Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кенгуру

ModernLib.Net / Современная проза / Алешковский Юз / Кенгуру - Чтение (стр. 11)
Автор: Алешковский Юз
Жанр: Современная проза

 

 


— Сталин — жопа и дурак, и несчастное говно! Скоро сдохнешь и умрешь, — перебила вождя нога. — И сгниешь, и сгниешь! И не помогут тебе тыщи атомных бомб! Думаешь пролежать всю жизнь рядом с Ильичем? Не дадут соратнички верные. Не дадут. Вот скоро дохнешъ и умрешь и немного полежишь рядом с учителем. Потом выкинут тебя из мавзолея, как крысу, обольют помоями и закопают в общественной уборной. Соловьи, соловьи, не тревожьте со-о-олдат… А знаешь, кто тебя перекантует с глаз народа в сортир? Не знаешь! Угадай! Не угадаешь! Ха-ха-ха! Я ведь говорила тебе, жопе, чтобы не писал ты «Марксизма и национального вопроса», чтобы не совался ты с ним к Ленину, черту лысому. Награбил бы себе миллион и гулял бы сейчас с Орджоникидзе в том же Лондоне по буфету. Был бы, например, советником Черчилля по русскому вопросу. Или татарочек крымских щупал бы. А ты погорел, сильней, чем Фауст Гете. Мудак ты сегодня, а вовсе не полководец всех времен и народов. Дай коньячку! Я тебе еще не то скажу. Посинеешь, рябая харя!

— Ответь, Вячеслав, — говорит Сталин, — как перед Богом: что вы, сволочи, со мной сделаете, когда я скончаюсь? — Ты бы слышал, Коля, как тоскливо он это спросил, как задрожал его стальной голос!

— Извини, Иосиф, но ты все эти дни неоправданно мрачен, — сказал Молотов. — Ничего, кроме мавзолея, тебя не ждет. Ты же прекрасно знаешь это. Я говорю так прямо, потому что необходимо справиться с депрессией. Дела ведь у нас идут лучше, чем когда-либо. И на фронте, и в тылу.

— В тылу. Я оставил тыл на Лаврентия, а он, когда предлагает свои мужские услугн девочкам непризывного возраста, забывает не то, что о тыле, в в каком районе Москвы находится Лубянка… Да… Ничего, кроме Мавзолея, меня не ждет». Приятную, однако, перспективу нарисовал для Сталина министр иностранных дел. Ди-пло-ма-ат!

— Тебя выпотрошат, как барана. Это верно, — говорит правая нога, — мозги вытащат и сравнят с ленинскими. В тебе не будет ни одного трупного червяка. Все верно. Но то, что один из твоих соратников, иуда твой, перекантует тебя с позором из хрустального гробика во мрак земной — несомненно! Несомненно! Кровопийца и убийца, и несчастное говно! — пропела нога. — Одинокая какашка! В этот момент кто-то наверху, на кедре оглушительно перднул. Просто как из пушки саданул. Сталин отвлекся от своих вечных мук и спросил:

— Эй! Кто там сидит на посту?

— Солдат Колобков, товарищ маршал! — отчеканил сверху разжалованный генерал.

— Ну, как, попробовал солдатской жизни? Наложил в штаны? Говори правду!

— Так точно! Не выдержал, товарищ маршал! Виноват. Больше не повторитвя! — Почему же не повторится? Повторяй, но только не в штаны. Снимите Колобкова с поста и возвратите генеральское звание, — распорядился Сталин. Он, Коля, пришел было в хорошее настроение, но нога, видать, решила до конца его доебать:

— Самодержец вонючий, а вот отдай приказ тебя порадовать. Нету такой силы в мире. Не будет тебе радости! Не будет!

— А мы возьмем и устроим после нас с Иосифом Виссарионовичем хоть потоп! — крикнула левая нога.

