Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маргинал

ModernLib.Net / Анатолий Николаевич Андреев / Маргинал - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Анатолий Николаевич Андреев
Жанр:

 

 


Однако женщины очень хорошо знают, что такое вагина. Поэтому они, обожая, одновременно презирают поэтично настроенных мужчин, которые также делятся на три категории – по отношению не к мужским, заметьте, приобретенным достоинствам (как-то: ум, горе от ума и проч.), а к своим прирожденным, от природы данным особенностям, которые, по молчаливому соглашению с женщинами, принято считать самыми большими достоинствами. Если у женщины самое большое достоинство – влажно сияющая звезда, то у мужчины – его ретивый, выносливый скакун, трепещущий и нетерпеливый. Этакий звездояд, поэтически выражаясь. Я имею в виду пенис, конечно. Вот на этой – природной – основе мы с женщинами равны, и на этой основе презирать друг друга – значит, любить друг друга. Здесь любое отношение является формами взаимного притяжения. Любовь, ненависть, ревность, равнодушие… Все что угодно.

Итак, если вы видите перед собой женщину, то есть существо с вагиной, которое делает вид, что под юбкой у нее Бог знает что, только не это, как вам не стыдно! – действуйте смело и решительно. Выгода прямая. Раньше всего: под юбкой у нее именно то, что она скрывает, и ничего другого быть не может. Следовательно, ваше поведение основано на реализме. А это хорошая основа. Если вы напоретесь на особу добродетельную, она не перестанет уважать вас за вашу «дерзость», отнюдь. Просто на все есть своя манера. Вы просто ничего не получите. Пока. С такими – или Его Величество Случай, столь любезный Ее Величеству…, гм-гм, или длительный приступ по всем правилам осадного искусства. Но ваша смелость покажет ей (следовательно, докажет: для настоящей женщины здесь нет разницы), что она не права. Ждите. Персик зреет, наливается, истекает соком – и сам коснется нежной шерсткой вашей руки, развалившись на две половинки. Все будет очень поэтически.

Нерешительность, робость или, не приведи Бог, поэтизация без дерзости и цинизма – и вы пропали: вы низко падете в ее прекрасных глазах, и щель, которая управляет женщиной, иронически прищурится, сомкнется, станет фатально недоступной для вас.

Надо ли говорить, что в случае с обожательницами собственных гениталий, наживших себе звездную болезнь, робости вам не простят. Никогда. Ни за что. Это худший мужской порок, хуже пресловутого цинизма. Здесь, кстати, в цене именно циники. Так что вперед и в этом случае, иных вариантов нет и быть не может.

Святая вас, смелого, тут же запрезирает – оттого, что больше всего на свете ей хотелось бы полюбоваться уздечкой вашего скакуна. Но рабыня она и есть рабыня: свобода не для нее. Грешница сама проявит смелость: тут уж вам надо от страха бежать и не останавливаться, если вы мужчина.

Все это правда. Но правда и в том, что легко и просто размещаются по категориям женщины, которых вы разлюбили или к которым равнодушны. Но если вы любите женщину, а она вас – предложенная классификация временно перестает работать. Само представление о «категориях» как-то унижает ваше чувство. Вы словно не замечаете вагины, которая, тем не менее, становится центром вашей совместной жизни. Дело как бы не в ней. Вы пленены как бы иными достоинствами, неземными, не имеющими отношения к женщине. Есть реферат, а есть жизнь. Это тоже реализм.

И тут я скажу вам следующее: если вы способны испытывать любовь – вы еще не вступили в пору истинной зрелости. Вы еще способны на самообман. Все понимаете – и вместе с тем влюблены: восхитительное маргинальное состояние. Сорок пять – это, возможно, самое маргинальное состояние человека, самая многозначительная неопределенность в жизни. Еще не вечер – но уже далеко за полдень. Жизнь может круто изменить русло – и впадет совсем в иное море, не в то, куда мирно стремились воды дотоле.

