Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Поле боя при лунном свете

ModernLib.Net / Александр Казарновский / Поле боя при лунном свете - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Александр Казарновский
Жанр:

 

 


На этой ноте обе идейки-утешительницы лапками утерли пот с мохнатых лобиков и отправились спать, а на вахту заступила третья, верткая, как змейка. Она уселась подобно удаву из советской мультяшки, облокотилась раздумчивой мордой на хвост, как на ладонь, и начала рассуждать гнусавым голосом:

– Ну, хорошо, предположим, у них есть агентура. Ну, и как им тебя заполучить? У тебя нет машины, выезжаешь ты из Ишува редко, а если едешь, то на автобусе, защищенном от пуль. Когда нет автобуса, ты берешь тремп. Так ты же не будешь об этом давать объявление в «Кешер амиц» – ишувской газете. Или ты думаешь, они по твою душу в сам Ишув явятся? Это ведь ишув, а не квартал в Городе, пропитанный пылью и вонью от никем не убираемых дохлых собак и кошек. Здесь для араба каждый шаг – как по канату. Он с автоматом крадется в темноте и смотрит, где дети бегают. Туда он и заходит. Будет он ломиться в запертую дверь, поднимать шум, чтобы подсесть на пулю одного из сбежавшихся поселенцев вместо того, чтобы насаживать их на свои пули.

Нет, им меня не достать!

От неожиданного стука в дверь я весь тут же покрылся потом, будто меня завернули в мокрое полотенце. Вот тебе и смельчак. Вот тебе и оптимист!

Нет, конечно, это был не араб с автоматом, а Хаим, наш учитель английского. Хаим – йеменский еврей. Он хромает – по одной версии после ранения в Ливане, по другой – от полиомиелита. Он еще миниатюрнее, чем я, и такой же живчик. Сейчас у него наблюдалось явное повышение температуры на почве бешенства. Бешенство хлестало из его карих глаз, неразбавленное, какое бывает только у южного человека. На суперсмуглых щеках проступал румянец, что придавало им фиолетовый оттенок.

– Что случилось, Хаим?

– «Что случилось? Что случилось?» Где ты бегаешь? Дома тебя нет, мобильный закрыт!

– Мобильный был на подзарядке. Я его ночью включил и забыл выключить, вот он и разрядился.

– Ну вот! Мобильный закрыт, сам торчишь невесть где, а тем временем в Ишув явился корреспондент «Маарива»!

Вот оно! Значит, укрыться не удастся. Теперь мое имя расщебечут воробьи по всей стране, и…

«…Кальман Фельдштейн

Уриэль Каалани

Тувия Раппопорт

Иошуа Коэн

Иегуда Рубинштейн

Ури Броер

Барух Фельдман

Малахи Нисан

…………

Рувен Штейнберг»

Араб с автоматом проступил на фоне облупившейся грязно-белой известковой стены за спиной Хаима. На этот раз он был совсем не похож на призрак – высокий, без кровоподтеков на лбу. Он передернул затвор «калаша» спокойно, как бы оценивающе взглянул на меня, улыбнулся и начал целиться. Я заставил себя, отвести взгляд и «врубиться» в то, что говорит Хаим.

– … и ты понимаешь, они уже идут к машине, а я слышу, как он говорит: «я, говорит, побежал, выстрелил, вон там были ребята…» гляжу, а этот корреспондент начинает фотографировать – сначала площадку с разных ракурсов, а затем Турджемана с автоматом. И тут я понял.

– Что ты понял? – я настолько впился всем своим существом в то, что говорил Хаим, что если бы сейчас меня ударили по ноге, наверно, не почувствовал бы.

– Турджеман сказал корреспонденту, что это он застрелил террориста! – театрально выкрикнул Хаим, по-римски воздев правую руку.

– Что?! – я аж подпрыгнул от радости. Призрак исчез.

– Вот именно, – удовлетворенный моей реакцией, произнес Хаим. – Я тоже ужасно возмущен.

