Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки диссидента

ModernLib.Net / Художественная литература / Амальрик Андрей / Записки диссидента - Чтение (стр. 12)
Автор: Амальрик Андрей
Жанр: Художественная литература

 

 


Передачу я ждал как весть от Гюзель, переписка была запрещена, и даже написанный ее рукой список продуктов выглядел как любовное письмо. Один месяц передача не пришла - я был в ужасном состоянии, думал даже, что Гюзель арестовали. Оказалось, что в тюрьме ввели карантин из-за холеры, эпидемия распространилась от Молдавии до Южного Урала - в некотором противоречии с заявлениями, что советской медицине удалось навсегда покончить с холерой. Дважды в месяц женщины-ларечницы в белых халатах обходили камеры, и в пределах пяти рублей у них можно было покупать сахар, масло, пряники, дешевые конфеты, плавленый сыр, сигареты, конверты и карандаши, продукты в тюрьмах приносят развешенными - проверить, дают вам 500 граммов масла или 400, невозможно. Холодильников не было, мы как-то запрессовали сыр в банку, и он начал постепенно распухать, так что над банкой образовалось подобие грибной шляпки, я немного засомневался, но Женя срезал шляпку и с аппетитом съел, на следующий день снова выросла огромная шляпка - и он снова съел ее, мы уже думали, что в нашем распоряжении волшебный горшок, пища в котором не иссякает, но от него пошел такой пронзительный запах, что нам пришлось сыр выбросить. Кормежка "на истощение" раздражала меня. Я сказал как-то баландеру, чтоб наливал погуще, надзиратель в ответ матерно выругался, баландер подхихикнул, и я через кормушку швырнул в них миску с разлетающимся во все стороны жидким горохом. Начальству мое положение было еще не совсем ясно, и ограничились вынесением мне выговора, от чего пища, конечно, не улучшилась. Я решил переменить тактику, дождался - ждать пришлось недолго, - когда дали явно несваренную кашу, конечно, без масла, и, поставив миску под кровать как вещественное доказательство, тут же сел писать заявление начальнику тюрьмы. Напиши я, что у меня больной желудок, что заключенных нужно кормить, не причиняя ущерба здоровью, то получил бы ответ, что тюрьма не санаторий и не надо было сюда попадать. Однако я уже знал, что в Советском Союзе жалоба может рассчитывать на успех, только если она облечена в форму доноса. Не взывая ни к каким гуманным чувствам, я написал, что регулярное кормление недоброкачественной пищей ниже нормы дает основание предполагать, что на пищеблоке происходят систематические хищения социалистической собственности в виде крупы, масла и других продуктов, и я прошу принять строгие меры и наказать виновных. Успех превзошел самые смелые ожидания. Сначала пришла вольная повариха, хотела, что называется, "взять на горло", по-бабьи стала орать на меня, но я отвечал спокойно и твердо, видя, что враг паникует. На следующий день явилась целая делегация в зеленых мундирах во главе с майором и унесла кашу "для анализа": я успел вчера отнести кашу своему следователю и несколько раз сунуть ему под нос - каждый раз он брезгливо отшатывался, но все же известное впечатление это произвело. Наконец меня повели к начальнику тюрьмы полковнику Андрюхину, он и раньше заходил в нашу камеру, причем всегда заставал меня встающим с унитаза: он начал видеть в этом скрытый вызов власти, и я пояснил, что он обходит весь корпус в те же часы, когда у меня кишечник начинает работу. Относясь к типу начальников с принципом "жить самому и жить давать другим", он ненужных осложнений хотел избегать, встретил меня как старого приятеля и сказал, что дело будет разобрано самым тщательным образом. На следующий день послышалось женское шушуканье, в глазок кто-то, заглядывал - и в раскрытую кормушку просунули суп, в супе плавало мясо, а каша была залита маслом. Так