Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки городского невротика

ModernLib.Net / Современная проза / Аллен Вуди / Записки городского невротика - Чтение (стр. 3)
Автор: Аллен Вуди
Жанр: Современная проза

 

 


Здесь перед нами тонкая трактовка проблемы гордыни и тщеславия, сводящаяся, по-видимому, к тому, что поститься – большая ошибка. Особенно на пустой желудок. Человек не является кузнецом своего несчастья, на самом деле страдания его в руках Божиих, хотя чем уж они так пришлись Ему по душе, я сказать затрудняюсь. Некоторые ортодоксальные секты полагали, что страдания суть единственный путь к очищению; ученые описывают также культ так называемых ессеев, которые, выходя прогуляться, нарочно бились головами о стены. Согласно последним Книгам Моисеевым, Бог милосерден, однако следует признать, что на свете есть множество вещей и явлений, до которых у него просто не доходят руки.

* * *

Рабби Екель из Занска, обладавший лучшей в мире дикцией, пока некий идолопоклонник не спер его резонирующее белье, три ночи подряд видел сон о том, что если он поедет в Ворки, то найдет там великое сокровище. Попрощавшись с женой и детьми и пообещав вернуться через несколько дней, рабби отправился в путь. Два года спустя его нашли бродяжничающим по Уралу в обществе гималайского енота, к которому он явно проникся нежными чувствами. Иззябшего и изголодавшегося священника доставили домой, где родные сумели вернуть его к жизни с помощью горячего супа и вареной говядины с хреном. После чего ему дали поесть. Отобедав, рабби рассказал домашним свою историю. В трех днях пути от Занска его захватили дикие кочевники. Узнав, что он еврей, варвары заставили его перелицевать их охотничьи куртки и ушить брюки. И, словно этого унижения ему было мало, негодяи влили ему в уши сметану и запечатали воском. В конце концов рабби удалось бежать, но, направившись к ближайшему городу, он вместо того забрел на Урал, потому что стеснялся спрашивать у встречных дорогу.

Рассказав свою историю, рабби встал из-за стола и пошел в спальню, желая отоспаться, и вот прямо у него под подушкой лежало сокровище, которое он так искал. Охваченный благоговейным восторгом, рабби опустился на колени и возблагодарил Господа. Три дня спустя он уже снова бродяжничал по Уралу, на этот раз переодевшись мартовским зайцем.

Приведенный здесь шедевр образцово иллюстрирует всю нелепость мистицизма. Рабби видел один и тот же сон три ночи кряду. Если из десяти заповедей вычесть пять Книг Моисеевых, получится пять. Вычтем отсюда братьев Иакова и Исава и получим три. Такого вот рода выкладки и довели рабби Ицхака Бен Леви, великого еврейского мистика, до того, что он пятьдесят два дня подряд ставил в казино на двойку и выигрывал, и все равно кончил тем, что живет теперь на пособие по безработице.

Записки обжоры

после чтения в самолете Достоевского и свежего номера журнала «Диета»

Я жирный. Омерзительно жирный. Жирнее не придумаешь. Все мое тело – избыток жира. Жирные пальцы. Запястья. Даже глаза! (Можете представить себе жирные глаза?) Во мне сотни избыточных фунтов жира. Бока мои оплывают, как глазурь на мороженом. При виде меня никто не верит своим глазам: во разнесло! Что есть, то есть: я настоящий толстяк. Вы спросите, хорошо это или плохо – быть круглым, как шар? Не люблю шутки и всякие парадоксы, но вот что я вам скажу: жир как таковой выше буржуазной морали. Жир – это жир. Его самоценность, способность, скажем, нести зло или вызывать сочувствие – это все, конечно, смешно. Ерунда. В конце концов, что такое жир? Это накопления. Из чего они копятся? Из обычных клеток. Может ли клетка быть нравственной? Может ли она быть выше добра и зла? Кто ее знает – она такая маленькая.

Нет, друзья мои, не пытайтесь отличить правильный жир от неправильного. Многие смотрят на толстяка оценивающе и думают: вот у этого жир – что надо, а тот урод весь заплыл какой-то дрянью. Бросьте!

