Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дата Туташхиа. Книга 4

ModernLib.Net / Амираджиби Чабуа / Дата Туташхиа. Книга 4 - Чтение (стр. 10)
Автор: Амираджиби Чабуа
Жанр:

 

 


Неважно, кто в какой форме обнаруживает этот интерес. Важно, что переваривание подобных сведений совершается с необычайной энергией, азартом и душевным трепетом. Когда мы служили вместе, эта сторона жизни для Мушни не существовала, у него и времени на это не было, а теперь я видел, как засасывала его трясина, не имевшая никакого отношения к его интересам и способностям, и, безусловно, погружение в эти слухи и пересуды не было для Мушнн Зарандиа профессионально необходимо. Я чувствовал, что сбывается предсказание его отца. Когда-то Магали Зарандиа сказал своему сыну: таких, что занимают высшие должности из высоких побуждений,– много, но нет ни одного, кто бы, достигнув этой высоты, сохранил доброе сердце. Мушни Зарандиа стал придворным до мозга костей.
      Наша беседа уже подходила к концу, когда я решился спросить об истинной причине его приезда в Тифлис. В тумане аргументов мелькнуло имя Даты Туташхиа, но лишь мелькнуло – для меня и этого было много, чтобы понять: дело Даты Туташхиа и по сей день не потеряло значения для Зарандиа. И вдруг я вспомнил, что Сандро Каридзе как-то вскользь обронил, что Дата Туташхиа после побега из тюрьмы стал увлекаться политикой. Это новое увлечение своего брата Мушни Зарандиа не мог встретить равнодушно, особенно после тех духовных изменений, которые свершились в нем, когда он стал бывать при дворе. Я не стал скрывать своей догадки. Напротив, я высказал ее вслух и очень подчеркнуто, как высказал и свое удивление тем, что Зарандиа нашел время, чтобы вернуться к делу Даты Туташхиа, и свое сомнение в оправданности столь упорного преследования Даты Туташхиа, причем его собственным двоюродным братом.
      Мы проговорили до глубокой ночи, и Зарандиа остался у меня. Уже отправляясь спать, он сказал:
      – Я хочу вернуться к нашему разговору. Моя служебная репутация не будет ни ущемлена, ни укреплена от того, кто поймает Дату Туташхиа и поймают ли его вообще. Поэтому никакими карьерными побуждениями я здесь не руководствуюсь,
      – Разумеется,– согласился я, а про себя подумал: «Но почему он вернулся к этому разговору?:»
      – Уж вы-то, граф, знаете, что для меня всегда самое важное, чтобы дело велось разумно, а кому достанутся лавры в случае успеха, мне безразлично.
      – Мне не раз приходилось видеть на груди других ордена, которые по праву принадлежат тебе, Мушни...– «Но почему так важно ему, поймают или нет Дату Туташхиа?» – подумал я.
      – Следовательно, та или иная акция против Даты Туташхиа не диктуется ни самолюбием, ни честолюбием. Остается заподозрить меня в садистских наклонностях, которых – вам это известно – за мной не водилось.
      Он ждал, что я отвечу.
      Я лишь улыбнулся.
      – У этого дела есть и другой, более высокий аспект. Вы это, конечно, знаете, но я бы хотел напомнить о нем.
      – Говорите, говорите! Это очень любопытно! – «Он хочет что–то скрыть...» – мелькнуло у меня в голове.
      – Я взял себе за правило следовать принципу: назначение человека не только в том, чтобы победить зло, но и обратить его в добро!
      – Безусловно, Мушни, если только это возможно! – «Конечно, он уже расставил капканы для Даты Туташхиа»,– констатировал я, разумеется опять про себя.
      И снова, как пять лет тому назад, мне привиделось, что Мушни Зарандиа свернулся в кресле клубком и высоко вытянул .змеиную голову.