– Да нет же! – заорал я. – Продолжай! Продолжай!

– Я бросаюсь к машине, – продолжал он, – и еще издалека слышу, как этот корреспондент говорит: «Ты герой. Я горжусь, что среди нашего народа есть такие парни». И по плечу хлопает, а тот, скотина, улыбается. А этот – раз и в машину. Я бегу, рукой машу – стой, мол! – а корреспондент эдак пальчиком повел влево-вправо, дескать, «тремпистов» не беру, и – газу. Но ничего, время еще есть. Сейчас найдем какой-нибудь номер «Маарива», там есть телефон редакции – или по сто сорок четыре узнаем. Но Ави-то какая сволочь!

– Никуда мы звонить не будем, – тихо сказал я.

Страх победил.

198… За шестнадцать лет до

Страх стеной сметал меня и прижимал к кирпичной стенке, уродливой, как весь этот подмосковный городок, что еще совсем недавно был прекрасным, летним и пах волосами девушки, с которой я познакомился несколько часов назад и которую целовал несколько минут назад на берегу убранной в бесчисленные звезды черной речушки. Целовал, должно быть, качественно, потому, что, оторвавшись от моих губ, в те времена еще не утонувших, как нынче, в усах и бороде, она прошептала:

– Пойдем ко мне! У меня дома – никого.

В обнимку мы поднялись по поросшему травою пологому берегу. Нырнули в белый, залитый лунным светом переулок и, оказавшись на улице, двинулись по ночной мостовой меж двух рядов старинных домиков. Когда мы поравнялись с вышеупомянутой кирпичной стенкой, невесть откуда появились эти двое, пьяные, фигурами напоминающие гигантские вазы, а мордами – вентиляторы.

– А вот и телка! – радостно объявил один.

Второй без разговоров шагнул к… в жизни не вспомню ни как ее звали, ни как она выглядела. Вот вкус губ помню. Почти помню. То ли вишневый, то ли земляничный. Впрочем, все это не важно. А важно то, что второй из близнецов, которых таковыми сделало не общее происхождение, а одинаковый алкогольно-животный образ жизни, недвусмысленно протянул руку.

Моя несостоявшаяся возлюбленная бросилась бежать, а я, рефлекторно шагнул наперерез агрессору, вознамерившись врезать ему в образ и подобие, но у того в руках вдруг сверкнуло лезвие.

– Падла, бля, ну держись! Какую телку из-за тебя упустили!

И он двинулся на меня. Его примеру последовал его двойник. Вот тут-то страх и смел меня – смел, смял, прижал к кирпичной стене. Городок, как я уже говорил, растерял всю свою прелесть, дома оказались не старинными, а попросту старыми, обшарпанными и, соответственно, уродливыми, а лунный свет на лезвиях ножей играл совсем не так весело, как на только что медленно проплывавших мимо оконных стеклах.

Мастером восточных единоборств я никогда не был, и с учетом моего роста любое сопротивление было бесполезно, а эти двое были пьяны, разъярены и явно не собирались отступать от своих намерений. Так что шансы мои прожить еще пятнадцать минут были не слишком велики. Все, что случилось со мной дальше, произошло в какую-то доли секунды и длилось вечность. «Отсуетился», – мысленно сказал я себе, и в этот миг началась фантасмагория. Оба алконавта с налитыми кровью глазами куда-то пропали, а вслед за ними исчез и деревянно-кирпичный городок, река и стеной подступивший к ее берегу лес. Вернее, не пропали, а остались где-то далеко внизу, такие мелкие, такие никакие… Да и я.

Было лишь огромное черное существо по имени «Вселенная», и молекулой ее плоти – нет, не я был, а та планетка, по которой я тридцать лет бегал, на которой я и останусь, просто чуть-чуть перемещусь с поверхности под кожицу. А я – я и раньше-то не существовал. Никто не существовал. Все живое и неживое было частицами этого Существа, частицами бессмертного. Вселенная дышала тихо и спокойно, просто и ровно – и что бы мне ни сделали эти двое, я буду продолжать дышать с нею вместе.