мы пировали целую неделю, затем все возвратилось "на круги своя". Что касается "анализа" каши, то он показал, что каша обладает всеми вкусовыми качествами, какие только возможны. Ежедневно, если не было дождя, нас выводили на прогулку - в бетонный дворик раза в три больше нашей камеры, с проволочной сеткой над головой, помню, как в июне пошел снег, и я подумал: суров Урал! Надзиратели, напротив, были добродушны, многие студенты-заочники юридического института, некоторые выражали симпатию, но я боялся, передавать им какие-нибудь письма, не веря ни им, ни своим сокамерникам. Над тюрьмой все время стоял гул, на многих окнах не было намордников или металлических жалюзи, и зэки перекрикивались, пока особенно отчаянных крикунов не тащили в карцер. Вот рядом с нами чей-то приблатненный голос с солидными интонациями возмущается, что его приняли за "наседку", и грозит сокамернику, и вдруг в плавную речь врывается писклявый пронзительный крик: "Братва! Не верьте! Он пидарас, наседка!" Напротив наших окон была камера смертников, и один, рассудив, что терять уже нечего, кричал во все горло: "Да здравствует Сталин! Да здравствует Гитлер! Да здравствует Хрущев!" - уж кто-нибудь не придется по вкусу властям. И действительно, скоро крик захлебнулся. Слева и справа от нас сидели женщины, и поскольку наш корпус строился методом социалистического соревнования, то стены были тонкими и мы могли переговариваться. Женя, втягивая и меня, начал роман с правой камерой, но затем в окно увидел, как из левой выводят на прогулку более интересных девушек - и переменил ориентацию, к неудовольствию старых подруг, которые кричали в окно новым: "Проститутки! Ковырялки!" - лагерное прозвище лесбиянок. К нашим молоденьким соседкам подсадили женщину лет тридцати, и мы прозвали ее "бабушкой", сделав тем самым роковую ошибку: "бабушка" прекратила всякие контакты. Кто получал продукты из дома или покупал в ларьке, часть несъедобного хлеба выбрасывал во двор, так что развелось множество голубей. Летом мы сняли раму, и голуби залетали через решетку поклевать хлеб на подоконник, Женя стал ловить их по нескольку штук, мы под кроватями насыпали крошек и поставили воду, получился маленький зоопарк. Только что двое литовцев угнали самолет за границу, мы вырезали из газеты заголовок "Пусть бандитов судит советский суд!" - и повесили голубю на грудь. Это был самый пугливый и забитый голубь, но теперь остальные в страхе шарахнулись - так велика сила печатного слова. Мы выпустили его, чтоб он летал по тюремному двору, пугая слабонервных бандитов. Постепенно мы выпускали всех, последний наш голубь был ручной и необычайно умный, он сам взбирался на унитаз выпить воды и затем взлетал, как вертолет. Как-то, придя с прогулки, мы увидели, что голубя в камере нет, а рама вставлена и прибита. В тюрьме вообще приятно встретить живое существо, не похожее на человека. В том же Свердловске по пути в прогулочные дворики я встречал иногда кошек, прижившихся на пищеблоке, а менее казенно - при кухне, в Камышлове - двух лошадей, на которых возили дрова. Сидя в одиночке, я просил разрешить держать котенка в камере, но начальник тюрьмы ответил, что животных в камере приказом министра держать запрещено. Меня не вызывал следователь более месяца, пока не "подтаю" немножко. Я сначала с нетерпением ждал вызова - неизвестность тяготит, потом успокоился, но как-то днем со стуком открылась кормушка и веселый голос сказал: "Амальрик, без вещей!" В тюрьмах с режимом построже спрашивали сначала: "Кто на "а"?" Кабинеты следователей находились в противоположном конце тюрьмы, меня вели через двор, через старый екатерининский корпус, мимо прогулочных двориков, я впереди, руки за спиной, надзиратель сзади, однажды с молодой надзирательницей мы даже прогулялись, взявшись