— Ничего, Вячеслав, ничего. Мы еще посмотрим кто кого, — поддержал ее, страшно обрадовавшись, Стапин и вдруг велит Молотову: — Подготовь стратегический план помощи Мао Цзе-Дуну. Победим Японию, создадим Китай с миллиардным населением и тогда посмотрим, кто кого! Посмотрим! — пригрозил Сталин и засмеялся, ей-Богу, Коля, я тогда просек, какие заячьи уши решил он от вечной злобы заделать после своей смерти вечно живому советскому народу, соответственно вечно живому советскому правительству и нашей родной КПСС. Именно так и именно в тот момент, Коля, Сталин был самым дальновидным и коварнейшим гнусом всех времен и народов. Взгляни, пожалуйста, на дорогой товарищ Китай, на братца нашего желтолицего Каина с выродками, культурной революцией, с водородками, ракетами и давай помолимся за то, чтобы не двинул он полчища своих осатаневших коммунаров на несчастную нашу сверхдержаву.

— Двадцать второго июня, ровно в четыре часа Киев бомбили, нам объявили, что началася война, — замурлыкала нога, и Сталин добавив. — Направь, Вячеслав, в Китай советников. Военных и научных. Пусть там готовят базу для ядерных исследований. России необходим могучий Китай! Я хочу оставить ей в наследство великого брата и друга. Ха-ха-ха!

— Все равно разоблачат, всех врагов освободят, а тебя из мавзолея темной ночью унесут и четвертою главою жопу подотрут. Дурак, — пьяно сказала нога, и тут беседу Сталина и Молотова прервал Рузвельт. Он подъехал и говорит: — Добрый день, маршал. Как ваша нога?

— Беспокоит, но я стараюсь не думать о ее существовании.

— Совершенно правильно. Вы знаете, маршал, я шокирован одним обстоятельством. На него обратили внимание члены моей делегации, знающие русский язык. Например, садовник подстриг утром лавровые кусты и сказал: «пиздец Америке!» Водителю «газика» чудом удалось завести машину, и он тоже сделал аналогичное заявление. 23 раза слышали его мои советники. Ваш шеф-повар спросил у коммивояжера, привезены ли фазаны и пулярдки. Тот ответил, что привезены, и шеф-повар не преминул воскликнуть: «пиздец Америке». Мы же союзники, маршал, и просим разъяснений. Согласитесь, мы не можем отреагировать уже сейчас на, возможно, подсознательную агрессивность ваших людей по отношению к Америке. Как же мы обеспечим мир во всем мире, если постоянный член Совета Безопасности не перестает думать о каком-то «пиздеце» для другого постоянного члена? Сталин и Молотов дружно, Коля, хохотнули, и к ним, как по сигналу, приблизилась шобла советников, среди которых выделялись мертвенно-крысиные брючки Вышинского.

— Хотите верьте, господин президент, хотите не верьте, — говорит Сталин, — но любой из присутствующих здесь деятелей нашего государства даст партийное слово, что никогда не велась среди советского народа пропаганда против великой державы. Что касается самого выражения, то русский народ — народ-поэт и выкидывает иногда в языке такие коленца, что даже у меня ноги, вернее, уши вянут. Во-вторых, общеизвестно, что умом России не понять. В-третьих, русский народ склонен к мистивизму и, возможно, удивившие вас выражения свидетельствуют о том, что все мы… там будем… И великие державы с их колониями, доминионами, и мы с вами, господин президент. Я уж не говорю о Черчилле. Вечно жив только Ленин. Кроме того, идиома есть идиома. После войны я займусь вопросами языкознания и, возможно, мне с помощью наших органов удастся докопаться до природы некоторых выражений. Давайте начинать конференцию, господа.

Тут подоспел Черчилль и говорит Сталину:

— Позвольте, маршал, вместо извинений сообщить вам, что полковник Даун не числится в нашей разведке. Хотя, сами понимаете, и в моем окружении, рассуждая теоретически, мог бы оказаться ваш человек.

— Абакумов! Что скажешься — спросил жестко Сталин. — Отвечай. У нас сейчас с господином Черчиллем нет секретов. Они там наслушались сказок о зверствах наших органов. Так вот, доложи нам всю правду.

Подходят, Коля, поближе к Черчиллю сапоги. Пошиты изумительно. Но на голенищах — ни складочки, и кажется, что в сапогах Нету ни одной человеческой ноги, а налит в них свинец и застыл тот свинец к чертовой матери и будет стынуть в сапогах до тех пор, пока не расплавят его в адском пекле. Докладывают они, зти сапоги:

— Общую картину заговора, товарищ Сталин, составить пока еще трудно. Даже в Англии расследование особо сложных дел занимает не один день. Но мы уже получили от бывшего полковника Горегляда ряд ценнейших показаний. Возможно, он и Даун и Ширмах, и Филлонен. Подследственный ловок, хитер и изворотлив. Пытается бросить тень на Четвертое управление Минздрава с явной целью отомстить профессору Кадомцеву за разоблачение.