А потом мне открылось самое главное – у Вселенной была душа – живая, трепетная, страдающая. И моя душа была частицей этой гигантской души, мой разум – клеточкой этого гигантского разума. Но и это еще не все. Я не просто ощущал стихию – я знал, Кто передо мной и перед Кем я. Понятие «Б-г» перестало быть для меня абстракцией. Многоглазый Б-г с небес миллионами звезд смотрел на меня и бранил и прощал меня.

А ведь никакого чуда не было. Просто в последнюю секунду жизни я заметил то, чего не замечал все предыдущие миллионы мгновений. Это невероятное, неведомое ощущение настолько потрясло меня и переполнило, что – не только вам – мне самому трудно сейчас это представить – жизнь и смерть оказались где-то далеко внизу, предстали чем-то совершенно не важным по сравнению с тем, что мне открылось. Поэтому, когда я вновь неземным во всех смыслах взглядом посмотрел на своих убийц, появилось, должно быть, в моих глазах нечто такое, что убивать меня стало странно.

– Слушай, да он чокнутый какой-то, – сказал своему другу один из них.

– Вали отсюда, – вяло призвал меня второй, опуская нож.

Как лунатик, двинулся я мимо них в никуда.

* * *

Нечто сдвинулось у меня в душе после той ночи и затаилось на годы. Внешне все шло своим чередом. Я женился – это был уже второй брак – ходил на работу, в гости, в кино. Но чувство, что я это не только я, что я еще и частичка чего-то неизмеримого, а так же, что есть еще и Тот, кто это неизмеримое сотворил, и Он помнит обо мне, думает обо мне, спасает меня – это чувство меня не покидало. И, словно капельки жидкой извести на сталагмите, накапливалось понимание того, что, зная, что Он есть, я уже не смогу жить так, будто этого не знаю.

Настал день, когда количество этих капель перешло в качество, и я понял, что от меня требуется ответный шаг. Стопроцентный продукт стопроцентной ассимиляции, чьи деды с бабками уже идиша не знали, я вдруг вспомнил, что я еврей и зарулил в Московскую хоральную синагогу. Славные там были старички. Судя по обилию «колодок» на пиджаках, некогда они кровью оплатили свое еврейство. Но когда я начинал говорить с ними о Б-ге… Нет, не нашли мы общего языка. Может, они и знали много, да я тогда лишь учился понимать. Не исключено, что меня, заядлого антисоветчика, добило гордое перечисление кем-то из этих старичков имен евреев-соратников Ильича.

Меня кинуло к христианам. Будучи знакомым с иудаизмом по православному изданию Библии с иллюстрациями Доре, правда, очень хорошими, я рассматривал «Ветхий» и «Новый» заветы как сериалы «Приключения Вс-вышнего» и «Приключения Вс-вышнего-2». Мне распахнули объятия пышущие религиозными дискуссиями и ненавистью к безбожной власти христианские компании, полные потомственных русских интеллигентов и новообращенных молодых евреев с горящими глазами. Вслед за мною на эти сборища засеменила моя жена, еврейка по матери. В церковь, правда, в отличие от меня, не бегала, но умные тамиздатовские книжки соответствующего содержания читала охотно. А поскольку ум у моей Галочки мужской, эмоциональная приправа в виде литургии и ладана ей не была нужна. Она и так, через мозговой процесс, влюбилась в самую гостеприимную из религий. А меня что-то удручало. В церкви в разгар трогательных гимнов, когда у окружающих выступали слезы на глазах, между мною и ими, а также между мною и амвоном вдруг вырастала ледяная стена.

– Помоги мне! – воззвал я как-то, выходя с вечерни на московскую улицу.

