Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Гроза на Москве

ModernLib.Net / История / Алтаев Ал / Гроза на Москве - Чтение (стр. 4)
Автор: Алтаев Ал
Жанр: История

 

 


      - У Васюка искать денег все равно, что на Москве правды, - засмеялись опричники.
      Григорий обвел окружающих тоскливым взглядом.
      - Я отыграюсь, - сказал он уверенно, - только выручите... Дайте денег... малость дайте... Кто выручит, голубчики?
      - Я выручу, Гриша!
      И из-за князя Вяземского вышел, по-женски вертя боками и выгибая тонкий стан, румяный Басманов. В голубых глазах его опять прыгали недобрые огоньки.
      - Хочешь, я выручу, Гриша?
      - Выручи, сделай милость, я отыграюсь!
      - А коли не отыграешься, как с тебя взыскивать? Я ведь не Афоня, даром не даю: он - князь, а у князя казна не считана... А я из грязи - в князи, да и наряды страсть люблю, так мне каждая копеечка дорога.
      - Отдам, отдам, Федор Алексеевич!..
      - А коли не отдашь...
      Он смотрел на Григория, как кошка, зажавшая в лапах мышь.
      Григорий побледнел и твердо вымолвил:
      - А коли не отдам, на правеж* ставь...
      _______________
      * П р а в е ж - взыскание долга с истязанием.
      При этом слове опричники переглянулись. Страшен был правеж, а всем ведом был жестокий нрав Федора Басманова. Если Григорий не отыграется и не отдаст взятых денег, он не задумается выставить должника перед судным приказом на многолюдной Ивановской площади и сечь, пока не вернет долга или не найдет за себя заместителя.
      Все молчали, затаив дыхание. Григорий Грязной проговорил, тяжело роняя слова:
      - Я повторяю: коли не отдам - на правеж ставь... Все слышали...
      Басманов усмехнулся, медленно, точно наслаждаясь нетерпеливой тоскою Григория, достал деньги и спросил коротко:
      - Сколько?
      - Пятьдесят рублев!
      - Пятьдесят рублев? - холодно спросил он. - По указу государеву за пятьдесят рублев правеж полмесяца. Знаешь?
      - Знаю.
      Басманов торжественно положил на стол, рядом с Григорием, пятьдесят рублей.
      И опять застучали кости, опять зазвенели деньги, и опять стала убывать кучка их возле Григория. Наконец, исчез последний алтын.
      Григорий вяло, тупо обвел глазами всех.
      - Проиграл, - сказал, улыбаясь, Басманов. - Слышишь, Вася, брат твой проиграл. Что ж, Гриша, к приказу идем?
      - Идем, - тупо отвечал Григорий.
      На бесшабашном лице Василия появилось тревожное выражение. Он схватил Басманова за руку.
      - Сделай милость, подожди до завтра.
      Басманов усмехнулся.
      - По мне что ж, хоть до завтра. Сегодня и недосуг: гляди, где солнышко: к государю в обитель не запоздать бы.
      Василий положил руку на плечо брата.
      - Иди за мною, дурень! - крикнул он сердито. - Ты знаешь правеж?
      - Знаю, - безучастно вымолвил Григорий.
      - Срамота всему нашему роду! Голого, слышь, голого сечь станут, а ребятишки будут смеяться... Иди за мною...
      Они отделились от товарищей и спешно покинули Балчуг.
      Опричники гурьбою выходили из кабака, где стало невозможно дышать от спертого воздуха от винных паров. Будили заснувших под лавками, садились на коней и вдоль широкого луга замоскворецкого ехали к парому. Через Тайницкие ворота проехали они в Кремль, чтобы выполнять царские повеления в приказах.
      Проезжая мимо печатного двора, пьяная ватага увидела перед зданием толпу народа. Слышалась брань, угрозы, крики.
      Мстиславец стоял перед толпою, размахивая молотом, и кричал до хрипоты в горле:
      - Подойди, проклятый, подойди!
      Глаза у него налились кровью, могучая фигура выражала тупую злобу.
      Отстраняя его, выступил вперед дьякон Иван Федорович.
