Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Прелести Лиры (сборник)

ModernLib.Net / Анатолий Николаевич Андреев / Прелести Лиры (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Анатолий Николаевич Андреев
Жанр:

 

 


Это беда. Здесь зависимость такая: чем сильнее человек – тем меньше шансов у него выжить. Это формула беды, отражающая закон жизни: все чтут сильных и неординарных, преклоняются перед ними, но никогда не простят им того, что они осмелились стать выше других. Кого уважают – тех и будут пинать ничтожества, не способные уважать сами себя.

Есть и еще один закон жизни: за счастье надо платить смертью. Этот закон отражает неизвестно кем внедренную в жизнь меру гармонии: или все, но сразу, или ничего, но постепенно. Если все и постепенно – то это как-то не по-человечески. Это по-божески. Такое впечатление, что этот закон родился из всеобщего чувства справедливости (и зависти, добавим справедливости ради). Этот общественный закон, спущенный нам с небес, – способ покарать тех, кто стремится прожить яркую жизнь, постепенно получить все. Вот почему свободный человек опутан законами.

Вывод из этой странной ситуации, в которую загнала человека культура, также будет странным: обогащаться способна только внутренняя жизнь свободного человека. Хороший человек, если это социальный результат, а не тенденция, становится тормозом на пути обогащения собственного внутреннего мира, на пути превращения себя в свободную личность. Он предает себя. Он меняет палитру чувств на два-три скудных, блеклых, но устойчивых тона. Он начинает ненавидеть яркие краски. Хороший, образцовый человек – вот угроза жизни и творчеству. Завидуют и уничтожают из зависти только хорошие люди и только из лучших побуждений. Кого уничтожают? Счастливых. Лучших из лучших.

Хороший человек, способный к развитию и обогащению (лучший!), то есть к дерзкому нарушению табу, – это всегда грустная история, история преодоления себя, история прорыва к свободе, ибо перспектива запретных, табуируемых обществом отношений всегда одна: скорая гибель. Тебя покарают главные враги человека – его ближние. Хорошие люди, от которых никуда не скрыться. Из лучших побуждений. Это игра в жизнь, которая заканчивается игрой в смерть, – игра, где циклы предельно сжаты. Жизнь кипит. Смерть подстерегает».

Утром я вышел на улицу, взглянул на небо – и обомлел. Низкие, косматые тучи стелились и наползали, словно дым небывалого пожарища. Это были не тучи – а ползущее ощущение тревоги, образ надвигающейся опасности, предчувствие грядущей беды. Я вернулся в квартиру (плохая примета!), схватил в руки кисть и мгновенно зафиксировал этот образ, который терзал меня, но не давался в руки. В душе словно освободилось место, и мне стало гораздо легче. Пейзаж получился отменным: давно я так не работал с цветом, давно я с таким успехом не воплощал на холсте то, что ощущал почти физически. Вся моя картина состояла из полутонов, переходящих друг в друга. Мучительные полутона оказались подвластны мне.

Обострение чувств и интеллекта было налицо. Я обретал свою позабытую форму. Что случилось? Вопрос риторический, однако подразумеваемый ответ не снимал вопроса с повестки дня. Моя жизнь шла отныне в режиме «что-то случилось». И радостно, и тревожно; холодок в душе сменял некоторую горячечную взвинченность.

В отношениях с Марусей этап эйфории сменился этапом нежной задумчивости. Я говорил с ней на языке умудренного опытом мужчины, за плечами которого – полвека; Маруся, мне кажется, понимала меня.

– Странно… Чем бы ни кончились наши отношения, мы все равно потеряем что-то важное и невосполнимое. Расстанемся – потеряем, останемся вместе – потеряем еще больше, – сказал я.

Мы сидели в парке и наслаждались свежими тонами, насыщенным цветом и прозрачностью холодного лета.

– И если бы мы не встретились – тоже много бы потеряли, – то ли возразила, то ли поддержала меня Маруся.

– Да, да, да… Все это означает: нам есть что терять.

– Что же? – спросила Маруся.

Очевидно, в душе ее также происходило нечто смутное.

– Нам ведь хорошо вдвоем?