Тут из снежной темноты вынырнуло лицо моего бывшего одноклассника Леньки Фридмана, с которым я время от времени перезванивался. Ленька сидел в глухом «отказе». Те, кто знакомы с еврейскими проблемами времен Совка, знают, что это такое. Жена и дочь его уже год как жили в Израиле, а ему, сионистскому активисту, во время беседы в неком учреждении, состоявшейся как раз накануне нашего последнего телефонного разговора, сказали, что «мы тебя, падлу, заживо сгноим, но не выпустим». Поэтому я несказанно обрадовался, убедившись воочию, что он еще жив, не гниет и не сидит.

Но что это за странная кепка, чтобы не сказать «кепище», увенчивает его бедовую голову? Откуда эта всклокоченная борода в два раза длиннее, чем была во время нашей последней случайной встречи полтора года назад? И эти дикие волосяные матрахлясы, свисающие от висков чуть ли не до самых плеч! Ах да, он же не раз по телефону давал мне понять, что стал верующим иудеем, даже просил по субботам не звонить, но лишь сейчас я увидел, как это выглядит.

– Ну, что слышно? – осведомился я, делая вид, что не замечаю перемен в его облике.

– Все отлично! – радостно сообщил он.

– Что, есть уже разрешение?!

– Нет, разрешения пока нет, но скоро будет.

– Откуда ты знаешь? Есть какие-то новости?

– Да нет никаких новостей, – отмахнулся Ленька. – Б-г есть, но это не новость. Из Египта он нас вывел и отсюда выведет. Я свое еврейское дело делаю, а остальное – его проблемы. Так что все в порядке, – беззаботно заключил он.

Ничего подобного я в жизни не слышал ни от евреев, ни от христиан, ни от тех экспериментаторов, что пытались совместить в себе то и другое. Впервые столкнулся я с Верой с большой буквы, с Верой-знанием, с Верой-фактом.

В тот вечер я пришел домой в смятении. В мой мир, каким я его себе строил все годы после той ночи, ворвалось нечто новое, по силе воздействия сравнимое с той ночью в подмосковном городке.

А месяца три спустя – как раз успела расцвести весна – мои православно-католические друзья, встревоженные моими метаниями, отправили меня в Литву к одному очень известному и очень мудрому патеру, дабы он мне вправил мозги и вернул в стадо заблудшую овечку. Патер жил на хуторе среди вишневых садов, устилавших белыми лепестками подвижную гладь Немана. У него было морщинистое добродушное лицо, глаза цвета Немана в солнечный день и воспаление тройничного нерва, от которого он лечился иглоукалыванием.

В доме его все время толклось множество людей – литовцы, русские, и, конечно, евреи. Говорят, время от времени заявлялись тщательно законспирированные товарищи из Комитета Глубокого Бурения, как называли между собой вездесущее КГБ. Такому новоприбывшему патер пристально смотрел в глаза и, обратившись к остальным постояльцам, объявлял:

– А теперь помолимся за душу нашего брата, который прибыл сюда, чтобы обо всем и на всех донести. Помолимся! Эта душа в опасности.

Меня патер подозвал на третий день и спросил, что привело. Я сказал, что запутался в своих отношениях с Б-гом, а затем рассказал и о ночном приключении и о своих метаниях.

– Ну что ж, – сказал патер, – можешь креститься. И ходить в костел или православную церковь. А можешь и не креститься. Ходи в синагогу, если это твоей душе ближе. Может быть, это и есть твой путь. Мы ведь тоже синагога, только новая. Главное – хватит быть одному. Ты должен молиться и служить Б-гу среди таких же рабов Б-жьих, как и ты. Только тогда ты поймешь, чего от тебя хочет Б-г.

Его слова я привожу дословно, хотя с еврейской орфографией – по-другому уже не получается.

Никакого решения я на тот момент еще не принял. То есть, в душе-то принял, но сам этого пока не знал. Еврейство уже проснулось во мне, но нужен был еще повод, хотя бы и пустячный, чтобы оттолкнуться от христианства. Этот повод я получил в тот же день.