      - Народ православный! - прозвучал над толпою его спокойный, звучный голос. - Пошто вы разнести сей малый дом вздумали? Ведь то дом Божий!
      - Дьявол тот дом выстроил! - кричала толпа.
      Поднимались вверх палки, колья, заступы, оглобли; кто-то волочил издалека громадное бревно.
      Иван Федорович покачал головою.
      - Постыдной речи мне не следует слушать, - сказал он, - я служитель Господа, во храме угодника Божьего служу, а дом сей поставлен благоверным государем нашим и царем всея Руси Иваном Васильевичем.
      Толпа отхлынула. Раздались голоса:
      - Куда, черт, лезешь? Сказывал я тебе?
      - Уйти бы от греха!
      - А мне Ванька божился, будто там всякие нечисти печатают адскими станками да колдуют о звездах бесовские сказания!
      - Молчи, молчи! Аль языка тебе не жалко? Отрежут, будешь знать бесовские сказания. Божье слово они по приказу царскому печатают!
      Толпа начала редеть. Со своего вороного коня, позвякивая бубенцами упряжки, смотрел на толпу царский шурин Мамстрюк. Он скалил белые зубы; ему казалась забавной эта сцена, забавна фигура Мстиславца, угрюмая, готовая скорее умереть, чем отдать свое любимое детище. Мамстрюку хотелось позабавиться. Он вынул горсть денег, бросил ее в толпу и крикнул:
      - А ну, удалые москвичи, постойте за веру православную! Еретики проклятые над Богом глумятся, ереси печатают на станках бесовских! Вымышленники* из заморских краев навезли им мудрость дьявольскую, звездочетные сказания, врата адовы...
      _______________
      * В ы м ы ш л е н н и к - инженер.
      Толпа с криком бросилась за деньгами, давя друг друга.
      Мамстрюк продолжал, смеясь:
      - А ну, детки! Ловите еще деньги да молитесь за царя-батюшку и весь царский род.
      - Многие лета государю!
      - Многие лета царице-матушке!
      - Здрав будь и ты, князь Михайло Темрюкович!
      - Ереси на печатном дворе печатают, а не душеполезные книжки, как велено государем! Опоганили станки ересью Матюшки Башкина да Федосия Косого!* Ломайте двери! Высаживайте окна! Разносите проклятое гнездо!
      _______________
      * М. Б а ш к и н, Ф. К о с о й. В царствование Ивана Грозного
      были признаны еретиками и бежали в Литву.
      С дикими криками бросилась толпа на печатный двор. Мамстрюк смотрел, хохоча; за ним смеялись и другие опричники.
      В толпе скрылся дьякон Иван Федорович; скрылся и Мстиславец; слышны были проклятья и грохот; громадными бревнами чернь разносила стены первопечатни. Порою прорывался безумный женский визг: то кричала дьяконица.
      Мстиславец все еще охранял дверь, размахивая громадным молотом. Толпа хлынула в выбитые окна. На улицу полетели станки, молоты... Слышался треск, грохот, и перед печатней выросла груда разломанных станков, перемешанных с изорванными в мелкие клочья книгами, над которыми трудились столько лет первые русские печатники.
      Мстиславец стоял на труде изорванных книг, на обломках печатной машины и плакал, прижимая к груди несколько книг, спасенных от разгрома: "Деяния апостольские", "Послания апостола Павла" и только что отпечатанный "Часовник".
      Над зданием появились клубы дыма и алые языки пламени. Первопечатня была подожжена...
      Громадная фигура Мстиславца метнулась с диким звериным воем. Расталкивая толпу, с книгами в объятиях, помчался он прочь от пожарища к двору князя Лыкова.
      Там, в темном сарае, Мстиславец застал плачущую дьяконицу. Возле нее лежал, охая, Иван Федорович с разбитой камнем головою. Власьевна мочила ему висок водою и приговаривала:
      - Господи Боже... ну, времечко пришло... то все кромешники...
      Мстиславец тяжело дышал, не замечая, как сквозь разорванную на груди рубашку струится кровь.
      Дьякон открыл глаза, увидел пришедших в сарай князей Лыковых и скорбным голосом сказал:
      - Божья беда, князь... То зависть священнослужителей и начальников, кои на меня многие ереси умышляли, желая благое творить во зло...