за руки и дружески беседуя. Подследственных до и после допроса помещали в бокс, пока не придет выводной, но мне стали делать поблажки, заводя в пустой следовательский кабинет. Киринкин вызывал меня пять раз до окончания следствия. Каждый раз, не отказываясь разговаривать, я подтверждал отказ от дачи показаний, на вопросы по существу дела не отвечал и никакие протоколы не подписывал, поэтому он, чтобы не затруднять себя вызовами, стал в мое отсутствие заполнять протоколы никогда не бывших допросов, вписывая за меня "давать ответ на этот вопрос отказываюсь" и "от подписи отказался" - и даже один пометил числом, когда я был на этапе. Но поскольку сам по себе ничего дурного Киринкин мне не сделал, то и я не использовал против него эту оплошность. Он, однако, горько упрекал мне Гюзель за жалобу на него со ссылками на такие законы, которые он сам не знает; жалобу составляли три юридических светила - Есенин-Вольпин, Цукерман и Чалидзе, и каждый не хотел перед другим ударить лицом в грязь, я даже жалею, что мне самому не удалось прочесть такую замечательную жалобу. При обыске у меня была изъята "юридическая памятка" Есенина-Вольпина "Как вести себя на допросах", и Киринкин несколько раз раздраженно говорил: "Подумаешь, написал памятку, я бы в тысячу раз лучше написал!" Сидя в беспомощности в тюрьме, я очень переживал за Гюзель, боялся, что она запутается в показаниях - так оно и вышло; по счастью, без последствий для нее. По окончании следствия я рассказал следователю и адвокату, как до ареста я начал объяснять Гюзель, что именно ей надо показывать, а потом махнул рукой со словами: "Все равно, деточка, ты все перепутаешь!" В Свердловске Киринкин начал с угроз 70-й статьей, а потом и 64-й "измена родине" пахнет расстрелом, Я сказал ему на это, что вообще можно, когда меня поведут в камеру, стукнуть сзади кирпичом по голове - и делу конец; что мне могут переквалифицировать обвинение на ст. 70 и дать семь лет, я не исключал до кассационного суда, но разговоры о расстреле всерьез не принял. Я вообще посоветовал Киринкину быть осторожнее, сейчас ему говорят "жми и дави", но лет через двадцать может оказаться, что те, кто себя такими делами замарал, не смогут и на пенсию рассчитывать. Не знаю, принял ли Киринкин мои слова всерьез, но стал осторожнее, давал понять, что он только исполнитель, да и вообще опытный следователь без нужды с подследственным отношений не портит. Сказал он однажды, что переквалифицирует мои "деяния" со ст. 190 1на ст. 70 лишь в случае письменного приказа, но не устного, - значит, побаивался все же. В другой раз заметил, что в автобусе такие разговоры приходится слышать от рабочих, что моя книжка кажется невинной. На него произвел сильное впечатление Якир: Якир заявил, что мои книги не считает ни антисоветскими, ни клеветническими и потому никаких показаний давать не будет. При мне Киринкин посоветовал другому следователю прочесть брошюру Сахарова "Размышления о прогрессе", добавив, что это очень серьезная работа. Владимир Иванович Коротаев был подключен к делу в конце июня, считался одним из наиболее проницательных следователей по уголовным делам, тем более не было ему смысла увязать в деле политическом, я видел его всего три раза, и он не задал мне ни одного вопроса. Киринкин спросил, знакома ли мне фамилия Убожко - я искренне ответил, что слышу в первый раз. У Убожко изъяли в Свердловске мое письмо Кузнецову, арестован он был в конце января, к середине марта допросы по его делу кончились - и он был направлен на психэкспертизу, думаю, с целью признания его невменяемым. Но, видно, в это время было принято решение присоединить меня к его делу, чтобы не судить в Москве, думали еще о Рязани, поскольку я "СССР до 1984?" дописывал в Рязанской области, но потом остановились на