5

Сложность простого человека – в его хитрости; если хитрости нет, значит, перед вами глубина.

К Екатерине Ростовцевой я присматривался давно. Прежде всего мне приятно было на нее смотреть, приятно присматриваться. Полная девичья грудь, упругие щеки, четкие линии скул, короткая каштановая стрижка… Ничего особенного – и в то же время глаз не отвести. Тихий голос, восхитительно крупноватые бедра, которые как-то не сразу замечаешь, эта детская манера все делать бегом…

Само по себе все это ничего не значит, я знаю. Но все мои категории куда-то уплыли, мне было просто приятно задавать простые вопросы, заглядывать в серые глаза, в которых таилась глубина, выслушивать тихий взвешенный ответ, получать неожиданный вопрос, который непременно обнаруживал какой-то непраздный интерес к вам, к вашей персоне, и при этом вполне «взрослую» логику. От всего этого замирало в груди, я сбрасывал лет двадцать, становился ее ровесником, и меня обволакивало чувство покоя и умиротворения.

– Ну, что нового? – спрашивал я и невольно улыбался.

– Нового? – внимательно переспрашивала она, и вдруг лицо ее озарялось. – Я купила себе сережки. Вот, посмотрите.

И я действительно с большим любопытством рассматривал сережки. Они были необычайной формы и камешки (она говорила «камушки») в них мерцали разными цветами.

– Как ваши глаза, – просто сказала она и совершенно искренне смутилась.

Она любила покупать новые вещи и часто говорила мне о своих новых покупках, но в этом не было пошлости. Я ручаюсь за это. Странно, верно? Я рассматривал туфли, перчатки, ремень, зонтик – и радовался за ее вкус. Все это навело меня вот на какую мысль. Пошлость – это интерпретация низким вкусом высоких истин, это непременно торжество низкого вкуса по отношению к материям высоким. Мы же говорили с ней не о покупках, не о камушках или туфлях, недорогих, но очень добротных, которые элегантно смотрелись на ее немаленькой ноге. Разговоры о Дон Кихоте, Печорине или Ионыче отдаляли нас, ибо на профессиональную тему я реагировал профессионально, и разница в возрасте и опыте беспощадно лезла наружу. А о камушках – сближали. Ее умение говорить о пустяках, которые нас сближали, приводило меня в умиление. Умение тонко сближаться – это уже не пустяк и не пошлость. Можно рассуждать о Гамлете – и быть пошлым. Амалии это блестяще удавалось. Само выражение «гамлетианская тема» в устах коллеги Восколей отчего-то звучало пошло. Это уже дар Божий… А можно говорить о «камушках» – и быть выше пошлости. Катя обладала даром быть выше пошлости, она чувствовала глубину, знала мне цену, и помещать ее даже в лучшую категорию с моей стороны выглядело пошлостью.

Благодаря Катьке я совершил открытие: женщина, способная любить, относится ко всем трем категориям сразу. Это особая, четвертая категория, четвертое измерение: любящая женщина. Точнее, это первая категория.

Понимаете, есть любовь к мужчине как форма проявления любви к вагине. А есть любовь к вам, единственному и неповторимому. Любящая женщина – это чудо в том смысле, что она как бы преодолевает собственную природу, становится больше, чем женщина. В ней явственно проступают человеческие черты.

Мне с Катей было легко с самого начала. Ко всему, что бы я ни сказал, резвяся и играя, она относилась серьезно, во всем видела красивые и не случайные смыслы. А ведь я всю жизнь так и говорил, но при этом серьезными людьми считалось, что от меня никогда не услышишь ничего серьезного!

И еще: Катя очень тонко реагировала на слово.

Наша любовь расцвела поздней осенью.

– А если я приглашу тебя на свидание? – с замиранием сердца рискнул я, протягивая ей желтые цветы.

– Я согласна, – просто сказала она.

– На любовное свидание, – с намеком уточнил я, и во рту у меня пересохло.