      Власьевна замахала руками.
      - Да не начальники тут, батюшка, а опричники! Шурин, вишь, царский тешится!
      Дьяконица причитала:
      - Бумаги-то, бумаги сколь много пропало пропадом! Шутка ли дело, бумага голландская, лист полденьги плачен...
      А Мстиславец молчал как убитый, уставясь в одну точку и крепко прижимая к раненой груди спасенные от погрома книги. По лицу гиганта медленно катились слезы...
      Князь Михайло Матвеевич раздумывал.
      - Ноне, дьякон, - сказал он наконец, - так этого дела оставить нельзя, да и тебя государь царь не похвалит, коли ты скрываться будешь. Дело твое правое. Идем к самому царю.
      Глава VII
      СЛОБОДА НЕВОЛЯ
      Широко раскинулась Александровская слобода; разукрасилась теремами златоверхими, церквами и новыми частоколами. Все блестело новизной. Слобода выросла за полгода, с того времени, как царь, испугавшись крамолы, бежал сюда из Москвы и объявил, что здесь будет отныне жить. Верные слуги его понастроили хором; казалось, точно чародеи накидали всюду в одно мгновение теремов, церквей, вышек. Из московских палат дворцовых навезли кустов и деревьев, ранней весною посадили, окопали, и сад пышно зазеленел. На рынке выстроились ряды палаток, лотков, скамеек, а от рынка широкая, вымощенная распиленными бревнами улица вела к царским хоромам. Подъемный мост в конце улицы перекинулся к дворцовым воротам с мрачной башней, на которой у образа день и ночь теплилась лампада.
      Расписной яркий царский дворец с теремами, вышками походил на крепость. Его окружал глубокий ров, обнесенный земляным валом; вал для большей крепости был облицован бревнами, а на деревянных стенах возвышались четыре неуклюжие башни.
      Выросшая внезапно слобода-крепость была известна в народе под кличкою Неволя. На Москве не было человека, который бы приближался к Неволе без тайного трепета.
      Спешно обставлялась слобода царская; давно уже гордо возвышались круглые и остроконечные крыши царских хором; давно уже шла служба в большой раззолоченной церкви Богоматери, расписанной снаружи цветами, серебром и золотом, с крестом на каждом кирпиче. Немало понастроилось домов и для опричников, для них готова была уже целая улица, для купцов другая. И с каждым днем разрасталась опричнина, приходили записываться новые и новые молодцы из бедных детей боярских, из отчаянных голов. Росла и слобода; повсюду стучали молоты, визжали пилы и топоры, возводились новые и новые постройки. Но проникнуть в Неволю было далеко нелегко; никто не смел приблизиться к ней без ведома царя; за три версты она была оцеплена стражею.
      В чудесное июльское утро царь со старшим одиннадцатилетним царевичем Иваном возвращался с охоты. Узкая лесная дорога, ведущая с заповедных лугов в слободу, вилась белою лентою, змеилась и терялась вдали, в чаще; конские копыта поднимали густые облака пыли, и в них слабо искрились блестящие кафтаны всадников; заливчатым звоном звенели бубенцы и бляшки на конях; сухим резким гулом отдавался в лесу топот лошадиных копыт; а кругом на много верст сомкнулся сосновый лес, поднимались кверху красные стволы, прямые и голые, как свечи, чуть-чуть шевелились зеленые верхушки, и по лесу шел шум, вечный шум лесного шепота, вздохов и тихой баюкающей песни. Пели деревья про стародавнюю быль; про веселые дни девичьих ауканий; про Божьих пташек, свивавших гнезда в их чаще; про свист удалых разбойников... Перекликались грустно и ласково кукушки; тукал дятел о кору древесную; кричала пронзительно иволга...
      Дорога вилась, змеилась лентой, переходила к самой слободе. И вот зазвучали веселые рожки охотничьи; зазвенел глухо, жалобно и странно бубен, в который бил кожаной плетью передовой холоп, расчищая путь для царя.
      Опустился подъемный мост; широко распахнулись ворота царских хором, застучали копыта о дерево помоста.