      Капканы, капканы, но какие, где? И память услужливо выбросила подробность, которую я даже не помню, когда и от кого узнал. Бечунн Пертиа, возлюбленная Даты Туташхиа в его молодые годы, наняла своему сыну Гуду учителя русского языка, некоего Виктора Самушиа, который впоследствии обучаа мальчика еще и латыни. Вот про этого Виктора Самушиа мне и говорили, что его завербовал полковник Князев по заданию Мушни Зарандиа. Чтобы держать в поле зрения всех людей, которые в разное время были завербованы, дабы изловить Дату Туташхна, понадобился бы, наверное, отдельный чиновник. А результаты оставались равны нулю. Поэтому новость не произвела на меня ни малейшего впечатления. И все же, когда представился случай – совсем не преднамеренно, а как-то само собой получилось,– я пожелал уточнить это сообщение и выяснил, что ровесники Гуду называли его ублюдком, которого мать нагуляла от Даты Туташхиа. Мальчику тогда было уже лет двенадцать, и характер был у него нелегкий – это был очень замкнутый, ушедший в себя и молчаливый ребенок. Он даже у своей матери ни о чем не спросил. Но прошло немного времени, и он спросил об этом своего наставника. Виктор Самушиа ответил ему так: «Дата Туташхиа – лютый злодей, разбойник и убийца. Он любит твою мать, приходит к вам, и хотя твоя мать его ненавидит, она из страха по может отказать ему в гостеприимстве. Негодяй пользуется этим и появляется у вас, позоря вас обоих – и тебя, и мать». Эта версия не особенно поразила меня. К чему она могла привести? Самое большее, на что можно было рассчитывать, это что Гуду Пертиа найдет возможность сообщить полиции, когда Дата Туташхиа в очередной раз появится у них. Вот и все. Такими донесениями были забиты уши полицмейстеров нескольких уездов. И что же? У меня и тогда не возникло желания, и теперь тоже нет сил разобраться, откуда, с какой стороны смерчем налетела на меня острейшая потребность разрушить, смести еще не известные мне козни Мушни Зарандиа. Помню только, как в воображении своем потирал я руки: «Этот щенок вскормлен мною, но я же и рассчитаюсь с тобой, мсье сатана». Это было уже решение, и одновременно, как всегда в моей жизни, тут же забилось во мне чувство чрезмерной осторожности: не дать Зарандиа ни малейшего повода к подозрению! С другой стороны, у меня в руках не было ничего, с чего можно было начать. Мне нужны были совершенно свежие, сегодняшние сведения о положении вещей, но задавать вопросы было немыслимо – Зарандиа тотчас бы догадался о моих намерениях. Оставалось лишь ждать, чтобы мой гость сам обронил что-то, хоть немного достойное моего внимания. Уже пора было менять тему разговора, и я спросил:
      – Мушпи, вам не случалось знакомиться с неким Вязпиым, Алексеем Викторовичем? Может быть, встречался он вам или попадалось его имя? Сейчас ему за пятьдесят.
      – Вязин?.. Вязин?? – Зараидиа задумался. – Кто он, этот Вязин?
      – Он сын моей единственной сестры. Отца он потерял еще в раннем детстве, а мать – когда учился в последнем классе гимназии. Я жил тогда в Париже и пригласил его к себе, чтобы он мог продолжить образование. Он кончил зоологом и посвятил себя орнитологии. – Я не стал говорить Зарандиа, что в двадцать один год Вязин уже был нашим тайным агентом.– Он известный орнитолог,– продолжал я,– и было время, когда он поставлял в музеи Европы чучела птиц почти со всех материков. Уже пять лет, как я ничего о нем не слышал, а более близкого родственника у меня нет.
      – Нет, граф, не встречалось мне это имя... – Зарандиа взглянул на рояль. – Этот рояль палисандровый?
      Было видно, что рояль не палисандровый, и я сразу понял, что мой племянник по-прежнему состоит на тайной службе и что сейчас он в Южной Америке, в Аргентине или Бразилии – палисандр растет лишь там.
      – Нет,– сказал я и тут же стал соображать, как бы выяснить, женился мой племянник в эти пять лет или нет...
      – В прошлом году, граф,., впрочем... совсем недавно мне довелось побывать на Енисее. Грандиозное зрелище, потрясающее душу, и представьте себе, в этих богатейших краях на сто верст не встретишь и одного жителя.