У патера над дверью справа висели портреты друзей Литвы, а слева – ее врагов. В первом иконостасе среди многочисленных неизвестных мне литовцев и поляков духовного и светского сословий я увидел и лицо Солженицына. Оказалось, они с патером в конце сороковых – начале пятидесятых сидели в одном лагере и с тех пор остались друзьями. По другую сторону двери зияли Гитлер, Сталин, разнообразные русские и европейские монархи. На почетном месте красовалось рыло Муравьева, прозванного Вешателем, палача восстания тысяча восемьсот тридцатого года. Я, разумеется, слыхал о нем и прежде, но только тут мне разъяснили, каким крылатым словам обязана своим происхождением эта кличка. Оказалось, что на вопрос, не является ли он родственником Муравьеву-Апостолу или Никите Муравьеву, «польский» Муравьев ответил: «Я не из тех муравьевых, которых вешают, я из тех муравьевых, которые вешают». К тому времени на зрачки мои уже налипли бирюзовые контактные линзы христианства, и я наивно спросил, через сколько дней после такого высказывания его отлучили от церкви, как, скажем, Льва Толстого. Выяснилось, что ни через сколько.

Итак, государственный деятель – ладно бы втихаря делал мерзости – но декларирует нечто противоположное духу Учения, а истеблишмент, уходящий корнями в это Учение, спокойно все проглатывает!..

То ли это попало под мое настроение, то ли стало на чаше весов последней пылинкой, но, вернувшись в Москву, я сразу же позвонил Леньке и попросил его о встрече. Он удивился и пригласил меня на шабат.

Зачем я все это сейчас рассказываю? Какое отношение все это имеет к убийствам на баскетбольной площадке? В нашей Вселенной все ко всему имеет отношение.

* * *

Отношение свое к моему предложению отправиться к Леньке праздновать шабат, Галя выразила короткой фразой:

– Это еще зачем?

И пожала плечами. Ей было уютно в ее головном христианстве. К Леньке я пошел один.

И был шабат. Вокруг стола, застеленного белой скатертью, где самодельные халы бугрились под атласной белой салфеткой с вышитой на ней золотистой паутиной таинственных еврейских букв стояли мужчины в черных шапочках, женщины в косынках и пели. Их лица казались звеньями кораллового ожерелья, нанизанными на нить мелодии.

«Поднимись, Столица, поверженная в прах,

Сгинут и тоска твоя и страх,

Слишком долго, святыня, лежала ты в слезах,

Слишком долго ты ждала.

Оставь, мой друг, свои дела,

Невеста к нам с тобой пришла,

Оставь скорей свои дела,

К нам теперь суббота пришла.

Леха доди ликрат кала

Пеней шабат некабела»

Все это пелось на иврите, и слов я тогда не понимал. Но вдруг увидел белый город, лежащий в руинах, и лисиц, ныряющих сквозь черные дверные проемы туда, где раньше жили в еврейском мире и умирали под ударами римских мечей мои вечные братья и сестры. И от этой песни, которую я тысячи раз слышал до рождения, по щекам моим побежали слезы. А над развалинами, над заливаемым солнечным золотом небом, вставал все тот же город, но живой, зеленый, и в сердце его – бело-золотой Храм. К Храму этому струилась дорога, и я понял, что – не знаю, как у кого – но у меня не может быть иной дороги, и что Он ждет меня вот за этими резными воротами, вон за той красной завесой.

Тот я, который вернулся спустя два часа домой, с тем, кто за четыре часа до этого уходил из дома, имел столько же общего, сколько цыпленок со скорлупой.

А жена моя осталась в прежнем обрывке жизни.

– Я еврейка, – сказала она через несколько недель, вернее через несколько шабатов. – Я всегда была, есть и останусь еврейкой. Я еврейка до мозга костей. И то, что ты называешь Торой, а я – Библией, я читала. И помню, что на самом деле Б-г сказал Аврааму – «Да благословятся в твоем потомстве все народы Земли.» Понимаешь, мы народ народов. Наше место… Помнишь, у Маргариты Алигер?

