Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В пучину вод бросая мысль...

ModernLib.Net / Амнуэль Песах / В пучину вод бросая мысль... - Чтение (стр. 9)
Автор: Амнуэль Песах
Жанр:

 

 


      А если Кронин потребует передать Веру в руки правосудия?
      Чушь. Нет в уголовном кодексе такой статьи, по которой можно ее осудить, даже зная все обстоятельства дела.
      Чайник закипел, Фил отдернул руки и вернулся в реальный мир из мира размышлений. Он понес чайник в гостиную, не представляя себе, как там изменилась ситуация за время его отсутствия.
      Кронин наклонился вперед и смотрел на что-то, лежавшее у его ног. Фил вытянулся, чтобы увидеть: Вера опустилась перед коляской Кронина, уткнулась лицом в колени Николая Евгеньевича, а он гладил ее по голове.
      Фил осторожно поставил чайник на стол и сказал стесненно:
      — Налить вам, Николай Евгеньевич?
      — Да, — рассеянно произнес Кронин. — И другим тоже.
      Вера обернулась, посмотрела Филу в глаза и сказала:
      — Не бойся, мой хороший, не нужно меня бояться.
      — Да, — сказал Кронин. — Надеюсь, что так.
      Фил принялся разливать чай. Вера пересела на диван — на место, где недавно сидел Кронин. Николай Евгеньевич развернул коляску так, чтобы видеть всех сразу.
      — Что будем делать? — спросил он.
      — Нельзя заявлять на Веру! — воскликнул Миша. — Они думают, что это была естественная смерть, пусть и дальше так думают. Мы сами…
      — Что сами? — мягко спросил Кронин. — Сами разобрались, сами осудим и сами накажем? Устроим справедливость в пределах отдельно взятой энергетической системы? Вы же понимаете, Михаил Арсеньевич, что не в этом проблема. С некоторых пор мы с вами — все, кто знаком с формулировкой полного закона сохранения, — стали другими. Вообще говоря, стали самими собой. Точнее говоря, полностью еще не стали — и не станем, для этого нужно очень много времени. Но становимся — и каждый ощутил это на собственном опыте. Результат? По-моему, резко отрицательный. Конечно, это первый эксперимент подобного рода, да еще и поставленный без соблюдения правил, никакой чистоты, сплошная самодеятельность. Первый блин обычно бывает комом, но проблема слишком важна. Можем ли мы допустить, чтобы первый опыт провалился?
      — Мы это уже допустили, — проворчал Эдик.
      — Именно так, — согласился Кронин.
      — Меня смущает, — сказал Эдик, — что мы по сути как бы легитимизируем религиозные представления о потустороннем мире.
      — Чушь, — отрезал Кронин. — И мне странно, что вы так говорите, Эдуард Георгиевич. Ничего общего! Нет потустороннего мира, отличного от нашего и независимого от него. Есть единое многомерное мироздание с материальными и нематериальными измерениями. Умирая, человек никуда не уходит, и душа его не испытывает никаких превращений. Человек — и любое живое существо, а равно любой неодушевленный предмет — многомерен, наше трехмерное тело лишь ничтожная часть всех его измерений, и то, чем мы живем здесь, — ничтожная часть нашей истинной жизни, которая происходит сейчас, и в прошлом, и в будущем, потому что ведь и время всего лишь измерение, не более важное, чем прочие. Где-то мы постоянно умираем, а где-то рождаемся, а какая-то часть нашего «я» недоумевает, не понимая, что есть смерть и что есть рождение, потому что само по себе наше «я», вероятно, никак во времени не ограничено.
      — Но все это философия, — прервал Кронин сам себя. — Нам нужно решить практические задачи. Полный закон сохранения энергии. Человек, знающий его формулировку, становится слишком сильным. Умение пользоваться полным законом — это умение переводить энергию из нематериального состояния в материальное и обратно. Закон природы — вне морали. Полный закон сохранения энергии — это естественный природный закон. Он вне морали. И значит…
      — Господи, — подал голос Миша, — все это надо забыть! Забыть и растереть! Нет никаких общих законов! Нет никакого единого мироздания! Невозможно выйти в мир! Ничего этого нет!