      Ого! Значит, Вязин сейчас в Бразилии, в стране великой реки, и коротает свой век один-одинешенек – раз житель единственный. И сведения не прошлогодние даже, а совсем свежие! Я до сих пор не понимаю, какие обстоятельства, профессиональные, служебные или сугубо частные, приучили Зарандиа– и при этом так быстро – вести разговор эзоповым языком, зачем он был нужен ему, да еще в общении с кем? Со мной... Но разговаривал он именно так. Если раньше даже со мной он говорил лишь то, что было необходимо для дела, а не то, что вообще можно было говорить, и не то, тем более, что могло принести вред, то теперь он изъяснялся необыкновенно пространно, язык его работал не уставая, говорил он почти все и обо всем, и при этом не говорилось ничего – ничего, разумеется, для постороннего слушателя, не искушенного в тонкостях нашей профессии. Другими словами: то, что он хотел выразить, я должен был угадывать, расшифровывая его иносказания.
      Тема Вязина была исчерпана. Я чувствовал, Зарандиа на взводе. Ему не терпелось сказать что-то еще, относящееся к Дате Туташхиа. Так подсказывало мне мое чутье, и подсказывало правильно. Мне предстояло нащупать тропу, которая привела бы нас к желанному разговору.
      – Как ты думаешь, Мушни, твое нынешнее положение – это предел или для тебя возможно новое возвышение? – Я поймал себя на том, что все долгие годы нашей совместной службы я обращался к нему то на «вы», то на «ты», ни разу не отдавая себе отчета, чем это всякий раз вызывалось.
      – В нашем отечестве,– сказал он, помолчав,– для человека, происхождением своим обязанного моему сословию и моей национальности, должность, мною занимаемая, наивысшая. И все же – я и сейчас убежден в этом – трудолюбие и преданность могли бы одолеть все препятствия... По правде говоря, я к этому и готовился...
      Мой гость замолчал.
      – Раздумал?
      – Не так давно, граф, случай привел меня к могилам великого рода Шуваловых. Заросшие травой, заброшенные могилы являли картину совершенного запустения. Какая тоска и безысходность!.. Вот хотя бы... Степан Иванович Шешковский. В трехсотлетней истории дома Романовых вы не можете назвать другого человека, хотя бы приблизившегося к нему по талантам и по знаниям в нашем деле. Но он был презираем при жизни, и после смерти его лишь поносили, да и по сей день честят на чем свет стоит. Сегодня даже могилы его не найти,
      Он позабыт всеми, а если кто и вспомнит его, то как образец коварства и вероломства, как исчадие сатаны. Мне никогда не сослужить престолу той службы, какую сослужил Шешковский... После нас, граф, не останется ничего, что могло бы стать примером грядущим поколениям.
      – После нас останется безупречная служба и идея государства как высшего блага. Что до имени и славы, это удел героев!
      – Но не тех, кто обеспечивает этому имени бессмертие?
      Не так ли? – перебил меня Зарандиа.
      – Что вы хотите сказать?
      – А то, что даже от Христа ничего б не осталось, не продай его Иуда за тридцать сребреников. Мученическая смерть Христа послужила его бессмертию и его славе. Этот финал был предусмотрен Иудой заранее, как необходимый, ради него он совершил то, что совершил, заранее и точно рассчитав все последствия. В это я теперь верю твердо.
      – Видно, у Шешковского не было этой твердой веры. А то бы он сначала продал Пугачева и Радищева за тридцать сребреников, а уж потом взялся бы расследовать их дела. – Не уверен, что мне удалось скрыть перед Зарандиа свое негодование.
      Он спокойно взглянул на меня и так круто повернул наш разговор, как повернул бы лишь тот, чья убежденность выношена и сомнения просто скучны.
      На другой день, проводив Зарандиа, я тотчас послал за Сандро Каридзе в Шиомгвими и попросил его прийти немедля. Он не заставил себя ждать, и мы принялись обдумывать, что нам сделать, чтобы предупредить Дату Туташхиа о близящейся опасности и чтобы распутать и провалить замыслы Зарандиа. Лишь говоря с Каридзе, я понял, что Мушни Зарандиа вполне осознанно, с одной ему известной целью сказал мне то, что сказал. Что же оставалось мне думать, если о моем племяннике и его скитаниях он сообщил с помощью палисандра, Енисея, неведомого единственного жителя на сто верст кругом, а о намерении превратить зло, творимое Датой Туташхиа, в добро, сказал без обиняков? Что это было? Мне бросили перчатку? Со мной хотели скрестить шпаги? Допустим, из числа достойных противников я был единственным, кого он не смог превзойти и победить или просто не желал этого, а теперь его стал точить червь тщеславия и захотелось заштриховать это белое пятно на карте его бесчисленных побед? Что ж, допустим эту версию, но откуда тогда было ему знать, что мне взбредет па ум спасти Дату Туташхиа и я приму его вызов?..
