв сначала был в недоумении: он взглянул на меня с упреком, потом, с напускной важностью вперив взор в доктора Горлона, заявил:

– Я не знаю ничего, что заставило бы меня сообщить вам мое мнение о предполагаемом или истинном сходстве, существующем между Лаурой и миссис Ирвинг. Что касается истории портрета, она связана с моей частной жизнью, которую я желаю сохранить в тайне, и, поскольку в вашем присутствии здесь нет никакой необходимости, я попрошу вас, господин доктор, сию же минуту убраться вон из моей комнаты.

Возразить на такое пожелание было нечего, господин Ренсгрэйв был хозяином в своем доме и тем более в своей квартире. Казалось, он пребывал в здравом рассудке, мы были гостями незваными, а потому Генри был в полном праве выгнать нас из своих апартаментов.

Мы поклонились господину Ренсгрэйву, пробормотали несколько извинений и тут же вышли. Когда мы оказались в моей квартире, доктор Горлон посмотрел на меня и спросил:

– Ну что? Какое впечатление это на вас произвело?

– Я совершенно убежден в том, что этот человек – сумасшедший, – твердо ответил я.

– Точно, я согласен с вами… Хотя благодаря усилию воли он сохранил твердость взгляда, но, несмотря на это, в нем сквозило что то дикое, что выдавало его сумасшествие. Сейчас он был настороже, и это говорит о том, что следует ожидать нового припадка еще до того, как мы примем какое либо решение, тем более что первый припадок его показался мне совершенно неопасным.

– А! – сказал я. – Сразу видно, что вы не застали тот момент, когда он вошел к госпоже Ирвинг, и не видели, каким адским огнем горел его взор в эту минуту, но, несмотря на все это, я того же мнения, что и вы. Правда, мы не можем распоряжаться в доме этого господина, однако, – прибавил я, – я буду наблюдать за ним и не выпущу его из виду.

Мы расстались, и на прощание доктор Горлон пообещал явиться по первому же моему зову.

На протяжении пяти или шести недель все шло своим чередом, без особых приключений. Но только с тех пор, как произошло описанное происшествие, господин Ренсгрэйв не делал себе труда скрывать, что я внушаю ему отвращение. Наконец, однажды утром он приказал передать мне, что я в конце текущего квартала должен выехать из его дома. До окончания срока моего пребывания здесь оставалось еще шесть недель.

Между тем я воспользовался всеми средствами, которые имелись в моем распоряжении, и поручил господина Ренсгрэйва надзору трех агентов, наблюдавших за всеми его действиями.

Первый острый приступ горя у несчастной госпожи Ирвинг уже миновал. После смерти мужа ее тревожило одно – ей нужно было позаботиться о том, как им с сыном жить дальше. Управление маленьким торговым делом было поручено подмастерью, и надеялись, что дела под его управлением пойдут как прежде, без большого ущерба.

Поведение господина Ренсгрэйва на протяжении трех месяцев, последовавших за описанным нами происшествием, хотя и обнаруживало подчас нервное раздражение, однако не выходило за рамки приличий. Можно даже сказать, что всякий раз, встречаясь с молодой вдовой, он казался смиренным и почтительным с ней. Я стал надеяться, что ее облик, сходство которого с изображением на портрете нанесло Генри такой удар, уже не действует на него так болезненно. Я ошибался.

Однажды воскресным вечером все собрались у меня, устроившись за столом для чаепития. Вдруг госпожа Ирвинг, бледная и дрожащая от страха, вбежала в комнату, держа своего малютку на руках, и в изнеможении опустилась с ним в кресло. Она была охвачена сильным нервным возбуждением, так что довольно долгое время не в силах была оправиться и ответить на наши вопросы. Но я и без слов мог догадаться о том, что произошло.

Наконец, когда госпожа Ирвинг смогла говорить, она рассказала мне, что уже дня два или три господин Ренсгрэйв пугает ее своими странными поступками. Подкарауливает ее на дороге и обращается с такими речами, из которых она ничего не может понять, называет ее то госпожой Ирвинг, то Лаурой Гаргравес, упорно утверждая, что она – та особа, которую он знал в графстве Йоркшир. Генри настаивал, что именно он должен был на ней жениться, а не тот человек, который недавно умер.

Он наговорил ей еще много странностей, как, например, то, что ее сын очень похож на своего отца и напоминает ей о слишком печальном прошлом и именно поэтому она упорно не сознается, что знала господина Ренсгрэйва еще до своего знакомства с Джорджем Ирвингом. Но, бесспорно, говорил он, если бы ребенок умер или исчез, к ней вернулась бы память. В довершение всего господин Ренсгрэйв предложил ей немедленно выйти за него замуж, а она ответила, что, разумеется, не сделает этого за все сокровища Индии. Тогда он, взбешенный ее отказом, убежал за какой то бумагой, которая должна была доказать ей – как он утверждал, – что она именно та самая Лаура, о которой он говорит.

– Что вы скажете на все это, господин Уотерс? – спросила с тревогой молодая женщина. – Не усматриваете ли вы в страшных словах этого человека какой нибудь угрозы? Нет ли опасности для моего ребенка и меня самой?

Я ничего не заметил, кроме нового припадка сумасшествия. Но сумасбродство это, как предполагала госпожа Ирвинг, могло быть опасно. Очевидным в этом деле было то, что господин Ренсгрэйв, пребывая в возрасте бушевавших страстей (ему было лет тридцать пять – тридцать шесть, не больше), до безумия влюбился в хорошенькую грустную молодую женщину и в новом припадке сумасшествия считал ее той самой Лаурой, которая в свое время пробудила в нем похожие чувства.