Свердловске. Убожко был признан здоровым и еще восемь месяцев ожидал в тюрьме, пока разберутся со мной, коротая время за чтением Ленина. Как-то на прогулке я услышал в соседнем дворике громкий голос, рассказывающий о Москве, и подумал даже, не легендарный ли это Самохин, подельник моего сокамерника. Но оказалось, что это мой подельник, я увидел его впервые в октябре, когда нас водили знакомиться с делом. Оттолкнув конвоира, он бросился ко мне и со словами: "Поздравляю! Наша взяла!" - пожал мне руку. Только что Солженицыну присуждена была Нобелевская премия. - А вы знаете, что Солженицын уехал за границу, - сказал мне Киринкин. Вы как к этому относитесь? Я не поверил и решил, что просто прощупывают меня, как бы я отнесся к высылке. Слухи об этом ходили еще до моего ареста, но решение выставить меня за границу было принято только в конце 1974 года. В другой раз Киринкин спросил о моих статьях для АПН - разрабатывалась на всякий случай версия "двурушника", который для СССР писал одно, а для заграницы - совсем другое. Я ответил, что в АПН редактор делал сокращения и дополнения, не спрашивая меня, но больше разговор этот не поднимался, от версии "двурушника" окончательно отказались в пользу версии "недоучки", который сам не понимал, что пишет. К этой же серии "идеологических разговоров", дававшихся Киринкину с трудом, можно отнести зачтение письма вьетнамца из Нью-Йорка, он писал мне, что, увидев мою книжку, сначала испугался, так как верил, что к 1980 году в СССР уже будет построен коммунизм - одно из обещаний Хрущева! - но, прочитав, успокоился, я пишу чепуху, которую он мог бы легко опровергнуть. - Ну, достойное вы получили опровержение?! - спросил Киринкин. Я ответил, что опровержения как раз нет, ибо автор письма считает его слишком легким для себя, но если Киринкину это интересно, я могу написать вьетнамцу, чтобы он все-таки опровержение прислал - может быть, оно к суду поспеет. Этот разговор не возобновлялся, но на суде прокурор вновь письмо зачитал. Несколько раз Киринкин пытался "ловить" меня. Спросил, почему я не в самиздат дал свои рукописи, а переслал за границу - пренебрегал, что ли, соотечественниками? Выступив от лица самиздата, он ждал, очевидно, что я скажу: как так не дал в самиздат, я дал тому-то и тому-то. Другой раз, выставив грудь: "Так убедите меня в правоте ваших взглядов!" - я вспомнил, как Яхимович "убеждал" своего следователя, пока не попал в психбольницу. Все эти разговоры велись без занесения в протокол, но если бы я сказал что-то интересное следствию, Киринкин мог бы изложить это в виде официального рапорта. В советских политических процессах есть сюрреальный элемент - жуткий и комический: обвиняемому, следователю, адвокату, прокурору и судье совершенно ясно, что все, кроме разве деталей, уже заранее решено, что-то может изменить только покаяние и предательство, а вовсе не юридическая доказанность или недоказанность того или иного эпизода, все тем не менее стараются соблюдать предписанные юридические процедуры, как бы участвуя в странной пародии на настоящее следствие и суд. Так, принесли даже магнитофон для экспертизы голоса, я ли действительно давал интервью Си-Би-Эс, - я отказался записывать голос. Провели экспертизу изъятых у меня машинок методологически неверную, так как сравнивали их только между собой, но не с машинками аналогичных марок. Экспертиза показала, что мои рукописи напечатаны на двух машинках, тем не менее у меня конфисковали все четыре, и никакие жалобы потом не помогли. К концу следствия я спросил Киринкина, как, собственно, собираются доказывать мое авторство. Я отказался от показаний, мои интервьюеры, хотя по советским законам их следовало считать соучастниками преступления, не допрошены - Билл Коул был выслан из СССР, а Джим Кларити сам уехал, издатели