      Пестрая толпа сокольничих собралась на широком дворе; все они были в алых бархатных кафтанах, парчовых шапках и в зеленых сапогах с загнутыми носами; подсокольничии в сафьяновых рукавицах держали кречетов, соколов; нежным звоном переливались бубенцы на хвостах птиц; пестрели яркие нагрудники, нахвостники, низанные в сетку жемчугом клобучки над гордыми очами. Позади катили сани, полные убитой дичи: тетеревов, уток, рябчиков.
      После охоты была обычная трапеза опричников; во время нее царь читал братии поучения. Обедал он отдельно после обильного обеда своих приспешников, и обедал скудно, чтобы показать им пример своего смирения. А после обеда опричникам было приказано собираться к царю "на веселье".
      Вдоль узорчатых стен, расписанных библейскими сюжетами, тянулись длинные столы, крытые богатыми вытканными скатертями. Вдоль стен протянулись длинные лавки, крытые парчою и бархатом. В глубокие ниши окон светило солнце и зажигало искры на царском кресле со львами вместо ручек и громадным двуглавым орлом, распростертым на спинке. Посреди палаты, на отдельном столе, между блюдами с затейными кушаньями, как жар, горели и искрились стаканы переливчатого стекла, чары, кубки, стопы, ковши с финифтью разноцветною, с жемчужной отделкой, с золотыми фигурными украшениями завитков, расплывчатых цветов, рожков, листьев, с гигантскими рожами, львами, затейливо переплетающимися в чудный рисунок. На особом столе перед царским креслом стоял любимый его кубок золоченый, редкой работы, с покрышкою, а на покрышке той тикали вделанные в нее часы подарок шведских послов.
      Уже опричники сидели за столами; уже мальчики-стольники выстроились попарно позади царского кресла; уже дворецкий и крайчий стояли в ожидании, выставив вперед блиставшую жемчужным шитьем грудь.
      Под громкий трубный звук неспешным шагом вошел царь с старшим сыном. На царе был желтый шелковый кафтан с затейливым шитьем; тонкие зеленые травы перемешивались с серебром и жемчужными цветами, из-под него выглядывал белый зипун, вышитый золотом; на голове была черная тафья маленькая шапочка, вся вышитая жемчугом, и такие же сапоги. Царь шел важно, опираясь на посох; позади него бежал, позвякивая бубенчиками, шут, а рядом с ним шел царевич Иван. Царевич, высокий, стройный мальчик, с русыми кудрями, в расшитом серебром белом кафтане, казался очень бледным. Только голубые глаза его горели. Было в них что-то болезненное, лихорадочное, и тонкие губы кривились усмешкой.
      За царем и царевичем почтительно выступал пожилой опричник, громадный, с высоко поднятыми плечами и короткой шеей; широкая рыжая борода с проседью падала ему на парчовую грудь; глаза смотрели пристально и тяжело из-под насупленных бровей. Говорили, что никто не мог стерпеть этого пристального взгляда нового царского любимца - Григория Лукьяновича Малюты Скуратова-Бельского; в народе ходили слухи, будто пташка Божья падает замертво, когда смотрит на нее Малюта. И было в этой массивной фигуре с безобразно скошенным назад собачьим черепом что-то животное, отталкивающее, грубое, но в то же время сильное и вкрадчивое.
      Царевич Иван опустился в кресло рядом с отцом и стал во всем ему подражать.
      Одно за другим следовали редкие праздничные блюда: сначала подавали холодное - студни да затейное печенье с мускатом, корицей, имбирем; потом слуги стали обносить царских гостей жареным: белоснежными лебедями с распростертыми крыльями, золоченым клювом; жареными курицами без костей с шафраном; зайцами с лапшою; потом началось "ушное" - уха, супы из кур, рыбы, мяса. Конца не было кушаньям, и гостям давно пришлось расстегнуть пояса. Пили много; в турьих рогах, ковшах, чарках, кубках искрилось золотом легкое рейнское вино; рекою лились дорогая настойка, патока и мальвазия; в высоких графинах и широких братинах разносили мед, настоянный на малине, на вишнях, яблоках, с имбирем. Пахло человеческим потом, пролитым вином, ладаном, который перед пиром слуги прибавили в топливо "для духу".
