Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Остросюжет - Мстители двенадцатого года

ModernLib.Net / Исторические приключения / Валерий Гусев / Мстители двенадцатого года - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Валерий Гусев
Жанр: Исторические приключения
Серия: Остросюжет

 

 


Валерий Гусев

Мстители двенадцатого года

«Солдаты!.. Россия поклялась быть в вечном союзе с Францией, … ныне она нарушает свои клятвы!.. Судьбы ея должны свершиться… Идем же вперед, перейдем Неман, внесем войну в ея пределы… Положим конец гибельному влиянию России, которое она в течение пятидесяти лет оказывала на дела Европы».

Из воззвания Наполеона к армии. 10 июня 1812 года

Отечественная война в любой стране и при любом состоянии народа – беспощадна и жестока. Ибо ярко вспыхивает и неудержимо разгорается в ответ на беспощадность и жестокость завоевателя.

Утверждение неизвестного лица

© Гусев В.Б, 2012

© ООО «Издательство «Вече», 2012


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Париж. Год 1821

«Нижележащие строки писаны мною в надежде на издание моих дневников, путевых и боевых замет, сделанных во время похода на Россию.

Сейчас, когда весь этот кошмар и ужас кампании двенадцатого года остался в прошлом, мне самому трудно поверить в то, что я их перенес, выжил и продолжаю жить в относительном здоровье, не считая застуженной груди, трех отмороженных пальцев на двух ногах и потери правого уха, кое отхватил мне своей саблей юный русский гусар.

…Я не полюбил Россию. Я шел в ее просторы в рядах великой армии великого полководца, как в загадочную и сказочную восточную страну, полную чудес и экзотических удовольствий. Но она встретила меня враждебно, оказалась совершенно иной, не той, что мнилась мне июньской ночью на берегах Немана. Дикая, варварская страна. Тупые, хитрые и коварные жители. Жестокие, неблагодарные и вероломные.

К той поре я воевал под знаменами императора уже несколько лет. И всякий раз, как мы входили победителями в цивилизованные страны и города, местное население встречало нас с достоинством побежденных. Нам с готовностью и безвозмездно предоставлялись кров и стол, иные радости бытия. В России же и кров, и стол, и другие радости нашим солдатам приходилось брать силой. Это бывало жестоко, а порой и омерзительно. Что ж, дикие нравы населения возбуждали в нас ответные чувства.

Кстати, об иных радостях бытия. Следовало бы заметить, что русские простолюдинки и крестьянки довольно миловидны. А порой и красивы даже с европейской точки зрения и беспристрастной оценки. (Что же касается дам, то с ними, к моему сожалению, у меня отношений не состоялось. Был, правда, мимолетный случай, когда я, движимый милосердием, пытался оказать одной милой даме с очаровательным дитем помощь на переправе. Но дама от предложенных мною услуг достаточно холодно отказалась, заподозрив, видимо, их небескорыстность.)

Однако вернемся к крестьянкам. Их дикая краса цвела на почве отменного физического здоровья. Что было вдвойне приятно и соблазнительно. Прекрасный цвет лица, алые щеки и черные дуги бровей, богатые ресницы, крепкий стан и высокие груди.

Несколько снижали впечатление простота в одежде, если не сказать бедность, и уродливая местная обувь, которая любые женские ножки лишала свойственного им очарования. Представьте себе что-то вроде сабо, плетенных из узких полосок коры. Нечто, уверяю, бесформенное. Но, надо отдать должное, весьма гигиеничное и удобное. Носятся эти так называемые лапти сравнительно недолго, но на ноге очень хороши. Они не пропускают воду и снег, но хорошо пропускают воздух. Нога в них не страдает п?том, легко «дышит» и легко ступает, приноравливаясь ко всем неровностям почвы, чему весьма способствует отсутствие каблука и благодаря чему стопа пешехода выполняет свое назначение в естественных условиях натуры.

Тем не менее я частенько той порой вспоминал вдали от родины изящные на тонком каблучке туфельки моей очаровательной белокурой Жози.

Ах, эти туфельки! Ах, эта Жози! Моя лукавая ветреница. Сколько раз мысленно я возвращался к ней. Какими беспощадными обручами схватывала мое сердце непобедимая ревность. Жози!.. Я словно воочию видел, как с озорной улыбкой ты легкомысленно и беззаботно сбрасываешь туфельки на ковер подле твоего ложа и… Тут я прерывал собственные мысли и останавливал мое воображение, дабы окончательно не сойти с ума.

Кстати сказать, русские женщины простых сословий в отношении радостей бытия оказывали такое яростное сопротивление, каковое не встречалось нам в иных странах. Так что даже, признаюсь, приходилось их убивать, либо защищаясь от их гнева, либо в отместку за расцарапанное лицо, чувствительные тумаки и поврежденные члены.

Впрочем, я отвлекся от основной темы, как истинный француз, ценитель и пользователь женских прелестей.

…Часто задумываюсь над страницами своих печальных, жестоких и безнадежных записок – зачем, собственно, привожу их в порядок и намереваюсь издать?

Мне они вовсе не нужны: я все равно до последнего своего дня и последней минуты своей жизни не забуду пережитого в пределах враждебной России, не истреблю из памяти бесславный и трагический поход на Москву. Так кому нужные мои печальные воспоминания? Моим детям? Так их у меня нет, и не будет. Ибо, признаться откровенно, я в этой русской зиме отморозил не только пальцы.

Поразмыслив, я нашел дело в том, что мне, безмерно испытавшему на себе самом силу и несгибаемость русских в защите своего отечества, хотелось бы предостеречь будущие поколения от покушений на независимость России. В каком бы состоянии она в это время ни находилась. Ибо по воле какой-то неведомой нам и непостижимой нами силы вся страна поднимается на захватчика. Равно с солдатами берутся за оружие старики, женщины и даже дети всех сословий. И сражаются беззаветно и беспощадно. Не щадя ни вражеских, ни своих жизней. Силой оружия этот народ победить нельзя. Он вынослив, неприхотлив, привычен к тяготам житейским как ни один европейский народ.

Сейчас, когда даже сама память об императоре почитается преступной, могу признаться, что в его полководческом гении я разочаровался уже в первые недели похода по российской земле.

Покорить Россию “одним ударом грома”, как он собирался, не удалось. Великий полководец просчитался, и с первых дней вся кампания пошла не так, как ему и нам хотелось. Наполеон не знал ни русского народа, ни русской земли. Расчетливая стратегия Барклая де Толли, подхваченная Кутузовым, получила свой результат – полезный для русской армии и губительный для французской. Ведь к Бородинскому сражению мы уже подошли, потеряв не половину ли своего состава больными, ранеными, дезертирами. Изможденные переходами, голодом, оставив на полях сражений и потеряв по дороге множество орудий и припасов.

Затяжной переход с изнуряющими схватками с неуловимым противником показал всю полководческую слабость императора. Да и чем он был велик в прежних сражениях? Каким гением? Не был он великим полководцем. Ныне я твердо убежден, что вся его тактика заключалась в том, что он бросал в огонь сражений полк за полком, как поленья в пылающий очаг. Он не был мудр, подобно Кутузову, расчетлив, подобно Барклаю. И партизанская война в Испании ничему его не научила. Я был рядом с ним, когда он ждал ключей от Москвы. Он хорошо держался, но взор его был потухший. Полагаю, что уже в тот момент он ясно осознавал, что ждет его бесчестье вместо славы, поругание вместо поклонения…

Да, господа будущие завоеватели России, воевать с ней нужно совсем иным путем. Не силой, но хитростью и коварством. И надо заметить, что ни один народ, кроме русского, так не предан своей земле. И еще надобно заметить: свой угнетатель русскому народу, который есть раб, сто крат милее и терпимее чужого. Русский человек от своего господина веками терпел и веками будет терпеть все отпущенные от него беды, унижения, жестокости. От чужого же, кто бы он ни был, не потерпит и самой малости.

Наивно полагал император, что, вступив в пределы крепостнической страны, он встретит ликующие толпы освобожденных нами от рабства крестьян. Они встретили освободителя вилами в живот, дубиной по черепу. (От себя заметим, что не только великий Наполеон в этом заблуждался. Гитлер тоже рассчитывал, начиная войну, что русский народ тотчас же восстанет против советской власти и ее олицетворения – Иосифа Сталина…)

Пишу эти заметки в надежде, что станут они полезны будущим завоевателям России, которые понесут на ее необозримые, девственные и богатые земли, ее темным народам европейское просвещение, европейскую культуру и свободу. Повергнуть ее можно, только разложив.

Сказанное умному достаточно.

Бывший офицер Великой армии, бывший солдат Великого императора Жан-Огюст Гранжье»[1].

Россия. Год 1812

Князь Алексей Щербатов к своим юным годам успел окончить Кадетский корпус и вступить в гусарский полк. Успел совратить бойкую маменькину горничную (маменька, хоть и сама против папеньки была грешна, отхлестала ее по щекам, но простила); соблазнил также кокетливую мадмуазель Николь, гувернантку младшей сестры Оленьки (тут маменька особых претензий не имела), и был, по выходе в большой свет, весьма успешно повержен к божественным ножкам известной столичной красавицы графини N, в «коллекции» которой он был далеко не первым и отнюдь не единственным.

К своим юным годам Алексей уже дважды стрелялся. Обе дуэли завершились, к счастию, бескровно. Как говаривали к такому случаю современники, «до этого дуэля пролилось немало чернил, а после оного – не ведро ли шампанского».

Но от этих дуэлей юному князю получилась большая и важная для будущей карьеры польза. Поединки успокоили его душу и утвердили в нем уверенность в самом себе. Каждый повеса его круга, вступая во взрослую жизнь, в недоверчивый и поначалу враждебный свет, стремился в первую голову оценить себя во взглядах других, чужих и равнодушно внимательных персон. Красив ли я? Ловок ли в мазурке? Небрежен ли в светской беседе? Легок ли во французском? Не слишком ли остры мои эпиграммы? Не чересчур ли откровенны и лихи мадригалы? Могу ли я иметь успех у дам и девиц, нравиться обществу и быть в нем принятым на равных, стать во всем своим человеком? Принятым везде, и принимать всех.

Это все так, но это все пустое. Главное и для офицера, и для статского: отважен ли я? Не трус ли в глубине своей дворянской души, еще самому себе неведомой? Способен ли я сохранить свою честь?

Как было сказано, поединки успокоили его душу. Князь не дрогнул под дулом пистолета. Да, да, это не так-то просто – в ночь накануне дуэли привести в порядок свои дела, написать необходимые письма и сделать нужные распоряжения, а потом, при бледном (не последнем ли?) рассвете, слушая капающую с листвы утреннюю росу и щебет ранних птах, гордо и хладнокровно смотреть в черную бездонную дырку граненого ствола, откуда с беспощадным огнем и дымом вот-вот вылетит в тебя тяжелая свинцовая пуля. Когда каждая жилка дрожит в ожидании беспощадного удара – в лоб, в сердце, в мягкий беззащитный живот. И не показывать при том своего неизбежного страха ни противнику, ни секундантам, ни безразличному доктору. Которому все едино – перевязать ли царапину на руке или закрыть навсегда молодые глаза. Те глаза, что еще столько всего и доброго, и дурного не увидели…

Словом, сложился Алексей Щербатов в типичного светского молодого человека той поры. Гусар, повеса, озорник. Что ждало его впереди? Карты, шампанское, цыгане, театр… Неверные любовницы и обманутые мужья… Изредка – веселый дом… Неизбежная усталость, скука и неукротимая старость. Женитьба в расчете на приданое. Отставка. Разорение. Отъезд в родовое поместье. Тихое ленивое пьянство, порой бурная охота. Полное безразличие к делам и хозяйству. Тяжба с соседом, осложненная скучной связью с его веселой супругой. Постепенное опустошение души, безразличие ко всему и к самому себе в первую голову.

Так бы и шло до последнего предела, до мирного сельского кладбища, укрывшегося под сенью столетних лип и белых берез.

Ан не случилось. Грянула война. Война многое меняет в мире. И прежде всего в людях. Состоя целиком из жестокости, боли, крови и смертей, низости и подлости, она, как ни странно, порождает героев и поэтов.


Совсем незадолго до «грозы двенадцатого года», еще не зная о ней, гусар Нижегородского полка Алексей Щербатов был направлен с командой ремонтеров в милые его сердцу подмосковные края. Исполнив с отменной тщательностью данные ему командировки (отобрав и сформировав немалый табун резвых рысаков буланой масти и тяжелых коней для орудийных упряжек, нагрузив с два десятка больших фур кипами сена), Алексей Щербатов нашел возможным на два-три дня продлить командировку в соседнее родовое подмосковное Братцево. Неизбывно любимое с самого малого детства.

Счастлив тот, кто первые годы свои проводит в деревне. С ранними рассветами, с купанием в пруду, с земляникой в соседней роще, где можно ненароком встретить и прижать к тонкой белоствольной березке красивую и податливую деревенскую девку (но это уже позже, в отрочестве) … С запахом сена от ближнего заливного луга, с коровьими лепешками на липовой аллее… С вечерним самоваром на балконе под большой масляной лампой, кругом которой обреченной стайкой вьются мотыльки и ночные бабочки. И когда от изобилия щедрого на впечатления дня слипаются глаза, но так интересно слушать сонными ушами, о чем говорят и чему смеются взрослые. Совершенно иные, чем днем, под зеленым светом лампы и при круглой луне над липами.