книг тоже не допрошены, ведь мало имени на обложке, надо доказать, что я написал книги. Киринкин растерялся, он даже не задумался над этим, и сказал: "Но что же подумают ваши друзья, если вы скажете, что не писали этих книг?!" 14 сентября Киринкин сообщил, что предварительное следствие окончено, и предложил ознакомиться с новым постановлением о привлечении в качестве обвиняемого - оно понадобилось потому, что в первом он забыл упомянуть мое письмо Кузнецову. Постановление было наполнено выражениями: "вздорные ситуации", "злобные инсинуации", "бредовая идея", "гнусные измышления", "злопыхательское интервью" и тому подобными. - Ну куда это годится, - сказал я. - Обвиниловки убийцам вы тоже так пишете? Ведь фальшивый пафос и грубая брань смешно выглядят. Как ни странно, Киринкин прислушался - и обвинительное заключение написал более спокойно и менее оценочно. Сочетание казенного пафоса и базарной брани можно найти в любой советской и антисоветской газете, и достаточно стилистов, которым кажется, что если они назовут чужую идею "бредовой идеей", то с ней навсегда покончено, а еще лучший способ - слово "идея" взять в кавычки, прокурор иначе не называл мою книжку, как "произведение в кавычках". Отпуская меня в камеру, Киринкин сказал, что мое интервью показано по американскому телевидению - и с успехом! Видно было, что популярность подследственного радует его. Киринкин и Коротаев уверяли меня, что никак не могут разыскать ни мою жену, ни приглашенного ею адвоката Швейского, навязывая мне свердловчанина. Адвокат допускается только по окончании предварительного следствия, он может вместе со своим клиентом знакомиться с делом, подавать заявления следователю и прокурору, принимать участие в судебном разбирательстве, подавать кассационную и надзорную жалобы и участвовать в кассационном разбирательстве. Зависимость провинциальных адвокатов от местных судебно-следственных органов обычно велика, так что даже по сколько-нибудь сложным уголовным делам подсудимые предпочитают адвокатов из других городов. Практической роли в моем деле адвокат сыграть не мог, три года были обеспечены, но я видел в нем моральную поддержку и связь с волей. Кроме того, мне нужен был адвокат, который заявил бы на суде о моей невиновности это отвечало общей линии Демократического движения на легальное сопротивление. Поэтому я категорически от свердловского адвоката отказался. Наконец, 30 сентября Киринкин познакомил меня с прилетевшим из Москвы Владимиром Яковлевичем Швейским, лет пятидесяти, с приветливой улыбкой, курчавыми волосами, с голосом несколько гнусавым, вид у него был явно не арийский, и впоследствии он рассказал мне, как в период "борьбы с космополитизмом" пожилой русский рабочий, когда Швейский садился в трамвай, укоризненно сказал: "С таким носом, а лезет с передней площадки". Большинство известных мне адвокатов - евреи, тогда как ни одною еврея-прокурора я не встречал. Я немножко похвастался перед адвокатом, что каждый день делаю зарядку и даже боксом стал заниматься, напади на меня следователь, я сумею дать сдачи - Киринкин принял это всерьез и страшно обиделся, с трудом я его успокоил. В другой раз он обиделся, когда Швейский заявление к нему от моего имени начал словами "я требую". - Ведь было бы вежливее написать "я прошу", - дрогнувшим голосом сказал Киринкин, и я переделал на "прошу", напомнив ему, что он обо мне написал в своих постановлениях. Он все время повторял, что мы все ведь хорошо понимаем, что заслуживаю я ст. 70 и лишь по исключительному гуманизму получу три года по ст. 190 1- что суд даст меньше, и разговора не было. На следующий год он пригрозил ст. 70 одному еврейскому отказнику, тот ответил, что даже Амальрик получил только 190 1, и Киринкин его утешил: "Ну, у Амальрика этим дело не ограничится".