      — Миша, заткнись! — прикрикнул Эдик. — Все это есть, и ты никуда от этого не денешься. Ты можешь забыть о том, что способен заставить человека поскользнуться на ровном месте? Или о том, что можешь уйти из трехмерия и вернуться? Можешь обладать любой женщи…
      — Эдик! — вырвалось у Фила.
      — Прости, — пробормотал Эдик. — Никто из нас уже не забудет того, что умеет.
      — Но мы в состоянии контролировать себя, — сказал Кронин и, бросив взгляд на Веру, добавил: — Надеюсь, что в состоянии.
      — Вот видите! — Миша ударил кулаком по столу. — Мы и за себя не можем поручиться. А если о том, что мы сделали, узнает хоть одна живая душа?
      — Боюсь, — сказал Кронин, — что скрывать уже поздно.
      — Почему это? — набычился Миша. — Никто, кроме нас…
      — И еще Вадима Борисовича…
      — Гущина? — удивился Миша. — А он-то здесь при чем? Никаких сведений о настоящих результатах у него нет.
      — Есть, — сказал Фил. — Николай Евгеньевич все ему рассказал. Или почти все.
      — Вы? — Миша повернулся всем корпусом к Кронину, движение было таким резким, что Николай Евгеньевич инстинктивно откатился на своей коляске к дивану, едва не отдавив Вере ноги. Филу показалось даже, что Миша оттолкнул Кронина взглядом — а ведь это вполне могло быть на самом деле!
      — Зачем? — спросил Миша. — Мы же… Как вы могли?!
      — Долгая история, — мотнул головой Кронин. — Факт тот, что информация у него есть. К сожалению, не только у него.
      — Конечно, — поморщился Миша, — есть еще коллеги в Академии…
      — Вы все еще думаете, что Вадим Борисович работает в академическом аппарате? — поинтересовался Кронин.
      — Ну… А где же?
      — Полагаю, что в более серьезной организации, — сухо сказал Николай Евгеньевич. — Хотя… Это лишь мое предположение. Черт возьми, Михаил Арсеньевич, все, что сделали мы, сделают и другие, вы сомневаетесь?
      — Но это… Это… ужасно, — Миша хотел употребить более резкое слово, оно так и висело у него на губах.
      — Да, — мрачно согласился Кронин.
      — Нет, — сказал Фил. — Пока, во всяком случае, — нет.
      — О чем вы, Филипп Викторович?
      — Николай Евгеньевич, помните, что сказал Гущин перед уходом?
      — Конечно. Об обвинил нас в религиозном обскурантизме и заявил, что мы его разочаровали. Ну и что? Это его личное мнение, оно изменится, когда он глубже разберется в сути проблемы.
      — Значит, нужно, чтобы не разобрался, — заявил Фил.
      — Но я не понимаю, — продолжал недоумевать Миша, — как вы могли…
      — Я не оправдываю себя, — сказал Кронин. — Вопрос в том, можно ли это остановить. Мы… не только мы лично, все люди… еще не доросли до того, чтобы жить в бесконечномерном мире. Чего мы все стоим, если не поняли этого с самого начала? Нам было интересно. Интересно! Кто и когда мог оценить последствия, если на первом месте интерес?.. Неважно, — оборвал он себя. — Что будем делать сейчас?
      Кронин потер ладонями виски. Приближался приступ, он это чувствовал, боль уже поднялась от колен к бедрам, сейчас и в руках вспыхнет жестокий огонь, от которого нет спасения — разве только сжаться в комок и повторять «нет, нет, нет»… Тогда боль сворачивается в кольцо и тоже повторяет «нет, нет, нет», и становится не легче, но однообразнее, а однообразие все же лучше, оно не успокаивает, но делает боль подобной смерти, уходу, отсутствию. А потом возвращаешься — когда боль начинает отступать, и это такое блаженство, по сравнению с которым оргазм — ничто, бледное свечение перед солнечным пламенем… Раньше приступы не случались в присутствии посторонних, только ночами, когда он был один. Одному легче. Возможно, он выл и кричал — но он был один, и никто этого не слышал. А сейчас…
      Нет, — подумал Кронин, — нет, нет и нет.