      Мы долго говорили, думали, кидали и так и сяк и наконец решили, что Сандро Каридзе отправится в Западную Грузию, чтобы отыскать там Дату Туташхиа, повидаться с ним и предупредить об опасности. Но имя Мушни Зарандна не должно быть названо, все должно исходить от меня. А мне предстояло отправиться в Тифлис и попробовать проникнуть в его замыслы. Это был первый важный шаг, который я предпринял, ведомый сердцем и находясь в здравом уме и твердой памяти, против того, чем я был на протяжении всей своей жизни.

ВАСО ГОДЕРДЗИШВИЛИ

      Какое там – показалось! Не такой он был человек, Дзоба, чтобы сказать и не сделать. Не один раз он мне говорил и не два: где встречу, там и убью! Встретит кого грамотного, тут же пойдет вспоминать, как осиротел. Начнет, бывало, с того, как разбойники его семью извели. Не случись этой истории, скажет, отец послал бы меня в Кутаиси учиться в гимназии и был бы я теперь художником. Очень он любил рисовать. И получалось у него куда лучше, чем у меня. Был бы я теперь художник, скажет, помолчит, глаза, вижу, кровью у него наливаются, и процедит зло-презло:
      – Он из лесу не вылазит, где мне его найти!.. – и заскрипит зубами.
      – О ком это ты? – спрошу, хотя знаю, о ком.
      – Сто раз тебе говорил... Абрага этого... Дату Туташхиа.
      При той истории, что случилась в духане Дзобиного отца, Туташхиа как раз и был, но ни сном, ни духом не вмешался, ничего, мол, не знаю, ничего не ведаю, умыл руки. Послушать Дзобу, так выходило, скажи Дата разбойникам пару слов, они бы и унялись и ничего б не случилось из того, что было. Конечно, в те времена о Туташхиа добрая слава шла, но вышло б так, как думал Дзоба,– сказать не могу. Получалось, что в смерти отца и сестры Дзоба винил больше Туташхиа, чем разбойников. Это б еще ладно, но что не стал художником, это он тоже за Туташхиа числил. О том и тужил больше всего. Спал и видел: встречу – и уж поквитаемся! Вроде бы умный был человек, а дойдет до этого, как помешанный делается,– не вышел из меня художник, и все тут.
      Ты говоришь, раз Дзоба завязал, не стал бы он в мокрое дело лезть. А вон Кола Катамадзе завязал, ни с кем из прежних дружков не знался, и думаешь, он что, в пономари пошел или шарманку крутил? За разные он дела брался – или забыл? Да что с тобой говорить? Что ты вообще помнишь, чтобы об этом не забыть? Только и справляйся: помнишь – не помнишь?.. Да еще скажу тебе, упрямей и настырней Дзобы я в жизни людей не встречал... В Баку отпечатали мы екатеринки, нас и взяли. Дзоба с первого дня как заладил, так до самого конца и стоял: я только краску доставал и напечатал – это да, но больше за мной вины нет, отпускайте меня. А какая вина еще может быть? Краска да печать – что еще для фальшивой ассигнации надо?.. Хорошо, манифест подоспел, а так бы...