      Сначала говорили мало; но в промежутках между блюдами, когда слуги разносили напитки, у опричников развязались языки.
      Царь ткнул ногою шута, сидевшего на полу возле его кресла, и сунул ему в руку кубок с мальвазией. Тот точно проснулся, глупо ухмыльнулся, схватил кубок жадно, как собака, и, защелкав по-собачьи зубами, припал к поле царского кафтана. Сделав глоток, он нарочно как будто поперхнулся и закашлялся, скорчив такую гримасу, что царь засмеялся.
      - Аль горько? - спросил царь.
      - Уж таково-то сладко из твоих рук, царь-солнышко, ровно дождик на землю в засуху полетел... А земля - то моя утроба окаянная... Сколь в нее ни лей, все глад и жар великий...
      Внезапно улыбка осветила лицо царя.
      - Ваня, - сказал он, подмигивая царевичу, - не напоишь ли ты Оську?
      Голубые глаза царевича вспыхнули; губы его скривились в тонкую, злую усмешку; он заглянул в лицо шута.
      - А вылить в него все рейнское... весь ковшик сразу, государь-батюшка...
      Молодой, звонкий смех рассыпался под сводами покоя; то был жестокий смех, который знобил душу.
      - А и догадлив же ты, царевич! - закивал головою шут Гвоздев, но, встретившись глазами с царевичем, побледнел под этим стальным взглядом.
      С минуту он молчал; потом медленно, с усилием выдавил на своем лице улыбку и закричал:
      - Во славу Божью, государь-солнышко, честная братия трапезует... святыми, богоугодными речами тешится.
      Царь нахмурился:
      - Шути да не зашучивайся, дурак.
      И он ткнул Гвоздева носком сапога. Тот опрокинулся и застонал, позвякивая бубенцами, забавно и жалобно всхлипывая.
      - Ой, убил, Иванушко! Ой, зашиб, Васильевич! Ой, помилуй, помилуй, государь... не лях я поганый... не басурман, не ливонец, коим ты кишки все давно выпустил...
      Льстивая и грубая шутка понравилась царю. Он засмеялся.
      - Дуракам, как младенцам, - молвил он, - дано Господом правду говорить. И впрямь, Оська, Литва, видно, моего князя Василия Прозоровского не забыла, как взял он знамя пана Сапеги; не забыли проклятые ляхи, как в земле Псковской Васька Вешняков сломил их силу; не забыл и хан крымский, как стояла Рязань, а за нею мои слуги верные. - Он с нежностью взглянул на своих любимцев - Алексея Басманова и сына его Федора. - Одна мысль, одна забота моя была, есть и будет - добыть Московской земле - державе моей Ливонию, нашу исконную вотчину, а с нею и путь на море. Сплю и вижу то дело, други.
      Он помолчал.
      - Одно только неладно, - сказал Оська, - причинил боль ты нам трапезой монастырской. Великие светочи - Сергий и Кирилл, Дмитрий, Пафнутий и многие преподобные в Русской земле установили уставы иноческому житию крепкие, как надобно спасаться, а повсюду живут обычаи мирские. Кроме сокровенных рабов Божьих, остальные только по одежде монахи, а все по мирскому творится. И в Кириллове, и у Троицы в Сергиеве монастыре благочестие иссякло. Прежде Кириллов монастырь многие земли кормил в голодные времена, а ныне там пиры пируют. Как рыболов Петр и поселянин Иоанн Богослов и все двенадцать апостолов велели, всем сильным царям, обладавшим вселенною: как Кирилла вам с боярином Шереметевым поставить? Которого выше? Шереметев постригся из боярства, а Кирилл и в приказе у государя не был. Да, что творят по монастырям, - Богу то ведомо! А знаешь, завет какой давали: "отрекаюсь от мира и от всего, что в мире". А мы разве завет такой давали? Постригалися? А ну, поведайте мне.
      Он обвел глазами полупьяных опричников.
      - Не давали, царь-государь, не давали! - гулом понеслось по рядам.