— Хитрый ход, — перебил сапоги Сталин. — Пора, господа, пора. Что касается врачей, то мы установим за ними наблюдение. А они пусть наблюдают за нашим здоровьем. Кто-нибудь, таким образом и попадется… Не все веревочке виться… Для начала арестуйте этого… который в шлепанцах. Дворянин, очевидно…

— Сталин жопа и дурак, и несчастное говно! Скоро сдохнешь и умрешь. Пропащая твоя жизнь! Сын твой — пьянь, а дочь тебя ненавидит! Одинокая какашка!

— Запомни, Вячеслав: за китайский вопрос ответишь у меня головой. Это вопрос номер один, я вам покажу, вы у меня попляшете, голубчики! — Сталин даже ручки потер от удовольствия, когда представил расстановку сил на мировой арене и бардак в коммунистическом движении после того, как Китай позарится на российские и прочие края. — Я вам подкину такого цыпленка-табака, что вы у меня пальчики оближете. Все! Пора кончать с Германией. Пора кончать с Японией. Пора помочь Мао-Цзе-Дуну сбросить Рузвельта в Тихий океан. Подгоните Курчатова, а не то я назначу президентом Академии наук Лаврентия. Я вам покажу, негодяи, как вербовать мою ногу! Сталин действительно гениальный стратег! И ему есть для чего жить.

Это, Коля, были последние слова, которые я услышал. Тихо стало. Конференция началась. Генерал Колобков привел подменных, снял с деревьев и вывел из кустов часовых-тихарей и скомандовал, поскольку те плясали от нетерпения:

— На оправку бегом, шагом ма-арш! Крепись! Не то все на фронт угодите, засранцы!

Протопали мимо меня солдатики, а я, Коля, не подох с голоду самым чудесным образом. Они там вечером банкет захреначили, и вдруг сверху, сквозь сплетение глициний и лоз виноградных что-то перед самой моей решкой — шарах-бабах! Я еще руку не успел сквозь нее просунуть, а уже учуял, унюхал упавшую ласточку — гусь! Гусь, Коля! Но зажаренный так, как только может быть зажарен гусь для товарища Сталина. Объяснить вкуса этого гуся на словах нельзя. Этого гуся, Коля, схавать надо. А уж как он упал, чорт его знает. Может, официант подскользнулся, может, сам Сталин подумал, что чем обаятельней выглядит гусь, тем вероятней его отравленность, взял да и выкинул того жареного гуся в окно, опасаясь за свою драгоценную жизнь. А жить, Коля, как ты сам теперь видишь, было для чего у товарища Сталина. Он нам заделал-таки великий Китай, и что с родимой нашей Россией будет дальше, неизвестно. Нам с тобой, милый Коля, в будущее не дано заглянуть. Потому что мы с тобой не горные орлы, а всего навсего совершенно нормальные люди. И слушай, почему бы нам не выпить, знаешь за кого? Нет, дорогой, за зэков — слонов, львов, обезьян, аистов и удавов мы уже пили. Давай выпьем за ихних служителей! Да! Давай выпьем за них! За обезьяний, за гиппопотамский, за птичий надзор! За то, чтобы он не отжимал у тигров и россомах мясо и бациллу, у белок — орешки-фундук, у синичек — семечки, у орангутангов — бананы, у тюленей свежую рыбку. И еще за то выпьем, чтобы не был надзор зверей-заключенных. Не был, не колол и не дразнил. Понеслась, Коля! Давай теперь возвратимся в человеческий мой зоопарк, в подлючий лагерь.

11

Вдруг Чернышевский хипежит на весь наш крысиный забой:

— Товарищи! Опасность слева! Приготовить кандалы к бою!