      Глава 12. ДЕЛО
      Из девяти томов дела, по 200-300 листов каждый, три первых были посвящены Убожко, шесть последних - мне. Лев Григорьевич Убожко, старше меня года на два, по образованию физик, работал инженером в Москве и заочно учился в Свердловском юридическом институте - там же, где и многие ниши надзиратели, приехал сдавать экзамены, привез самиздат - и через несколько дней был арестован. Дело его состояло из изъятого самиздата, а также показаний свердловчан и девушек, с которыми Убожко знакомился, разъезжая по стране, каждая просила оставить ей что-нибудь на память, одной он давал брошюру Сахарова, другой письмо Солженицына, третьей обращение Григоренко. Он признал распространение литературы, подтвердил показания свидетелей, взгляды свои признал антисоветскими, но не отказался от них, никого сам не назвал. Три тома заняли мои рукописи, а также рецензия доцента Свердловского университета Б. Сутырина на мою работу "Норманны и Киевская Русь", - он заключал, что я не историк, и рецензия редактора журнала "Уральский следопыт" Л. Румянцева на мои пьесы - он заключал, что я не писатель. Пьесы абсурдны, малохудожественны, герои похожи друг на друга, какие-то кошмары, секс, но при этом есть "приметы советской жизни", например, осведомители. "Используются и такие приемы: политрук Иванов становится резидентом китайской разведки Цу Сяо. Вообще Ивановых и Иванов Ивановичей Андрей Амальрик явно не жалует. В самом начале пьесы "Конформист ли дядя Джек?.." критик пересказывает содержание одной из пьес дяди Джека: "Действие первое: Цирлин насилует Ципельзона... Действие второе: Ципельзон насилует Цирлина... Действие третье: Цирлин и Ципельзон насилуют друг друга... Действие четвертое: жопа Ивана Иваныча переезжает в новые рабочие кварталы..." Можно было бы и не цитировать эту мерзость, но в абсурдности ее скрыт определенный смысл... В эту пьесу Амальрик вплетает так называемый "еврейский вопрос". Будучи малограмотным во всех отношениях, он и тут ничего вразумительного сказать не может. Но ему важно одно - бросить читателю грязненький подтекст, плеснуть мазута на угольки. С одной стороны выставить идиотами Ивановых, а с другой - поразглагольствовать о Ципельзонах. Всему этому беспрецедентному издевательству над русской историей, над Ивановыми, Иванами Ивановичами своего рода символами России - трудно даже найти определение". И, превратив жопу Ивана Ивановича в символ России, рецензент заканчивает: "Как бы Амальрик ни маскировал свой "еврейский вопрос" - уши торчат". - Боюсь, что рецензент потратил свой запал зря, писатель я или не писатель, но я не еврей, - сказал я Киринкину. КГБ очень деятельно искал у нас еврейских предков, у Убожко - несмотря на украинскую фамилию - нашли дедушку-еврея, у меня же никого, и остановились на том, что если я по крови не еврей, то еврей по духу - "уши торчат". На вопрос, зачем вообще в дело включены "Норманны" и пьесы, которые мне в вину не ставятся, Киринкин пояснил: "Для характеристики личности. А рецензия для того, что если вы начнете на суде говорить, что историк или писатель, то вот у нас наготове есть компетентные рецензии, что вы ни то, ни другое". В трех последних томах было несколько вырезок из советских и иностранных газет, распечатанный КГБ радиоперехват передач Радио "Свобода" обо мне, письма - на мою корреспонденцию арест был наложен в марте, а также многочисленные протоколы допросов и постановлений. В частности, постановление о выделении в отдельное дело по ст. 70 изъятых у меня при обысках "Двадцати писем к другу" Светланы Аллилуевой, "Все течет" Василия Гроссмана, "Мой дядя убил Михоэлса" Владимира Гусарова, "Трех отношений к родине" Владимира Осипова, сборника писем к Павлу Литвинову и "Похождений Вани Чмотанова" неизвестного автора. В конце концов было вынесено постановление дело по ст. 70 прекратить из-за недоказанности того, что я "распространял" эти книги, а сами книги сжечь - если книги действительно сжигают, а они не идут в архивы КГБ, то не на уличных же кострах, как в нацистской Германии, а есть, вероятно, специально отведенное место и исполнитель на скромном жаловании. Большинство писем было от иностранцев, которые прочли "СССР до 1984?". Помню письмо школьницы из Калифорнии, их класс писал работу по моей книге, книга всем - и ей в том числе - очень понравилась. "Но ведь это все неверно, что вы там пишете, не правда ли?" Автор одного письма из Голландии, не вдаваясь в оценку моих сочинений, предупреждал, что я связался с весьма опасным субъектом, а