      Однако это уже пришло, и, теряя сознание, но пытаясь все же удержать себя на поверхности физического смысла, Кронин успел увидеть белое от напряжения лицо Михаила Арсеньевича, и Веру Андреевну, почему-то повисшую на Филиппе Викторовиче всем телом, а Сокольский тоже был бледен, и только Корзун — Кронин различил это боковым зрением — сидел спокойно, сложив на груди руки, и, кажется, не обращал внимания на возникшее в комнате напряжение, и на то, как из середины стола, будто лава из кратера проснувшегося вулкана, течет горячее, светящееся нечто, неопределимое и страшное, как боль, заставившая Кронина закрыть глаза и уйти туда, где нет ни жизни, ни простого человеческого смысла…

19

      Эдик первым обратил внимание на то, как побледнел Кронин и как ладони его, лежавшие на коленях, резко сжались в кулаки, скомкав плед.
      — Вам плохо, Николай Ев… — Эдик не успел закончить фразу, потому что над ним, как грозовая туча над грешной землей, навис Миша с совершенно белыми глазами, бормотавший что-то вроде бы бессмысленное, но в то же время очевидно понятное. Вера, ощутившая изменение, которое Эдику только предстояло осознать, бросилась к Филу и повисла на нем, теряя силы, а Фил тоже шептал что-то, и слова, которые он произносил, почему-то проявлялись яркой красной надписью на противоположной от Эдика стене комнаты, а может, это происходило только в его сознании?
      — Миша, — сказал Эдик, — Фил, Вера… Что…
      Он понял, что происходило. Он ожидал, что это могло произойти. Миша. С ним снова случился приступ, и он попытался уйти от себя. Туда, где он — не жалкая телесная оболочка, мучимая фобиями и комплексами, а могучее существо, способное справиться с любыми человеческими неприятностями. Ощутив начало приступа, Миша произнес какую-то часть формулы полного закона сохранения, и теперь, не контролируя изменившуюся реальность, не мог знать, какие энергии перемещались из материального мира в нематериальный, какие появлялись в этом мире и какие из него исчезали.
      «Успокойся», — сказал себе Эдик.
      Он скрестил руки на груди и начал вспоминать вербальную формулу, забирая энергию из того, что физики называли вакуумом, а сам Эдик ощущал сейчас, как плотную невидимую жидкость, обтекавшую его со всех сторон и заполнившую его изнутри.
      Высвобожденная энергия трансформировалась в тепло, которое сразу перешло в одну из нематериальных энергетических форм, а остаточная волна, приняв форму аэродинамического удара, швырнула Эдика через всю комнату, и он крепко приложился спиной обо что-то очень твердое.
      Он из последних сил удерживал себя на поверхности трехмерия, он не хотел в тот мир, где мог встретить Аиду — ее не погибшие в адском пламени катастрофы измерения, — не хотел в бесконечномерную Вселенную, он не хотел, ни за что, ни за что не желал знать, какая она ТАМ, и себя в ТОМ качестве не желал ни знать, ни понимать, это были неправильные мысли, он должен был им сопротивляться, но даже не пытался этого сделать, барахтался на какой-то энергетической волне, взвившейся из глубины, куда он стремительно падал.
      Неожиданно падение прекратилось, и Эдик понял, что выжил, что все еще — или уже — сидит на стуле, скрестив руки на груди, и в голове ясно мыслям, и нет ни малейших следов каких бы то ни было энергий — материальных или иных прочих, все это чушь, и нужно наконец привести Мишу в чувство, его необходимо лечить, потому что…
      Миши в комнате не было. Стул его лежал на полу, выгнув спинку, как кот, получивший пинок под хвост. Не было и Веры. Фил тоже отсутствовал. Эдик резко обернулся — инвалидная коляска откатилась к кухонной двери, плед стекал с нее на пол размягченной плиткой шоколада. Николая Евгеньевича в комнате не было тоже.