– Ага, ага, – легко подтвердила Катюша.

– Вот это да… – выдохнул я.

– Я не слишком разочаровала вас тем, что не настроена ломаться? Обычно студентки ломаются, верно?

Вы слышали? Это блеск!

– Обычно я не делаю студенткам таких предложений, – солидно соврал я на голубом глазу. – Но сейчас я просто шокирован…

– Мне иногда становится неловко от приступов собственной непосредственности.

– Женщина может быть или непосредственна, или весьма посредственна; а чаще и то и другое.

– Вот я и есть то и другое. Я согласна.

К моим словам о любви она отнеслась по-своему и очень серьезно. Я любил жизнь, любил это хмурое утро, которое запомнил навсегда. Земля тревожно притихла, придавленная слоем грязно-белых, измочаленных в клочья облаков, которые, будто потрепанная рать, мрачно ползли с оставленного поля битвы. Я помню это чувство бодрящей тревоги. Я любил цветы, которые подарил ей. Хризантемы своей беззащитной желтизной и мягкими мелкими листочками источали пронзительную печаль. Зачем я подарил ей желтые хризантемы? Может быть, если бы я подарил белые, в нашей жизни все сложилось бы иначе?

Ах, если бы в жизни все зависело от таких пустяков!

Я любил Катюшу и сказал ей об этом. Я легко сказал ей о легкой, ни к чему не обязывающей любви, а она уже знала, что наши легкие отношения есть самая серьезная вещь на свете. Кстати, она ни разу не сказала мне вот этих самых заветных слов «я тебя люблю». Ни разу. Вплоть до самого конца.

Раздеть ее и затащить в постель оказалось, вопреки ожиданиям, вовсе не так просто. Что-то не давало ей легко склониться на интим. Как за последние бастионы, она цеплялась за колготки, маечку, трусики… Она переступала черту, вступала в новую жизнь. Для меня же это был один из многих романов. Правда, роман исключительно приятный. Я вроде бы ничего такого не переступал, как мне тогда представлялось.

Катя оказалась девственницей. Был когда-то у нее беглый сексуальный опыт, но она даже физиологически не стала женщиной. С тех пор ей казалось, что секс – это обязательная, чуть ли не гигиеническая процедура под названием «супружеский долг», вроде чистки зубов по утрам. Наш первый опыт ее просто шокировал. Она засветилась внутренним светом – и не гасла до тех пор, пока не решила для себя, что нам не суждено быть вместе. Вот тогда свет погас.

Ее грудь и бедра оказались именно такими, какие я любил. Мне всегда казалось, что я чуть-чуть тороплюсь с женщиной, надо бы помедленнее, поласковей. Это мне внушала жена, и не только. Но с Катей мой темп был именно то, что надо. Я заново открывал для себя простые вещи. Оказывается, я больше всего на свете любил целовать грудь. Полную, упругую грудь совершенной формы я мог ласково терзать часами напролет. Сильной ладонью я нежно впивался в промежность – и Катька закрывала глаза. Она не стонала и не металась – она закладывала палец в рот и тихо, но страстно переживала со мной все восторги любви. Ей очень нравились все побочные звуки, урчания и сопения, на которые обычно не обращаешь внимания, которых как бы нет.

– А ты знаешь, гималайские медведики тоже сопят, когда занимаются этим…, ну, ты понимаешь. Ты знал об этом?

Я об этом не знал. Понятия не имел.

Она боялась своей роскошной влажной вагины, любила ее и была рабыней одновременно. При этом я чувствовал, что она была моей рабыней. И в то же время королевой. С ней я был тем мужчиной, который нравился сам себе. И все это я воспринимал как вещи само собой разумеющиеся. Все было как-то беспредельно естественно – до тех пор, пока мы с женой и дочерью не поехали летом в Крым.