– Да как сказать… Сверху тепло, снизу холодно…

– Вот это и есть хорошо. Вот это и жалко терять.

– А лучше не бывает?

– Бывает по-другому. Но это не со мной. Это у тебя будет с другими. Я, кажется, говорил уже тебе, что я ревную тебя к нескольким поколениям мужчин.

– Говорили. Меня ревновать глупо. Я могу принадлежать только одному мужчине. Я не способна изменять. А можно сохранить то, что у нас есть сейчас?

– Конечно. Надо только развивать наши отношения. Сохранять – значит, развивать.

Моя рука лежала у нее на бедре.

– И что потом?

Она ждала, что я сию минуту предложу на выбор сразу три выхода из этого тупика, который называется «пятьдесят лет + жена + нежелание быть молодым + любовь к Марусе + ее двадцать + куча вещей, с которыми мне комфортно в пятьдесят, но которые исключают саму возможность быть с Марусей…»

– Потом – суп с котом.

– Это ответ? – серьезно спросила Маруся.

– Ответ, – с долей шутливой интонации ответил я. – Переводится так. Расстанемся – потеряем то, что важно и необходимо обоим; будем развивать и оформлять наш союз – потеряем будущее. Остается одно: быть вместе, но не держаться за союз. Жить одним днем. Наше будущее – это настоящее.

– Я к этому не готова, если это зрелый подход к нашей ситуации. Я проста и наивна: мне надо или все – или ничего.

– Я знаю. К сожалению, ты права. Ты мне такая и нужна. Вот эти светотени и называются зарей великолепной старости.

Я смотрел на солнечные блики, тепло скользящие по густой зеленой траве. Кажется, на сей раз Маруся не вполне уловила мою мысль, если нечто похожее на мысль присутствовало в моей тихой реплике.

5

Мои чувства к Марусе собрались в удивительно терпкий букет: в нем можно было обнаружить восторг и ужас, смешанные с трезвым пониманием бесперспективности наших отношений; ее удивительное целомудрие чудесно уживалось с моим беспредельным цинизмом и вовсе не коробило его, в результате даже цинизм мой приобрел облагороженные формы (чего я от себя не ожидал). Прибавьте сюда мою любовь к Марусе – и пронзительное ощущение неуместности этого чувства, становящегося опасным и тяжелым, если оно связывает людей, которые не могут быть вместе. Огромная разница в возрасте казалась мне чудовищной нелепостью, чьим-то грубым, бездарным просчетом, из-за чего я испытывал почти физическое чувство неловкости, почти вины. Потрясающий букетик.

Я разделял с ней ответственность за то, что происходило в ее сердце. Она же была полностью дезориентирована. Она понимала, что у нас нет будущего, но ее влекло ко мне, хотя она честно, без кокетства сопротивлялась. И, в отличие от меня, испытывала глубокое, мучительное чувство вины: я ведь принадлежал не ей.

С каких это пор я стал таким человековедом по женской части?

С тех пор как прочитал ее дневник. Случайно. Я не собираюсь ничего цитировать; скажу только, что отдельные места тронули меня настолько, что в душе моей обнажились по-детски незащищенные оазисы. Пятидесятилетний мужик, оказывается, запросто может превратиться в сопливого ребенка, если вовремя не перекрыть фонтан эмоций. Я убежден: давать волю чувствам – это не благо, а слабость. Надо защищать себя от себя и оберегать от себя других. Быть искренним в ситуации, когда твоя искренность может завести только в тупик, значит, проявить слабость и жестокость по отношению к человеку, который принимает твою искренность за желание выбраться из тупика. А быть в этой ситуации жестоким по отношению к себе – значит, быть честным и добрым по отношению к человеку, которого ты любишь. Перед таким выбором поставила меня жизнь.

Именно в этот момент мне захотелось писать свежие пейзажи холодного лета.

Эти простые и немудреные пейзажи странным образом помогали мне разобраться в моей проблеме. Почему? В этом тоже надо разобраться. Я долго выхаживал по берегу озера (специально выезжал за город), не приступая к работе. Я впитывал в себя простые впечатления, которые постепенно заворачивались в сложнейший и тугой узел, и простодушное чувство умиления незаметно сменялось глухим раздражением.