      «Я сделал это, — подумал Эдик. — Не ушел со всеми. Остался. Значит, сумел высвободить какие-то энергии. А может, наоборот, связать. Неважно».
      Что же делать? Что теперь делать — разве у него были основания полагать, что они вернутся? Разве возвращаются, умирая? Но разве они умерли? Что означает исчезновение физических тел, если не смерть?
      Эдик посмотрел на инвалидное кресло, в котором недавно сидел Кронин. Это было НЕ ТО кресло. Кронинское еще в прошлом году снабдили электромоторчиком, висевшим на спинке сбоку, как нашлепка на щеке. Моторчика не было. И размеры… Не мог Николай Евгеньевич поместиться в таком маленьком креслице — где, кстати, подставка для ног, она исчезла тоже?
      А еще стол — он был овальным, и несколько минут назад на нем стояли чайник и чашки, и блюдо с фруктами и печеньем. Стол, перед которым сидел Эдик, был прямоугольным, его покрывала пестрая скатерть, похожая на клеенку, с мелкими цветочками — то ли маргаритками, то ли ромашками. Безвкусица. Кронин никогда не положил бы на стол такую скатерть, он вообще не терпел скатертей и клеенок, откуда же…
      И стены. Только теперь Эдик обратил внимание на то, что стены оклеены обоями — узорчатыми и почему-то грязными, кто-то рисовал на них карандашом и фломастером, не только внизу — правда, внизу, на уровне груди, каракулей было больше, — но и у самого потолка, будто рисовальщик то ли влезал на стремянку, чтобы оставить свою подпись, то ли умел летать, то ли был огромного роста, не ниже двух с половиной метров…
      А где люстра? Из середины потолка торчал металлический штырь сантиметров тридцати в длину, на конце которого, будто опухоль, висел круглый светильник — белый источник неяркого света, похожий на электрическую лампу не больше, чем футбольный мяч — на глобус.
      «Значит, я все-таки ушел, — подумал Эдик. — Значит, не получилось. Но почему мир — такой? Он должен быть иным. Мир бесконечен, он»…
      «Что я знаю о бесконечности мира? — подумал Эдик. — Если со мной происходит то, чего я не хочу, чтобы со мной происходило, значит, сейчас случится нечто, чего я не жду — то, о чем я желаю, чтобы этого не было никогда».
      «Мы все тут не контролировали себя. Каждый произнес какую-то часть формулы. Можно себе представить, какой энергетический хаос возник в окружавшем нас пространстве. То есть… Нет, это невозможно себе представить. Я, во всяком случае, не могу».
      «Но ведь представляю, — подумал Эдик. — Эта комната, эти обои, которых здесь не было никогда, — все это не может быть физической реальностью, данной нам в ощущениях. Это плод моего воспаленного воображения. Я попытался привести в порядок энергетические потоки, не мной созданные, и в результате… Что? Может быть, это все-таки — тот самый мир бесконечного числа измерений, в котором я могу быть сильным, как олимпийские боги, мудрым, как Роденовский мыслитель, и бесконечно живым… Вместе с Аидой?»
      Или это — игра подсознания?
      Можно тронуть стол, ударить по нему кулаком и почувствовать боль. Значит, стол реален? Нет, не значит. Мозг способен создавать любые фантазии и убеждать неприхотливое сознание в том, что они реальны. Невозможно, находясь где бы то ни было, с помощью каких бы то ни было ухищрений доказать себе, что мир, в котором ты живешь, — реальный, а не созданный фантазией уснувшего бога, и бог этот — ты сам и никто иной, потому что никого иного, возможно, вовсе не существует ни в единственной реальности, ни в другой, тобою созданной.
      «Если кто-то действует против меня, — подумал Эдик, — то может ничего не получиться. На каждое заклинание найдется другое заклинание».