Мне начали сниться сны, где тихая Катька тихо умирала со мной, сопя по-гималайски. Это был не отдых, а пытка. Солнце, море, песок без Кати потеряли свое изначальное предназначение. Они не радовали. Я был готов очень многое отдать за то, чтобы провести месяц в Крыму с Катькой. Жена была уверена, что меня мучает замысел очередной книги. Возможно, в чем-то она была и права…

Я думал, что мною сделаны уже все выборы в жизни (грядущую смерть я не считал своим выбором, об этом любезно позаботился за меня какой-то другой шутник). Оказалось, в мои сорок три я должен был сделать еще один судьбоносный выбор. Я предчувствовал, что выберу жизнь без Катьки. Собственно, я сказал ей об этом сразу после нашего первого поцелуя. Такие гималайцы, как я, живут по формуле «одна жена – много любовниц», но никак не наоборот. Однако я не представлял себе, что значит жить, отказавшись от Катьки. Отказаться было можно; но вот жить…

Катюша меня сразу же поддержала: бросать жену и дочь – это было бы непосильной жертвой для меня. И для нее (но об этом она предпочитала не говорить). С Ленкой, моей дочерью, которая была моложе Катерины на каких-нибудь два-три годика, меня связывали тысячи капиллярных сосудов, невидимых, но реальных. Да и с женой тоже. Я был стародавней закваски, придерживался тяжеловесных принципов, что не мешало мне порой их обходить. Но то – порой, на некоторое время; всегда была возможность одуматься, покаяться, вернуться, стать лучше, чем ты был до того. Красота!

А здесь – навсегда. Нет, предавать близких людей, даже во имя любви, – для нормальных людей подвиг не по силам. И жить без Катьки оказалось тоже невозможно.

Нет, я бы устроил мир как-нибудь иначе: пытка любовью – это что-то малогуманное. В таком контексте даже испанские сапожки инквизиции смотрятся всего лишь жалкой человеческой выдумкой. Наказывать любовью…

Шутник.

Так я вступил в самую маргинальную полосу своей жизни.

6

Зависть – вот что роднит людей утонченных с натурами примитивными, аристократов – с плебсом.

Зависть – это не эмоция, а способ существования. Кипучая жизнедеятельность часто является формой проявления зависти. Нигде, нигде творческая натура не выказывает себя так разнообразно, как в зависти. Просто на зависть разнообразно. Из зависти убьешь и сотворишь шедевр, погубишь себя и другого, станешь грешным и святым, равнодушным и отзывчивым. Даже испытать любовь можно из зависти, не говоря уже о редком блаженстве, которое доставляет сладкая ненависть.

Зависть! Кто не завидовал – то не жил. Но настоящие гении зависти – люди бесталанные и бесплодные. Они умеют только завидовать: их сжигает одна, но пламенная страсть. Они ничего не создадут из зависти; они могут только уничтожать, всячески вредить тем, кому завидуют черной завистью.

Таким гением и был Ричард Рачков. У него был интеллект, как у теленка, и амбиции – как у Понтия Пилата. Собственно, все, что необходимо для власти. Он мог утвердиться только через казнь новоявленного Христа. Не исключено, что он бы даже помог Иисусу, и даже уберег бы раньше времени от Голгофы. Но потом бы так приколотил к распятию, что не отодрать…

Этот вялый деспот был хитер, словно какая-нибудь безмозглая кобыла Пржевальского, не дававшаяся в руки людям и всегда ускользавшая от них за горизонт. Сложность примитивного человека – в его хитрости, и Рачков был лучшей в мире иллюстрацией этого тезиса. У него, пожалуй, была только одна слабость, которая его временами подводила: он никак не мог привыкнуть к тому, что люди порой не врут и не хитрят. Неудивительно, что честных людей он почитал за своих злейших и непредсказуемых врагов. А те никак не могли постичь «сложную натуру» Рачкова. Он пользовался репутацией загадочного человека. Пожалуй, с этим можно в какой-то мере согласиться. Маруська и в шутку и не в шутку говорила ему, что спит со мной. Он, разумеется, не верил и считал, что она держит его за дурака. Сердился, дурачок.