Алексей детской памятью, сильной и ясной, нежно любил родовое гнездо Щербатовых. Нередко словно во сне возникал перед его внутренним взором высокий дом на холме, который петлей-излучиной обтекает малая и светлая речка Сходня. Из нее же, прямо перед домом, питается большой пруд с лилиями, кувшинками и карасями, до которых особо охотлив с удочками батюшка, пока матушка, доспав положенное, кокетничает по утру перед зеркалом в своей спальной комнате. Батюшка обыкновенно в эту раннюю пору сидит на берегу на стуле из кабинета, держит удочку одной рукой, а другой, чтобы ненароком, задремав, не упасть в воду, держит красивую дворовую девку Парашу за талию. А то и пониже спины. Параша, с черепком для червей, насаживает их время от времени на крючок, стыдливо улыбается и опасливо поглядывает на окна маменькиной спальни, еще задернутые плотными шторами.

В середке пруда – островок, обросший остролистыми ивами, с мраморной беседкой – ротондой. К ней проложен наплавной мосток, покрытый прудовой зеленью, звонко хлюпающий под ногами. Вспугнутые лягушки плюхаются в воду, скрываются на дне, а потом высовывают на поверхность любопытные мордочки. Девицы на мостике поддергивают юбки, обнажая изящные щиколотки, поднимают веселый визг, в котором кокетства больше, чем испуга, и спешат добраться в уют беседки, не замочив туфельки. А порой мелькнет с мокрых досок желтыми ушками ленивый волнистый уж и поплывет к берегу, подняв над водой острую головку. И тогда девичий визг становится пронзительней, и можно поддержать барышню за локоток, а то и за тонкую нервную талию. Беседка, в сумерках колонн и ивовых кустов, – заветное место для романтических объяснений. И никакие страхи в виде зеленых лягушек и длинных ужей не становятся тому преградой…

Неурочный приезд князя Алексея стал событием в усадьбе. «Лёсик, Лёсик приехал!» – зазвенело в доме и в парке. Вспорхнули с крыши голуби, залаяли на псарне собаки, заржали и застучали копытами лошади на конюшне, забегала дворня.

Лёсик приехал верхом и был хорош. Ментик, кивер, звенящие шпоры, бьющая по сапогам сабля и едва заметные под носом светлые усики, пушок, в общем-то.

Было утро. Маменька, еще в пеньюаре, вышла на большое крыльцо, обняла душистыми руками спрыгнувшего с лошади любимчика сына, прижала к груди, в которой радостно стучало еще молодое и горячее сердце. И тут же набросился на него шумный рой кузин и соседских барышень – все они оказались здесь к случаю, к именинам Оленьки.

С дороги, с хлопот попал юный князь в царство лукавых взоров, веселого смеха, блестящих глаз на любой вкус и выбор, в царство нежно загоревших оголенных рук и гибких шеек, в несравнимый ни с чем по чистоте и свежести аромат девичьей весны.

Алексей радостно смеялся, целовал руки и щечки, рассыпал звонкий бисер комплиментов; подхватил на руки и закружил Оленьку, примчавшуюся из сада, где она подбирала букет к утреннему чаю. «Мари сегодня будет, – шепнула ему в ухо, щекоча нежными алыми губками. – Ты рад? Ты ей верен?»

Мари, Мари… Детская и отроческая любовь. Щемящая сердце, зовущая к безрассудству. Безответная?

– Как ты подросла, Оленька. – Алексей поставил сестру на крыльцо, оглядел, любуясь. – Совсем девица.

– Не знаю, как и быть, – смеясь, сказала маменька. – Поклонников у ней объявилось – хоть стреляй их всех как ворон.

– Ну, – тоже засмеялся Алексей, – за чем же дело стало? А не достанет пороха – саблей порублю. Но где же пап??

Легкое облачко мелькнуло в веселых матушкиных глазах. Мелькнуло и растаяло.

В самую пору все-таки приехал Алексей. Между родителями случился маленький разлад. Виной тому – оба. Папенька неосмотрительно, в неурочный час, ущипнул в сенях красавицу Парашку, прошелся шкодливой рукой по ее высокой груди. Да и маменька оплошала – не в тот час приласкала невинно приживала француза, что взят был для Оленьки ради языка и манер.

Француза папенька – пинком со двора, Парашу маменька – на конюшню, носить воду лошадям, в необъятную дубовую колоду, которую и ражему мужика за два дня не заполнить. Пороть виновных – у Щербатовых не заведено, но на затрещины, подзатыльники и пощечины не скупились. В том числе и друг для друга.

– Не в духе нынче отец твой, – извернулась маменька. – Любимый кот-прожора у него пропал.

– Жулик Васька? – засмеялся Алексей. – Ворюга старый?

– Сожрал карасей, что отец наловил, и где-то спрятался. Ну, пойдем же в дом.

Матушка взяла его под руку, прижалась горячим со сна боком.

– Как ты хороша! – искренне сказал Алексей, любуясь молодой еще и задорной матерью.

Но тут и отец вышел на крыльцо, в халате, неприбранный, распахнул объятия.

– Сын мой! – старик Щербатов расправил пальцем седые усы, трижды расцеловал Алексея. – Как служба? Я, чай, уже полковник?

– Поручик, батюшка. В мирное время чины медленно идут.

– А молодец! Любуюсь тобою. И горжусь! Не я ль тебя в офицеры выпестовал?

– Ну, будет, – Наталья Алексеевна снова взяла ненаглядного под руку. – С дороги ведь сынок. Покормить, обласкать…

– Оно верно, Таша, – крякнул отставной полковник. – Самое время поутру ласковую чарку принять. Да еще с дороги.

С волнением вошел в родной дом Алексей. В зале огляделся. Все, как было ранее. Запах навощенного паркета, догоревших дотла свечей в шандалах, засохших цветов в вазах, где давно не меняли воду. И вдруг – воробьиное чириканье на хорах.

– Окаянец, – виновато пробасил неслышно появившийся за спиной старый лакей Бурбонец. Почему его так звали – никто не скажет, не вспомнит. Кашлянул, поправил длинные седые баки ровно у старой рыси. – Вот завелся. Нешто выгонишь? Однако в дому не гадит. Порядочно в окошко на двор ходит нужду справлять. – Улыбнулся беззубым ртом. – Однова мне прямо так на лысину капнул. Озорник, в отместку, что я его метлой гонял.

У Алексея глаза повлажнели – он дома, с ворюгой-котом, с озорником воробьем, с молодой матушкой, с волокитой батюшкой. Все вокруг родное и незыблемое.

Мебель в пыльных чехлах, кисея на потолочных люстрах, камин, который топили очень редко, на мраморной полке которого все так же вечно стучали часы по прозвищу Спиридон. Почему Спиридон? Потому что часы с характером. Как наступали три часа, так отбивали непременно семь. Да и стучали хроменько: тик-так, тик; тик-так, тик. Точь-в-точь, как ходил в один такт хромой от рождения конюх Спиридон, подбрасывая левое плечо над короткой ногой. Потому дворня и прозвала его за походку: рупь-двадцать, рупь-двадцать. Отсюда и часы – Спиридон. Тик-так, тик… Рупь-двадцать…

Славно. Но что-то вдруг защемило в сердце. Непрошеная мелькнула мысль – не вечен уют старого дома. Слишком он беззащитен от времени и бурь житейских.

Но уже все завертелось. Снимались чехлы, заново натирались полы, менялись огарки на восковые свечи. Лакеи накрывали на балконе чай. Матушка ушла к себе, прибираться к завтраку. Распоряжалась в доме Оленька. Быстро, задорно и толково. Алексей любовался ею. Думал: в какой короткий срок расцвела нескладеха подросток в очаровательную девицу. Резвую и совсем неглупую.

Батюшка распорядился собрать в буфетной закуски. Своей рукой наполнил объемистые рюмки:

– С Богом, Алешка! – смачно выпил, выдохнул, закусил с блюда чем-то, не глядя, что под руку попалось. Аппетит батюшка имел отменный, гвардейский, но гастрономом не был. Кушал обильно и резво, по-солдатски, без меры, все подряд – лишь бы свежо и сытно. – Давай-ка вдогон, за именинницу. Очень на княгиню похожа стала, красавица. Но, не в пример, скромна.

– Так что в том худого? – засмеялся Алексей, чувствуя тепло в сердце и легкий туман в голове.

– В девках бы не засиделась. Осьмнадцатый пошел. – Алексей с Оленькой погодки были. – А там и старость не за горой.

– Какая старость, батюшка? Ты на маменьку взгляни. Все молода и молода.

– Чересчур молода, – буркнул отец и, погладив усы, потянулся вновь за рюмкой. – Однако и я еще не стар. – Хитро улыбнулся, вспомнив что-то приятное. Совсем недавнее.

Из комнаты, из сада, с берега пруда стала собираться к чаю загодя приехавшая молодежь. Смех, возгласы, щебет, чмоканье – и весело, и шумно.

По мостику, из беседки, вел Оленьку под руку молодой человек в легком сюртучке, с полевой гвоздичкой в петлице, с высоким коком над узким лбом, с крючковатым, нависшим носом.

– Что за попугай? – почему-то с неприязнью спросил Алексей батюшку.

Батюшка глянул, покривил под усами рот.

– Мсье Жак. Или Жан, не вспомню. Гагарины выписали. Вроде как будто учителя для Мари.

– И чему же он призван ее учить? – фраза совершенно случайно получилась двусмысленной. И злой.

– Наукам всяким. Там-то, в Европах, умные все. А мы тут, в России, в дураках числимся. Дикими зовемся. Но я уже одного такого умного из дома вышиб. Коленом под зад.

Алексей вдруг как-то неожиданно устал. Сказались заботы и труды командировки, дорога, которую он одолел верхом, радостные чувства, которые его одолели. Отец это заметил.

– Иди к себе. Отдохни. День-то сегодня будет хлопотный. От одних танцев умаешься. А ты кавалер завидный, в уголке стоять не придется. Иди, Алексей, а я скажу, чтобы тебя не беспокоили до обеда.

Алексей благодарно кивнул и по скрипучей лестнице поднялся в мезонин, в свою комнату. Остановился на пороге, окинул ее теплым повлажневшим взглядом. Хотя и не был он здесь больше года, но перемен не заметил – родители строго его «обитель» соблюдали. Все тот же кожаный диван, над которым – пистолеты, его детская сабелька и дедова кираса; то же бюро с фарфоровыми часиками и медными подсвечниками. Часики мерно и уютно тикают – наверняка Бурбонец, аккуратный, как немец, сам заводил их каждый вечер и следил, чтобы были до золотого блеска вычищены подсвечники.

Здесь же, на бюро, статуэтка Бонапарта. Задумчив. В ботфортах, в походном сюртуке. Руки скрещены на груди, треуголка надвинута на лоб. Взгляд устремлен вдаль. Не на Россию ли?

Маменькин портрет в девичестве, на стене против окна; книги, все больше французские романы, но и русских поэтов немало: Ломоносов, Державин, Жуковский.

Алексей сбросил сапоги, прилег на сыгравший пружинами диван, примостил голову на прохладную кожаную подушку. Закрыл глаза. И сразу же всплыло неизвестно из каких далей веселое личико Мари Гагариной. В высокой прическе, с томным взглядом прекрасных глаз.

Гагарины были соседями. Знались со Щербатовыми родством. Машу прочили Алексею в жены. Но обручение как-то затянулось, откладывалось с одного дня на другой, с месяца на месяц. Может статься, виной тому была непонятная батюшкина неприязнь к соседям. Открыто он ее не высказывал, но порой ворчал: «Все у них по-французски, шагу без манер не ступят». Но дело, наверное, было не в том, поглубже. Впрочем, Алексей об этом не заботился. Что ему Гагарины? Ему из них одна Мари нужна. От венца и до конца.

Препятствий к браку не было. Ни от родных, ни от полкового начальства. Правда, прелестная Мари своего решительного согласия словами не высказывала. Одними глазами светилась Алексею навстречу и ручку давала с большой охотой, не торопясь ее отнимать от его нескромных губ…

Алексей задремал, грустно улыбаясь.


«Величественная картина – наша армия на берегу Немана. Историческое зрелище.

Природа свежа, как обычно перед рассветом. И, словно понимая величие момента, окрестности укрылись тишиной. Ни птичьего щебета, ни звериного воя. Чувствую легкий озноб – не от стужи, от волнения.

В два часа пополуночи подъехал Император, в экипаже; ему подвели верховую лошадь. Он, в раздумье, осмотрел нас; в его фигуре не было ничего величественного – только усталость от дороги и какая-то нерешительность. В походном сюртуке, в лосинах и треуголке был похож на большого сумрачного пингвина. (Последняя фраза вычеркнута.)

Легко оказался в седле, поскакал к берегу. Лошадь под ним неожиданно оступилась и упала, сбросив всадника на песок.

– Плохое предзнаменование! – вполголоса, не удержавшись, произнес кто-то из свитских генералов. – Римлянин отступил бы!

Император услышал и, садясь на лошадь, сквозь зубы процедил:

– Я не римлянин. Я – француз!

“Корсиканец”, – наверное, подумалось в этот момент многим.

Император спешился возле самой воды и опять долго стоял среди общего торжественного молчания. Может быть, и не торжественного, но значительного. Протянул назад руку, адъютант подал зрительную трубку. Император долго смотрел в нее, негромко произнес:

– Противник не дремлет. Кажется, кто-то тоже наблюдает нас – что-то сверкнуло из рощи.