Я ведь, Коля, совсем забыл тебе сказать, что мы были закованы. Тяжесть небольшая, но на душе от кандалов железная тоска. Повоевали с крысами. Побили штук восемь. Норму на две крысы перевыполнили. Цепочками погремели. От работы повеселели все, Шумят. Лыбятся. Разложили крыс на камешках и стали им фамилий присваивать: Мартов, Аксельрод, Бердяев, Богданов, Федотов, Мах, Флоренский, Авенариус, Надсон, а самую большую крысу окрыстили, извини за каламбур, Вышинский. Чернышевский тут же предложил товарищам встать на трудовую вахту в честь дня учителя и взять на себя повышенные обязательства покончить с неуловимым вождем каторжных крыс самцом Жаном-Полем-Сартром ко дню рождения Сталина. Зэки мне легенды о крысином вожде тискали, Огромен был и хитер. Кападал бесшумно. Кусал исключительно за лодыжки и любил хлестаться, убегая, холодным длинным хвостом. Видел в полной темноте прекрасно, хотя имел, по слухам бельмо на глазу.

Ведь Берия, Коля, какую каторгу изобрел для старых большевичков? С утра до вечера бороться с крысами, которых в руднике было навалом. Причем, повторяю, бороться в полной темноте. А вот откуда они брались,позорницы, тоже легенды ходили. Я-то думаю, что рядом с нашей зоной был лазарет, а при нем кладбище. Верней, свалка мертвых зэков. Крысы на нем гужевались от пуза, а к нам в забой по каким-то подземным ходам бегали для развлечения. Для игры. Опасная игра, но крысы ее любили. Без игры, очевидно, в природе нельзя. Есть даже такая теория игр. И проклял я себя еще раз, Коля, в том забое за то, что сам напросился в него попасть. Однако, сам знаешь, приговор приговором, но стремиться к свободе надо. Мы ведь чем отличаемся от питонов и бегемотов в зоопарке? Мы знаем совершенно точно конец нашего срока. Хотя он, пока не восстановили так называемые ленинские нормы законности, тоже бывал нам неизвестен и неведом более того.

Первым делом научился я видеть в темноте. Добился этого просто. Ты же знаешь, я любил читать в экспрессах, и вычитал, что у людей когда-то в чудесные доисторические времена имелся такой шнифт. Где-то между мозгой и хребтиной, а, возможно, и на затылке. Темнота полная, вернее, чернота тьмы, мучила меня ужасно, и холодина к тому же убивала просто мою душу, Коля. В темноте этой тоже, разумеется, привыкаешь, наощупь стоишь, ходишь, время убиваешь, трекаешь, крыс глушишь, и больше нету у тебя никакой другой работы, но очень уж скучно, Коля. Очень скучно. И тогда я себе сказал: «Ты должен, Фан Фаныч, победить тьму момента, а заодно и историческую необходимость, которая, как дьявол, хочет схавать личную твою судьбу!» Так и сказал и начал воскрешать с полным напряжением души и искусством рук давно ослепший третий шнифт. Раз запретил Берия иметь самым важным каторжникам в забое спички, раз запретил добывать огонь первобытным способом и пропускать во тьму лучи солнца, луны и звезд, то Фан Фаныч имеет право нарушить режим, несмотря на угрозу попасть на лазаретную свалку к крысам! Имеет! Имеет! Имеет!

Массирую я, Коля, сначала лоб. Никакого результата. Рога, помоему, зачесались, а светлее от этого не стало. Массирую вмятину на затылке и в ужас прихожу. Вмятина-то эта от удара прикладом. В двадцатом схлопотал. Вдруг приклад красноармейской винтовки, сам того не ведая, уделал на веки веков мой третий шнифт? Что тогда? Унынье наступило. Четыре месяца тружусь. За это время, я уж потом узнал, академик Сахаров ухитрился водородную бомбу замастырить в подарок всем простым людям доброй воли, а я что-то тяну и тяну со своим третьим шнифтом. Ничего не получается. Вспомнил дирижера Тосканини. Он наверняка кнокал третьим шнифтом в зал. Решаю поставить крест на всех участках черепа, кроме одного: шишечки под вмятиной, вроде маленького холмика она. Дрочу ее, глажу, мну, снова глажу по часовой стрелке, потому что все важно делать по часовой стрелке, даже мочиться и сдавать пустые бутылки. Мной замечено, Коля, что эта падла Нюрка, которая летом пивом торгует у нас за углом, зимой посуду принимает, и если сдашь ей посуду не по часовой стрелке, обязательно или объебет, извини, на полтинник, или вовсе половину не примет. И что я ей такого, гадине, сделал? Ты пойми, мне не полтинника жалко, и пиво я датское в банках беру в самой «Березке», но зачем так мизерно использовать правило часовой стрелки?