      «Это не заклинание, — одернул он себя, — это физический закон. Молитва, заклинание, закон природы — какая разница? Слова, термины не имеют значения. Мысль — тоже. Нужно уйти отсюда. Куда угодно».
      Он отступил на шаг и вошел в стену, комната исчезла, перед глазами стоял белый туман, плотный, как молоко, как творог, как гипс, как мрамор — белый каррарский мрамор без единого изъяна, полная белизна, нуль, вакуум, небытие…
      Вербальная форма всплыла, наконец, до такого уровня в сознании, что Эдик сумел ее если не вспомнить, то ухватить за кончик, за первое слово фразы, и произнес его — ему казалось, что вслух, — а за первым словом потянулось второе, за вторым третье, и он вовремя вставил направление движения энергии, векторный фактор, не понимая, правильное ли задал направление энергетического перехода, и не окажется ли сейчас в месте, еще более ему не нужном или вовсе гибельном для трехмерного физического тела.
      Умереть? Сейчас? Здесь? Из-за того только, что кто-то — Вера? Миша? — захотел уничтожить следы своего преступления?
      Дудки!
      Белый мир, в который Эдик оказался впаян, впечатан, как муха в янтаре, потемнел, в белом мире наступил вечер, но ночь не настала, что-то происходило, чего Эдик не понимал, но от чего должен был избавиться, иначе…
      Иначе… Иначе…
      Навсегда…
      Так бы, возможно, и произошло, но губы Эдика непроизвольно шевелились, и вербальная формула выбрасывалась из подсознания, застывавшего в неподвижности, в еще живое четырехмерие, мрак сменил белизну, а потом белизна вернулась, чтобы снова погрузиться во мрак… Время переваливалось через себя, как только что через себя переваливалось пространство, и Эдику почему-то пришло на ум сравнение с «Машиной времени» Уэллса, книгой, которую он давно — с детства! — не перечитывал, но откуда запомнил описание передвижения Путешественника: как день с быстротой зевка сменялся ночью, а ночь — следующим днем, и так много раз, вперед, вперед, вперед…
      Стоп.
      Эдик крепко приложился обо что-то затылком и вернулся наконец откуда-то куда-то. Открыл глаза («Странно, — подумал он, — я ведь и не закрывал их вовсе, иначе как же я видел белый мир и сменявший его черный?») и понял, что никуда на самом деле из комнаты Кронина не отлучался и даже со стула своего не вставал — странно, что не упал на пол во время своего (неужели вовсе не физического?) отсутствия.
      Все стояли и смотрели на него. Даже Николай Евгеньевич — вот что удивительно! — тоже стоял рядом с коляской, крепко, до белизны в суставах, вцепившись в спинку обеими руками.
      — Что? — спросил Эдик чужим голосом. — Что это было со мной?
      — Спасибо, — произнес Николай Евгеньевич. — Спасибо вам, Эдуард Георгиевич.
      «С чего он вдруг стал меня благодарить?» — удивился Эдик, и удивление вернуло ему утраченное ощущение реальности. Он огляделся, будто видел комнату впервые после долгого отсутствия. Пожалуй, ЭТУ комнату он действительно видел впервые — хотя сейчас не сомневался в том, что находится в квартире Кронина, а не где-то и когда-то, в мире, то ли существующем реально, то ли созданном в его воображении.
      Диван был перевернут и бесстыдно демонстрировал свои распотрошенные внутренности — будто кто-то вспорол подкладку длинным острым ножом и вывалил для обозрения клочья серой ваты вперемежку с грязными опилками. Перевернутым оказался и компьютерный столик, блок компьютера валялся под большим столом, а монитор стоял на полу неподалеку от двери в кухню — стоял аккуратно, будто его отсоединили от системы и перенесли на новое, не вполне, впрочем, достойное место.
      — Спасибо? — переспросил Эдик. — За что? Я ничего не понимаю.