      А потом, ты что думаешь, у него бы рука дрогнула? Да Дзобе в те времена что человека убить, что ягненка прирезать – все одно, жалости в нем и на грош не было... Везли вместе с нами одного, из Гянджи. Чем-то этот гянджинец меня задел. Меня – не Дзобу. Сейчас и не вспомню даже, что там было. Подходим к Астрахани – везли нас морем,– стали у пристани, спускают сходни – здоровенная доска, в пядь шириной, спускаемся мы по ней, Дзоба поглядел вокруг – и гянджинцу пинком под зад, тот в воду – а везли нас в кандалах,– он и не выплыл. Потонул. А конвой подумал, либо он сорвался случайно, либо нарочно утопился. Дзобе убийство с рук сошло, он вообще удачливый был. Ну, вот погляди, разве это не удача? На каторге долбили мы раз скалу, а у нас был слесарь – тоже из каторжан. Дзобу этому слесарю дали в помощники. Дня через три у слесаря поломка в станке вышла, что-то надо было там отвинтить, привинтить, а инструмента пет. Пошел слесарь за инструментом, а Дзоба взял клещи и пробует гайку с места скрутить. Слесарь вернулся, видит, Дзоба возится с гайкой – и орать, не знаю уж, чего он так раскипятился: вырвал у Дзобы клещи, не с твоим умом, орет, за клещи хвататься, ладно, если с молотком управишься. А Дзоба на руку скор, взял да этим здоровенным молотком и хватил его по черепу – поглядим, мол, управлюсь или не управлюсь. Слесарь как стоял, так и помер, после уж упал. А тут как раз запалили фитили и кричат всем прятаться. Мы – кто куда. Взорвался динамит. А как все стихло и мы опять собрались, глядим: слесаря землей и камнями завалило. И это сошло Дзобс, и сколько еще – не сосчитать. Удача за ним по пятам шла. А раз ему с рук сходило, он и мокрых дел не гнушался. Спросили у дитяти: чего ревешь? Сходит мне с рук – вот и реву. А ты говоришь, кто завязал, на мокрое дело не пойдет.
      Ну, это еще не все. В каком это было году, не вспомню... А вот в том самом, когда кузнец С а кул на Песках два духана поставил. Оба в одном ряду... Опять не помнишь?
      Я сейчас тебе расскажу – ты и вспомнишь. Духаны стояли друг от дружки шагах с ста. А развесить вывески Сакул велел не на стене над входом, как у всех, а поставил их поперек дороги. Идешь с одной стороны, читаешь: «Кузнец Сакул здэээс???» Идешь обратно: «Здэс!!» Пошел, скажем, от Мухранского моста– читаешь возле первого духана: «Кузнец Сакул здэээс???» Два шага сделал, и возле второго духана: «Здэээс!!!» А будешь от Метехи идти – то же самое получится. Не вспомнил? Ну, да бог с тобой!
      Так вот, в том духане, что ближе к Метехи, служила у кузнеца молодая одна вдовенка, повару помогала. Звали ее Маро. И хороша ж была баба, и в теле, и чистюля, куда там... У нас с ней любовь была, и по вечерам, если деваться было некуда, я в этом духане все время просиживал. А Дзобе где было быть, как не со мной. Мы же по корешам были. И ремесло у нас было одно: оба в малярах ходили. А не было работы, в каменщики шли. Раз, весной дело было, сидим с Дзобой в духане. Вечер. То ли в девятьсот седьмом, то ли в восьмом это было, не скажу. Выпиваем, закусь отменная. Живи – не хочу. Музыканты на дудуки играют. Цолак поет. Ну и пел он... Откуда только не приходили его слушать... Народу, в общем, набралось – хватает, один стол и оставался свободный, рядом с нами. Входит человек... Рост... повыше среднего. Одет прилично. Постоял, огляделся– все не спеша, степенно, подошел и сел за этот свободный стол. Я его еще раньше приметил: прежде чем войти, он прошел мимо духана раз и другой. Я его и запомнил. Взглянул на Дзобу и вижу: глядит он на этого человека так, что у меня поджилки затряслись – быть здесь большим делам. И этот человек оглянулся, засек Дзобу. Вижу, будто бы смутился, но так, что по виду его и не скажешь, а если и можно было что заметить, так он это быстро с себя смахнул. Только это и было – так ничем он больше себя не выдал. Поглядел он по сторонам и поманил рукой слугу.
      – Чего ты на него уставился,– спрашиваю Дзобу,– чоха тебе его приглянулась или шапка?
      А Дзоба вертит в руках вилку, бормочет что-то себе под нос, что – не разберу.
      – Что ты там шепчешь? – спрашиваю, а сам уже чувствую: что-то здесь не то.
      Дзоба еще раз поглядел на этого человека и сказал:
      – Это он.
      – Кто он?
      И Дзоба зашептал:
      – Он. Дата Туташхиа!.. Не совсем что-то я его признаю... но нет, не будь я Дзоба, это он!!