Вот вам пример – господин К. Господин К. был толст, как свинья, и без помощи лома не мог протиснуться в стандартный дверной проем. В обычной квартире К. сперва раздевался, намазывал себя маслом, а только потом пытался перейти из комнаты в комнату. Не скажу, что мне незнакомы оскорбления, которые К. наверняка терпел от встречавшихся ему компаний молодой шпаны. Как часто, наверное, осиными жалами вонзались в его барабанные перепонки крики «окорок!» и «урод пузатый!». Представляю, как ему было неприятно, когда сам губернатор в канун дня Святого Михаила повернулся к нему на глазах у всех высокопоставленных лиц и сказал: «А вот и наш горшочек с кашей!»

В один прекрасный день К. не выдержал и сел на диету. Да-да, сел на диету! Сперва исчезло сладкое. Затем мучное, спиртное, крахмал, соусы. Короче, он отказался от всего, что делает человека неспособным завязать шнурки на ботинках без помощи «Сантини Бразерс»[10].

И вот шар стал сдуваться. Ноги и руки К. перестали напоминать булки. Из совершенно круглого, он стал обыкновенным. Можно даже сказать, привлекательным. Он даже производил впечатление счастливого человека! Я говорю «производил впечатление», потому что восемнадцать лет спустя, когда К. был на волосок от смерти и его тощее тело бил озноб, он прокричал: «Верните мне мой жир! Пожалуйста! Прижмите меня чем-нибудь тяжелым! Какой я осел! Расстаться со своим жиром. Черт меня дернул!» Полагаю, смысл истории ясен.

У читателя может возникнуть вопрос: если я и впрямь мистер Ходячее Сало, то почему не подался в цирк? Да потому, – признаюсь в этом без тени смущения, – что я не могу выйти из дома. А выйти я не могу, потому что мне не надеть брюки! Ни одна пара не налезает. Я живое воплощение всех копченых окороков со Второй Авеню; в каждой ноге – по двенадцать тысяч сэндвичей. И не самых тонких. Уверен: если бы мой жир умел говорить, он бы рассказал, что такое вечное одиночество – а заодно научил бы вас делать бумажные кораблики. Каждый фунт моего жира стремится быть услышанным, особенно подбородки с четвертого по двенадцатый. У меня удивительный жир. Он многое повидал. Мои икры самостоятельно прожили целую жизнь. Счастливым мой жир не назовешь, зато он настоящий.

Не искусственный. Что может быть хуже искусственного жира? (Не знаю, продается ли он еще в магазинах).

А теперь послушайте, как я стал жирным. Ведь я не всегда был таким. Виновата церковь. Когда-то я был тощий. Тощий, как спичка. Такой тощий, что назвать меня толстым мог только слепой. Я был тощим до тех пор, пока однажды – кажется, это случилось в мой двадцатый день рождения – мы с моим дядей не зашли в один ресторанчик. Мы пили чай с печеньем, и дядя вдруг задал мне вопрос.

– Ты веришь в Бога? – спросил он. – Если да, то как ты думаешь, сколько он весит?

Произнеся это, он глубоко затянулся сигарой, приняв свое излюбленное выражение совершенной невозмутимости; но тут на него напал кашель, да такой яростный, что я испугался, что у него сейчас пойдет кровь.

– В Бога я не верю, – ответил я. – Если он есть, то объясни мне, дядя, откуда берется бедность и убожество? Почему одним не страшны тысячи смертельных напастей, а у других неделями не проходит мигрень? Почему мы ведем счет нашим дням, а не обозначаем их буквами, например? Ответь, дядя. Или тебя шокирует мой вопрос?

Я знал, что говоря это, ничем не рискую, потому что шокировать дядю было невозможно. Еще бы: однажды он стал свидетелем того, как мамашу его тренера по шахматам изнасиловали турки. Зрелище ему, в общем, не понравилось, потому что очень уж затянулось.

– Дорогой племянник, – сказал дядя, – Бог есть, чтобы ты ни говорил. Он везде. Да! Абсолютно везде.