      Он только теперь обратил внимание на Мишу, лежавшего на полу. Свернувшись калачиком, Миша спал, подложив под щеку обе руки. Левая нога его была, однако, неестественно вывернута, будто сломана в колене, и в груди Эдика возник холод — не спал Миша, конечно, с чего бы ему спать на полу при таком разгроме? Не спал, а лежал мертвый, и Эдик с очевидной ясностью понял, что Мишу убил он, лично, сам, без чьей-либо помощи, и сделал этот только что, когда произнес вербальную формулу.
      Кронина уже не держали ноги, он упал в коляску, откинулся на спинку, закрыл глаза, и Эдик со страхом увидел, как Николая Евгеньевича бьет крупная дрожь — грузное тело сотрясалось в конвульсиях, руки тряслись, а ноги елозили по полу.
      Эдик прижал к подлокотникам руки Кронина, а Фил держал голову, одна лишь Вера оставалась в неподвижности, похожая на отрешенную от всего греческую статую.
      Минуту спустя Кронин затих, тихо постанывая, Эдик выпустил его руки, а Фил отошел к Вере, встал с ней рядом, и вдруг Николай Евгеньевич сказал ясно и отчетливо обычным своим голосом, правильно выговаривая длинные и продуманные фразы:
      — Эдуард Георгиевич, я поблагодарил вас за то, что вы единственный сохранили в критический момент четкость мышления и способность совершать разумные поступки, в результате чего были спасены наши — в том числе и ваша собственная — жизни. Если бы не ваши действия, то Михаил Арсеньевич, будучи в состоянии шока, успел бы нанести нашему мирозданию такой урон, по сравнению с которым нападение террористов на Международный Торговый центр или взрыв в Дели показались бы детской возней.
      — Я… — протянул Эдик. Он действительно ничего не понимал. Он поискал ответ в глазах Веры, но увидел в них лишь тоску и услышал обращенную к нему и не высказанную вслух мысль:
      — Я не хочу жить…
      Эдик перевел взгляд на Фила, но тот лишь покачал головой: он тоже не мог объяснить того, что случилось. Но рассказать-то он был в состоянии! Видимо, и Фил сейчас умел читать мысли, потому что сказал:
      — Да, рассказать могу… Мы разговаривали, и Николай Евгеньевич произнес: «Давайте думать, что делать дальше»…

20

      — Давайте думать, как быть дальше, — рассудительно сказал Кронин и неожиданно прикусил губу. Лицо его налилось краской, Николай Евгеньевич откинулся на спинку кресла и поднял руки, будто хотел отгородиться от мира.
      — Что с вами? — беспокойно спросил Фил, поднимаясь. Он никогда еще не видел, как у Кронина начинались приступы, слышал его рассказы, достаточно скупые, чтобы понять, насколько мучительной была внезапно подступавшая боль. Краем глаза Фил заметил движение слева и лишь тогда понял, что происходило на самом деле.
      Миша. С ним опять началось. Бессонов стоял, протянув руки в сторону Кронина, ему передавал накопленную в мышцах энергию — Филу показалось, что с Мишиных пальцев срывались яркие белые искры и, начав движение, сразу гасли, будто прятались в воздухе, а потом возникали опять, теперь уже в голове Кронина, вот почему лицо Николая Евгеньевича стало таким багровым, вот почему он чувствовал сейчас бесконечную боль. Громким голосом, четко выговаривая каждое слово, Миша произносил вербальную формулу полного закона сохранения энергии и задавал одному ему известное направление перехода.
      Фил заметался. Нужно было заставить Мишу замолчать — более того: заставить его не думать.