Короче говоря, двадцать один день обрабатывал шишечку под вмятиной, холмик обрабатывал, и зачесался он, словно спросонья настоящий шнифт. Приятно зачесался, чешется, даже повлажнел, прослезился. Но видимости никакой. Темно в забое. Чернышевский разбирает себе, надо ли было проводить коллективизацию и убирать НЭП или не надо, а я тру, тру и тру ослепший за временной ненадобностью третий шнифт. Вспоминай, говорю, солнышко мое, как ты в пещерах вечных ночей мне служил, вспоминай, вспоминай! И вдруг, Коля, отнимаю я от черепа руки и вижу в двух шагах за собой в серой полутьме надзирателя Дзюбу. Но виду, что вижу его, не подаю. Не то, сам понимаешь, сразу лишишься, как бритвы при шмоне, неположенного органа зрения. В этом третьем шнифте оказалось очень большое удобство. Глядел он не вперед, а назад, с затылка, и смотреть по сторонам сперва было непривычно. Стоит Дзюба, никто его не видит, только я. И лицо, прости за выражение, Коля, у Дзюбы чем-то на свое непохоже. Что-то нормальное в нем появилось, как, скажем, в лице какого-нибудь дебила, пришедшего со страхом и срочной болью вырвать зуб. Как будто ноет в дзюбином теле под портупеей и погонами больная душа, ноет и не может просечь, откуда и за что послана ей такая боль. Покнокал я третьим шнифтом и на штурмовиков Зимнего дворца. И в ихних лицах, в ихних особенно глазах такое же выражение быдо, как в лице и шнифтах народного надзирателя РСФСР и заслуженного надзирателя Казахской ССР Дзюбы. Ужас, какое выражение, Коля! Немая, слезная, последняя мольба: скорее же вырвите нам душу! Вырвите! Нам же больно! По нимаете? Очень больно! Ну сколько это может продолжаться? Боль, одним словом, состругивает много лишнего с человека.

Тут, Коля, Фан Фаныч не выдержал такого зрелища, смахнул слезинку с третьего шнифта. Закрыл его и говорю:

— Внимание! Жареными семечками пахнет, борщом и салом в забое!

— Верно! Чуете, гады, чекистский дух. Пришел я вас порадовать. Международная реакция заточила в застенок борца за мир Никоса Белояниса! Но радоваться вам недолго. Народы грудью встанут на его защиту! Выходи на митинг вольняшек! Стройся! И чтоб цепей не терять! Ясно, сволочи?

— Руки прочь от Анджелы Девис! — говорит Чернышевский. — Руки прочь от Назыма Хикмета! Мы с тобой, Карвалан!

— Молчать, циники проклятые! Чернышевскому за иронию трое суток карцера! — отвечает Дзюба.

— О, нет! Мир еще не был свидетелем такой трагедии непонимания единомышленников единомышленниками! Есть трое суток карцера! Дисциплина должна быть дисциплиной даже здесь. Партийная дисциплина — абсолют! — все это Чернышевский трекал в строю по дороге на митинг.

А я иду по зоне и смотрю назад, на зэков, на бараки, на заборы с козырьками, проволоку колючую и вышки с попками. Смотрю третьим шнифтом на все на это, и трудно ему узнавать знакомую лично мне, Фан Фанычу, жизнь и мир вокруг. Смотрю на то, что мы, люди, с ним сделали. Чернышевский спрашивает у меня:

— Зачем вы, товарищ Йорк, голову так задираете? Что-то вождистское в вас появилось. Вокруг странно смотрите.

И верно, Коля, просек этот идиот. Ведь у третьего шнифта угол зрения был совсем другой, не тот, что у двух остальных. Мне приходилось задирать голову и медленно ее поворачивать, а впереди себя я ничего не видал, только небо и тоскливые, осенние, серые тучи на небе. Тут я и догадался, что в вожди пробиваются люди с немного приоткрытым третьим шнифтом. У них и поворот головы солидный, или же, наоборот, шея верткая, и вскидывают они то и дело голову: пристально смотрят назад, на стадо, которое ведут, а передние шнифты прищуривают, потому что на хрена они нужны в момент управления стадом? Но стаду, Коля, кажется, что вождь видит необозримые дали, что заглянул он, родимый,туда, куда не дадено заглянуть простым смертным, и увидел там при этом такие чудеса, такую прекрасную жизнь, что людям свою собственную не жалко положить и жизнь своих сыновей, и любые трудности вынести, лишь бы внукам и правнукам было хорошо. Уж они-то, ласточки, воспользуются плодами дел наших, снимут урожай с земли, политой кровью рабочих, крестьян, интеллигентов, военнослужащих, и загужуются от пуза.