После этих слов молчание из значительного стало зловещим. Обстановка требовала разрядки, я взял на себя смелость и не очень ловко пошутил, сказав, что это сверкают пятки удирающего Барклая де Толли. И не ожидал, что генерал Коленкур, из свиты императора, так резко отзовется:

– Здесь не смеются, молодой человек. Здесь настал великий день.

Он протянул руку, указывая на противоположный берег, но смолчал. А мне вдруг показалось, что он едва сдержался, чтобы не присовокупить к своим словам еще и другие: “А там – наша черная ночь”.

Император взмахнул рукой. Дивизия Фриана направилась к мостам. И вскоре вся очутилась на вражеском берегу. Солдаты дружно выразили свою радость. Они будто хотели сказать: “Мы на земле неприятеля. Теперь наши офицеры не станут препятствовать нам кормиться за счет жителей!”

Хочу здесь заметить для тех, кто когда-то коснется этих записок, что согласно предписанию Императора, в войсках поддерживалась строгая дисциплина. Императорские прокламации постоянно призывали солдат относиться к прусскому населению так, будто наша армия находилась на земле Франции. Начальство постоянно применяло усилия к удержанию солдат от грабежей, мародерства и насилия, однако говоря: “Когда вы будете на русской земле, вы будете брать все, что захотите”»…

Сам Император открыто обещал своим маршалам:

– Москва и Петербург будут вам наградой. Вы найдете в них золото, серебро и другие драгоценности. Вы будете господствовать над русским народом, готовым раболепно исполнять все ваши повеления.

Что ж, война – это проклятие человечества. Но победителю она сулит щедрые дары.

Первый город на большом пути. Большое разочарование. Получен приказ – не впускать в город ни солдат, ни офицеров, ни даже генералов; город предоставлен в распоряжение императорской гвардии. Мы стали биваком по дороге в Вильну, в сосновом лесу, а гвардия между тем грабила магазины и частные дома. Жители разбежались, не оказывая радушия, неся перед нами страх и уныние по окрестностям.

Император продолжает давать щедрые обещания, которые возбуждают солдат и подвигают их на величайшие жертвы».

Из дневника Ж.-О. Гранжье


Алексей встрепенулся от легкого стука в дверь и ласкового шепота Бурбонца:

– Барин, ваша светлость, до вас казак прискакал. Не иначе с депешей. Очень строго просит.

Алексей встал, сладко потянулся, прислушался к говору внизу и к звуку рояля; вспомнил, что его ждет сегодня что-то очень хорошее. Ах, да! Мари сегодня будет. И уж он по-гусарски потребует от нее верного слова.

– Барин, – опять за дверью прошептал старик лакей, – что-то неладное. Уж батюшка ваш встрепенулся. В чулан полез, где отродясь не бывал.

Алексей вскочил, обулся – отчего-то тревожно замерло и вновь, уже быстрее, застучало сердце. Спустился вниз, вышел на крыльцо. Вплотную к нему, припав щекой к морде взмыленной лошади, стоял, от усталости нетвердо, немолодой казак, есаул Волох из его фуражирского отряда.

– Чего тебе? – Алексей не сдержал сладкий зевок.

– Ваша светлость господин поручик, от Москвы вестовой прибыл. Велено срочно ворочаться в полк.

– Да что за нужда?

Есаул огляделся по сторонам, оставил лошадь, шагнул поближе, не выпуская из рук повод:

– Сказывают, война.

– Что ты врешь? Ты пьян?

– Как не то!

– Да с кем война-то? – Алексей еще не мог поверить в дурную весть.

– Сказывали, с французом.

– С этим, что ли? – краем глаза Алексей приметил то ли Жана, то ли Жака вновь под руку с Оленькой.

– Кабы с этим, что ж… Сморчок. Щелком пришибить можно. Коли нужда придет.

Алексей глянул внимательно, ровно запомнить зачем-то хотел – сердце вдруг подсказало. Сморчок-то сморчок: такого не то что сабельным ударом, хлыстом перебить можно. Однако интересен. Светлые пустые глаза, хищные губы под ровными острыми усиками. Строен, не надо спорить. Легкая походка. Во всем глядит европейское обхождение, особенно успешное с дамами и девицами. Во всех движениях, в изгибе губ и бровей – порочная алчность к женским прелестям…

Алексей стряхнул наваждение.

– Лошадьми, фурами распорядились?

– Все по чину, Лексей Петрович. Как прибудете – выступаем.

– Что, повоевать охота? – безразлично спросил Алексей, глядя на въезжавшие в ворота одна за другой коляски и кареты. В которой из них Мари Гагарина? Успеет ли повидаться? И кивнул на ответ есаула:

– На то мы и государевы воины. Даром хлеб солдатский не жуем. – Потоптался на месте. – Ваша светлость, – фамильярно положил руку на рукав, – коньку моему овсеца бы да левую заднюю посмотреть, похоже потеряли подкову. И то сказать – дым столбом – скакали.

Алексей кивнул:

– Иди-ка, братец, на кухню. Там тебя покормят и чаркой порадуют. А за лошадь я распоряжусь.

Алексей вернулся в комнату, накоротке собраться. На диване скорбно сидел отец, держа на коленях длинную старую шпагу. Поглаживал ножны сухой, еще твердой рукой. Встал, вытянулся:

– Я все знаю, Алеша. В добрый час постоять за родину. – Голос его дрожал, не старчески – от волнения. – Вот, прими, – протянул двумя руками вперед старинную шпагу. – Сам Александр Василич за доблесть мою и отвагу в бою пожаловал.

Алексей сердцем тронулся, принял шпагу, чуть вытянул из ножен, прижался губами к холодному клинку.

– Благодарствуй, батюшка. Однако шпага мне по чину и по строю не положена.

– Знаю. В бой с ней не скачи. Пущай, сынок, в обозе за тобой ездит. Мне так спокойнее будет. И матушке утешнее, она в эту шпагу верит.

Алексей обнял отца, его худые плечи, дрожащие от сдерживаемого плача. Сам едва сдерживая слезы.

– Француз, он хлипкий, Алеша. Он в залах шаркун, ты его не опасайся, смело бей.

Храбрился старый воин, не шибко старый еще отец. Он не француза-шаркуна боялся. Он боялся сына потерять, радость и опору в старости. Что ж, дворяне издавна – служивые люди. Им вольная воля, когда мир и согласие с другими державами, а коли грянула гроза – отдай свою жизнь смело и без сожаления. С гордостью и честью. Для того и держит тебя государь.

– Матушка знает? – у Алексея дрогнул голос.

Отец, чтобы сгладить волнение, хрипло рассмеялся:

– Она, поди, решила, что Бонапартий на нас войной пошел из-за того француза, что я со двора турнул. Под зад ему. – Отец замолчал, стал серьезен. – Вот и вы, добры молодцы, турните супостата. Саблей в брюхо, коленом под зад. Послужите государю, обороните отчизну.

Двери распахнулись, влетела княгиня. В слезах, с распахнутыми руками. Обхватила сына, прижала к себе, словно решила никому не отдавать. Была бы в своей воле, так и заголосила бы по-простому: «Не пущу!» Жадно целовала, мочила лицо обильной слезой, лихорадочно шептала: «Алеша, Алеша…»

– Матушка, – отец положил ей руку на голое розовое плечо, сказал и мягко, и твердо: – Матушка, он не токмо сын твой, он сын отчизны, воин ее. Благослови и отпусти с миром, жди с победой.

Княгиня прерывисто всхлипнула, дрожащей рукой перекрестила сына:

– С Богом!

Алексей поцеловал ей руки, с болью заметил, как от этой минуты молодое лицо матушки стремительно начало приобретать черты, более свойственные ее годам. Понял: молодость уходит не временем, а испытаниями. Болью и тревогой.

– Волох! – крикнул Алексей в распахнутое окно. – Седлай!

– Постой, Алеша, – придержал его отец. – Я сам.

– Оседлаешь? – удивился Алексей.

– Распоряжусь. – Отец, бережно приобняв княгиню, вышел вон.

– Матушка, что он задумал?

– Сюрприз приготовил, – слабо улыбнулась Наталья Алексеевна. – Теперь узнаешь. – Она быстро вышла, прикрывая глаза ладонью.

Алексей кинул прощальный взор, расставаясь со своей обителью, надеялся сохранить ее в благодарной памяти. Шагнул было к порогу, вернулся, взял с бюро статуэтку, покачал в руке и ахнул ее головой об край стола…

Алексей вышел на заднее крыльцо. Чуть в стороне, под старыми липами, Волох, уже верхом, придерживал его лошадь, а рядом с ней приплясывал в нетерпении тонкими ногами гнедой красавец жеребец. Горбоносый, с большими пугливыми глазами, с волнистой короткой гривой, больше похожий на трепетного оленя, чем на строевого коня. Отец стоял поодаль, любовался.

– Это кто? – с восхищением выдохнул Алексей.

– Это Шермак. Это тебе мой подарок, по случаю производства в чин. Хотел его в полк послать, да тут ты сам кстати пожаловал. Бери, Алеша. Шермак тебе послужит.

– Шермак? – Алексей припомнил. – Любимый конь Суворова так звался?

– Именно. – Отцовские глаза то ли слезились, то ли, смеясь, светились. – Сам пестовал, сам выезжал. Гордый, но послушный. Плетью не понужай, только словом.

Алексей подошел поближе, протянул руку. Шермак доверчиво потрогал ее мягкими теплыми губами, шумно выдохнул в ладонь.

– Хорош? – спросил отец. – А резов-то! Ну, сам увидишь. Береги его, Алеша, и он тебя сбережет.

Резво прискакала Оленька. Запыхалась, раскраснелась, растрепалась, разметала ленты и локоны. Ровно кто за ней гнался. Глаза горят восторгом и бескрайним детским любопытством.

– Алеша! Мари приехала! Побежали!

Волох сумрачно, с сочувствием посмотрел им вслед.

– Ваше сиятельство, – спросил он отца, – как дальше будем? Пора ведь, служба ждать не любит.

– Веди лошадей за ворота, – вздохнул князь. – Веселого боле не будет. А хорош конь?

– Еще как хорош-то. Под самую стать господину поручику.


Перед домом – разноцветье, самый съезд обозначился. Кареты, коляски, дрожки, верховые лошади. Степенные господа, дородные дамы. Фраки, мундиры, шелка на платьях и зонтах. Говор, вскрики, смех.

У Щербатовых любили бывать. Хоть и не богаты, но хлебосольны. Хоть и князья, но не спесивы. Взрослые гости находили здесь хороший стол, неспешные и необязывающие беседы, изредка охоту, музыкальные вечера, карты. Молодежь радовалась свободе, возможности пофлиртовать. Беседка на пруду никогда не пустовала. Старый князь, шкодливо посмеиваясь, говаривал, что принужден будет выдавать билеты на беседку как в театр или станет брать с юных красавиц фанты в виде поцелуев. И то сказать, сколько в этой щербатовской беседке было заключено сердечных союзов, сколько наслушалась она пылких вздохов и клятв, уверений, сколько видела горьких либо восторженных слез. Недаром ее прозывали Бабушкой. Она утешит, она пригреет, научит, сказку расскажет о вечной любви.

Вот и Алексей – как давно это было! – держал в своей руке нежную ладонь с гибкими пальцами и, казалось ему, слышит тревожный стук девичьего сердца. Видит ожидание в ясных глазах Мари.

К ней он сейчас и спешил. Оленьку сразу же перехватили, затормошили, она весело запорхала от одних к другим и третьим. Алексей, едва успевая раскланиваться, улыбаться, пожимать руки и целовать ручки, торопливо пробирался к легкой коляске, затерявшейся из-за тесноты возле самых ворот: кучера не успевали отгонять экипажи.

Однако его уже обогнал проворный Жан – уже протянул Мари руку, помогая ступить на землю.

– Алеша! – радостно вскрикнула она. – Ты здесь? Я рада тебя видеть.

Алексей подошел, поклонился.

– Как ты здесь?

– С оказией. Сейчас возвращаюсь в полк. Вот… успел тебя повидать.

Француз вежливо отошел. Стоял, наблюдая за ними, чему-то улыбаясь, пощипывая ус.

– Ты не можешь задержаться? Хотя бы до вечера. Мне столько хочется тебе сказать…

– Мне тоже, Мари, много нужно тебе сказать. Да нынче уж поздно. Я напишу тебе.

О грянувшей грозе, по молчаливом согласии, никто из посвященных ни словом не обмолвился. (Кстати здесь будет заметить, что и сам государь, занятый покупкой под Вильно дачки и предстоящим балом, получив тревожную депешу о том, что Наполеон форсирует Неман, легкомысленно ответил: «Я этого ожидал, но бал все-таки будет». И лишь по окончании бала было объявлено, что началась война.)

…Мари никак не могла понять Алешиного долга непременно сейчас отправляться в полк. В глазах ее порой мелькала досада. И даже обида. И оттого слова ее, хоть и с улыбкой, звучали сухо и неприветливо.

Все это Алексей вспоминал и заново переживал уже в пути… Мысли его путались с чувствами, противоречивые желания рождали холодок в душе и горячку в сердце. Горечь разлуки мешалась со сладостью надежды. Потом все еще больше путалось и пугало своей неопределенностью. И все чаще перед глазами возникала недосягаемая Мари. Она стояла в воротах, опираясь на руку Жана, и махала Алексею платком. Кажется, Шермак первым этого не выдержал, сделал длинный скачок и ударил тенистой аллеей дробным галопом. Волох едва нагнал Алексея уже на выезде на тракт.