      - То-то. Учредителем был я, скудоумный, по своему смирению мысля: показать пример чернецам, как на миру живучи, надо усердным до Бога быть и душу спасать, как жить надобно. А что, мы не молимся усердно? Не колотим лба? Погляди!
      Он показал на лоб, на котором ясно виднелись темные пятна - следы долгих земных поклонов.
      - Ночи молимся...
      - Молимся, государь...
      - Какие грехи были, все замолили!
      - А то Замолили и те, что впредь накопим!
      Царь крикнул:
      - Молчите. А почему мне бедную мою мирскую братию не потешить? Есть тут немало молодых. На Руси есть веселье - пить, а что мы вином малость потешимся, то ли еще беда великая? Что же ты заслушался меня, царевич, аль забыл, как Оську нужно напоить, да так напоить, чтобы не смел хулить отца твоего!
      Царевич засмеялся тонким, заливчатым смехом, схватил громадный ковш рейнского и, повалив Гвоздева, стал лить ему вино в нос, в рот, в уши.
      По воле царя Гвоздев недавно надел шутовской наряд; прежде он был в почете и славе при дворе; перед ним заискивали, и он ходил не спешным шагом, важно держа голову, подпертую высоким воротником боярского кафтана.
      Гвоздев упал на пол, и по его лицу, по седеющей бороде заструилось вино...
      Шутовская однорядка татарского покроя из червленого сукна вся вымокла; разноцветные яркие заплаты стали темными, черкесская зеленая шапка с лисьим околышем свалилась и плавала в луже, и бубенцы, пришитые на рукавах и полах, жалобно позванивали. Несчастный старик задыхался; из носа, из ушей - отовсюду текло у него вино. А царь хохотал, за ним хохотал царевич, хохотали все опричники.
      Царевич кричал:
      - Батюшка, дозволь попотчевать бастрой?
      - Валяй бастрой, Ваня, - смеялся царь.
      У Гвоздева глаза вылезли, как у рака. Он задыхался.
      - Напился теперь, Оська? - спрашивал царь. - Брось, Ваня. Нешто бастра для холопов? Ладно ли тебе было, шутник?
      Гвоздев собрался с силами.
      - Ладно, государь, только шапка да однорядка очень пьяны: пожалуй, домой не дойдут.
      - Подать ему платье новое, шапку - околыш рысий! - крикнул царь. Аль озяб от купания, Оська?
      Гвоздев пересилил кашель, стал на колени в привычную шутовскую позу и запел тонким, пронзительным голосом, запел детскую песенку:
      Поливай, дождь,
      На бабину рожь,
      На дедову пшеницу,
      На девкин лен.
      Поливай ведром...
      Дождь, дождь, припусти,
      Посильней, поскорей,
      Нас, ребят, обогрей.
      Наивная песенка, которой ребятишки на радунице окликали дождь при появлении грозовой тучи, странно звучала в душном царском покое, среди грубого пьяного веселья. Царь хлопнул Гвоздева по лбу рукою.
      - Завтра получишь и мальвазию, и рейнское, и бастры на дом, да и денег пошлю... дождик-то золотой тебе, небось, любее, дурень?
      Царь был в веселом расположении духа, и Федор Басманов с завистливой улыбкой подошел к царю.
      - Дозволь, царь-государь, тебя повеселить пляскою... не перепадет ли и мне золотого дождичка? Больно уж у меня телогрея худа...
      - Валяй и ты! - махнул рукою царь. - Потешь как знаешь. Да погоди: был тут у меня смиренник, что две недели тому назад в опричнину ко мне записался. Нарядить его в сарафан!
      Василий Грязной толкнул брата.
      - Слышь, Гриша, государь царь тебя кличет.
      Григорий встал. Он был смертельно бледен; глаза блуждали. С тех пор, как две недели назад брат Василий привел его в Неволю, он пил непробудно, день и ночь. В пьяном виде не помнил он, как надевали на него черную рясу и черную скуфейку, не помнил, как ходил с царскими опричниками к заутрене; не помнил даже, как подписывал отречение от всего на свете: от отца-матери, от роду-племени, чтоб стать царским опричником. Он смутно сознавал только, что это отречение, эта новая должность избавляли его от правежа. Отуманенная вином голова перестала соображать, что когда-то, еще недавно, боялся он слова "опричник", что когда-то корил брата, зачем он пошел в Неволю; что ему были противны дикие своевольства царских приспешников, которым не смели прекословить земские.