именно с Карелом Ван хет Реве. Про самого Карела он ничего не писал, но сообщал, что его брат во время диспута написал на доске: "Да здравствует капитализм!" По видимому, на Западе написать такое - все равно, что в России публично написать матерные слова. Бедному Карелу не повезло с родственниками, из-за брата он вызвал подозрение врагов капитализма, а из-за отца - "сталинского сокола голландской разведки", по выражению редактора русского журнала, - подозрение врагов коммунизма. Было пять писем от неизвестных мне советских граждан, которые услышали обо мне по радио и имели неосторожность написать мне с марта по май, все письма были выделены в "отдельные уголовные дела". Один из моих корреспондентов, рабочий из Архангельска, после вызова в КГБ "обещал не слушать зарубежного радио". Другой, пославший письмо без подписи и обратного адреса, где он писал: "побольше бы таких людей, как вы", и власти придется плохо, был через несколько месяцев разыскан КГБ, врач из Тулы на допросе держался уклончиво и пояснил, что его фразу нужно понимать в том смысле, что "если бы было много таких". Его судьба мне неизвестна, как и судьба еще двух человек - из Выборга и Коломны. К моему собственному письму в картинно обгоревшем конверте - а именно "Письму Анатолию Кузнецову", посланному в Лондон московским корреспондентом "Дейли Телеграф", - был приложен протокол, что оно раскрыто только потому, что конверт случайно обгорел, а уж, ознакомившись с его содержанием работники Международного почтамта вынуждены были передать его КГБ. Я не понял сначала, по какому принципу следствие отбирало свидетелей, вызвали, например, сумасшедшую жену Зверева, показавшую, что видела у нас портрет Мао Цзе-дуна. Я сообразил потом, что вызывали тех, кто попал в поле внимания во время слежки перед арестом, часто совсем случайно. Соседи показали, что к нам ходили иностранцы, мы устраивали для них "нечто вроде банкетов". За одним исключением, все наши друзья дали "пустые показания" ничего не слышали, ничего не видели, ничего не читали. Только художник Фердынский, сменивший свою обоюдоострую фамилию на архирусскую Архаров, к которому я зашел перед арестом напомнить о денежном долге, старался угодить следователю: иностранцев он, правда, не видел, но "видел иностранные бутылки", жена моя, правда, "одаренная художница, но, выйдя замуж за Амальрика, стала писать хуже", "СССР до 1984?" он, правда, не читал, но пьесы - "малохудожественные вещи". В деле было как бы три вставных новеллы - комическая, трагическая и детективная.
      КОМИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ
      В списке, приложенном к письму заместителя начальника Московского УКГБ генерал-майора Никулкина прокурору Свердловской области Журавлеву о "направлении материалов в отношении антисоветской деятельности Амальрика", под No 3 значилось "Заявление М. Б. Шульмана и письмо из США". М. Б. Шульман в своем заявлении в КГБ от 6 февраля 1970 года писал, что он честный советский человек и персональный пенсионер и с разрешения властей переписывается со своим дядей, тоже Шульманом, в Нью-Йорке, была приложена фотография довольно упитанного и ухоженного американца на фоне портрета Ленина с "Правдой" в руках; теперь же он получил письмо от дяди, которое сначала привело его в волнение, затем поставило в тупик и "выдержки из которого я обязан вам передать" - при этом прилагалось все письмо, а не только выдержки. Дядя-Шульман писал, что он всю жизнь очень успешно пропагандировал идеи социализма и коммунизма и достижения Советского Союза, но вот теперь получил журнал со статьей, якобы написанной советским гражданином в Москве, что СССР не доживет до 1984 года, "народ восстанет против большевиков и компартии", и что он после этого всю ночь не спал, над ним смеются соседи, и он просит Шульмана-племянника узнать, правда ли это. Письмо, совершенно по-ленински, кончалось вопросом: "На свободе ли еще этот мерзавец?!" Шульман-племянник, по зрелом размышлении, все эти поручения своего дяди решил переложить на КГБ. Меня удивило и огорчило, что человек, сам пользующийся полной свободой для высказывания своих взглядов, считает нужным, чтобы затыкали рот тому, кто с его взглядами не согласен. Я смог убедиться, что таких людей на Западе не так уж много - но огромно число тех, кто готов идти за ними, явно не понимая, куда их ведут. Шульман-племянник был сначала включен в число вызываемых в суд свидетелей, но затем вычеркнут: видимо, задумались, о чем же, собственно, он будет свидетельствовать.