Уже к ночи, уже солнце спряталось за верхушками засыпающих деревьев, полковой обоз, где-то возле Петровского, обогнала обочиной коляска, запряженная парой. В ней, вцепившись в плечо кучера, стоял, вглядываясь в живой поток лошадей и фур, встрепанный Бурбонец.

Проглядев в тесноте, в сумерках и в пыли Алексея, Бурбонец наклонился вперед и что-то прокричал кучеру в самое ухо. Тот покачал головой, будто возражая, но послушно погнал лошадей, обогнал колонну, резко завернул и стал поперек дороги – ни обойти, ни объехать.

– Прочь! Поди прочь! – закричал пожилой казак, потрясая пикой. – Смету нерадивого!

Обоз остановился, стал скучиваться. Бурбонец выпрямился во весь рост – аж в спине хрустнуло – и громко, скрипуче крикнул:

– Поручика Щербатова нужно! Срочное дело к нему назначено. От самого полковника, суворовского кавалера. – О том, что полковник и кавалер есть уже давно в отставке, Бурбонец разумно умолчал.

– Ваше благородие! Ваше сиятельство! Господин поручик! – понеслось по обозу, затихая и теряясь где-то в его арьергарде.

Бурбонец, не дожидаясь, кряхтя, выбрался из коляски и, старчески немощно, словно семеня на одном месте, побежал вдоль обоза. Навстречу скачущему Алексею.

– Ты что явился? – тревожно спросил. – Дома беда? С матушкой?

– Не приведи господь! Пойдемте, ваша светлость, к экипажу. Маменька подорожники своей рукой собрала.

Алексей окликнул Волоха. Тот забрал из коляски дорожную сумку, кожаный погребец от старого князя и суворовскую шпагу, которая в суматохе оставалась забытой у Алексея в комнате.

– И письмецо вам. – Бурбонец кашлянул со значением. – От известной особы. – Протянул два запечатанных конверта. – Опять кашлянул, несмело потянулся к князю. – Ну, Господь с вами. Оборонит вас Матушка Богородица.

Алексей обнял его, расцеловал в седые баки и вскочил на лошадь. Обоз тронулся. Алексей не оборачивался, но знал, что старый лакей все еще стоит обочь дороги, у полосатой версты и, роняя слезу за слезой, провожает, моргая, уходящий в сумерки обоз.


Жози-Луизе Бургонь от Ж.-О. Гранжье.

«Представь, милая Жози, вчера мы форсировали Неман и вступили в пределы России, необъятной и дикой страны. Мы, под водительством великого полководца, пройдем ее одним маршем, равно тому, как штык французского гренадера пронзает соломенное чучело. Россия падет к ногам императора, который поведет нас дальше, на завоевание всего мира. И тогда твой верный Огюст сложит несметные сокровища к твоим дивным ножкам, которые я мысленно (сожалею о том) жадно целую до самых коленей и много выше…

Враг перед нами многочисленный, но без отваги и умения. Он будет бесславно отступать под беспощадными ударами просвещенного галла – покорителя стран, народов и женщин».


Прибыв в полк, Алексей узнал, что русская армия под водительством Барклая де Толли, маневрируя, сохраняя силы, отступает с боями к Смоленску, на соединение с армией Багратиона. Что француз идет несметной силой, что под знаменами Бонапарта – ветераны, победно прошедшие с ним многие войны, что под рукой императора – сильные полки со всей покоренной им Европы. Что Нижегородский полк выступает через два дня с целью примкнуть к армии, влиться в нее и вместе с ней начать отражение этой яростной напасти.

В отведенной ему избе Алексей устало прилег на лавку и под треск лучины и шипение угольков в лохани, под непрерывный шорох запечных тараканов, под затаенные вздохи молодой хозяйки распечатал оба письма. Первым пробежал глазами то, что писала Оленька. Среди поцелуев, пожеланий и всякого девичьего вздора мелькнула, царапнула сердце фраза: «Мари так огорчена твоим отъездом, Лёсик, что совершенно потеряла свой легкий интерес к г-ну Жану». Проговорилась-таки девчонка, поморщился Алексей.

Из развернутого письма Мари выпал засохший кленовый листок. «Помните, Алексей, мы с вами читали в беседке трогательный французский роман, и я заложила этим листком страницу, когда Вы взяли мою руку и объяснили свои ко мне чувства. Я сохранила его. Сберегите его и Вы, он не позволит Вам забыть Вашу бедную Мари, которую Вы так поспешно и бессердечно покинули»…

Алексей отложил письма, закинул руки за голову. Письмо заботливое, но холодное и пустое. В сущности, Мари еще так молода. Может ли она управлять своими чувствами и направлять свое сердце? Он притянул за ремешок ташку, раскрыл, достал записную книжку и вложил в нее письма и засохший кленовый листок. В сущности, он тоже так еще молод…

Вошел Волох, прикашлянул.

– Чаю, ваше сиятельство, изволите выпить? Самовар я вздул.

– Да какой к черту чай. Спать буду.

– И то. Полный день в седле.

– Как мой Шермак?

– Немного беспокоится на новом месте, но быстро обвыкнет, молод еще.

«И я обвыкну», – подумал Алексей. И засыпая, вспомнил почему-то не ясные глаза и теплую руку Мари, а то, как подошел к нему за воротами отец, тронул носок сапога, вдетого в стремя и тихо сказал:

– Алеша, мы, Щербатовы, честь свою ни у барьера, ни в бою никогда не теряли, запомни.

Алексей уснул…

«Что-то смутно на сердце. Растерянность донимает. Будто попал не в ту комнату, куда шел, и никак не найду нужных вещей.

Просмотрел прежние записи в дневнике, надеясь укрепиться душой и не терять надежду… Как это было?

Наш поход – это блестящая и приятная военная прогулка по чужим странам. Сейчас мы в Германии – добродушное, терпеливое, флегматичное население принимает нас ласково, гостеприимно, со свойственным ему природным добродушием. Наши войска благородно дисциплинированы, что увеличивает почтение, внимание и восхищение населения, среди которого мы останавливаемся на отдых.

В походе царят радость и веселье. Не зная, куда их ведут – в Россию, в Индию, в Персию, – солдаты знают главное: они идут в защиту справедливости. Солдаты живут весело, в довольстве. Ветераны своими военными рассказами на биваках подстрекают новичков, укрепляют в них стремление к славе. Новобранцы грубеют, что положительно необходимо в воинской службе, получают военную осанку и боевой пыл.

Секретно: немки вовсе не так холодны, как о них распространено мнение. Видимо, это мнение исходит от тех, кто не добился их расположения галантным обхождением и лаской, а только силой. Каковы-то будут русские женщины?»

Из дневника Ж.-О. Гранжье


Полк выступил. У Алексея было много забот, так что за ними забылись и отступили далеко назад мысли и воспоминания. Офицер, командир эскадрона, себе не принадлежит, полные сутки он принадлежит делам – людям, лошадям, повозкам, провианту, фуражу. Он не принадлежит себе ни днем – на марше или в бою, – ни вечером – при устройстве бивака, когда надо дать возможность отдыха уставшим за день, ни ночью – проверить караулы, знать, как ночуют, как сыты и здоровы те, кого, быть может, уже завтра он поведет в бой. Те, от кого зависит судьба сражения, успех в бою, жизнь командира. Его честь и слава…

Алексей был молод. Он еще почти не служил, не двигался в строю походным порядком, не рубился в отчаянной сабельной схватке, но те знания, что вбили в него в корпусе – где палкой, где мудрым наставлением, – верно начали служить ему. Давали возможность не задумываться, а действовать. Да и то сказать – вереница предков, воинов и служилых людей стояла за его спиной, их опыт помогал не ошибиться, их доблесть не давала смалодушничать.

В эскадроне Алексей был едва ли не самым молодым. Старые гусары полюбили его и относились снисходительно к его молодости и покровительственно к чину. С некоторым лукавством.

Бивак. Трудный день кончается – короткая ночь – и начнется новый трудный день. Может быть, еще и труднее, чем прошедший.

Полк остановился возле Покровки. В избах расположились офицеры, рядовые разбили палатки и разложили костры за околицей, на краю нежно шелестящей листвой березовой рощи. Тихо вокруг, только порой щелкнет и затихнет в ветвях запоздалый соловей. Висит в черном небе безразличная луна – смотрит на землю, не смотрит – никто не знает. Никому это не дано знать.

В ночи пылают и теплятся костры. Где-то тихонько запевают песню, она сама собой гаснет. То ли устали люди, то ли озабочены завтрашними днями. Скорыми боями, из которых кто выйдет раненым, без руки, без ноги, без глаза, а кто и останется на поле боя – поживой жадному ворону и серому волку.

– Нежный он, – говорит о командире бывалый гусар, раскуривая короткую трубочку. – Навроде девицы. Но строг.

– Не так ты сказал, дяденька, – возражает гусар помоложе, выкатывая из углей обгоревшую картофелину. – Мобыть, и нежный, а рубится исправно, рука твердая. И глаз верный.

– Оно так. – Говорит кто-то стоящий в темноте, за костром. – Давеча, ишо тогда, они с корнетом шутя рубились, так наш уж очень ловок был. Главное дело, умеет и саблей работать, и конем. Завсегда для хорошего удара коня повернет как надо. И к левому плечу у него получается.

У гусара, надо заметить, ментик совсем не зря на левом плече висит, не для фасона, внакидку. Во-первых, правая рука, в которой сабля, должна быть легка и свободна, а левое плечо должно быть защищено от противника, от пули и сабли хотя бы ментиком. И нужно большое искусство в бою, вертеть одновременно и саблей, и конем, чтобы слева тебя не сбили и чтобы справа для сабли был удобный простор.

– А я бы с нашим поручиком в бою не забоялся бы, – вставил и свое слово молоденький корнет Буслаев.

К корнету прислушивались – все-таки офицер, – но поправляли и в делах, и в словах. Как седлать способнее, как в кобурах пистолеты наготове держать, как саблю после боя чистить и вострить.

– Ты в бою, благородие ваше, больше всего себя бойся. Как бы не сробеть. Потеряешь себя – тут и погибель ждет. Смелый, он кто? – старый гусар задумчиво ковырял веточкой чубук. – Смелый тот, кто головы не теряет. Кричи, бойся, но себя не теряй. Про оружие помни. Вот, под Австерлицем опять же было. Кирасир, грузный такой, страшный, усы вразлет, палаш – в три аршина, – летит на нашего, молодого, вроде вашего благородия. А тот себя потерял и заместо чтобы саблею удар отбить, руками закрылся. Так бы и без рук, и без головы остался, но хорошо я того кирасира оченно ловко срубил.

Из темноты выступил Алексей. Придвинулся к костру.

– Картошечки не желаете, ваша светлость господин поручик? – старый гусар двинулся в сторону, давая Щербатову место у костра. – Или солдатской водочки с кашей?

– Благодарствуй, Онисим. Уже и чаю отпил, и водочки попробовал. Хочу на вас посмотреть – не пора ли костры гасить? Завтра нам верст сорок еще преодолеть надо.

– Прошагаем. Встречь врагу легко иттить. Отступать однова тяжко. Было такое – ровно собака за пятки цапает. Ты ей: «У!», а она тебе: «Гав!»

Посмеялись. Ровно так, с уважением к командиру.

Алексей раза два ковырнул липовой ложкой в котелке. Не столько из уважения к угощению, сколько проверить кашевара. Откинулся, заслонился ладонью от огня, всплеснувшегося было ярким языком напоследок.

– Ладно все, ребята, хороша каша, да однако спать пора.

– Поспать – это мы завсегда, – посмеялись. – И каши поесть не отложим до завтрева.

Алексей встал, потянулся, показывая, что тоже хочет спать, и пошел в отведенную ему избу.

– Сумрачный. – Старший гусар Онисим пошевелил веткой в затухающих углях. – Волох сказывал, невесту он оставил, страдает.

– Оно так, – пошевелился с бока на бок молодой гусар, – девку молодую очень болезно оставить. Да и сердце мрёть от ревности.

– Спать, однако, ребята. Заутро снова поход, а там, глядишь, – и в бой.

Улеглись у огня, укрылись попонами. Кто-то легко дышал, кто-то храпел, кто и вскрикивал, а судьба у каждого одна была – битва за Отечество, слава наяву и слава посмертная.

Луна высоко поднялась. Заглянула белым оком в крайнюю избу. Алексей сидел за столом, подперев ладонью голову. Смотрел на прислоненный к подсвечнику медальон. Несколько минут хорошо побыть с самим собой, со своей Мари, далекой, неясной и такой желанной.


Случилось так, что полк, еще не дойдя до армии, схватился с арьергардом французов, шедшим стороной от главного наступления. Неожиданно получилось. Встречь вдруг оказалась вражья батарея, ударила нежданно картечью. Строй, колонна смялись. Закричали раненые, истово заржали напуганные разрывами и тоже задетые картечными пулями лошади. Где понесли, где упали и забились меж оглоблями, взрывая копытами сухую землю.

– Поручик! Князь! – закричал командир полка, зажимая правой рукой левую руку. – Примите меры!

А какие меры? Алексей поднялся на стременах, выхватил из ножен саблю, взмахнув над головой чистым серебром, и выдохнул из всей груди:

– Эскадрон! За мной!

Неопытный, горячий, но подстегиваемый боевой доблестью предков, Алексей не бросил своих людей на орудия. Взял вправо, проскакал, почему-то зная, что за ним не отстанут, краем леска и краем поля, вылетел с фланга на батарею. Мельком оглянулся – вот и ладно, прямо из строя эскадрон развернулся в атаку.