О Пржевальском, кстати сказать, с большой любовью писал Чехов. Может быть, и мне стоило бы потратить жизнь на поиски какого-нибудь вымирающего кулана? Ведь лучше остаться в благодарной памяти потомков первооткрывателем и описателем ишака, чем разменять жизнь на собственные прихоти. Может быть, я завидую Пржевальскому?

К сожалению, я завидую только людям, которые не разучились завидовать. Какая наивная и чистая эмоция – белая зависть!

Однажды мы с женой и дочерью собрались в театр. Давали Чехова, «Вишневый сад» в пошлейшей постановке. Роль ранимой Раневской исполняла прима, решившая, что зрителю гораздо интереснее будет посмотреть на ее непостижимым образом сохранившуюся фигуру и на не по возрасту подобранный зад, нежели на ее отношение к саду. Имение, деньги, рента… Фи-и… Есть в мире нетленные ценности. В качестве примера прима предлагала свою фигуру. Зад вместо сада. Бедный Антон Павлович! Ему не позавидуешь.

В театр мы добирались на такси, и пока мои дамы в вечерних облегающих туалетах и прическах, застывших легкими остекленевшими шарами на их гордо посаженных головках a la Нефертити, ожидали экипаж, хлынул звонкий июльский дождь. Мои девушки рыдали так, как рыдают гимназистки экологической гимназии, когда на их глазах какой-нибудь скаут, спасающий тонущего бобра, неосторожно наступит на зазевавшегося кузнечика. Причиной трагедии были прически; поблескивающие шары наполовину скукожились, словно облетели, но были, на мой взгляд, еще вполне ничего.

И вот тут я поймал себя на мысли, как же я завидую людям, способным плакать из-за причесок. В их глазах стояло неподдельное горе. Горе от ума – это я еще понимаю, но горе из-за примятых причесок…

Это был последний раз, когда я кому-нибудь завидовал.

Ты завидуешь – значит, тебе хочется иметь то, что есть у кого-то, и чего нет у тебя. Ты знаешь, чего хочешь! Прелесть. Мои аплодисменты. Я давно забыл, что значит чего-то хотеть…

Зачем нам зависть и зачем Рачков?

А затем, что Ричардуля, это блеклое исчадие ада, слабый отблеск преисподней, изволил положить свой немигающий глаз именно на Катюшу. Какие случаются паршивые парадоксы бытия: среди целого дамского факультета, среди толп благородных, и зачастую очень нетребовательных девиц, он выбрал Катьку! Менее подходящей кандидатуры на роль его любовницы придумать было невозможно. Вот уж поистине – почерк бездаря. Или он своим гениальным чутьем завистника усек, что, обладая такой женщиной, можно посмеиваться над самим Пржевальским?

Надо знать Рачкова: он не стал производить впечатления или чинить препятствия. Первое было невозможно, второе слишком просто. Он стал тонко плести лукавые многоходовки – и в результате студентка третьего курса Ростовцева оказалась в его семинаре. Теперь он на законных основаниях раз в неделю имел право требовать от нее исполнения каких-то сумасбродных заданий, готовить совместно статью по ее (и его) теме. Он приблизил к себе Катьку, сделал ее фавориткой. Уже поползли лестные для Рачкова слухи – а в это время Ростовцева исправно ходила ко мне на лекции и неизменно сидела в первом ряду слева от места лектора. Как только я бодро взлетал за кафедру, я тут же боковым зрением отличал распахнутые глаза. В этом сезоне я читал с большим подъемом, много импровизировал, шикарно шутил. Она не пришла на лекцию только однажды. В тот день у меня перестали формулироваться мысли, разбегались слова; к своему предмету я испытал подлинное отвращение. Именно после этого я внимательно посмотрел на ее полную грудь и узкую талию. Из обычной студентки она превратилась в мою маленькую музу. Впрочем, если без пошлостей, она была в теле и с меня ростом.