      — Заткнись ты, — хрипел Фил, — ради всего святого, ах ты, сво…
      Он не договорил. Он не смог договорить, потому что оказался стиснут, спеленут, связан, каждая клеточка его тела была стиснута, спеленута и связана, он не мог вздохнуть, сердце его застыло. В глазах потемнело, и Фил успел подумать, что так люди и умирают, так умирала Лиза, и теперь, если он действительно умрет, то сможет жить в большом мире, и может, это к лучшему, но все равно как же не хочется, и почему нет ни черного тоннеля с ярким светом в конце, ни воспоминаний о детстве, как это, говорят, бывает во время последнего перехода…
      Он стал ураганом. Он несся над поверхностью планеты — а может, это и не планета была вовсе? — похожей на дольки помидора, сложенные рядом и отделенные друг от друга темным колышащимся океаном, который тоже был ураганом — таким же, как он, Фил, — явившимся, чтобы выяснить с ним свои непростые отношения. Фил не хотел ничего выяснять, он был ураганом над планетой, но и планетой тоже был он, и еще он ощущал в себе нечто, ему не принадлежавшее, что нужно было изгнать из себя, но прежде понять, ибо, не поняв, невозможно изменить.
      Фил пронесся над собой и расплылся, растекся, ослабел; сверху, с тверди неба на него падала чья-то больная ностальгия, чья-то измученная память, он не хотел ее, но все равно принял, впитал в себя, и ему сразу стало легче, он вновь поднялся над собой-планетой, но был уже не ураганом, а горой, вулканом, изрыгавшим вместо пламени и камней мысли и идеи. Мысль о том, что знание одного-единственного закона природы может создать хаос, может убить, разрушить бесконечную структуру личности.
      Фил помнил, что он человек, а вовсе не вулкан, не ураган, не планета, не мысль и не нечто еще, что он ощущал в себе, но не умел осознать. Что значит — человек? Человек — материальное, ограниченное четырьмя измерениями, временное и устранимое существо, да, он человек, но разве это в нем главное?
      Кто он на самом деле? И в чем его смысл? Он знал это, знал всегда, потому что сначала возник смысл, а потом — он сам, смыслом рожденный. Все возникает из смысла. Из смысла возникла Вселенная. Фил-вулкан взорвался, рассыпался над планетой и поглотился ею, исчез и возник в совершенно другом месте — или ином времени? Здесь и сейчас он был именно смыслом и ничем более — смыслом существования звезды, сиявшей на темно-фиолетовом небе, и смыслом жизни женщины, стоявшей на пороге деревянного домика и глядевшей на звезду с выражением счастья на широком, скуластом, с маленьким ртом и косыми глазами, но таком миловидном лице, и смыслом существования этого дома, и сада вокруг него, и поля, по которому медленно полз в почти полном мраке, не зажигая фар, трактор-автомат, и смыслом работы, совершаемой трактором тоже был он, Фил, он был один, он чувствовал себя одиноким, и значит, у всего сущего тоже был один-единственный смысл, который Фил и должен был найти, дав определение самому себе, поняв самого себя, это было труднее всего, потому что внешнее, отчужденное, познается путем наблюдений, а внутреннее, свое, скрыто от пути сознательного поиска, и потому неуловимо, как солнечный зайчик, прячущийся от накрывающей его ладони.
      «Лиза!» — подумал Фил, и эта мысль собрала в единое целое его разбросанное по разным Вселенным существо, но Лиза все равно была так же далека от него, как в тот день, когда он видел ее в последний раз — в гробу, в цветах, среди которых были и его алые гвоздики. С Лизой он не мог быть, и значит, смысла не было вовсе, а если смыслом был он сам, значит, не было и его, Фила.
      Не было. Не было. Не было.
      Мир кружился вокруг этого определения и возвращался к нему. Не было. Не было. Не…
      Фил увидел лицо. Лицо смотрело на него из пространства, которое он покинул, чтобы не возвращаться. Лиза? Нет, это было лицо Эдика. Губы шевелились — Эдик произносил полный текст вербальной формулы. Лицо приблизилось и покрылось морщинами, волосы поседели и выпали, но выросли опять, а морщины исчезли — лицо стало молодым, таким, каким было лет двадцать назад, и слова прервались, потому что двадцать лет назад Эдик, конечно, не имел ни малейшего представления ни о полном законе сохранения, ни о том, что Вселенная существует не только в своих материальных измерениях.