      Позднее, уже за границей, я узнал о судьбе Михаила Борисовича Шульмана. Он родился в 1906 году - в один год с моим отцом, служил в ЧК, вступил в компартию, был одним из основателей ансамбля песни и пляски Красной армии, в 1937 году был арестован и с 1939 по 1949-й провел в лагерях на Колыме, возглавляя там подпольную парторганизацию. В 1950 году был снова арестован, получил восемь лет, отбывал их на Воркуте, в 1955 году был реабилитирован и восстановлен в партии - оставаясь убежденным коммунистом. Не знаю, каковы были его взгляды в 1970 году. когда он получил это письмо от своего дяди, но в 1974 году он заявил, что "порвал с КПСС", и выехал в Израиль, "словно очнувшись после долгого и наполненного ужасами и кошмарами сна". Жив ли сейчас его американский дядя и в каких он с ним отношениях, я не знаю.
      ТРАГИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ
      В начале марта я получил письмо с Урала, из Златоуста, подписанное "Альберт". Альберт слышал обо мне и спрашивал, как мне писать - это было предложение какой-то обходной связи, но, ничего об Альберте не зная, я ответил, что он может писать просто по моему адресу. Следующее его письмо уже было арестовано на почте - я обнаружил его в деле, там было сказано только, что в июне он приедет в Москву и хотел бы со мной встретиться. Письмо было "выделено в отдельное уголовное дело", и "Альберт" был разыскан - им оказался "Булыга Борис Моисеевич, 1933 года рождения, образование высшее, член КПСС, не судимый, женатый, инженер". Беру все эти сведения из "Постановления об отказе в возбуждении уголовного дела", постановленного в Златоусте 3 июля 1970 года. Далее там было сказано, что Булыга услышал обо мне по радио в марте, написал мне, что одобряет мои действия, 25 мая, узнав о моем аресте, в 8 часов утра пошел в областное управление КГБ, но никого там не застал из-за раннего часа. Тогда на металлургическом заводе, где он работал, он зашел в прокатный цех и бросился в нагревательную ячейку температурой 12 500°С; через двое суток были извлечены две металлические пуговицы - все, что осталось от Бориса Булыги. Почти все в этом постановлении ложь. Во-первых, Булыга в своих письмах ни о каком одобрении не писал, он хотел только встретиться и поговорить. Во-вторых, весьма сомнительно, чтобы Булыга пришел в УКГБ сам, тогда как было уже поручение о его допросе. Наконец, просто бессмысленно, что в УКГБ никого не было, всегда есть дежурный. Я уверен, что ни с каким доносом на самого себя Булыга не ходил, а был вызван УКГБ, как были в то время вызваны другие свидетели, и был настолько запуган, что, выйдя оттуда, кончил жизнь самоубийством: не единственный известный мне случай самоубийства после допросов в КГБ. Например, дело Елизаветы Воронянской, повесившейся после того, как она выдала КГБ рукопись "Архипелага ГУЛАГ". Булыга ничем не мог выдать меня, и сомневаюсь, чтобы он вообще кого-нибудь выдал, скорее, его самоубийство - следствие одиночества и подавленности в атмосфере советского провинциального города. Здесь КГБ особенно распоясывается, а человек чувствует себя особенно беззащитным, и когда ему говорят: мы вас раздавим, мы вас уничтожим, мы - это сила, вы от нас не уйдете, ваш Амальрик уже в тюрьме, а завтра вы там будете, - не трудно понять, какое отчаяние может охватить человека, лишенного чьей-либо поддержки и не уверенного в себе. Только в начале июля у Булыги был сделан обыск и допрошена жена; и обыск, и допрос - пустые; неторопливость, с какой был сделан обыск, и его результат подтверждают, что Булыга ни с кем связан не был и покончил с собой не из чувства вины, а из ужаса перед советской жизнью.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15