      Раз привиделось мне во сие, будто опрокинули на меня кипящий самовар. Кипяток по шее бежит, за ворот стекает, я мечусь, как ошпаренный щенок, а двинуться не могу... сон! Так и сейчас. А отчего? Да оттого, что когда от темных дел уже столько лет отошел и кусок хлеба ремеслом добываешь, тянешь свою веревочку, а тут тебе тюремная вонь опять в нос шибанула,– понятно, хорошего мало. Отступиться от Дзобы я не мог, столько лет мы с ним друзья-приятели – это на помойку не выкинешь, никуда теперь не денешься, быть мне с ним вместе. Если это и вправду Дата Туташхиа, Дзобу теперь не оторвешь: либо себя погубит, либо этого Дату... В ушах у меня кандалы позвякивают, а сам думаю, как быть, что делать, как эту напасть от себя и от Дзобы отвести.
      – А сам все говорил, что и вареного, и жареного его узнаешь.
      – И говорил, и думал... А времени вон сколько прошло! Видно, забывать стал. Что я тогда, совсем мальчишкой был... Господи, он это или нет?! Он... Верно, он!
      – По тому, что ты о нем говорил, совсем это не он. Ты погляди на него получше. Он же на приказчика от Альшванга похож! – Я говорил это, но был он такой же приказчик от Альшванга, как я – мальчик на побегушках у Мирзоева.
      – Дата Туташхиа – это маузер и конь... Что ему делать в этой городской ригаловке?! Ты только посмотри, как держится, будто из города и не выезжал никогда. Нет, не он. Не он, не он. Погоди... ты его здесь или еще где когда-нибудь встречал?
      Я чуть не ляпнул, что не то что видел, а он здесь уж сколько времени трется, как приблудная дворняга.
      – Нет, не встречал.
      Дзоба поднялся и пошел к духанщику.
      – Говорит, видит в духане впервые,– сказал Дзоба, вернувшись.
      Нет, надо было видеть Дзобу. Его трясло как в лихорадке. Я не охотник до собак, но однажды я видел ищейку, взявшую след,– Дзоба был сейчас на нее похож. Ему не сиделось, он ерзал и вертелся, замолкал и начинал опять захлебываться словами: «Уйдет – и не видать мне его больше...» «А вдруг не он...» Опять помолчит, опять говорит. А у меня своя забота – как ему помешать? Как уговорить? Как глаза отвести? Скажи я что невпопад, он замкнется, уйдет и что натворит без меня, я только на суде узнаю. В такой я попал переплет, хуже не придумаешь.
      Под черепушкой у меня будто мельница крутилась – одно набежит, другое. А тут вдруг осенило – дай, думаю, скажу: ты что? Сидишь, разрываешься, он – не он? Поди и спроси его самого. Что-нибудь да ответит. А по тому, что скажет, нам все другое ясно станет. А сам про себя думаю: если он и вправду Дата Туташхиа, значит, он скрывается. Умрет, а не назовется,– это одно. Другое: Дзоба говорил, что Туташхиа очень хитер, да и без Дзобы видно было, что это за фрукт. Такое наплетет– что захочет, то и докажет Дзобе. Чуть было я дурака не свалял, чуть не брякнул: иди и спроси...
      Когда ты взбаламучен – сто раз маху дашь. Сам посуди: с чего это Дзоба вообразил, что перед ним – Туташхиа. По обличью, так. А заговори он с ним, он бы и по голосу его опознать мог...