«Жили щедро, не щадя талантов,

Не жалея лучших сил души…»

Быть носителем культуры, нести народам мира идеи доброты, идеи справедливости – не зря все мерзавцы от Гитлера до Сталина нас всегда ненавидели. А вы? Что я слышу от тебя с тех пор, как ты спутался с этими? Евреи, евреи, евреи, евреи… Будто никого другого не существует. Отгородимся от всех, запремся в своих синагогах. Главное – не «к правде стремись», а «не зажигай света в шабат», «не гаси свет в шабат», «не ешь мяса с молоком». Мы подарили миру великий закон «Люби ближнего, как самого себя»– но в вашей интерпретации это не «Люби ближнего», а «Люби еврея», а на остальных вам наплевать. Кто первыми выступают против нашего советского фашизма? Гинзбург, Даниэль, Галич, Беленков, Литвинов… Кто создал русскую литературу в нашем веке? Бабель, Пастернак, Мандельштам, Бродский. Но для вас это всё – «чур меня, нееврейские дела»…

«Еврей» для нее означало – «русский со знаком качества». А того, что именно отдалившись от остального человечества, мы ему по-настоящему служим, она не желала понимать.

Мои восторженные отчеты о посещениях шабатов и уроков Торы она встречала штыковым молчанием. Взрыв произошел после первого моего отказа включить стиральную машину в субботу.

– Ты хочешь сказать, – проворковала она, – что единственный день, когда ты мне помогал по хозяйству, отныне посвятишь высокодуховным экзерсисам, а дом окончательно и прочно ляжет на мои плечи? Ты хочешь сказать, что Б-г требует от тебя превратить женщину, которую ты якобы любишь, последовательно, сначала в рабыню, затем в лошадь и, наконец, в труп?

Я позорно отступил и нарушил шабат, а затем всю неделю днем и ночью занимался закупками, стирками, уборками и всем прочим, дабы разгрузить следующий шабат. В пятницу я, в жизни не изготовивший ничего интеллектуальнее яичницы, вооружился поваренной книгой, и, пропыхтев у плиты целый день, осчастливил семью бассейном вкуснейшего борща, калейдоскопом разноцветных салатов, а также всяческими изысками на базе фруктов. Разумеется, гвоздем программы стали халы, изготовленные по рецепту моих новых друзей. Правда, некоторые салаты оказались пересоленными, а вино было заменено довольно противным компотом из изюма, сваренным мною лично, но жена была настолько счастлива, что даже снизошла до субботней свечи и с восторгом повторила за мной ломающее язык «ашер кидшану бамицвотав вэцивану лэадлик нер шель шабат». Сложности возникли, когда, встав после праздничного ужина, она радостно объявила: «А теперь по такому случаю поехали в кино». Пока я ей объяснял, что случай как раз не «такой», зазвонил телефон. Конечно же, я не подошел, конечно же, она подошла и позвала меня, и, конечно же, я отказался – шабат. Она глядела на меня с недоумением – что это за странную игру вдруг затеял человек, с которым она не один год прожила, не замечая у него до сих пор столь явных признаков кретинизма. Я начал что-то мямлить. Дескать, на таких вещах, как шабат, человек приучает себя к понятиям «нельзя потому что нельзя», что очень может пригодиться ему при решении нравственных проблем. Она же выразила сомнение в том, что шибко нравственно лишать ее возможности по-человечески провести единственный вечер в неделю, когда наутро не надо вставать ни свет ни заря.

– Галочка, – ответил я, обнимая ее и прижимаясь к ней щекой. – Галочка, пожалуйста, не сердись! Мы завтра весь день проведем вместе, мы пойдем погуляем по Нескучному… Нам будет хорошо! А я потом всю неделю буду стараться разгрузить тебя от домашних дел.

Она улыбнулась. Когда она улыбалась, губы ее напоминали лук тетивою вверх. Я выполнил свое обещание – по крайней мере, частично. К следующему шабату полы по всей квартире были вымыты, пыль отовсюду стерта, белье постирано, в общем, на ее долю работы не осталось.