В общем, Коля, задирают вожди свои головы, оглядывая третьим шнифтом печальный путь, пройденный людьми, спасти их хотят. Но пропасти впереди себя не видят. И тут уж не до хорошего. Дай Бог, чтобы внукам дышать чем было, дай им Бог водицы кружку и птюху хлеба на день, помоги нам, Господи, прекратить превращение одного из бесчисленных творений твоих — прекрасной земли — в камеру смертников, где обсасывают перед последней секундочкой жизни крошку хлебушка и слизывают с края оловянной кружки водички последний глоток!

Короче говоря, Коля, шел я тогда по зоне и думал, что если открылся у тебя третий шнифт, и увидел ты общую муку палачей и казнимых, и понял, это исключительно между нами, Коля, понял, что очень хорошо и сочувственно к ним ко всем относишься, то ты — нормальный человек. Кстати, важно в такой миг за несчастных помолиться. Но если, Коля, в миг этот страстно захотелось тебе всех и вся спасти, если задрожал ты от ярости и ненависти,и показалось тебе, что просек ты истинную причину нечеловеческих адских мук и что, следовательно, надо мир переделать и так его, милого перелицевать и устроить, чтобы тот, кто был Никем, внезапно, на обломках старой жизни, на баррикаде стал Всем, Всем, Всем, то — держитесь, братцы, держитесь, голуби, держитесь, ласточки, — ты понесся, Коля, ля, в вожди!.. Слушай, я же не о тебе лично толкую, ты никогда не будешь вождем. Ну зачем ты заводишься с полоборота? В общем, держитвсь, голуби! Держитесь ласточки, запасайтесь лекарствами! Сейчас вас начнет спасать очередной вождь. Вперед, мерзавцы! Вас, сук, носами в самую цель тычут, а вы упираетесь, пропаскудины, и еще хотите, чтобы я вас по головкам гладил?? Не дождетесь! Брысь вперед, негодяи! Кыш, лоботрясы, в светлое будущее! Руки прочь от Карвалана!

Вывели нас за зону, значит. Поставили сбоку от вольняшек. Предупредили, конечно, что в случае побега шмальнут на месте. Речуги начали кидать. Сначала шоферюга на трибуну вылез, пьяный, на ногах не стоит.

— Если бы, — говорит, — был на самом деле железный занавес, то и не узнали бы мы, что повязали греческие мусора Белояниса Никоса. Занавес-то, он, господа поджигатели борцов за мир, с вашей стороны железный, а с нашей-то он завсегда, бля, прозрачный! Накось-выкуси! Правда, господа, путешествует без путевых листов, повашему без виз, и лучше давайте подобру-поздорову руки прочь от греческого народа и его старшего сына Никоса, не то я две смены зэков на погруз-разгруз возить буду. Заебу-у-у-у!

Тут шоферюгу баба с трибуны сволокла и по харе, по харе его — бамс, бамс.

— Где, — говорит, — таперича получку евоную мне искать? Помогите, прогрессивные люди добрые, с окаянным Пашкой управиться. Фары опять залил бесстыицае! Руки прочь от жены и детейl Шуганули их обоих. Чернышевский мне шепчет:

— Теперь вы представляете, Йорк, какой у нас объем работы, и снаружи, и внутри?