– Так и везде, дядя? Откуда ты знаешь? Ведь ты даже точно не знаешь, существует ли он. Смотри, я дергаю тебя за бородавку, но возможно, тебе это только кажется. А вдруг и вся наша жизнь нам только кажется? И вообще, на Востоке есть секты, члены которых убеждены, что за пределами их разума нет ничего —кроме буфета на железнодорожном вокзале. Что если мы обречены одиноко и бесцельно скитаться в бездушном мире, без надежды на спасение, без будущего, и впереди у нас лишь страдания, смерть и пустота вечного небытия?

Похоже, мои слова произвели на дядю глубокое впечатление, потому что он ответил:

– И ты еще спрашиваешь, почему тебя не приглашают на вечеринки? Господи, да ты псих!

Еще он обвинил меня в нигилизме и добавил с типично стариковским двусмысленным выражением:

– Бог не всегда там, где его ищешь; поверь, дорогой племянник, Бог – везде. В этом печенье, например.

На этом он поднялся из-за стола, благословив меня и оставив чек, удивительно похожий на бирку, которые приклеивают к багажу в самолете.

Вернувшись домой, я задумался, что же означает это простое утверждение: «Бог везде. В этом печенье, например». Вскоре мне захотелось спать, я улегся в постель и задремал. И туг мне приснился сон, который навсегда перевернул всю мою жизнь. Мне снилось, что я прогуливаюсь где-то за городом и вдруг чувствую, что хочу есть. Можно сказать, чувство смертельного голода. На пути мне попадается ресторанчик. Я вхожу, заказываю сэндвич с горячим ростбифом и картошку. Официантка, похожая на мою квартирную хозяйку (чрезвычайно пресную особу, напоминающую сильно растрепанный лишайник), уговаривает меня взять куриный салат. Явно несвежий. Пока мы с ней препираемся, она превращается в распакованный набор столового серебра из двадцати четырех предметов. Я начинаю истерически смеяться, смех переходит в слезы, затем в острую ушную инфекцию. Тут помещение наполняется лучистым светом, и я вижу сверкающую фигуру всадника, который мчится ко мне на белом коне. Это мой ортопед. В раскаянии я падаю ниц.

Такой вот был сон. Проснулся я с ощущением полного благополучия и впервые взглянул на мир с оптимизмом. Все прояснилось. Все мое существо наполнилось эхом дядиных слов. Я отправился на кухню и начал есть. Я поглощал все, что попадалось под руку. Кексы, хлебцы, мюсли, мясо, фрукты. Шоколад, овощные консервы, вино, рыбу, сливки, макароны, колбасу, пирожные – стоимость съеденного подошла к шестидесяти тысячам долларов. Если Бог везде, решил я, значит, Он в пище. Чем больше я съем, тем ближе я буду к Нему. Поддавшись дотоле неведомому мне религиозному порыву, я фанатично запихивал в себя все подряд. Шесть месяцев спустя я был уже праведником из праведников, с молитвой в сердце и с животом, выпиравшим за государственную границу. Как-то утром, в один прекрасный вторник я обнаружил, что нога мои оказались в Витебске, и, насколько мне известно, до сих пор там и находятся. Я все ел и ел, расширялся и расширялся. Худеть, сужаться – величайшая глупость. Даже грех! Ведь, сбрасывая двадцать фунтов, дорогой читатель (полагаю, до моей комплекции вам далеко), мы, возможно, утрачиваем именно те клеточки жира, в которых заключены наш дух, доброта, любовь и честь, или, как в случае с одним моим знакомым налоговым инспектором, живот и бока просто обвисают.

Знаю, что вы сейчас скажете. Вы скажете, что это противоречит всему – да-да, всему – что я проповедовал вначале. Я вдруг приписал бездушной плоти смысл! Ну и что? Разве наша жизнь не состоит из противоречий? Философия толстяка может меняться точно так же, как сменяют друг друга времена года, как изменяется цвет волос, как меняется сама жизнь. Жизнь меняется. Жизнь – это жир, и смерть это жир. Понимаете? Жир – это всё! Пока вы не разжиреете, разумеется.