      С трудом, держась за стол, встал Григорий и поклонился царю.
      - Так вот он каков ноне молодец стал, - молвил царь с усмешкой, - вот он каков, кого я от правежа избавил! Еле на ногах стоит...
      Он обернулся к слугам, державшим в руках алый сарафан и все принадлежности девичьего наряда.
      - А Федорушке сарафан принесли?
      - Слушаю, государь...
      Федор Басманов, смеясь и кривляясь, уже надевал голубой летник с длинными рукавами, шитый серебром "на канительное дело", - то есть канителью, в спираль; на голову он надел кокошник с привязанною косою, а на шею жемчужное ожерелье и стоял перед царем, помахивая шитым золотом платком, молодой, статный, с голубыми невинными очами, совсем пригожая красная девица.
      Стоял перед царем и Григорий Грязной, все такой же бледный, с мрачным взглядом, с дрожащими от обиды губами. Красный сарафан нелепо повис на его костлявой фигуре, смешно обнажились мускулистые руки из-под кисейной рубахи, девичья повязка сдвинулась набок.
      Мокрый, с обвисшей, слипшейся от сладкого вина бородою стоял Гвоздев посреди покоя и, притоптывая разноцветными, в кусочках, шутовскими сапогами, тянул хриплым голосом:
      Расходился старина...
      Красна девица пьяна,
      В лаптях воду носила,
      Квашню ногой месила...
      Ай, люлю, люлю!
      Живет дурень на краю...
      Ой, жги, говори, говори,
      Рукавички сафьяновые!
      - Пляши, - крикнул царь, наслаждаясь, видимо, унижением и ужасом Григория Грязного. - Да что вас мало? Ступай сюда и ты, Васютка; ты горазд плясать вприсядку. Надевай новый кафтан Оськин! Эй, кафтан для Васи! Гусельников!
      Заливались звонкие гусли; под низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами, в шутовском наряде плясал вприсядку Василий Грязной; старый Гвоздев припевал, с трудом выделывая коленца присядки, чтобы не отстать от вертлявого Василия Грязного, но ему мешал отвислый живот; борода растрепалась и мокрыми седыми клочьями повисла на груди: он отрывисто, задыхаясь, выкрикивал:
      Пошто, девка, румяна?
      Нарядилася она!
      Нарядилась в сарафан,
      Он по ниточкам весь дран...
      Федор Басманов, закрываясь платком и жеманно улыбаясь, изгибал стан и плыл лебедушкой.
      Царь обвел глазами пирующих. Взгляд его остановился на конюшем, старом боярине Иване Петровиче Федорове. Этот боярин не был опричником; за военную славу и седины его уважали даже враги.
      Царю хотелось шутить.
      - А ты, боярин Иван Петрович, - сказал он с усмешкой, - не хочешь ли с ними поплясать? Гусельники тебе сыграют веселую плясовую.
      Боярин встал. Лицо его не дрогнуло. Низко поклонился он царю; солнечный луч упал на его бороду, и она заблестела серебром.
      - Здрав будь, государь царь, - сказал он спокойно. - Спасибо за зов, да оплошал я, старый; копье и меч в руках с младых лет держать умудрен, а скоморошьей хитрости не учился, на том не обессудь. Вели голову сложить за тебя - сложу с радостью, а плясать да тешить тебя песнями и всякими шутками, - воля твоя, не по силам мне, да и ноги старые не гнутся...
      Царь сдвинул брови и отвернулся.
      - Гришка! - крикнул он и махнул рукою.
      Григорий стоял молча, тяжело дыша, и в голове его смутно носилась мысль о том, что его сделали посмешищем, что одеваться в девичий наряд стыд и грех, но уйти он не смел. Царь не спускал с него глаз.