      Пока я сам вокруг себя крутился, входят в духан фреи. Трое. Хорошо, что белый свет не им достался. Хана бы ему тогда! Это такой народец... Все, что отцы и деды тысячу лет строили, им ничего не стоило в три дня порушить и сожрать. Яблоко от яблони недалеко падает. Всякие торгаши, маклеры, лавочники разжились, разбогатели, аршины и безмены свои повыкидывали, вылезли в благородные. Наняли своим пащенкам гувернанток и бонн. Тут тебе и ученье, тут тебе и пианино! А человеком кто научит быть – бонны или отец с матерью? Чтобы человеком быть, этому отдельно нужно учиться, это им и в голову не придет. Да к тому же у этих отцов-матерей у самих за душой ничего нет – чему они своих детей научат? Лет в пятнадцать они уже на улице, со всяким сбродом якшаются, и какая у них от роду порода, то наружу сейчас и выйдет, и дела их подбирались по ним самим. Знаешь, как сапожник с верстака гвозди магнитом подбирает? Так вот и здесь. Они что, хорошему учились? Где какая дрянь попадется, той дряни и. набирались. А все потому, что были они дурных кровей. А возьми честного человека, скажем ремесленника, который своим трудом кусок хлеба добывает, его дети хорошее увидят и берут, а от худого бегут,– и все потому, что у них кровь такая... А для фреев ни закона, ни совести не было. И управы на них не найдешь, увидят слабого – обидят, затопчут, пощады от них не жди. А встретится кто посильней и они по своей глупости с законом спутаются – папаши их тут как тут! И денег, и знакомства им не занимать. Смотришь, идет, спеси хоть отбавляй, весь раздулся как индюк, а встретится калека или старик, будь ему хоть сто лет, он и на вершок не посторонится, чтобы дать человеку пройти. Э-э-э! Слава тебе господи, никому грехов не прощаешь!
      Ну да ладно, как есть, так есть, ничего не попишешь. Входят, стало быть, три фрея. Стоят, пыжатся как индюки, свободный стол высматривают, а его нет. А молодцы какие – любо-дорого поглядеть, с каждого одной одежды червонцев на восемьдесят содрать можно. Да и по карманам поискать – жирно наберется. Зачем сюда пожаловали? Видно, нализались где-то, а теперь им Цолака послушать блажь пришла, а сесть и негде. Тут и входит Ташикола, протягивает им руку за милостыней. Один фрей вытащил что-то из кармана, сунул ему в руку и сжал крепко в кулак, не дает пальцы разжать. Ташикола кричит не своим голосом, а фреи со смеху лопаются. Весь духан глядит на эту забаву: одни тоже смеются, другие понять не могут, в чем дело. Наконец Ташикола вырвал руку, помахал ею, будто ошпаренный, и на пол шлепнулся крохотный лягушонок. Дзоба сидит, злостью наливается, ткни ножом – капли крови не выступит. Таких дел он не любил... И этот, за соседним столом, тоже глядит, смеяться не смеется, но и не видно, чтобы был недоволен. Бедняга Ташикола рот разинул, глазами хлопает. А что ему еще делать? ...Вот такие они и были, эти фреи. Увидят горемыку беззащитного, тут им и радость, и развлечение, мать их так распротак... Другой фрей швырнул Ташиколе грош, третий вынул папиросу, сунул ему в рот и даже прикурить дал. Ташикола сам не свой от радости – папиросы тогда только богачи курили, стоили дорого. Он им – спасибо, а сам в сторону, пошел ходить по столам. Добрался он и до стола, за которым сидел человек, что Дзобе покоя не давал. Тот пододвинул Ташаколе стул, предложил поесть, вина налил. Ташикола положил папиросу на краешек стола и давай уминать за обе щеки. Смотрю, фреи искоса поглядывают и на Ташиколу, и за этого человека, будто чего-то ждут. А он тоже, чувствую, весь собрался, то па фреев взглянет, то па стол посмотрит и вроде бы принюхивается, вроде бы и горит что-то, а откуда тянет – не попять.
      Один из фреев, что был постарше, подозвал Шалико – он за столами прислуживал,– шепнул ему что-то на ухо, показан глазами на соседний стол, и сунул трешку. Шалико взял деньги, кивнул и прямиком в нашу сторону. Пока он подходил, наш сосед поднес папиросу Ташиколы к носу, понюхал и покосился на фреев – ой как недобро!
      Шалико подошел и говорит:
      – Сударь! Пришли новые гости, а сесть им некуда, они предлагают вам три рубля, если вы уступите им свой стол. На меня не обижайтесь – я слуга.
      Пока Шалико говорил, наш сосед опять понюхал дымящуюся папиросу Ташиколы и загасил ее. Был он очень спокоен. А загасил знаешь как? Сперва пальцами сбросил огонь, потом нашел на столе каплю вина, осторожно коснулся ее огарком, уверился, что загасил, положил огарок в карман и лишь тут
      заметил Шалико.
      – Был бы я один – дело другое. А пас двое, и надо спросить моего гостя. Ступай, братец, и приходи попозже. Шалико улыбнулся в усы.