– Знаешь, – произнесла она, задумчиво глядя сквозь изящные очки после того, как я, бэкая, мэкая и запинаясь, прочитал над изюмной отравой кидуш. – Жизнь никогда не была для меня настолько легкой и настолько… горькой.

Я поперхнулся своим кидушем, а она тихо продолжала:

– Я ишачила на работе, ишачила по хозяйству, торчала по очередям в поисках хотя бы чего-нибудь для дома. Ты мне почти не помогал, но я утешала себя тем, что ты все равно любишь меня, а не помогаешь по безалаберности, по неумению, по забывчивости. А ты, оказывается, всё можешь, оказывается, годы, которые я провела в аду, могли стать райскими годами. Сейчас ты меня от всего по дому освободил, но не ради меня, а ради своих мицвот. А я для тебя – тьфу, ступенька для мицвы.

Глаза ее за тонкими стеклами очков наполнились слезами, уголки рта опустились так, что губы стали напоминать лук тетивою вниз, готовый куда-то в небеса пустить невидимую, напоенную горечью стрелу.

В чем была моя ошибка? Наверно сначала стоило ознакомить ее с основами Веры, дать ощутить вкус Торы, а потом уже по капле вводить соблюдение заповедей. Или просто почаще напоминать: «Галочка! Это наш народ, это наша вера! Это то, за что наши деды и прадеды отдавали жизнь! Неужели хотя бы в память о детях, которые предпочитали умереть, но не поклоняться чужим богам, в память о юношах, которые гибли, спасая свиток Торы, мы не можем отказаться от субботнего похода в кино?!» Ничего этого я не говорил, а если и говорил, то как-то вскользь, неуверенно. Видно и сам тогда еще не до конца был во всем этом убежден. Не знаю, как мне надо было себя вести – знаю только, что я вел себя в точности как не надо. Судите сами – нужно быть круглым идиотом, чтобы на фоне таких вот обостряющихся отношений в один прекрасный вечер объявить жене, что, пока она не окунется в микву – бассейн для ритуальных омовений – я не то, что с ней в постель лечь не могу, но и к руке ее прикоснуться не имею права. Именно таким идиотом я и был. Нет, чтобы сказать: «Галочка, есть каббалистические объяснения всему о чем я прошу, но дело не в этом. И заповедь о микве и другие заповеди – в них мой путь к нашему Б-гу. А ты моя жена. Я люблю тебя и люблю Б-га. Пожалуйста, не заставляй меня выбирать между вами». Ничего этого я не сказал. Галочка, что называется, понюхала нашатыря, встала с пола и попросила:

– С этого места, будь добр, поподробнее.

Я объяснил, что раз в месяц через неделю после определенного периода еврейская женщина обязана окунуться в микву – обычная ванна не годится – и лишь потом она дозволена мужу.

– А если еврейская женщина во всё это не верит? – убитым голосом спросила моя любимая.

– Значит, она это сделает для любимого мужа, – отрезал я. – Здесь неподалеку, в Большой Синагоге на улице Архипова.

Синагога-то Большая, да миква полтора на полтора метра. Бедная Галочка поплелась на улицу Архипова. Вернулась ритуально чистой, но в ярости.

– Больше я в этот унитаз не полезу, – категорически заявила она, имея в виду как габариты юдоли духовного очищения, так и гигиенический аспект проблемы.

Я понадеялся на то, что за месяц забудется, но – увы! – не забылось, тем более что выяснилось – в этой микве она еще и подхватила какой-то грибок.

В течение двух недель после первого ее непохода в микву я изображал из себя неприступную красавицу или прекрасного Иосефа, а затем пал в объятия соблазнительницы. Инцидент был исчерпан и еще годами заповедь семейной чистоты оставалась единственной, которую я нарушал, причем, ежемесячно, услышав заветное, «уже можно» осведомлялся, не возникло ли у моей Б-гоборочки желания прошвырнуться на улицу Архипова и обратно, и, наткнувшись на остролоктевое «нет», понуро шел в постель, как несчастная невеста на ложе феодала, пользующегося правом первой ночи. А затем, уже остывая от объятий, начинал ныть, что вот как плохо, когда евреи нарушают указания Самого.