      - Что же ты стоишь как чурбан? - услышал он царский оклик, и в голосе этом почувствовал нотки нараставшего гнева. Он видел, как рука царя сжимала крепче посох и уже насупились брови, а глаза недобро сверкнули под ними. Григорий сжался и, почувствовав, что от стыда проваливается куда-то в бездну, что теряет последние остатки чести, путаясь в сарафане, поплыл навстречу выделывавшему "коленца" брату.
      Но ноги его не держали. Перед ним все ходило ходуном: столы, кубки, опричники, стольники, ходили окна, двери, уходил пол, и вдруг он грохнулся посреди покоя, потеряв сознание.
      - Упился, - сказал Гвоздев.
      - Вынести его, - приказал царь, - а вы хватит плясать. Я думаю, пора и честь знать. Не вся братия нынче у вечерни будет. Ты больно печалишься об этом, отче?
      В голосе его слышалась насмешка. Он, прищурясь, смотрел на Чудовского архимандрита Левкия, маленького человечка с одутловатым от пьянства лицом. Черная скуфейка совсем сползла ему на затылок; осоловелые глазки мигали...
      - С тобою государь говорит, - толкнул князь Вяземский Левкия.
      Тот встал и поклонился.
      - Ты, видно, туг на ухо; поди ближе, - сказал царь.
      Левкий подошел и, не поняв, в чем дело, стал говорить льстивые речи.
      - От тебя, государя, славы и почести так велики, что всякий басурман рад к тебе идти на службу...
      Царь нахмурился.
      - То-то и бегут от меня холопы, - сказал он презрительно.
      - А кто бежит, государь, - продолжал Левкий, - бежит страдник, пустой человек, из гноища взятый смерд... Тьфу!
      Он даже плюнул.
      Царь усмехнулся.
      - Курбский бежит, - сказал он отрывисто, - не из гноища взятый, а родовитый князь Курбский...
      - Смерд твой он, а не князь, государь, - подхватил Левкий, желая сказать царю приятное, - пес смердящий, ирод... Изменник...
      Царь закивал.
      - Изменник, собака... - прошептал он, и рука его крепче сжала посох.
      - А доблесть его и прежде не больно велика, - продолжал Левкий. - Как на Казань ходили, так в ту пору он, князек-то, приотстал да и другим воеводам заказывал не трогать басурман... трусоват был под Казанью он, так вот...
      Царь с недоумением посмотрел на монаха.
      - Трусоват был Курбский под Казанью? - проговорил он, растягивая слова. - Да в уме ли ты, дурень? Ври, да знай меру!
      Царь ударил Левкия в лицо так, что тот покатился; грубая лесть раздражала его. Он встал и осенил себя крестным знамением.
      Пир кончился.
      И спустилась ночь над слободою Неволею, и зажглись звезды. Три сказителя, один другому на смену, ждали в покое, соседнем с царской опочивальней. С каждым днем усиливалась бессонница царя, и теперь он давно уже не мог спать без их монотонных сказок.
      В опочивальне был Малюта Скуратов.
      Он стоял перед кроватью и выслушивал последние приказания царя.
      - Нынче в застенок я не пойду, Лукьяныч, - сказал устало царь и зевнул. - Притомился я.
      - Сосни со Христом, - раздался грубый, хриплый голос, и тяжело падали слова Малюты. - Пошто тебе трудиться?
      - Ты уж справься сам, Лукьяныч, да смотри расспроси, кого надо, накрепко... Пуще всего гляди: князя б Курбского не был тот паренек, что попался на дороге нашим людям, да еще: спроси из Литвы перебежчика... Погляди: там у тебя на дыбе ничего не открыл старик, что у брата Владимира Андреевича в Старице в конюших хаживал? Накрепко допроси.
      - Слушаю, государь!
      - Иди, Лукьяныч. Иди. К заутрени не проспи.
      - Иду, государь. А про тех печатников никакого наказа не будет? Ереси, слышь, они будто сеют. На Москве так говорят, да и наши люди о том сказывали. Шурин твоей царской милости, Михайло Темрюкович, сказывает, ереси Матюшки Башкина и других злоучителей сеют. Всякие нечисти у них тоже будто на печатном дворе найдены. А народу соблазн. Не попытать ли их накрепко?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10