Тут и пошло! Орудия французы, конечно, развернуть и навести, зарядить не успели. Прикрытия у них – всего-то взвод кирасир. Он бросился было навстречь, но тут же был смят бешеным напором. Орудийную прислугу частью порубили, частью она побросала тесаки и ретиво задрала над головой руки.

Алексей скакал впереди. Азартно и послушно нес его резвый Шермак, разметав гриву, бросая за собой сухие комья земли и выдранную копытами скудную траву, повядшую в ожидании неизбежной осени.

Неожиданно корнет Буслаев, распахнув глаза, разинув в отважном восторге рот, обогнал его и направил коня на ближайшее орудие. Канонир его поднял над головой для удара тяжелый банник. Лошадь Буслаева, правильно повинуясь, взяла чуть влево, над головой корнета сверкнул его сабельный клинок и… полоснул вместо француза правое ухо коня. Тот по-собачьи взвизгнул от боли, припал на передние ноги. Корнет кувыркнулся, вылетел из седла, выронил саблю с лопнувшим темляком, лягушкой растянулся на земле. Над ним взвился банник и рухнул вниз.

Алексей успел отразить этот удар и, сделав саблей сверкающий над головой полукруг, обрушил ее на голову канонира.

Той короткой порой обслугу, прикрытие смяли, разметали, пушки опрокинули. Полк, не разворачиваясь в атаку, двинулся вперед.

– Молодцом, поручик! – крикнул Алексею бледный полковник.

Дальше полк тянулся без препятствий. Перешел вброд мелкую речушку, где задержали его жадно потянувшиеся к воде лошади, поднялся на взгорок; тут объявили приказ на отдых.

Вечером, ближе к ночи, сидели у огня, беззлобно посмеивались над корнетом. Уже прикидывали прозвать его меж собой Безухим.

Однако старый гусар Онисим сказал свое слово:

– Вот оно как получается, братцы. Смеху тут не должно быть. Его благородие корнет смело себя показал – сабля супротив банника слабое оружие. А что про ухо – частое дело в бою. У меня, по молодым годам, еще чуднее было. От верной погибели своя оплошность спасла.

– Это как же, дяденька Онисим?

Костер трещал, бросал искры в темное небо – они мешались там с мерцающими звездами.

– Это оченно просто получилось. Подпругу не шибко затянул. Коник мой с вечера оказался клевером нажрамшись, брюхо надул. А в атаку пошли, он и сдулся с заднего места. Чую, братцы, седло подо мной ходит, а не до этого – терпеть надо. Ну, встренулись, схватились. Пошла сеча. Звон стоит, искры с клинков сыпятся. И кровь повсюду хлещет. Вот тут он на меня летит, саблю свою занес. Я чуток отклонился – так на землю вместе с седлом и пал. Седло у коня под брюхом, а я под конем – ему и сабля досталась. Он, братцы, на меня всем своим туловом и рухнул. Да, надо сказать, собою от другого удара прикрыл. Тут уж я в себя вошел и снял врага пистолетом.

– Смешно, дяденька, – выдохнул молодой гусар.

– Оченно смешно. Коли из меня чуть все кишки сзаду не вылезли. А ухо что? Зарастет. Безухий конь не хуже ушастого. Главное дело – корнет не сробел.

– Да и наш поручик молодцом бился. Даром что молодой да нежный.


Алексей вошел в походную жизнь, в мимолетные схватки и долгие сражения легко и точно, как возвращается клинок в ножны. Он был смел, прекрасно владел саблей – еще в корпусе был первым фехтовальщиком; стрелял из пистолетов твердой рукой. Он был дружен с офицерами, нашел правильный язык и сношения с солдатами эскадрона. Он легко переносил военные тяготы – отчасти благодаря молодости и силе, отчасти закаленному предками духу.

Пожалуй, одно было тяжко ему – неизбежная походная и бивачная нечистота. Пока еще стояло тепло, Алексей при всякой оказии истово купался – то в бочке, то в коричневом сельском пруду, глинистые берега которого обильно уснащали скользким пометом крестьянские гуси. Надо еще заметить, что соблюдать личную чистоту кавалеристу куда как важнее, чем пехотинцу. День в седле, невнимание к чистоте – и потом не то что на коня не сесть, а ходить раскорякой будешь, морщась от боли при каждом шаге.

Но было и еще тяжкое обстоятельство: окровавленная в бою сабля. Алексей тщательно мыл и чистил клинок со вполне понятной брезгливостью и с отвращением. Однако никогда не поручал этого неприятного, но необходимого дела ни денщику, ни верному Волоху.

У многих гусар устье ножен обрамлял по краям комочек шерсти или материи. Поработавший в бою клинок, входя в ножны, обтирался сам собой этим комочком, однако тот через короткое время приобретал отвратительный запах; его выбрасывали и заменяли новым. Алексею это претило, и он не только тщательно вычищал клинок, но и отмывал рукоятку и дужку.

Хуже бывало с перчаткой и с правым рукавом доломана, который иной раз обильно орошался брызнувшей кровью. Тут уж Волох, не спрашивая указа, сам замывал испачканное с золой или, если оказывалось, с мылом.

С холодами соблюдать свою чистоту становилось все труднее. Праздниками становились дневки или ночлег в таких местах, где находилась банька – черная, низкая, тесная, но горячо натопленная, с духом вялого березового листа. А того лучше – не до конца разрушенный и разграбленный помещичий дом.

Радушный хозяин уж так стремился расстараться! Купанье, ужин с вином, а не с солдатской водкой, с вином, Бог весть как сбереженным от алчного завоевателя. Приветливая жена помещика, его восторженная дочь… Но главное – сон в чистой постели. И утренняя свежесть отдохнувшего и вымытого накануне тела.

Надо бы заметить, что и гусары Щербатова все на подбор были чисты, румяны, веселы и здоровы. И пользовались неотразимым успехом у девок и молодых баб в сохранившихся деревнях.

…Было на пути сельцо Малое. И в полном согласии с его именем имело всего дворов двенадцать да часовенку. Сельцо – французом не тронутое, вследствие того, что расположилось далеко в стороне от дороги да еще и укрывалось лесным мыском.

Переход был тяжкий. Приморились кони, вымотались до последней нитки люди. Гусары расседлали коней, засыпали каждому в торбу по щедрой мере овса, накрыли потные конские спины попонами. В первую голову гусар заботится о своем коне – чтоб был сыт, здоров, отдохнувший. Конь – он гусару и друг, и брат. И в походе не подведет, и в бою выручит.

Солдаты – где разбрелись по избам, где, составив ружья в козлы, разбили палатки. Распалили щедрые костры, в соседнем бочажке кашевары набрали воды, заладились варить кашу. Котлы подвесили где на сучковатые треноги, где на концы оглобель.

Небо затемнилось, засветилось точками звезд. Поплыл над лесом ущербный месяц. Пала на бивак тишина, лишь где-то далеко гремело ровным громом – кому-то и в ночь довелось сражаться.

Гусар – о коне, командир о солдатах. Алексей переходил от костра к костру, иногда присаживаясь и принимая предложенную трубку со злым солдатским табаком. У одного костерка, окруженного приблудными пехотинцами, задержался. Солдаты, хотя каша еще только начала булькать в котлах, вовсю жевали, причмокивая и покручивая головами.

– Эх, и скусно, братцы! Ваше благородие, не желаете отведать?

– Когда ж вы успели? – подивился Алексей.

– Энто мы все на ходу сготовили. – И седоусый солдат высыпал из кивера на чистую тряпицу солдатские сухари. – Что и сказать: ровно калачи из печи.

– Да что за секрет, братцы? – Алексей подержал в руке сухарь – мягкий, духовитый.

– Завсегда на походе так делаем, ваше благородие. Ложим в кивера сухарики. От головы тепло, сухарики мягчеют.

– А вот отведайте, – предложил другой солдат, помоложе, но тоже кряжистый и бывалый. – Не угодно? – И он высыпал на землю вареные картошки. – Оченно в большое удовольствие эта картофель. Пока шли, взопрели, не прогневайтесь, уж так-то она славно отогрелась и размякла.

Алексей покрутил головой, подивившись.

– Кто ж такое придумал?

– Издавна знаем. Мы, ить как в сражению иттить, загодя в киверах поклажу делаем. Оно и по скусу способно, и кивер оченно хорошо саблю держит. У меня, однова, случ?й приключился. Хватил меня по башке, извиняюсь, палашом. Кивер пополам, а клинок картошку не взял, завяз, как в тесте.

– И что?

– А ничего, ваше благородие, башка, извиняюсь, два дни потрещала.

– А картошка?

– А картошка – тоже, токмо в брюхе, извиняюсь, уже.

– И на выходе, – несмело сострил молодой пехотинец. – Я слыхал. Думал, француз пальбу открыл.

Грохнуло хохотом, ровно граната взорвалась – аж костер заметался, бросил в стороны искры и пепел.

Новые, нелегкие мысли одолевали Алексея. Ведь недаром в нашей истории получилось, что в декабристы пошли практически все, кто храбро воевал в двенадцатом году…


Неторопливо, но споро заботливый Волох выбрал для Алексея избу почище, поставил дорожный самоварчик, принес миску горячей каши.

Переход был труден, Алексей сильно устал. Однако по молодому голоду съел всю кашу и выпил два стакана чаю.

Заглянул юный корнет Заруцкой, позвал к костру:

– Право, пойдемте, поручик. Гусары песни играть станут, весело!

– Благодарю, корнет, но думаю письма домой отписать, завтра оказия будет. Чаю выпьете?

– Нет уж! – Заруцкой весело засмеялся. – Водка у костра куда как приветливей. Доброй ночи.

Алексей про письма сказал, чтобы остаться одному – сильно устал и не хотел, чтобы кто-нибудь это видел. Собрался спать, невольно прислушиваясь к наружным негромким песням, к смеху гусар и веселому визгу девок.

Постучав в дверь, кашлянув для вежливости, появился чем-то чуточку смущенный Волох.

– Можно взойтить, ваша светлость? Не разобрались еще почивать?

– Чего тебе? Уже ложусь.

– Да ить холодно.

– Ну принеси шинель. Или попонку.

Волох еще больше смутился:

– Кой-чего, господин поручик, получше для тепла найдется.

– Водкой, что ли, разжился? Чего ты мнешься? – Алексей безудержно и сладко зевнул.

– То-то и оно, что покрепче будет. – Волох шагнул вперед, приложил ладонь к краешку рта, зашептал так, что, должно, и неприятель бы услыхал:

– Девка тут одна хороша! Задорная, ваше благородие. Меж собой ребята решили ее не трогать. Для вашего благородия сберегли.

– Ты с ума сошел? – Алексей вскочил с лавки, ударил кулаком в стол.

– Да она согласная… Она со всем добром… Ей, ваше благородие, даже очень лестно.

– Пошел вон!

– Да ить что… – Волох обескураженно забубнил, отступая к двери. – Почитай, два месяца все на коне да на коне. На девке-то куда как слаще. А вы ей уже глянулись.

– Вот дурак! – Алексей, не выдержав, рассмеялся. – Сваха!

Волох, обиженный, вышел вон.

В низкое окошко застенчиво глянул молодой месяц. Тут же укрылся заморосившей тучкой. Сон прошел. И усталость вроде ушла. Алексей накинул ментик, сел к столу. Достал и прилепил к столешнице еще одну свечу. Посидел задумчиво, глядя на оранжевый огонек, который то вытягивался вверх, то опадал, то колыхался сквозняком из неплотно притворенной Волохом двери.

Со двора донесся чистый и легкий голос Заруцкого:

Как во нынешнем году

Объявил француз войну,

Да объявил француз войну

На Россиюшку на всю,

Да на Россиюшку на всю,

На матушку, на Москву.

Прислушиваясь, как подхвачена песня, Алексей очинил перо, стал писать, быстро и неровно.

«Милая Мари! Как беспощадно летит время. Серые походные дни мелькают за окном будто желтыми осенними листьями, гонимыми безжалостным и холодным ветром. А в сердце моем не утихает щемящая боль разлуки да с каждым часом гаснет надежда на встречу с Вами, дорогая Мари. Ведь жизнь на войне подобна молнии. Блеск, гром – и пустота, все кончено…

Однако вчерашней ночью был озарен счастьем – видел Вас во сне. Да так ясно! Вы были в чем-то легком и розовом. Ваши прекрасные волосы рассыпались по белоснежным плечам. И Вы были почему-то босы. Ваши нежные пальчики покраснели от холодной росы, и Вы позволили мне согреть их губами…»

Алексей встал, подошел к окошку, снял с подоконника битый черепок, подставленный для стекающей со стекла струйки, выплеснул воду в лохань.

«Черт Волох!» – в сердцах подумалось.

Накинул ментик, вышел на двор. Дождик кончился, чуть ощутимый ветерок осторожно трогал непокрытую голову.

Сельцо спало. Угомонились наконец бравые гусары, сморились глубоким сном. Тихо… Только слышится от крайнего шатра тонкий ритмический визг – кто-то вострит зазубренный в бою сабельный клинок. Да нет-нет возникнет в тишине дремотный голос часового: «Слушай!..»

Сзади послышался шорох и несмелый шепот:

– Барин, дозволь у тебя сночевать, – девичий свежий голос. – Больно твои ребята бегают за мной. Охальники, на дурное склоняют…

Алексей обернулся:

– Охальники… Да они, девица, спят уже по третьему сну. Охота была после похода за тобой бегать.