Однако Рачков не дремал. И когда дело с его стороны дошло до нежного сбивчивого шепота и уверенного распускания рук с одновременным пошлым подношением пошлой парфюмерии в пошлый праздник Рождества Христова – Катька была уже моей женщиной. Известие о зимнем сексуальном наступлении декана я воспринял мрачновато.

Вначале Катюша твердо сказала ему (тихость как-то добавляла ей твердости), что у нее есть надежный и перспективный жених. Действительно, видный и привлекательный радиофизик Дима (за невосприимчивость к моим глубоким шуткам, которыми после каждой лекции делилась с ним Катя, она стала ласково звать его Димедролом – по аналогии с лекарством, вызывающим эффект транса, торможения; по-моему «Димедрол» – классная шутка) уверенно светился возле Катьки. Это был ее парень в глазах Общественного Мнения. Но Димедролу честно ничего не обещали, его держали в черном теле на бесперспективно далеком расстоянии от сливочных грудей, вкус которых я распробовал и остался им очень доволен. Димедрол и летом, что вполне нормально, и зимой, что весьма необычно для здешних краев, ходил в маечке в обтяжечку, бравируя барельефами плотно вылепленных дельтовидных и грудных. Там было что обтягивать, было на что посмотреть. Вот эта причуда – зимой и летом одним цветом – создала простому Димедролу репутацию загадочного парня. К тому же он был высоким, русым, с мягкими округлыми чертами лица. При взгляде на него меня всегда одолевало неприятное ощущение: мне казалось, что у него непременно должен был быть большой член. Мелочь – а неприятно.

Итак, Катюша прикрылась Димедролом, как щитом. Но прыткий декан, оценив выгоды ситуации, становился день ото дня все настойчивей и наглее. Катюша с моего молчаливого одобрения перешла в мой семинар. Так на факультете не поступали. Это было больше, чем невежливость или бестактность: я, вольно или невольно, бросил декану вызов. Я знал, что рано или поздно Рачков припомнит мне этот, якобы, невинный трюк.

Но тут вмешалась судьба. В один прекрасный весенний день, утро которого встретило нас серым небом, а вечер – огненной лавой расплескавшегося рыжего заката, мы с Катькой выехали на моей машине в Раубичи. Сняли номер, заказали баню, где на собственно банные процедуры времени хватило только на то, чтобы наскоро принять душ, и расположились в кафе, заказав себе две больших пиццы. Любовь и голод – близнецы братья. Тихая, в меру пошлая популярная музыка (кстати, в такой обстановке слушать Генделя или Паганини было бы еще большей пошлостью: музыкой в данном случае была любовь, а Паганини фоном – это безвкусица, все равно что «Война и мир» на ночь для успокоения вместо сказок или детектива), бутылка красного полусладкого вина и круглый запотевший графинчик с ледяной водкой. На наших лицах было написано много любопытного для окружающих. Голова у меня шла кругом, мне хотелось плакать, и эта противная слабость была мне очень дорога. Я жаловался Кате на жесткую банную скамейку, а Катя хохотала до слез. Потом я сказал Кате на ухо что-то такое, отчего покраснел и сам. «Ты хочешь этого прямо сейчас?» – спросила она, облизывая губы, смоченные вином. «Конечно», – отвечал я. «Какой ты глупый», – сказала Катя. Потом я описал ей картину, которая стояла у меня перед глазами. Катя ласково закрыла мне рот ладонью. «А мне все равно нравится тебя туда целовать», – бормотал я.

Только через полчаса я обнаружил, что через столик от нас сидели Ричард с Амалией.

С Малькой мы уладили инцидент очень легко и просто: ей даже льстило, что ее бывший любовник (не исключено, что и будущий) пользовался таким успехом у столь юных особ; мне же было наплевать, с кем она спит. Она была из второй категории, она обожала свою вагину, и для меня в ее поведении не было ничего нового или непонятного. Но ей было неприятно, что ее увидели в обществе декана почти в постели: тут уже не вагина, а расчет, минимум романтики, максимум «прозы жизни». Амалии же так хотелось иметь репутацию сумасбродной и бескорыстной.