Помню, в 20-х…

Первый раз в Чикаго я побывал в двадцатых – приехал посмотреть бокс. Со мной был Эрнест Хемингуэй, и мы остановились с ним у Джека Демпси. Как раз тогда Хемингуэй и написал те два рассказа про боксеров, которые дерутся ради денег. Мы с Гертрудой Стайн были единодушны в том, что эти два рассказа – ничего, но над ними еще работать и работать. Я все подначивал Хемингуэя насчет его будущего романа, мы много хохотали, развлекались, а потом надели боксерские перчатки, и он сломал мне нос.

В ту зиму Алиса Токлас[11], Пикассо и я снимали дачу на юге Франции. Я, помнится, сидел тогда над книгой, которой суждено было стать лучшим романом Америки, но так я сквозь нее и не продрался – уж больно там был мелкий шрифт.

По вечерам мы с Гертрудой Стайн гонялись по местным лавчонкам за антиквариатом, и, помню, как-то я спросил ее совета – не стать ли мне писателем. В ее типичной, так очаровавшей нас манере говорить загадками, она сказала: «Нет!» Я понял это как «да» и на следующий день отплыл в Италию. Италия очень напомнила мне Чикаго, особенно Венеция, потому что в обоих городах – каналы, а улицы забиты статуями и соборами величайших мастеров Возрождения.

В тот месяц мы отправились в мастерскую Пикассо в Арле, который тогда назывался то ли Руан, то ли Цюрих. Потом французы переименовали его – в 1589 году, при Людовике Вредном. (Этот Людовик – тот самый король-бастард шестнадцатого века, который гадостей наделал всем.) Пикассо тогда как раз начинал то, что потом получило известность как его «голубой период», но мы с Гертрудой Стайн позвали его пить кофе, и вышло, что он начал его на десять минут позже. Продолжался этот период четыре года, так что те десять минут, и правда, большой роли не сыграли.

Ростом Пикассо был невелик, и походка у него была презабавная: одну ногу он переносил и ставил впереди другой, пока не получится то, что он называл «шаг». Мы без конца смеялись его милым выраженьицам, но к концу тридцатых, когда фашизм набрал силу, смешного поубавилось. Мы с Гертрудой Стайн изучали новые работы Пикассо очень тщательно, и Гертруда Стайн была непреклонна в том, что «искусство, любое искусство – это способ что-нибудь выразить». Пикассо не соглашался и говорил: «Оставьте меня в покое. Я ем». Что касается меня, то я чувствовал, что прав Пикассо. Он в самом деле в это время ел.

Как непохожа была мастерская Пикассо на мастерскую Матисса! У Пикассо там был бедлам, а Матисс содержал все в образцовом порядке. (Это может показаться странным, но справедливо и обратное утверждение.) В тот сентябрь Матиссу заказали написать фреску, но у него заболела жена, и фреска осталась ненаписанной. В результате стену заклеили обоями. Я так хорошо все помню, потому что это было как раз накануне той зимы, когда все мы жили на той дешевой квартирке в северной Швейцарии. Там еще то вдруг начинался дождь, то вдруг так же неожиданно переставал.

Хуан Грис, испанский кубист, упросил однажды Алису Токлас позировать ему для натюрморта и, с типичным для него абстрактным восприятием объекта, принялся разбивать ее лицо и тело на основные геометрические составляющие, пока не подоспела полиция и его не уволокли. Родом Грис был из испанской глубинки, и Гертруда Стайн говаривала, что только настоящий испанец может держать себя как он – то есть говорить по-испански и изредка навещать в Испании семью. Это был замечательный человек.

Помню, однажды вечером мы сидели в веселом заведении на юге Франции, удобно положив ноги на стойку бара на севере Франции, и Гертруда Стайн вдруг сказала: «Что-то меня тошнит». Пикассо решил, что это очень забавно, а мы с Матиссом решили, что это намек и нам пора удирать в Африку. Семь недель спустя, в Кении, встречаем Хемингуэя. Бронзово-лицый и бородатый, он начинал тогда вырабатывать этот свой знаменитый стиль – про глаза и губы. Здесь, на неисследованном черном континенте, Хемингуэй тысячу раз бестрепетно встречал обветренные губы.