– Не все спят, барин молодой. Самые озорные всё стерегут. Пусти сночевать.

«Черт Волох!» Пальчики, плечи, губы…

– Ну иди. Только чтоб до света убралась. Зовут-то тебя как?

– Парашей. Благодарствуй, барин.

В темных сенях как бы случайно толкнула его бедром, виновато ойкнула.

Войдя, Алексей сел было снова к столу, за письмо.

– Чаю выпей, самовар еще теплый. Озябла небось… Параша…

Параша чиниться не стала, сполоснула стакан, налила чаю, обхватила стакан ладонями, греясь.

Алексей взглянул на нее: красивая девка, статная. Коса светлая, в руку толщиной, щеки пылают. И глаза блестят, с притворной скромностью чуть прикрытые густыми ресницами; губы полные, алые.

– Сахар-то бери.

– Да и то уж брала. – Параша хрустнула кусок белыми зубами, улыбнулась. – Да и зябко у вас, барин. Протопить, что ль, еще?

– Ну, протопи. – Алексей взялся за перо, краем глаза наблюдая Парашу. Чувствуя, как все сильнее бьется сердце.

А Параша все ловко и сноровисто проделала, будто в этом доме хозяйкой была. Вымыла чайную посуду, ветошкой смахнула со стола и стрясла ее возле печи, принесла из сеней дров, с грохотом вывалила охапку на пол. Растопила, поглядела, как занялись дрова. Обвела шалым взглядом избу.

– Иде ж я лягу? Разве что в сенях. Да, поди, холодн? тама.

Алексей не ответил, убрал перо и бумаги. Потянулся, раскинув плечи. Лег на лавку, укрылся шинелью, которую все-таки не забыл занести огорченный барским отказом Волох.

Скрипнула дверь, стало совсем тихо. Дверь скрипнула снова. Неслышные шаги, горячее дыхание.

Параша откинула борт шинели, легла рядом, горячо дохнула в щеку.

– Глянулся ты мне, барин. Ох, как же глянулся. Пропадай моя головушка невенчанная.

Она легко повернулась и дунула на свечу в изголовье. Огонек упал, исчез и долго ало тлел фитилек в темноте…


Едва рассвело, Алексей, уже умытый и собранный, вышел на крыльцо. Шермак, оседланный Волохом, нетерпеливо бил копытом, тряс гривой, ронял губами, удилами намятыми, желтую пену-слюну на холодную, вялую, в утренней росе траву. Волох, одобрительно глянув на Алексея, тронул пальцем седеющий ус, скрывая улыбку, подвел лошадь.

Эскадрон собрался, выстроился, вытянулся по дороге. Алексей подобрал поводья, сел поплотнее, легкой рысью пошел в голову отряда. Из-за обвалившегося сарая – груда черной соломы – выбежала Параша, догнала, взялась за стремя и пошла рядом, время от времени взглядывая Алексею в лицо.

Он обернулся – ну, табор! Возле каждого гусара шагала, приноравливаясь, а то и слезы утирая, либо девка, либо баба. Повеселились ребята…

Дорога шла вначале лесом, потом полем, снова лесом, сумрачно ожидавшим неизбежную осень. Тишина свалилась округ, накрыла все ровно периной. Только нет-нет каркнет невидимый ворон, да прострекочет суматошная дура-сорока. Земля на дороге затвердела, копыта лошадей стучали гулко и бодро, будто по булыжной мостовой.

Бабы с девками давно отстали, только Параша все еще упрямо шла рядом, незвучно и твердо ступая новыми лаптями.

– Все, – сказал, наклоняясь к ней, Алексей. – Возвращайся.

Параша выпустила из замлевшей руки стремя, остановилась, улыбнулась слабо? словно больная.

– Оченно вами благодарны, барин, – проговорила застывшими губами. – Особливо за чай да сахар. Оборони вас Бог.

Алексей несколько раз оборачивался, будто оглядывая растянувшийся отряд – ровно ли идет, не отстал ли кто по какой причине, да все вглядывался, как недвижно стоит на пригорке Параша и, заслоняясь ладонью от встававшего солнца, все смотрит и смотрит вслед.


«Русские отступают, все время уходят от нас, отказываясь от генерального сражения, которого так жаждет Император и каждый из нас. Победа несомненно была бы нашей – мы много превосходим русских и в силе, и в артиллерии. Однако в скоротечных сражениях мы чувствуем их умение и отвагу – это достойный противник.

Битва под Боярщиной (черт свой язык сломит этими русскими именами и названиями) началась рано утром и продолжалась до пяти часов вечера. Русские храбро защищались, отстаивая свои позиции, понесли большие потери и были вынуждены отступить.

До столицы менее 500 верст, нам очень хотелось победно войти в эту императорскую резиденцию. Попрать, как иногда говорится, солдатским сапогом янтарный паркет царских покоев. Но – трудные препятствия пересекали наш путь и сдерживали наше продвижение. Отступая, русское войско оставляло за собой пустое пространство. Во всех местах, куда мы ступали твердой ногой, съестные припасы были вывезены или варварски приведены в негодность; деревни были пусты, жители почему-то бежали, унося с собой провизию и утварь, и укрывались в необозримых и непроходимых лесах. Чаще всего жалкие хижины (их называют избами) были сожжены хозяевами. Скот, обозы со съестными и боевыми припасами, предназначенными для нас, были захвачены и уничтожены дикими ордами казаков. Они постоянно кружат возле, подобно стаям злобных ос, кусают неожиданными нападениями и, надо бы заметить, весьма отважны в силу своей дикости и первобытного пренебрежения к смерти и пленению.

Однако легкая прогулка превращается в тяжкий поход. Длинные переходы в преследовании неприятеля, частые дожди и, следственно, непроходимая грязь на дорогах, порою страшная жара, недостаток пищи и ее недоброкачественность, голод, нарастающая усталость, болезни. Сражений было не так уж много, но армия понесла значительные потери. Армия ослабевала с каждым днем, в то время как русские, похоже, набирались сил. Их сопротивление становится все более ощутимым и значительным. Подобно сжимаемой пружине. Да все до поры – настанет момент, сорвется с упора и даст отдачу всей накопленной силой…

Император отказался вести нас на русскую столицу. В одной из бесед он скорее для себя, чем для своих маршалов и генералов, так обосновал свое решение:

– Если я займу Киев, я буду держать Россию за ноги. Если возьму Петербург, я ухвачу Россию за голову. Если я покорю Москву, я поражу Россию в самое сердце.

Очень образно. Но, по молчаливому мнению многих, такое рассуждение более пристало поэту, нежели полководцу.

Итак – на Москву! Говорят, что это прекрасный и богатый город. В нем много домов и женщин.

Путь на Москву лежит через древний русский город Смоленск. Его наверняка будут отчаянно защищать. Это мы почувствовали уже перед Полоцком, где мы атаковали русских, которые встретили нас сильным и умелым артиллерийским огнем. С семи часов утра до трех часов пополудни длилась битва без окончательного результата. К вечеру мы вступили в город. В надежде отдохнуть и привести в порядок расстроенные части. Однако не сбылось: русские вновь энергично атаковали нас. Откуда у них берутся силы? Сражение сильно растянулось по фронту и длилось три дня сряду.

Русские несколько отступили; на поле боя, на протяжении шести верст, остались недвижимы свыше тридцати тысяч наших солдат. О потерях русских мне не известно, но, полагаю, они были гораздо выше.

Число раненых ужасно велико, число больных все время увеличивается. Солдатская пища: мясо без хлеба и соли. Дышать невозможно из-за огромного количества незахороненных разлагающихся трупов.

Секретно: на наш бивак вблизи Полоцка солдаты привели трех русских пленниц, видимо, мать и двоих ее дочерей. Что сказать? Краснощеки, с длинными густыми ресницами, в ужасной плетеной обуви. Смотрят исподлобья, теребят длинные, в два ряда заплетенные волосы. Солдаты позабавились с ними, а потом закололи штыками, поскольку крики их были невыносимы».

Из дневника Ж.-О. Гранжье


А между тем…

Между тем Нижегородский полк влился в 1 ю русскую армию и растворился в ней. Поручик Щербатов остался командовать эскадроном, которому придали назначение летучего отряда; задачей эскадрона определили «тревожить фланги и тылы противника, дабы по мере сил сдерживать его продвижение, а также противодействовать ограблению мародерами русского населения». Расторопного корнета Буслаева командующий армией Барклай де Толли назначил в свой штаб, чем Буслай остался крайне огорчен. Он уже полюбил вкус молниеносных атак, азартных сшибок, познал упоение боем. Ему стал музыкой бешеный стук копыт, свист пуль, вскрик поверженного противника, блеск и звон встречающихся сабель. Но он смирился и до поры исправно нес немилую службу.

Первая армия отступала, маневрируя, имея целью соединиться со второй, дабы, усилившись этим соединением, дать неприятелю решающее сражение. Ведь силы были очень не равновелики, и, вступив в бой с основными силами Наполеона, определенно можно было лишиться всей армии.

Русские отходили в полном порядке, не теряя ни людей, ни орудий. Барклай умело сохранял армию до решающей битвы.

Офицеры морщились, солдаты глухо роптали. Они рвались в бой и считали своего полководца чуть ли не бонапартовым шпионом. Недалек был от этого мнения даже князь Багратион. Этот решительный, мужественный полководец, благодарная память о котором всегда будет жива в сердцах русских, был настолько недоволен действиями Барклая, что даже посылал государю депеши, более сходные с доносами. Мы никоим образом не хотим осудить Багратиона – не наше в том право, да он и справедлив был по-своему, но обида за Барклая невольно щемит сердце.

Кутузов, будучи той порой в назначении командующим петербургским ополчением, с большим неодобрением, ворчливо следил за маневрами первой армии. Он осуждал Барклая за нерасторопность и нерешительность; он его не любил. Впрочем, Барклая никто не любил: ни государь, ни общество, ни армия. В армии, среди солдат, особое недоверие: как же! – немец. Барклай не был немцем, он был шотландец, но для простого русского человека всяк не русский завсегда немец.

Кстати здесь заметить: государь и Кутузова не любил. Кутузова искренне любили солдаты. Хотя уж он-то и впрямь был немец. Во всяком случае, от немцев происходил по предкам не токмо отца, но и матери. Простой солдат этого знать не мог, он духом чуял в нем истинно русского человека: простого, открытого. А Барклай был строг и никого до себя не допускал. И, кажется, кроме тетки, вырастившей его, у него никого не было. Он был одинок. Впрочем, любой полководец всегда одинок, ибо на нем одном лежит ответственность за исход сражения, за судьбу отечества.

А что касается русских, шведов и немцев, то заметим в скобках, что русскому дворянству чужой крови не занимать. Особенно – царям, государям, императорам.

Не все, однако, безоговорочно осуждали тактику Барклая. Алексею рассказывал Буслаев, как один из штабных генералов поправил с укоризной одного из офицеров:

– Не следует командующему пенять, будто ведет войну отступательную. Его война – завлекательная.

После Смоленска многим стало ясно, что Барклай от самого Немана мудро провел армию, не дав отрезать от нее ни малейшего отряда, не потеряв почти ни одного орудия, ни одного обоза. Он вручил Кутузову армию сильную, здоровую, готовую увенчать его «предначатия» желанным успехом. Но этот подвиг мало изменил отношение к нему.

Пожалуй, первым, открыто и горячо, с горечью вступился за доброе имя Барклая с гениальной прозорливостью Пушкин. Стихотворение «Полководец». Трагический подвиг… Непонимание… Обида…

О вождь несчастливый! Суров был жребий твой.

Все в жертву ты принес земле тебе чужой.

Непроницаемый для взгляда черни дикой,

В молчаньи шел один ты с мыслею великой,

И в имени твоем звук чуждый не взлюбя,

Своими криками преследуя тебя,

Бессмысленный народ, спасаемый тобою,

Ругался над твоей священной сединою…

Ты был неколебим пред общим заблужденьем,

И на полупути был должен наконец…

Безмолвно уступить и лавровый венец,

И власть, и замысел, обдуманный глубоко,

И в полковых рядах сокрыться одиноко.

Там устарелый вождь, как ратник молодой,

Искал ты умереть средь сечи боевой…

(При Бородине Барклай де Толли ринулся в самую гущу неприятеля. Рядом с ним были убиты несколько офицеров, девять человек ранены; под Барклаем пали три лошади.)

Алексею Щербатову не раз приходилось докладывать командующему о результатах разведок или сшибок с неприятелем. Барклай слушал всегда со вниманием, вопросы задавал правильные, приказы отдавал ясные. Но при всем том чувствовалось его одиночество, нелюдимость, а в глазах – постоянная печаль. У него в руках была армия, но в армии он был чужой. Труднее такого положения мало что бывает на войне. Каждый воин силен, когда чувствует плечо друга. У Барклая друзей не было. Было много врагов.


– Господин поручик, смотрите здесь. – Барклай отогнул край карты. – Сведения утверждают, что в этом треугольнике – Знаменка, Покровка, Завидово – укрывается резервный полк тяжелой кавалерии неприятеля, имеющий намерение двигаться на Москву, соединившись с главными силами французов. Мне угодно знать его точное расположение и подтверждение предстоящего маневра.

– Разрешите исполнять?

– Если вам ясна задача… – Барклай кивнул.

– Так точно, господин генерал.

– Всех офицеров, что захватите, прямо ко мне.