      Слова прервались, и лицо начало расплываться, но Фил уже помнил, знал и сам продолжил формулу-молитву, и чернота пространства стала чернотой комнаты, в которой нет освещения, но свет возник мгновенно — энергии, вызываемые Филом, переходили из одной формы в другую, — комната, осветившись, стала такой, какой и была: белые стены, перевернутый (почему?) диван, монитор компьютера, стоящий на полу у кухонной двери, и Лиза рядом… Лиза? Неужели она…
      Нет, рядом стояла Вера, и он потянулся к ней, обнял, прижал к себе, Вера дрожала всем телом и говорила что-то — тихо, невнятно, странно.
      — Что? — спросил Филипп. — Что ты сказала?
      — Если бы не Эдик… — пробормотала Вера, глядя на что-то позади него.
      Фил обернулся — на полу, подогнув ноги, лежал ничком Миша Бессонов. Миша был мертв, это Фил понял сразу по неестественной Мишиной позе, по неестественной Мишиной неподвижности и полному отсутствию Мишиных мыслей, ни одной из которых Фил не мог разглядеть в застывшем и холодном воздухе комнаты.
      Эдик сидел, откинувшись на спинку стула, и печально смотрел на Мишу.
      — Что? — спросил он. — Что это было со мной?
      — Спасибо, — сказал Николай Евгеньевич, — спасибо вам, Эдуард Георгиевич.
      — За что? — удивился Эдик. — Я ничего не понимаю…
      — Я не хочу жить, — тихо сказала Вера.

21

      — Я не хочу жить, — сказала Вера. После того, что она видела, жить действительно не хотелось.
      То, что рассказал о своих мучениях Фил, можно было интерпретировать по-всякому, и был ли в них действительно какой-то смысл, Вере представлялось очень сомнительным. То, что видела она, лучше было не вспоминать.
      Когда Кронин сказал «Давайте думать дальше», Миша, сидевший молча и вертевший в руке пустую чайную чашку, вдруг запустил этой чашкой в стену (осколки брызнули, один из них царапнул Веру по щеке, не больно, но ей показалось, что выступила кровь) и с невнятным криком вскочил с места. Руки его будто удлинились, так Вере показалось, потому что не мог Миша дотянуться до Николая Евгеньевича, не имея рук трехметровой длины, но каким-то образом дотянулся, кронинская коляска со скрипом развернулась вокруг оси и перевернулась, выбросив седока — Николай Евгеньевич ударился о пол головой, зашипел от боли и попытался подняться на колени, а Миша уже стоял рядом с ним, он не трогал беззащитного, но коляске досталось. Миша пинал ее ногами, обрывал провода, Вера ничего не могла сделать, только смотреть, потому что ни руки, ни ноги, ни даже мысли ей почему-то не повиновались.
      Миша между тем бросил на нее взгляд, в котором читались и восторг, и желание, и ненависть, он потянулся к Вере, ей стало страшно, она поняла, что сейчас произойдет, если за нее не заступится кто-нибудь из мужчин, а они — защитники — будто застыли, один лишь Николай Евгеньевич кряхтел, пытаясь подняться. Фил смотрел перед собой, а потом сказал что-то невнятное и засветился, выглядело это страшно, будто внутри него начался пожар, тусклое багровое пламя пробивалось сквозь кожу, и одежда на Филе начала светиться тоже — не тлеть, не гореть, а именно светиться багровым адским пламенем.
      Миша устремился к Вере, как снаряд, выпущенный по цели. Вере казалось, что она не сделала ни одного движения, но почему-то очутилась в углу комнаты, рядом с телефонным столиком.
      Неожиданно забыв о Вере, Миша повернулся к Эдику, сидевшему на стуле с безучастным видом и бормотавшему под нос слова, которые Вера не могла расслышать.
      — Ах ты! — прокричал Миша и бросился на Эдика, но что-то развернуло его по пути и бросило в сторону компьютерного столика. Монитор с грохотом повалился на пол, а базовый блок на глазах у Веры взлетел в воздух и, вращаясь подобно малой планеты, пронесся мимо ее виска, врезался в стену, отлетел назад и по полу, будто это была ледяная поверхность катка, заскользил к столу.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10