      – Да что вы, сударь! О чем его спрашивать? Это же Ташикола, здешний побирушка. Он за пятак до Мухранского моста под кинтоури вприпляс дойдет!
      А фреи ждали, насупились.
      – Ладно, ладно, дорогой, как вернешься, я тебе отвечу,– и Дзобин человек отвернулся от Шалико, больше его не слушая.
      – Здесь дракой пахнет,– сказал Дзоба,– и этот человек может ускользнуть от меня, а то, будь их папаша хоть сам Тамамшев, он бы у меня поглядел, как я с его сынишек шкуру спускаю. – Дзоба сплюнул сквозь зубы.
      Ташикола поел, потер руки, очень довольный, и собрался уходить. Наш сосед протянул ему табаку. Бедняга увидел, что никто его не торопит, свернул самокрутку, уселся поудобнее, забросил ногу на ногу и задымил.
      По правде говоря, мне нравилось, как ведет себя Дзобин обидчик. Я сидел и смотрел, что он еще сделает, как повернет... Тут входит Захар Карпович. Ты Захара Карповича помнишь?.. Асламазова. Не помнишь... Ну, Косого Карапета сын. Он тебе и печать любую сварганит, и гербовый лист, и все, что захочешь. Вспомнил?.. Захар Карпович – как же, держи. Его и за человека не считали. А прозвали так потому, что издали посмотреть на него – министр, да и только: шляпа, галстук, трость с набалдашником, туфли с гамашами... А ближе подойдешь – все обтрепанное, поношенное, старьевщик его барахло даром бы не взял. Сам себя в обман вводил – не иначе. Ну так вот, вошел он, обвел глазами духан, стал у края стойки. Дверь в кухню была отворена, и он пальцем поманил оттуда кого-то. Вышла Маро, подружка моя. Захар Карпович шепнул ей на ухо и вон из духана. Я этому делу значения не придал – они были соседями, моя Маро и Захар Карпович, но Дзобин человек так на них посмотрел, ой-ой-ой, надо было только видеть. А Дзобу от вина не оторвешь, глаза кровью налились.
      – Ты чего, Дзоба-браток, набычился словно буйвол... или случилось что? – Я нарочно, шучу вроде, чтобы рассеять его, а заодно поглядеть, что у него на уме. – Совсем заскучал.
      – Случилось что, спрашиваешь? Ты погляди, у него в правом кармане револьвер. А мне с чем идти прикажешь? С голыми руками?
      Меня холодный пот прошиб. Тут я понял, Дзоба от своих слов не отступится, будь это не то что Дата Туташхиа, но сам архангел Гавриил. Когда ты с человеком всю жизнь кантуешься и прошел с ним огонь, воду и медные трубы, ты, как дьякон молитву, по одному только словечку его всего наизусть прочитаешь. Вот возьми... За сынка Арутюнова Георгий Матиашвили и его ребята тридцать тысяч взяли, а после дело так повернулось, что они все на каторгу загремели. Дзоба тогда сразу сказал: это рука водоноса Чихо, он ребят заложил. Я ему: ну, с чего ты взял? Откуда только в башку втемяшилось, что он, а не другой их продал, тебе-то что, зачем тебе руки марать? Куда там, он и слушать не стал. Мне до его дел рукой не достать, а он два года на это ухлопал, и раз как-то говорит мне: я точно узнал, этих ребят он засадил. Сказать тебе не могу, как я его умолял, в ногах только не валялся. А он все свое: такой шкуре не жить! Ну и нашли водоноса Чихо с размозженной головой. А с Дзобы как с гуся вода, опять все шито-крыто. Я же говорю, везуч он был необыкновенно. Так этот водонос Чихо на других беду навел... А здесь сидит рядом человек, которого Дзоба всю жизнь искал и всю жизнь в мыслях держал, что он семью его загубил, так он что же, теперь его живого выпустит? И не выпустил бы, но судьба такая шельма, сегодня она тебе улыбается, а завтра...
      – Ну, и злопамятный же ты, Дзоба! – А что я мог еще сказать? Он бы от своего все равно не отступился. Чему быть, того не миновать. Лишь бы дело чисто обошлось,– только об этом; я сейчас и мечтал.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14