– Что поделываешь, Эрнест? – поинтересовался я. Он тут же пустился разглагольствовать про приключения и смерть, как это только он умеет, и когда я проснулся, он уже разбил палатку и уселся у огромного костра готовить на всех изысканные закуски. Я его все подначивал насчет его новой бороды, мы хохотали и посасывали коньяк, а потом надели боксерские перчатки и он сломал мне нос.

В том году я второй раз побывал в Париже: приехал повидаться с тонким, нервным европейским композитором с орлиным профилем и поразительно быстрыми глазами. Этот композитор стал потом Игорем Стравинским, а позднее его лучшим другом. Я остановился у Ман Рея, а Стинг Рей и Сальвадор Дали приходили иногда ко мне обедать. Дали решил устроить персональную выставку, и успех пришел колоссальный – как раз когда какая-то одинокая персона там все же появилась. Это была веселая, чудесная французская зима.

Помню, однажды вечером Скотт Фицдже-ральд с женой возвращались с новогодней вечеринки. Было это в апреле. Последние три месяца они кроме шампанского ничего в рот не брали, а за неделю до того, оба в вечерних костюмах, презрев опасность, своротили свой лимузин в океан со скалы в девяносто футов высотой. Что-то такое было в этих Фицджеральдах: для них существовали только истинные ценности. Удивительно скромные люди. Помню, как они были польщены, когда Грант Вуд предложил им позировать для его «Американской готики»[12]. Зельда потом мне рассказывала, что, пока они позировали, Скотт то и дело ронял вилы.

В течение следующих нескольких лет мы со Скоттом все более сближались, и большинство наших друзей считает, что прототипом героя его последнего романа был я и что вся моя жизнь – слепок предыдущего его романа. В конце концов я и в самом деле, под влиянием этого выдуманного персонажа, слегка подтянулся.

Скотту ужасно не хватало самодисциплины, и – хоть мы и обожали Зельду – мы все сходились на том, что на его работу она повлияла отрицательно, снизив его продуктивность от одного романа в год до нескольких случайных рецептов рыбных блюд и сборника запятых.

Наконец, в 1929 году мы все поехали в Испанию, где Хемингуэй познакомил меня с Манолете. Манолете был чувствителен почти как женщина. Ходил он в обтягивающем трико тореадора, а случалось, и в велосипедных трусах. Манолете был великий, величайший артист. Если бы он не дрался с быками, с его изворотливостью он мог бы стать бухгалтером с мировым именем.

Мы прекрасно провели в Испании тот год. Мы путешествовали, писали. А Хемингуэй брал меня с собой на ловлю тунца. Я поймал четыре консервные банки, мы смеялись, и Алиса Токлас спрашивала меня, уж не влюблен ли я в Гертруду Стайн – ведь я ей посвятил книгу стихов, хоть они и были Томаса Элиота. Я сказал, что да, я люблю ее, но толку с этого мало: она слишком умна для меня. Алиса Токлас согласилась, и тогда мы надели боксерские перчатки и Гертруда Стайн сломала мне нос.

Граф Дракула

Где-то в далекой Трансильвании ужасный граф Дракула, ожидая наступления ночи, лежит в гробу, на котором серебряными буквами начертано его имя. До захода солнца он скрывается в безопасности своей отделанной атласом опочивальни, поскольку солнечный свет означает для него верную гибель. Но как только темнеет, гнусный злодей, движимый неким инстинктом, выбирается из своего убежища и, обернувшись летучей мышью или волком, рыщет по округе, дабы напиться кровью своих жертв. Наконец, перед тем как его заклятый враг, солнце, своими лучами возвестит о начале нового дня, Дракула поспешает обратно в свой надежно скрытый от света гроб и там засыпает, а назавтра тот же цикл повторяется вновь.