Ричард не спускал глаз с Катьки, не замечая свою пассионарную спутницу. Катя же с удовольствием уписывала пиццу. Браво, я аплодировал ее олимпийскому безразличию, которое Ричард, не сомневаюсь, принял за небывалую форму разврата.

К Ричарду мне, к сожалению, придется вернуться, а сейчас я хочу отвлечься на давно мучающее меня ощущение. Кстати, я испытываю много ощущений, никогда и никем не описанных в литературе. Поделюсь одним из них. Удручает ведь не то, что вокруг мало возможностей славно провести время. Возможностей как раз в избытке, через край, хоть залейся. А вот в реальность эти возможности воплощаются крайне редко. Какой паршивый парадокс бытия! Как мало можно вспомнить завидно проведенных дней! До обидного мало. А все потому, что для воплощения даже самого простого и доступного необходимо совпадение множества условий.

Вот вам примерчик. У меня была любовница, буквально соседка. Она жила этажом ниже, но чтобы состоялось свидание, надо было, во-первых, чтобы муж ее был в командировке; во-вторых, чтобы дочь была здорова и благополучно пребывала в садике; в-третьих, моя жена должна была быть на работе, а дочь… тоже где-нибудь; в-четвертых, у нее и у меня должно было быть соответствующее настроение; в-пятых, надо было усыпить бдительность соседей. Дальше продолжать не хочется: пунктов десять набирается элементарно. До женщины, у которой одна грудь была забавно меньше другой, было рукой подать – как до локтя, который не укусишь. В результате наши свидания за несколько лет – по пальцам перечесть. И это при том, что мы явно симпатизировали друг другу.

Хорошая литература – это искусство создавать именно те условия, когда легко совершается то, что в жизни с такой же легкостью не совершается. В сущности, хорошая литература мало чем отличается от жизни; следовательно, она такая же гнусная штука, как и сама жизнь.

Как бы то ни было, нам с Катькой запросто удавалось проводить каждый наш день, как последний день нашей жизни. Как в хорошей литературе. Может, потому, что мы уже знали, что таких дней не будет больше никогда?

Понимаете, одно дело не дорожить днями, будучи уверенными, что все это повторится не один раз, и совсем другое – знать, что это никогда больше не повторится. Мы с Катькой только познакомились – и сразу же стали прощаться. Наша обоюдно желанная совместная жизнь оказалась без будущего.

Попробуйте придумать что-нибудь более нелепое и противоестественное.

7

Одна из немногих новостей, которыми люди не перестают восхищаться снова и снова, – это известие о том, что они скоты. Эта вечно живая весть приятно возбуждает, я бы сказал, возвращает к жизни.

Ричард не стал откладывать месть, вопреки обыкновению. Обычно его томагавк настигал убаюканного противника, то есть того, кому Ричард завидовал, в тот момент, когда, жертва и думать забыла о поводе, который, к несчастью, неосторожно подала Ричарду своими заметными успехами. На томагавке никогда не бывало обратного адреса. Жертва недоумевала: кто, кто этот подлец и кровопийца? И за что? Ричард солидарно хмурил бесцветные жиденькие бровки: дескать, сколь гнусен человек.

На этот раз Ричард без затей позвонил моей жене в тот же вечер, когда видел меня с Катей и когда меня не было дома, представился и изложил официальную позицию деканата по поводу недопустимости «безнравственных отношений» профессора и студентки. Женатого профессора, прекрасного семьянина. Всеми уважаемого человека. Он, декан, знаете ли, молчал и терпел. И, поверьте, вы бы так ничего и не узнали, по крайней мере, от него, декана. Но есть, согласитесь, предел всему. Поцелуи в публичном месте – это, поймите правильно, перебор. По поводу вашего мужа к декану постоянно поступает анонимная информация компрометирующего плана, коллеги шокированы. В коллективе складывается нездоровая обстановка. Тень брошена на всех.