При любых других обстоятельствах и с другим человеком, а не с Генри Ренсгрэйвом, мы с женой посмеялись бы над таким дурачеством. Но поскольку госпожа Ирвинг заметила в глазах этого человека некую угрозу, говорившую о том, что с ним шутки плохи, то мы откликнулись на ее просьбу, ибо она пришла к нам, и проводили до ее квартиры, где решили дождаться господина Ренсгрэйва, пригрозившего ей своим возвращением.

В самом деле, не прошло и десяти минут, как на лестнице послышались торопливые шаги. Он не должен был застать нас у нее, но между тем мы хотели остаться, чтобы в случае необходимости быть готовыми прийти на помощь госпоже Ирвинг. Так что мы с женой поспешно вышли в небольшую боковую комнату, сквозь застекленную дверь которой могли слышать и видеть все происходящее.

Генри Ренсгрэйв вошел. Он был бледен и весь дрожал, он пытался заговорить, что то бормотал, в руке его была зажата бумага. Вся она была измята и дрожала, как и рука, в которой он ее сжимал. Он подошел к миссис Ирвинг и положил перед ней эту бумагу.

– Вот вам, – наконец, выговорил он, – вы не осмелитесь сказать, что не знаете этой песни, вы не осмелитесь сказать, что эти слова на полях написаны не вашей рукой, а если дерзнете сказать так, то я здесь же и докажу вам обратное!

– Господин Ренсгрэйв, – ответила молодая женщина со смелостью, которую ей внушало наше близкое присутствие, – господин Ренсгрэйв, клянусь, я этой песни не знаю, и признаюсь, что все, что вы говорите, совершенно нелепо. Тринадцать лет тому назад мне не было еще и девяти лет, я была тогда совсем ребенком!

– Ага! Так вы упорствуете, жестокосердая! После всех страданий, которые я вытерпел за вас, после тех дней, которые провел в слезах, после мучительных ночей, терзающих меня с той злополучной минуты, когда увидел, как вытаскивают из воды ваше бездыханное тело, с той проклятой минуты, когда мне сказали, что вы умерли?

– Умерла! – воскликнула госпожа Ирвинг. – Боже милосердный! Перестаньте безумствовать, господин Ренсгрэйв! Я – Лаура?.. Я – родом из графства Йоркшир?.. Я – утонула? Да, есть с чего мне самой сойти с ума, слушая ваши речи! Неправда!.. Меня никогда из воды не вытаскивали! Никогда и никто не мог предположить, что я умерла! Вы пугаете меня!.. Да, я вам говорю, вы меня пугаете!

– Забавно! – закричал Ренсгрэйв. – Разве вы, я и этот проклятый Бефорт… не катались ли мы седьмого августа 1821 года по Льюфильдскому озеру?.. Лодка, в которой мы сидели, не опрокинулась ли во время ужасной схватки, возникшей между ним и мной из за вас, потому что мы оба были влюблены? О! Теперь мне все понятно!.. Причиной всему ребенок!.. То прошлое, о котором он вам напоминает, мешает….

Госпожа Ирвинг пронзительно вскрикнула – рука сумасшедшего сжимала горло мальчика, но я не отрываясь смотрел сквозь стеклянные двери на Ренсгрэйва, а потому в ту же минуту ворвался в комнату. Я мгновенно освободил малютку и с такой силой оттолкнул безумца, что он отлетел в другой конец комнаты и упал навзничь, но тут же вскочил и подбежал ко мне, обшаривая между тем свои карманы, где, вероятно, искал нож или какое нибудь оружие, но, не найдя ничего и понимая, без сомнения, что проиграет в рукопашном бою, он бросил на меня один из тех ужасных взглядов, которые были ему так свойственны, и выбежал из комнаты.

Теперь дело приняло нешуточный оборот: понятно было, что этот человек упорствовал в своем безумии. Потому я тем же вечером отправил по почте письмо в графство Йоркшир. Письмо это извещало господина Оксли о случившемся и приглашало прибыть в Лондон для принятия решения о дальнейшей судьбе племянника. В ожидании Оксли мы усилили меры предосторожности, чтобы защитить госпожу Ирвинг и ее сына от любых посягательств со стороны помешанного.

Но сумасшедшие в своем безумии проявляют необыкновенную настойчивость и настолько хитроумны, что даже самый проницательный и рассудительный человек не может предугадать их поступков.

По делам службы я часто с самого раннего утра отсутствовал дома и иногда даже всю ночь должен был находиться в местах, весьма удаленных от той части города, где проживал.

Вернувшись домой к обеду, на четвертый вечер после того дня, когда я отправил господину Оксли письмо, я застал в своей квартире всех соседей, чрезвычайно взволнованных. Госпожа Ирвинг, как мне хором поведали с десяток человек, – госпожа Ирвинг умирала. Причиной ее жестоких предсмертных мучений был малютка Джордж, который непонятным образом упал в реку Лею и утонул. По крайней мере такое у всех сложилось мнение, после того как реку обшарили вдоль и поперек. Черная пуховая шляпа несчастного малютки, украшенная перышком, была найдена плавающей около берега на довольно большом расстоянии от того места, где он предположительно упал; тело, розыски которого так ничего и не дали, вероятно, было унесено в Темзу сильным течением.

Примечания

1

Суперинтендант – старший полицейский офицер.

2

Баронет – в Англии титулованный дворянин, занимающий в иерархии своего класса степень ниже барона.

3

Habeas corpus (лат.) – постановление о личной свободе в Англии.

4

Мономания – одержимость какой-либо одной идеей.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3