Вот его веки начинают подрагивать; древний необъяснимый инстинкт подсказывает ему, что солнце уже почти село и скоро пора вставать. Нынче вечером, очнувшись от сна, Дракула ощущает особый голод; он лежит одетый в плащ с капюшоном на красной подкладке и, прежде чем открыть крышку гроба и выйти, ждет, когда сверхъестественное чувство поможет ему точно определить момент наступления темноты, размышляя тем временем, кого выбрать в качестве сегодняшней жертвы. И останавливает свой выбор на булочнике и его жене. Они такие упитанные, доступные и ничего не подозревающие. Мысль о легковерной супружеской паре, в чье доверие он недавно осторожнейшим образом втерся, возбуждает его аппетит до лихорадочной остроты, и ему едва удается сдержаться в эти последние секунды перед выходом на поиски добычи.

Вдруг он осознает, что солнце зашло. Исчадие ада, он стремительно восстает из гроба и, превратившись в летучую мышь, очертя голову устремляется к коттеджу безмятежных супругов.

– Ой, граф Дракула, какой приятный сюрприз, – приветствует его жена булочника, открывая двери. (Возле их дома монстр вновь принял человеческий облик – так под видом любезного господина он скрывает свои кровавые цели.)

– Что побудило вас прийти в столь ранний час? – спрашивает булочник.

– Ваше приглашение на обед, – отвечает граф. – Надеюсь, я не ошибся. Вы приглашали меня отобедать с вами именно сегодня, не так ли?

– Да, сегодня, но только в семь часов.

– Что вы хотите сказать? – удивляется Дракула, озадаченно оглядываясь кругом.

– Ничего страшного, можете посмотреть вместе с нами на солнечное затмение.

– Затмение?

– Ну да, сегодня полное затмение. – Что?

– Немножко темноты, начиная с полудня, до двух минут первого. Посмотрите в окно.

– О-о-о… у меня большие неприятности. – Да?

– Прошу прощения, но я…

– Что стряслось, граф Дракула?

– Я должен идти. Да-да. О, Боже… – Граф суматошно пытается нащупать дверную ручку.

– Идти? Да вы только что пришли.

– Да, но… кажется, мне нехорошо…

– Граф Дракула, да вы совсем бледный.

– Бледный? Мне нужен глоток свежего воздуха. Рад был с вами повидаться…

– Входите. Располагайтесь. Хотите чего-нибудь выпить?

– Выпить? Нет, мне надо бежать. Э-э, вы наступили на мой плащ.

– Верно. Успокойтесь. Немного вина?

– Вина? О, нет. Я давно не пью – печень, знаете ли, и все такое. И я действительно должен спешить. Только что вспомнил: я забыл погасить в замке свет – счета будут непомерными…

– Прошу вас, – говорит булочник, по-дружески твердо сжимая плечо графа. – Вы нас нисколько не беспокоите. Оставьте излишнюю вежливость. Подумаешь, пришли немного раньше времени.

– Поверьте, я бы с радостью остался, но у меня назначена встреча с румынскими аристократами на другом конце города, а я отвечаю за холодные закуски.

– Дела, дела, дела. Так вы, глядишь, добегаетесь до сердечного приступа.

– Да, пожалуй… А пока разрешите откланяться…

– На обед у нас будет куриный плов, – вступает в разговор жена булочника. – Надеюсь, вам понравится.

– Чудесно, чудесно, – улыбается граф, отталкивая ее на корзину с грязным бельем. Затем он по ошибке открывает дверь в чулан и заходит туда. – Господи, да где же этот треклятый выход?

– Ах, граф Дракула, – смеется жена булочника, – какой вы забавник.

– Я знал, что вы это оцените, – говорит Дракула, выжимая из себя смешок. – А теперь пропустите меня. – Наконец он находит входную дверь, но время тьмы уже истекло.

– Посмотри-ка, мамочка, – говорит булочник, – похоже, затмение уже кончилось. Снова выглядывает солнце.

– Так и есть, – замечает Дракула, захлопывая дверь. – Ладно, я останусь. Только поскорее задерните все шторы. Скорее! Давайте же!

– Какие такие шторы? – удивляется булочник.