Принимая во внимание вышеизложенное, считаю своим долгом сообщить вам… Лучше принять эту весть из уст доброжелателя, согласитесь. Сегодня в 17.00, в Раубичах… При многочисленных свидетелях… Екатерина Ростовцева… Скандал никому не нужен, но все будет зависеть от дальнейшего поведения вашего мужа. Примите уверения в совершеннейшем почтении.

Помню свою первую непроизвольную реакцию, когда жена доложила мне о беседе с деканом. У меня в памяти совсем некстати всплыл дурацкий стишок:

До чего дошла наука:

На ракете едет сука!

Ричард сгноил бы меня и испепелил безжалостно в этом зиндане под названием филфак – да только у самого было рыльце в мохнатом пушку. Мужу Амалии многое могло бы не понравиться в этой истории, о которой он мог бы узнать, если бы меня загнали в угол. Поэтому благородный и дальновидный Ричард выжал максимум из безобидной ситуации: почти дружеский, полуофициальный жест должен был почти наверняка привести к краху моей прекрасной семьи. Чем не Хиросима? Нагасаки, Нагасаки!

И этого плешивого шакала окрестили Львиным Сердцем! Пожаловали рыцарский титл! Ей Богу, это вопиющее нарушение стиля, типично филфаковская безвкусица. Я протестую.

Я, конечно, готовился к худшему. Но я не предполагал, что худшее наступит так скоро и что оно будет настолько плохим. Жена встретила меня с поджатыми бледными губами и каменным непроницаемым лицом, на котором, однако же, было написано все.

Боже мой! Какую феерическую истерику закатила мне моя бедная Анна!

Честное слово, с позиций чистого искусства это был потрясающий концерт. Если бы это была не моя собственная супруга, я бы, пожалуй, позавидовал тому мужчине, на которого обрушился этот тайфун: мне было продемонстрировано великолепное и убедительное свидетельство любви. Я даже не подозревал, что меня так любят. Но надо было быть холодным и бессердечным эгоистом, чтобы отстраненно наслаждаться этим крахом иллюзий. Я, конечно, не таков.

Анна с перекошенным лицом орала, что я поступил, как последняя свинья, а именно: терпел ее возле себя, пока она была молода и красива, а теперь выбросил, как ненужную вещь. На помойку. О, подлая мужская порода! Увидеть короткую юбку – и растоптать все самое дорогое: жену, дочь, уважение, любовь. У меня, по мысли жены, теперь начнется другая жизнь с другой, молодой женой – а прежнюю жену можно на свалку. На помойку. Как отработанный материал.

Очевидно, я действительно задел опорные основы ее мира, зацепил и сдвинул какого-то кита, на котором покоилась ее уверенность в незыблемости каких-то вещей. Оказалось, что все зыбко. Все может рухнуть в один момент. А каких-то других, альтернативных вариантов существования у нее припасено не было. Она могла жить или той жизнью, которой жила, или никакой. А прежняя жизнь ее держалась на мне. Собственно, я и был ее китом. В сущности, это довольно трогательно. И я, наверно, сильно виноват, что не устроил ей трагедию раньше, когда она была свежа и красива и могла с удовольствием уйти от меня к какому-нибудь другому киту. Но мужской правдой как-то не принято делиться с женами. И потом: я-то ведь и не собирался ее предавать, то есть бросать ради…

Даже ради Катьки.

Вторая фаза истерики была менее бурной, но гораздо более пронзительной. Аня неподвижно и рассеянно смотрела в пространство глазами, полными слез, и обреченно твердила:

– Так мне и надо, наверно. Но я без тебя не могу. Я не смогу без тебя жить.

Я, к моей чести, чувствовал себя виноватым и всячески подчеркивал чувство вины. После фазы второй как-то нелогично вернулась первая фаза.


  • Страницы:
    1, 2, 3