Как-то раз, не выдержав этого махания кулаками после драки, (не сочтите за непристойный намек) голенькая Галя, потягиваясь, сказала:

– Теперь я понимаю, зачем нужен был Христос. Наши горе-мудрецы настолько засушили и выхолостили Веру, данную им свыше, настолько превратили ее в исполнение бессмысленных, а зачастую и бесчеловечных обрядов, что нужно было очистить ее от всей этой шелухи, от всей этой чепухи и вернуть ей тот изначальный свет Добра, который был в нее заложен. Этим светом, очищенным от буквоедства и варварства, и стало христианство.

– И особенно ярко, – подхватил я, – вспыхивал этот Свет Добра в пламени костров, на которых сжигали евреев или еретиков. Или когда во время погромов детишкам животы вспарывали. Куда нам до такого света!

– Ну, зачем же так скромничать? – пропела она, спустила ноги на пол, встала, вернее, взмыла белой волной, накинула халатик и зажгла свет. Я зажмурился и инстинктивно натянул себе на лицо простыню и подумал: о чем еще могут разговаривать в постели обнаженные еврей и еврейка, кроме как о том, какой способ служения Б-гу лучше? Галка меж тем открыла старый, кряхтящий по ночам, шкаф (клянусь, сам слышал, как его иссохшие стены в темноте говорили «О-ох!»), достала свежеподаренный мне каким – то доморощенным московским равом двуязычный сидурчик, темно-синий, с золотым тиснением, пахнущий типографской краской и далеким Иерусалимом, где он был выпущен. Она открыла его, полистала и прочла вслух концовку тридцать седьмого псалма: «О дочь Вавилона, обреченная на разорение! Благословен, кто воздаст тебе по заслугам за содеянное с нами. Благословен, кто схватит твоих младенцев и разобьет их о скалу».

Можно было, конечно, возразить ей. Что МЫ лишь говорили «Благослословен, кто схватит и разобьет», а ОНИ хватали и разбивали, но что толку? Я понимал, что истина в спорах не рождается, в спорах лишь каждый укрепляется в своей правоте. Так прошло несколько лет. У нас родился сын, но это событие не сцементировало нашу семью, наоборот, породило новые раздоры – крестить или обрезать. Закончилось по нулям. Мой иудаизм еще больше стал стимулировать в ней христианство. Я бегал на уроки Торы, она начала ходить на лекции популярного в те времена православного еврея-священника, о котором некогда поэт Борис Слуцкий писал:

«В большой церковной кружке денег много.

Рай батюшке – блаженствуй и жирей.

Что, черт возьми, опять не слава Б-гу?

Нет, по-людски не может жить еврей!

………………………………………………………….

И вот стоит он, тощ и бескорыстен,

И льется из большой его груди

На прихожан поток забытых истин,

Таких, как «Не убей!», «Не укради!»

…………………………………………………………

Еврей мораль читает на амвоне,

Из душ заблудших выметает сор.

Падение преступности в районе

Себе в заслугу ставит прокурор».

Не знаю, какой сор он выметал из души моей Галочки, но именно с этого времени наши, так сказать, идеологические расхождения стали принимать эмоциональную окраску. Иными словами, орать Галка начала. Раньше по субботам при виде моих фокусов ярость в ней поднималась, как красный спиртовой столбик в термометре, выставленном на солнце, но она все-таки сдерживалась. А вот с вышеупомянутых лекций уже возвращалась, как бомба, готовая взорваться, что и делала, не отходя от кассы.

Понятно, что почтенный служитель культа не вызывал у меня никакой нежности, и после очередного тайфуна я с сигаретой ушел в санузел, твердя: «Чтоб ему, гаду, голову проломили». Через неделю Россию облетела страшная новость – знаменитого проповедника убили ударом топора в затылок.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6