– Как, у вас нет штор? – Граф оценивает ситуацию. – А хотя бы подвал есть в этой лачуге?

– Нет, – любезно отвечает жена. – Я без конца уговариваю Ярслова устроить подпол, но он меня не слушает. Такой вот он, Ярслов, мой муженек.

– Я задыхаюсь. Где здесь чулан?

– Вы только что оттуда, граф Дракула. Повеселили нас с мамочкой.

– Ах, граф, какой вы, право, шутник.

– Послушайте, я ненадолго закроюсь в чулане. Постучите мне в семь тридцать. – С этими словами граф скрывается в чулане и захлопывает за собой дверь.

– Хи-хи, какой он смешной, Ярслов.

– Эй, граф, выходите. Перестаньте дурить. Из чулана доносится приглушенный голос Дракулы:

– Не могу… Прошу вас, поверьте мне на слово. Позвольте, я посижу здесь какое-то время. Со мной все в порядке. Честное слово.

– Граф Дракула, хватит шутить. Мы и так умираем от смеха.

– Уверяю вас, мне очень нравится ваш чулан.

– Да, но…

– Понимаю, понимаю… Вам это кажется странным, однако я здесь прекрасно себя чувствую. Я как раз на днях говорил госпоже Хесс: в хорошем чулане я готов стоять часами. Приятная женщина, эта госпожа Хесс. Немного полновата, но очень, очень приятная… А вы тем временем можете заняться своими делами и позвать меня, когда зайдет солнце. О, Рамона, ла-та-та-ти-та-та-ти, Рамона…

В этот момент приходит мэр со своей женой Катей. Они проходили мимо и решили заглянуть к своим добрым друзьям, булочнику и его супруге.

– Здравствуйте, Ярслов. Надеюсь, мы с Катей вам не помешали?

– Нисколько, господин мэр. Выходите, граф Дракула! У нас гости!

– Граф у вас? – удивленно спрашивает мэр.

– Да, и вы ни за что не догадаетесь, где он сейчас, – говорит жена булочника.

– Его так редко можно увидеть в столь ранний час. По правде говоря, не помню, чтобы я когда-нибудь встречал его при свете дня.

– Тем не менее он здесь. Выходите, граф Дракула!

– Где же он? – спрашивает Катя, не зная, смеяться или нет.

– Выходите сейчас же! Идите к нам! – Жена булочника начинает терять терпение.

– Он в чулане, – сообщает булочник извиняющимся тоном.

– Неужели? – удивляется мэр.

– Пойдемте, – зовет графа булочник притворно добродушным голосом, стуча в дверь чулана. – Хорошего понемножку. У нас в гостях господин мэр.

– А ну-ка выходите, Дракула, – кричит достопочтенный мэр. – Давайте выпьем.

– Нет-нет, начинайте без меня. У меня здесь кое-какие дела.

– Где? В чулане?

– Да. И я не хочу, чтобы вы из-за меня меняли свои планы. Я прекрасно слышу все, что вы говорите. Я присоединюсь к вашей беседе, если у меня будет что добавить.

Хозяева и гости обмениваются взглядами и пожимают плечами. Приносят вино и наполняют бокалы.

– Славное было сегодня затмение, – говорит мэр, отпивая вино из бокала.

– Да, – соглашается булочник. – Нечто невероятное.

– Да. Просто жуть, – доносится голос из чулана.

– Что вы сказали, Дракула?

– Ничего, ничего. Не обращайте внимания. Медленно тянется время, так что мэру уже невмоготу терпеть, и он, рывком распахнув дверь в чулан, кричит:

– Выходите, Дракула. Я всегда считал вас настоящим мужчиной. Кончайте валять дурака.

Дневной свет устремляется внутрь, и на глазах четверых изумленных людей ужасный монстр с пронзительным воплем медленно истлевает, превращаясь в скелет, который затем рассыпается в прах. Склонившись над кучкой белого пепла в чулане, жена булочника восклицает:

– Вот тебе раз, выходит, сегодня обед отменяется?