Я ответил, что хорошо представляю и все передам Галлахеру. За шоферюгой кинул речугу молоденький начальник нашей каторги. Этот замандражил от возмущения на поступки классового врага, голос срывается:

— Где, — говорит, — ваша совесть и честь Эллады, вспомните Гомера, господа, Байрон кровь за вас проливал! Как вам не стыдно, как рука у вас поднялась посадить Никоса Белояниса с гвоздикой в петлице, посадить в Тауэр? Опомнитесь! Вот что такое ваша хваленая демократия и свобода! Свобода кидать за решетку лучших сынов народа! Услышь нас, товарищ… — тут, Коля, Дзюба что-то промаячил Начальнику и смутил его. Все же Белоянис, хоть и грек, но зэк. Смутил, и начальник начал сбиваться: то назовет Белояниса товарищем, то гражданином, как посоветовал ему, наверно, Дзюба, то по-новой товарищем и все историей стыдит греческое МГБ.

— Постесняйтесь Зевса! Призовите на помощь всю свою Афродиту! Не позорьте родины огня, пощадите больную печень Прометея, руки прочь от Манолиса Девис!

Зэки мои бедные вопят вместе с вольняшками и вохрой: «Руки прочь! Руки прочь от Эллады!» Потом вылезла на трибуну, Коля, начальница бабского лагеря, тоже, вроде Дзюбы, бывшая исполнительница кровавых романсов Дзержинского и Ежова, и говорит:

— Дорогие товарищи и вовсе не дорогие никому из нас граждане враги народа! Вот смотрю я на Анну Иванну Ашкину в первых рядах, на председателя райисполкома и думаю, в какой еще стране кухарка может руководить государством? В Англии? Нет! Во в США? Нет! Али в Гватемале? Нет! Или взять меня. Муж мой погиб в 39-ом году на боевом посту. Нагремшись шибко, взорвался в его руках наган, которым он вывел из строя лучших наших матерых врагов народа. Похоронила я Семен Семеныча и заступила на его место. И товарищи не подъялдыкивали меня поначалу. Поддержали советами, к мушке глаз приучили. Пошло тогда у меня дело. Пошло! А что было бы тогда со мной и детишками в Америке? Было бы! Подохла бы я под статуей Свободы без работы, и никто там женщине не доверил бы не то что электрических стульев, товарищи и граждане, а и револьвера плохонького не доверил бы. Присоединяю свой голос к протесту. Мы с тобой, Никось Белоянись!! Слезла падла смрадная, слезы ее душат. «И кто же ему, родненькому, передачку принесет?» — вопит на весь митинг. Махнул Дзюба рукой Чернышевскому. Тот и взлетел, гремя кандалами, на трибуну. Горло ему сначала тоже сдавило. И повело, повело, повело. — Реакция наглеет, пора взять ее за кадык… В какой еще отдельно взятой стране мы могли бы — надзор и заключенные — стоять вот так, плечом к плечу, и голоса наши сливаются в гневном хоре: «Руки прочь от Белояниса!» В какой, скажите, стране? Мы просим послать месячный паек сахарного песка в африканские Бутырки и начать всенародный сбор средств на птюху и инструмент для побега Белояниса в Советский Союз!

Тут Дзюба громко разъяснил, что зэки не имеют права называть Белояниса и его гвоздику в петлице товарищами. Для нас, мол, он гражданин.

— Мы с тобой, гражданин Никос, ты не одинок! Мы все с тобой в твоей тюрьме! — заявил Чернышевский. — И вновь перед нами со всей беспощадностью встает вопрос: «Что делать?» Бороться! Бороться за урожай, бороться за снижение человеко-побегов из наших лагерей и соответственно за повышение человеко-побегов из застенков реакции. Бороться за единство наших рядов, бороться с крысами всех мастей и с желанием поставить себя в сторонке от исторической необходимости. Да здравствует… — тут, Коля, Дзюба дернул за цепь Чернышевского. — Да здравствует гражданин Сталин — светоч в нашей борьбе. Руки прочь от Арисменди Анджелы Белоянис! Свободу Корвалану! Смерть Солженицыну и академику-врагу Сахарову! Позор убийцам! — Ну а теперь, друзья-товарищи и граждане-враги, — говорит Дзюба, — нехай выступает перед нами самая что ни на есть реакционная шкура мракобесья, которая шеф-поваром у Максима Горького работала и в суп евоный, а также во второе и в кофе каждый день плевала. Плевала и плевала из-за угла, а, может, и еще чего в смысле мочи и кала делала, но признанья не вырвали у нее органы. Иди, Марыськин, и отвечай товарищу Белоянису. Признавайся хоть перед ним, раскалывайся в злодействе и кто вложил в твою руку бешеную слюну! Выходи, гадина, на высокую нашу трибуну! Живо, не то прикладом подгонят!