Эскадрон выступил после полудня. Шли крупной рысью, и пока было можно, Заруцкой запевал – гусары подхватывали.

На глухой дороге, что на Покровку, ненароком застали невесть откуда взявшихся и невесть почему застрявших пушкарей с двумя орудиями и зарядными ящиками, без охранения. Французы успели скрыться в лесу, нагонять их не стали, осмотрели запряжку, проверили пушки, оказавшиеся исправными. Что с ними делать?

– Расклепать и бросить, – предложил Заруцкой.

– А то и взорвать, – поддержал его кто-то из гусар.

– Взорвать и бросить, – возразил Волох, – завсегда успеем. А в пути – как знать, в чем вдруг нужда застанет. Не велика обуза.

К вечеру дошли до Покровки. Разведка донесла: француза нет, есть помещичий дом, неразоренный, где рады будут дать приют офицерам, постой рядовым и сена лошадям.

Вскоре показалась усадьба. На холме дом с колоннами, в два этажа, под железом. Стриженая липовая аллея – точно, как в имении Гагариных, Алексей невольно поморщился. Ворота на каменных столбах, с гербами. Собачий брех, суматошные крики дворни. Спешились. Навстречу Алексею, застегивая на бегу сюртук, спешил полненький хозяин на коротких ножках.

– Истомин, – представился. – Предводитель и кавалер. Прошу пожаловать. – Он радушно улыбался, кланялся и суетливо потирал пухлые руки.

Алексей, придерживая саблю, тяжело разминая ноги, затекшие от целого дня езды, пошел рядом. «И что он суетится, – подумалось. – Не русское какое-то хлебосольство».

Возле крыльца толпилась дворня. Истомин быстро и толково распорядился и по ужину, и по устройству отряда, и по кормлению лошадей.

– Овса сможем у вас купить? – спросил Алексей на ходу. – Крайняя нужда. Который день лошади на сене.

– Справедливо замечено. Коли нет овса, конь и без боя упадет. Да только, ваша светлость князь, нет у меня овса и сена в достатке нет. Намедни супостат Бонапартиев наведался. Все подчистую, по-европейски, вымел. Ладно еще, благодаря Бога, в погреба не нагрянул. Есть чем вашу светлость потчевать. А овса нет, ни меры, ни четверти.

Входя в дом, Алексей бросил Волоху через плечо, неслышно:

– Посмотри-ка там. Насчет овса.

– Не извольте беспокоиться, Алексей Петрович. Все понял. Ребят пущу – девки у барина гладкие, через них все прознаем.

– Да так ли понял, Волох?

– Обижаете. Не пальцем делан. У моего батьки, знаете, какой струмент был для…

– Про батькин «струмент», Волох, потом расскажешь. Когда овес найдешь.

– Чтоб гусар – что тебе вино, что тебе овес не нашел – такое, Алексей Петрович, не бывало. И не будет.

– Только… Понял?

– Не пальцем…

– Иди, Волох. Шермака не забудь.

– А то!

Прошли крытый балкон, вошли в залу. Навстречу выплыла хозяйка – полная, без всякой меры в декольте, с голыми до плеч пышными руками – будто любезных кавалеров ждала.

– Наконец-то! – она протянула Алексею обе руки, розовые, надушенные, в кольцах и браслетах. – Освободитель! Рыцарь! Мы уже и ждать вас устали. Мало что французы неистово обижают, так и люди наши от рук отбились. Все с вилами да косами по имению ходят, воевать супостата собрались. Дерзки стали. Меж собой говорят: вот Бонапарта изгоним, государь нам волю даст. Вы бы, поручик, перепороли бы их своими силами. Авось успокоятся.

– Рад бы, сударыня, – зло усмехнулся в усы Алексей, – да только у нас отряд, а не экзекуторы.

– Ах, как жаль! Базиль, – строгий взгляд на супруга, – сам опасается распорядиться. Да уж я ему говорю: из своей руки выпори. «Нет, я дворянин! Распорядиться могу, но не более». А кому распорядиться? Все волком смотрят, волю ждут.

– Софи! – Истомин прижал руки к груди. – Прекратите это. Доставьте лучше князю ужин и покой. Прошу, князь, к столу. Отведайте скудное угощение. Разорил нас супостат.

Алексей с удовольствием сел к столу, сервированному, обильному. Отнюдь не разоренному супостатом. Вина всякие, даже хорошее шампанское. Рябчик, жаркое, икра, рыбка белая и свои караси – золотистые, жаренные в сметане. К десерту – яблоки, варенье, печенье.

– Повар у нас отменный, – говорила без устали Софи, кокетничая, – в Париже обучался. Устриц умеет подать, да где их взять в глуши нашей? Сказывал, и лягушек может сготовить, да у нас, в бедной России, они худы, не мясисты.

– И, матушка, – возразил с веселостью предводитель и кавалер, – глянь-ка за старый амбар, какие там жабы толстенные. Ножки, что у индейки, жирные, мясистые.

– Фи, Базиль! Что за манера за столом гадости говорить! Угощайтесь, Алексис, не чинитесь. Я, чай, в походе вам такое не готовят.

Алексей живо сказал положенный и ожидаемый комплимент. Сложный такой; похвалил в одной замысловатой фразе и котлету, и хозяйку.

– Вишь, матушка, князь овса продать просит…

– Да где ж его взять? – Софи вздохнула и горестно подперла пухлую щеку пухлой ладошкой. – Свои-то лошади овса давно не получали. Все сено прошлого года да ржаная солома. Угощайтесь, князь, вижу, что вы голодны.

Истомин своей рукой исправно подливал вино, не давал пустовать и водочной рюмке.

Позвонил, приказал вошедшему лакею:

– Распорядись баньку истопить для господ офицеров. Да старосту отряди солдат по избам развести. – И пояснил для Алексея: – Тут у меня, верстах в трех, деревенька; что вашим ребяткам в сарае да в палатках мерзнуть. Пусть под крышами погреются.

Алексей предложение отклонил. Не понравилось оно ему: негоже командиру в трех верстах от эскадрона ночевать. Да еще вблизи неприятеля. Который неизвестно где – может, и не в трех, а в одной версте отсюда.

Вошел веселый и бодрый Заруцкой, доложил о размещении людей и лошадей, озорно подмигнул, печально сообщая, что надо бы овса, да вот нет его, разве что Волох на деревне сыщет. Алексей его понял и повеселел. Истомин, усаживая Заруцкого за стол, сделался еще любезнее. Софи все внимание свое перекинула на корнета.

– Заруцкой… Заруцкой… – Стала как бы припоминать. – Фамилия русская, а по облику вы чистый француз. Они стройны и изящны. Вот и в вас нет эдакой дубовости, даже в дворянах наших весьма заметной.

Заруцкой не смущался, Алексей легко и незаметно усмехался в усы. Истомин заметно, но мимолетно хмурился.

Зажгли свечи, смеркалось нынче рано, часы хрипло пробили.

– Что ж, господа, пожалуйте в баньку, а там и на покой. Пьер покажет вам ваши комнаты. Вы ведь на Завидово поутру выступаете? В добрый час, там эти дни спокойно было. Но овса и там не достанете – опустошил поганец француз.

– Стройный и изящный, – добавил под общий смех Заруцкой.


Перед сном Алексей, сытый, свежий после бани, под хмельком, обошел посты и пикеты, зашел в амбар, где со смехом и руганью укладывались на соломе его гусары, одетые, сняв только кивера и сапоги, отстегнув сабли и ташки.

– Сыты, братцы?

– И сыты, ваше благородие, и пьяны, и нос в табаке. Кашевары расстарались – с грибом каша была, наваристая.

– А то! – веселый молодой голос из темного угла. – Гриб мясной подсобрали.

– Да не ври, Фимка, – упрекнули его из другого угла. – Ты ради смеха и батьку родного оговоришь.

– Ребята, – сказал Алексей, выходя, – на соломе трубки не курить.

– Знамо, себе не враги. Пущай не больно тепло, зато не поджаримся.

Подошел Волох, приблизил лицо, негромко сказал:

– Ваша светлость, Алексей Петрович, есть овес-то. В дальнем амбаре.

– Вот завтра четвертей с десяток погрузи. – Помолчал, не зная, что еще сказать. – Осень недалеко, снежок за ней посыпется. Французу прискорбно станет.

– Да ведь мы его не звали. А незваного гостя не чаркой с калачом провожать – железной метлой гнать. А там и по домам…

– Соскучился?

– Как нет? Скучно, Алексей Петрович. Да ведь дома у меня уж нет. Спалили. – Волох не стал объяснять – кто спалил да зачем.

– А родня?

– Разбрелись кто куда.

– Ничего, Волох, соберешь.

– Было б куда…

– Не тужи об этом – Георгия заслужишь – вот тебе и деньги на избу.

Волох покачал в сомнении головой.

– В казаки, что ль, обратно податься? Они без зазрения трофеями обживаются.

– Что ж, подавайся, пенять не буду.

– Нет уж. От добра добра не ищут. Мне при вас привольно.

Тепло стало на сердце от этих слов. Но Волох не был бы Волохом:

– А вы уж, как отличусь, представьте меня к Георгию.

– Хитер ты, Волох. Что торгуешься?

Посмеялись, довольные друг другом. Про Парашу Волох тактично умолчал.


Утром выступили. Гусары перед тем, довольные, нагрузили фуры овсом. Истомин кипел. Алексей выдал ему квитанцию.

– Вы, сударь, лжец. Сами себя наказали. Дали бы добром – заплатил бы серебром.

Квитанция трепетала в дрожащих от злости пальцах.

– Я вас, как родного принял, а вы так-то…

– Не след вам гостеприимством своим пенять. Не благородно. – Алексею надоел этот разговор – никчемный и тягостный. – Прощайте, сударь.

– Еще увидимся. – В голосе, срываемом обидой, разве что угроза не прозвучала.

Алексей усмехнулся, маханул в седло, оправил саблю, затянул чешуйчатый ремешок кивера под подбородком.

Эскадрон двинулся на Завидово. В конце колонны шестериком тянулись две пушки.

Алексей был задумчив. И если бы кто спросил его сейчас, о ком он думает, кого вспоминает – невесту Мари или девку Парашу, вряд ли бы смог ответить.


Едва колонна скрылась за липами, Истомин зло изодрал в клочья квитанцию, пустил обрывки по ветру.

– Егор, сукин сын! Седлай Карьку и дуй во весь опор в Знаменку. Там полк французский стоит. Скажешь, мол, партизаны. Ночевать в Завидово будут. Эскадрон всего. С припасами.

Егор сумрачно переступил с ноги на ногу.

– Не обессудь, барин. Как же все обскажу, коли я по-ихнему ни слова не умею?

– Толмача, дурак, тебе дадут! Живо пошел! Мало я драл тебя! Пошел!

Егор оседлал лошадь, пустился вниз по аллее.

Выехав на дорогу, оглянулся – дом скрылся за липами. И поскакал Егор не влево, к Знаменке, а вправо – к Завидову, что-то зло бормоча под нос, истово понукая коня.

…Что ж, из песни слова не выкинешь. Война не только героев творит, но и подлецов.


«Стоим лагерем в двух верстах от Витебска, снабжение отвратительное. Посылаю партии людей за добыванием провианта. Они возвращаются с хорошей добычей, которая не дает нам умереть с голоду.

Мародерство, конечно, развращает солдат, уничтожает дисциплину, способствует дезертирству и подвигает их на жестокости к мирному населению. Иные хвастливые их о том рассказы заставляют содрогаться. Старые солдаты полностью утратили всякое нравственное чувство; новобранцы же, еще совсем недавно кроткие и человеколюбивые, видя такой пример и результат, начинают подражать ветеранам, а то превосходят их в жестокости, щеголяя в ее проявлениях друг перед другом. (Замечу в скобках, что полезное с одной стороны мародерство имело и оборотную медаль – частенько наши солдаты, отдаляясь за добычей и за 20 и за 25 верст от основных сил, сами становились добычей диких казаков, все более досаждающих нам, и бывали ими жестоко наказаны. Что ж – на войне, как на войне.)

В войсках уныние. Нравственный дух представителей других стран и народов сильно поколеблен. В то время как французский солдат все еще отличается своей природной веселостью, любовью к завоеваниям и господству над низшими расами. Все это помогает поддерживать бодрость духа, легче переносить неизбежные на походе лишения.

Император ждал в Витебске депутацию русских для переговоров, однако в своих расчетах ошибся. Более того, принял за достоверное сообщение об успешном покушении на Александра и ожидал, как следствие этому, революции и перемены системы войны, каковая – уже ясно – была нам крайне необходима.

Император (наивно) рассчитывал на восстание угнетенного русского народа против дворянства и даже, поговаривают близкие к нему генералы и маршалы, предпринял в том какие-то меры. Мне лично известно, что ему удалось вступить в переговоры с казаками, на коих Император обещал им создать собственное независимое государство. Переговоры успехов не имели – русское владычество, видимо, им предпочтительнее французского. Что ж, рабская натура предпочитает не менять хозяина.

Пока же попытки вызвать прокламациями и обещаниями народную революцию имеют совершенно противоположный результат. Народ восстает против нас, не понимая, что мы, на своих штыках, несем ему свободу и справедливость.

Да и как ему понять! У варварского народа и свобода варварская, необузданная распущенность.