Беседы с Гельмгольцем

Предлагаемые читателю записи разговоров с Гельмгольцем взяты из книги «Беседы с Гельмгольцем», которая вскоре выйдет в свет.

Доктору Гельмгольцу сейчас почти девяносто. Современник Фрейда, пионер психоанализа и основатель направления в психологии, которое носит его имя, он прославился прежде всего исследованиями человеческого поведения: сумел доказать, что смерть является не врожденным, а благоприобретенным свойством организма.

Доктор живет в загородном доме неподалеку от Лозанны (Швейцария) вместе со слугой по имени Хрольф и датским догом по кличке Хрольф. Почти все время ученый отдает работе над рукописями. Сейчас он пересматривает автобиографию, пытаясь включить в нее себя. Приведенные беседы Гельмгольц вел на протяжении нескольких месяцев со своим учеником и последователем Трепетом Хоффнунгом, которого профессор, превозмогая отвращение, вынужден терпеть – ведь тот приносит ему нугу. Разговоры касались различных тем – от психопатологии и религии до того, почему Гельмгольц никак не может получить кредитную карточку. Учитель, как его называет Хоффнунг, предстает перед нами сердечным, отзывчивым человеком, готовым отказаться от всего, чего достиг, лишь бы избавиться от сыпи.

1апреля. Я пришел к Гельмгольцу ровно в десять утра, и горничная сообщила, что доктор в своем кабинете размышляет над каким-то вопросом. Из-за сильного волнения мне послышалось «над просом». Оказалось, я не ослышался: Учитель и в самом деле задумался над просом. Зажав в руках зерно, он рассыпал его по столу маленькими кучками. На мой вопрос о том, что он делает, Гельмгольц ответил: «Ах, если бы побольше людей задумывались над просом». Эти слова меня несколько удивили, однако я не стал ничего выяснять. Гельмгольц откинулся в кожаном кресле, и я попросил его рассказать о заре психоанализа.

– Когда мы с Фрейдом познакомились, я уже работал над своей теорией. Фрейд как-то зашел в булочную, чтобы купить плюшки – по-немецки «шнекен», – однако никак не мог заставить себя произнести такое слово. Как вы, наверное, знаете, Фрейд был для этого слишком застенчив. «Дайте, пожалуйста, вон те маленькие булочки», – сказал он, указывая на прилавок. «Шнекен, герр профессор?» – спросил булочник. Фрейд мгновенно залился краской и выскочил на улицу, бормоча: «Нет, ничего… не беспокойтесь… я так». Для меня не составило большого труда купить булочки, и я преподнес их Фрейду в подарок. Мы стали близкими друзьями. С тех пор я замечаю, что некоторые люди стесняются произносить отдельные слова. А у вас есть такие слова?

И тут я вспомнил, как в одном ресторане не смог заказать «кальмидор» (так у них именовался помидор, фаршированный кальмаром). Гельмгольц назвал это слово на редкость идиотским и заявил, что выцарапал бы глаза тому, для кого оно звучит нормально.

Мы снова заговорили о Фрейде. Похоже, он занимал все мысли Гельмгольца, хотя они ненавидели друг друга с тех пор, как однажды повздорили из-за пучка петрушки.

– Я вспоминаю одну пациентку Фрейда – Эдну С. Истерический паралич носа. Друзья просили ее изобразить «зайчика», а она не могла и поэтому с трудом переносила их общество – они часто бывали жестоки. «Ну-ка, милочка, покажи, как ты делаешь зайчика». При этом шутники шевелили ноздрями и от души хохотали. Фрейд провел с ней несколько сеансов, но что-то не получилось: вместо психотерапевтического контакта с профессором у пациентки возникло влечение к высокой деревянной вешалке, стоявшей у него в кабинете. Фрейд был в панике: ведь в те времена к психоанализу еще относились скептически. А после того, как девушка внезапно отправилась в морское путешествие, прихватив вешалку с собой, Фрейд поклялся навсегда оставить психоанализ. И действительно, некоторое время он вполне серьезно готовил себя к карьере акробата, пока Ференци[13] не убедил его в том, что он никогда не научится профессионально кувыркаться.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13