Смотрю, Коля, вышел из наших рядов чвловечишко. Первый раз я его тогда увидел, поскольку особа в высшей степени неприметная, из тех, которые стараются каждую секунду скрыться с чьихлибо глаз или же провалиться сквозь землю. Худенький человечишко, особенно какой-то жалкий, просто возненавидеть можно такого человечишку за одну только жалость, что чувствуешь к нему. И серый весь, как бушлат. Безнадега серая и на лице. Нету жизни вроде бы в человечишке, и цепи даже на нем ни разу не звякнули, пока шел и поднимался он на высокую нашу трибуну. Долго кашлял, потом отхаркивался, а Дзюба приказал не сметь с трибуны никуда плевать, ибо тут ему не уха для Горького с растегаями и на второе котлета по-киевски. Плюнул Марыськин в рукав и делает, Коля, совершенно для меня неожиданно, следующее заявление:

— Люди! Жить мне осталось недолго. Я — прекрасный, к чему уж скромничать, кулинар. Мои прадед, и дед, и отец были кулинарами. Я не служил у Горького, а работал шеф-поваром в «Иртыше», рядом с НКВД. И какому-то следователю в макароны-по флотски попал черный шнурок с неизвестного ботинка. Я был взят и сознался под пытками, у меня отбиты легкие, что плевал в блюда Максима Горького. Не пле-вал! Не плевал! Я — кулинар, люди! И я желаю звучать гордо! Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину! У меня семья в Москве… жена… детишки…

Тут Дзюба ему в зубы — тык, тык, а человечишка, Коля, кровь сплюнул и по-новой кричит:

— Руки прочь от Марыськина! Руки прочь! Свободу невинному человеку!

Что тут началось! Чернышевский, гумозник, возмущается неслыханной наглостью двурушника, поставившего свои интересы выше интересов партии. Дзюба вопит, чтобы призывал Марыськин руки прочь не от себя, а от Белояниса, не то он ему все зубы выбьет и уксуса в рот нальет, чтоб больнее было. А Марыськин заладил одно: — Руки прочь от Марыськина!

Вольняшки и мусора сволокли его с трибуны, и самосуд пошел. Ногами, ногами в рот метят, в рот, в губы, чтобы забить сапомаищами в глотку нормальную просьбу невинного человека отстать от него к чертовой матери и отпустить на свободу. Ногами, ногами, Коля, а сами хрипят при этом, звери, ой, нет, не звери, люди хрипят: — Руки прочь от Белояниса Корвалана! Свободу Димитрову и Тельману!

А человечишко, с грязью осенней смешанный, отвечает им чистым и ясным голосом, откуда только силы у него брались:

— Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину!

Дзюба нам орет:

— В зону, падлы! Цепей не терять!

На губах Марыськина пузыри кровавые, лицо он, Коля, в коленки все пытался уткнуть, чтобы уйти из жизни скрючившись, как в животе материнском, в цепях, бедный, запутался, но хипежит свое: — Руки прочь от Марыськина! Свободу Марыськину!

Ты уж к зоне подходили, а я, поскольку оборачиваться на ходу нельзя, все кнокал и кнокал третьим шнифтом на тело, которое месили ногами мусора и вольняшки, и стервенели от того, что никак не удавалось им загубить в Марыськине свободную жизнь. И текли из третьего моего шнифта, Коля, счастливые слезы, ибо, пусть меня схавают с последними потрохами, пусть вынут душу мою, если темню, не встречал Фан Фаныч ни в одной из стран мира и ни в одной из его паршивых тюрем такого самостоятельного человека, как подохший в осенней грязи Марыськин. Вечная ему слава и вечный ему огонь!

Вот такой, Коля, компот и такие пироги, как любят говорить наши внешние, а также внутренние враги…

12

А со шнифтом моим третьим стало мне жить в забое крысином намного легче. Привел нас туда Дзюба по утрянке на следующий после митинга день и говорит, чтобы норма была перевыполнена на пять крыс, не то будем работать и в воскресенье. Беру я обушок от кайла, замечаю все крысиные ходы и выходы, баррикадирую их, паскудин, и как покажется где мерзкая крысиная рожа, я ей обушком промеж рог и врезаю, и крысе — кранты.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14