Настраивают против нас крестьян, пользуясь их темнотой и невежеством, и их господа, помещики, а также священники, которым крестьяне привыкли верить безо всякого огляда и сомнения. Лживые речи: мы легионы дьявола под началом Антихриста, мы духи ада, один наш вид вызывает ужас, одно наше прикосновение оскверняет. Мне довелось говорить с нашими пленными, которым удалось освободиться, и они уверяли, что эти несчастные, покормив их, уже не решались пользоваться той же посудой, а сохраняли ее для самых нечистых животных.

От нас бегут и помещики, и крестьяне, как от наступления сильной заразы, вроде чумы или холеры, спасаются в глубь страны. Богатства, роскошные и убогие жилища – все, что могло бы их удержать на своем месте или послужить нам, – все это приносится в жертву. И тем самым они вольно или невольно, разумно или тупо выдвигают между собой и нами неодолимую преграду – голод, пожары и опустошение.

Здесь, на другом конце Европы, император споткнулся об ту же Испанию, где до сих пор не затихает изнурительная для наших армий партизанская война. Но в России, я боюсь этого, такая война нас ждет еще более ужасная.

Император, не скажу, что в растерянности, но в глубоком раздумье после решения идти на Москву. В самом деле: Киев – это провинции, богатые людьми, провиантом, лошадьми; Петербург – голова России, центр управления. Москва… Здесь он может нанести удар имуществу и исконной чести дворянства и нации. Да и дорога к Москве короче – в пятнадцати переходах; и здесь же главная русская армия, которую должно и нужно уничтожить. Император прав: Москва – это сердце русской нации. Удар в сердце всегда смертелен.

Однако, однако… Не слишком ли позднее время года?

Тем не менее – идем на Смоленск. В расчете на генеральное сражение, которое опрокинет и обратит в паническое и позорное бегство русскую армию. Ее бесконечное уклонение от таких сражений имеет успех – русская армия сохраняет свои силы, наша все более изматывается кровавыми стычками, болезнями, голодом и… сомнениями».

Из дневника Ж.-О. Гранжье


– Ваше благородие, ктой-то вдогон скачет. Рукой машет. Может, от помещика, где ночевали – не забыли вы чего в его доме?

Алексей развернулся, направился в хвост колонны, крикнув:

– Движение продолжать!

Дождался всадника. Тот, не спешившись, заговорил быстро, задыхаясь:

– Господин офицер, надо два слова вам сказать. Барин мой, Василий Кириллыч, как вы отъехали, разом послал меня в Знаменку, к французу. Мол, доложи там, что эскадрон ночевать в Завидове станет. А у них и провианту, и овса в достатке.

– А что там, в Знаменке?

– Сказывал, полк стоит, кавалерия.

– Спасибо, братец. Держи, – и Алексей достал монету.

– Не обижайте, господин офицер. Мне-то что прикажете делать?

– Так тебе твой барин приказал. Вот и исполняй.

– Как же… – Тут в его глазах, спрятанных под густыми бровями, вспыхнуло понимание. – Оно славно, так и сделаю. Как же барина не уважить?

– Ты только там не проговорись, что у нас пушки есть.

– Не дурной, – засмеялся Егор, – с понятием. Поскакал я. Храни вас Господь!

Алексей долго смотрел ему вслед, потом, пустив нетерпеливого Шермака галопом, нагнал колонну.

– Что там, Алексей? – Заруцкой спросил. – Записочку тебе Софи любезная прислала? Рандеву в Париже назначила?

Алексей подозвал Волоха, коротко рассказал им о «записочке».

– Мерзавец! – вспыхнул Заруцкой. – Вернемся? Накажем подлеца?

– Попозже. Сперва французов накажем.

– Да ведь – полк, Алеша.

– Ну, думаю, весь полк нас догонять не станет, а кто догонит, то на свою беду. Верно, Волох?

– Точно так! Встретим и проводим.

– Тебе, Волох, особая задача – офицеров брать. Смотри, чтоб их не порубили наши молодцы. Частью мы приказ выполнили – дислокацию полка определили. Вторая часть – офицеров поболе числом в плен взять.

– Спроси меня, – буркнул Волох, – я б их не брал.

– Вот тебя генерал и не спросил. Оплошал, стало быть.


Неожиданно похолодало. Щеки стало щипать ознобом. Даже одинокий месяц в светлом еще небе, казалось, ежился от стужи.

– А ну, запевай! – весело гаркнул корнет Заруцкой. И первым затянул:

Ты, Рассея, ты Рассея,

Ты, Рассейская земля,

Много крови пролила,

Много силы забрала!

Дружно, охотно подхватили, браво приосанились. Даже кони веселей пошли, громче застучали копытами в затвердевшую дорогу.

А молодец этот Заруцкой, тепло подумалось Алексею. И словно в ответ на это проговорил, потирая щеку, Волох:

– Славный корнет. Только уж очень в бою азартен. Безоглядно бьется.

– Ему иначе нельзя. Молод, надо всем показать, что не трус. И я такой же был.

– Да уж, не в обиду сказать, – осторожно усмехнулся в ответ Волох, – сильно вы состарились с той поры.

– Не годами, есаул, жизнь счет ведет, а пережитым.

Да, у нас что ни офицер, так поэт и философ.

Миновался лесок, потянулось пустое поле. Ветерок на просторе разогнался. Трепал конские хвосты и гривы, кони недовольно фыркали, мотали головами.

– Далеко еще? – спросил Алексей.

– Проводник сказывал: за полем – речка, на другом берегу – роща, а уж за ней, по праву руку, самое Завидово и есть. Так, полагаю, верст пять еще. Не заморились? А то бы в коляску вам сесть. Согреться.

– Да ты пьяница, Волох! – засмеялся Алексей.

– Да я не об себе заботу держу, – смутился Волох, – об вас печалюсь.

– Ладно, по-твоему будет. Нагоняй коляску, денщику скажи, что поручик приказал тебе выдать стаканчик водки.

– И калачом закусить, – весело добавил Волох.

– Рукавом закусишь, ты умелый.

Волох пришпорил коня и вскоре затерялся в хвосте колонны.

Алексей в самом деле почувствовал усталость. И то сказать – с утра в седле. Хорошо хоть славно выспался под крышей гостеприимного подлеца Базиля. Надо было бы, мстительно подумал, его Софи соблазнить. Да вот кабы знать.

Сзади послышался нарастающий конский топот. Нагонял Волох, держа широко на отлете правую руку. В руке этой что-то блеснуло.

Нагнал, придержал коня, протянул Алексею серебряную чарку, всклень налитую водкой. Только такой всадник, как Волох, мог проскакать с полной чаркой и ни капли не уронить. Не зря он хвалился, что из матушки на свет выйдя, сразу на коня сел.

– Согрейтесь, ваше благородие. – И добавил осторожно: – За здоровье Парашки.

– А ты не только пьяница, – принимая чарку, сказал Алексей, – ты еще и нахал, Волох.

– Гусару без этого никак.

– Да разве ты гусар? Ты ведь казак.

– Казак – по чину, гусар – по сердцу.

Алексей с удовольствием выпил – холодное серебро обожгло губы, а внутрь горячее славно пролилось.

– Спасибо, Волох.

– На здоровье, господин поручик. А вон и речка. – Пригляделся. – И мосток, кстати, цел.

Прогрохотали деревянным настилом, поднялись на взгорок, миновали застывшую к ночи рощицу и – вот оно – Завидово по праву руку.

Село большое. В два ряда избы вдоль дороги. Церковь. В иных окошках уже слабо теплились огоньки. Навстречу отряду без опаски высыпали крестьяне, они уж как-то прознали, что свои идут.

– Откель будете? – спросил, видимо, староста. Крепкий мужик, с обильной бородой.

– От самого генерала. – Ответы посыпались. – С приказом к вам: накормить, напоить и спать уложить.

– Это завсегда.

Спешились. Заруцкой занялся делами квартирьера. Алексей с Волохом прошли селом, приглядываясь.

– Вот что, есаул, – сказал Алексей, задумчиво и не торопясь. – Лошадей не расседлывать, ружья в козлы не ставить.

Волох кивал, соглашаясь.

Подошли к прогонам.

– Сюда и сюда, в оба прогона, загонишь пустые фуры, без упряжки. Приставишь к ним человек по пять, которые покрепче. Ты понял, Волох?

– Как не понять, ваше благородие. Не пальцем Волох делан. У моего батьки этот струмент…

– Про батькин струмент, – перебил его Алексей, – после доложишь, за чаркой да за кашей.

Прошли дальше, почти до церкви. Она на горушке стояла, как и положено ей, а с горушки вся улица хорошо смотрелась – ровная и прямая.

– Здесь поставишь оба орудия.

– Знатно получится, – снова кивнул Волох. – А всех конных – за церковь отведем. Которые пешие, тех с ружьями за избами укроем. Верно угадал?

– Молодец. Действуй.

Волох кинул два пальца к киверу, замялся:

– Но что-то, Алексей Петрович, холодн? вдруг сделалось. Не вдарил бы ночью мороз.

– Вот ночью и выпьешь. Как француза прогонишь.

– Огорчительно. До ночи, ваше благородие, еще дожить надо.

– Уж ты-то доживешь, не сомневайся. Хватит болтать, действуй. И ко мне корнета пришли.

– Как думаешь, Павел, – спросил Алексей, когда они присели на завалине ближнего дома, – в ночь налетят или к утру?

– Я бы с вечера на дело пошел. Как раз отдых начался, каша поспевает, самое слабое время…

– Верно, корнет. Распорядись, чтобы у обеих околиц костры поярче жгли. Да и подымнее. Вот так мы его и встретим. И проводим, как Волох говорит.

Появился староста, остановился поодаль.

– Подойди, – сказал Алексей. – Ты староста?

– Никак нет, ваше благородие. Гусарского полка рядовой Потапов.

– Вот как? И как ты здесь?

– На Московской дороге рану получил. От своих отстал. Крестьяне подобрали меня и укрыли от неприятеля. Поздоровел. Но как, ваше благородие, раны отечества посильнее собственных стали тревожить, да негодование против его злочестивых врагов, так и собрал я усердных крестьян в отряд…

– Постой, братец, так ты тот самый гусар Потапов? Помнишь об нем? – Алексей кивнул Заруцкому на гусара. – Да ты садись, братец, в ногах правды нет.

– Нынче, господин поручик, у нас одна правда – супостата, антихриста бить, не жалеючи.

Гусар Елисаветградского полка Потапов, оправившись от ран, собрал вокруг себя из ближних деревень усердных крестьян, вооружил их косами и вилами, и был избран ими общим голосом командиром. Дали воинскую присягу Царю и Отечеству «биться до смерти и быть послушными без прекослов своему начальнику». Составился отряд, всякий день ходил на сшибки с неприятелем; собрался числом уже до трех тысяч. Оружие добывали у французов. Двести человек отряда уже оделись в латы кирасиров.

Гусар Потапов установил у себя воинский порядок с привкусом партизанской войны. Была дисциплина, было послушание. Помимо того все команды исполнялись по условным знакам, которые подавались с колокольни Завидовской церкви. На все был свой знак, знакомый и узнаваемый каждым. Приближение неприятеля в превосходных силах – к примеру, частый звон малого колокола. По этому звону вся деревня снималась и укрывалась в лесу с детьми, бабами и всяким скарбом. Другой знак – долгожданный – призывал поселян из лесов обратно в дома. Иными звонами колоколов разной величины возвещали: когда и каким числом, на лошадях или пешими идти в бой.

Величайший вред неприятелю творил Потапов со своим воинством. До трех тысяч французских солдат истребил. И свыше того – по всей окрестности, что взял под свою защиту, оберег от разграбления имущество и без того обездоленных крестьян.

– Ну что, атаман, сколько у тебя под ружьем здесь стоит? – спросил приветливо Алексей.

– Сто душ не наберу, а с полста есть.

– Чем вооружились?

– Кто чем. Пики у каждого, да и сабли тож. Ружей не столько много. Два или три. Да третье без курка.

– Что ж так?

– Оно и так. Ушли братушки мои на Вязьму. Там, слыхать, большой обоз продвигается. Ну а здесь для охраны сколь надо оставил.

– Корнет, вели трофейные ружья из обоза раздать, соберем потом. А ты, Потапов, посади своих людей по избам. Как дело пойдет, пусть из окон стреляют. Но не ранее, чем мои молодцы встрянут.

– А что за дело ждем?

– Да вот гости обещались.

– Большим числом?

– Для нас хватит. Каждому троих принять.

– Встретим, господин поручик. Встретим хорошо, а проводим еще лучше. Дело знакомое.

– Ну, иди вот с корнетом, мужиков возьми – ружья разберете. Вернешь потом, по счету. Заруцкой, пикет на берегу выставишь.

– Уже сделал.

К сумеркам все подготовили. И кашу сварили, и пушки поставили. Все наготове, все налета ждут. А страха нет. Только нетерпение сосет да гложет. Много лучше бой, чем его ожидание. Ждать-то все равны, а в бою каждого своя судьба караулит. Иного удачей наградит, иному глаза закроет.

Но весел народ. К бою привычны, а про то, что в бою будет, думать отвыкли. Солдат на войне одним днем живет. А то и одним мгновеньем. Память о прошлом его душу греет, а думка о завтрашнем дне сердце леденит. Сегодня жив – так радуйся. Радуйся крыше над головой, жаркому костру, солдатской чарке, случайной встрече на гумне…

Примечания

1

Мемуары г-на Гранжье, к сожалению, не были опубликованы. В распоряжении автора оказались лишь некоторые из них отрывки и письма в Париж, кои размещены нами в соответствующих местах по тексту.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4