Огромное озеро искрилось холодными бликами на мелкой волне, вызывая желание подмигивать и улыбаться. Чистенько, без фальши попискивал скворец. Сосны, украшенные молоденькими шишечками в желтой пыльце, тянулись крепким бором вдоль берега, образуя мирную гармонию именно тем, что ограничивали простор. Прозрачный воздух, прохладный упругий ветерок. Простая симфония простыми аккордами звенела в душе. И все было бы хорошо, не будь я художником. Я ложился на спину и закрывал глаза.

Переживание настоящей красоты всегда мучительно. Я вышел на луг, продуманно убранный неброскими цветочками: дикой гвоздичкой, с мелкими аккуратно вырезанными лепестками невыразимо бордового развода, ярко желтыми нежнейшего оттенка кружочками одуванчиков, голубыми колокольчиками, сочным фиолетовым люпином и еще какой-то диковатой травкой, плотным узорчатым ковром устилавшей луг. Кое-где, довершая небывалое совершенство, щетинились колючие пучки травки-ежика. Я остановился, изумленный, и настроение мое сразу испортилось. Как написать всю эту неброскую, но несомненно растворенную вокруг красоту? Я знал по опыту, что писать такие «безыскусные» пейзажи, просто «собрать букет», уже подаренный тебе кем-то, – истинная мука, задача фантастической сложности. Кто-то словно бросает тебе вызов, навязывает состязание, и уклониться от него невозможно. Если ты художник – ты обязательно захочешь это написать. Откажешься писать – погибнешь как художник. Никогда себе этого не простишь. Этот закон называется испытание букетом. Но вот удается выразить невыразимое далеко не всем. Я больше скажу. Если вам удастся написать такой вот живой лужок при ярком солнце и прозрачном воздухе, когда вы видите, что он невидим, – вы навсегда останетесь в истории живописи. И тут не настроение, даже не мастерство решают все. Для такой удачи необходимо совпадение множества условий. Их даже определить сложно. Попробую. Неправда, будто ум мешает художнику; гениальному пачкуну – мешает, великому художнику ум помогает. Такую красоту сначала нужно «понять», ухватить ее разумом, что ли (не чувствами, это точно), и только потом дать волю чувствам и фантазии. Только такая метода может привести к небывалому успеху. Для того чтобы оценить это, надо правильно и долго пожить. Ладно, скажу прямо: если бы я не испытал гибельного и преступного чувства к Марусе, оживившего меня, – я бы не взялся писать этот проклятый луг.

Я сразу понял, что это мой шанс. Секрет красоты был мне вполне по силам. Я чувствовал, что могу сделать невозможное. Не рассуждая, бросился я к мольберту и тут же принялся за картину. Все получилось с первой попытки. Неправда, будто мука художника – это часы и часы мазни. Муки творчества, муки постижения мастерства – это сладкая каторга, и не надо делать вид, будто это самое страшное для художника. Настоящая мука, о которой не принято говорить вслух, – это страх неудачи, замешанный на проклятье показаться ничтожеством в собственных глазах. Мука гения состоит из страха перед реальной возможностью раз и навсегда перестать верить в себя. После такой неудачи можно всю оставшуюся жизнь так и не взять кисть в руки. Со мной так и произошло. Мне не удалось выразить образ или «идею» тени, всего лишь тени, которую я хотел видеть изнанкой всего сущего. Я был не готов к шедевру в тот момент – или я не был рожден для шедевра?

Эта попытка много значила для меня. Луг оживал под моей кистью, причем, совсем не тот луг, который я видел только что и который во всей красе стоял у меня перед глазами. Я писал и не луг вовсе, а «букет», образ неуловимой красоты, которая не дается в руки человеку, дразнит его, сводит с ума, заставляет делать глупости, жить и умирать. И вот я, Оскар Малахов, укротил красоту, покорил нетленную и эфемерную стихию. Какое отношение этот луг имел к моей любви к Марусе? Не знаю. Но любовь, давшая мне редкий опыт чувств, помогла мне его написать. В тот момент я готов был заплатить за свой шедевр любую цену. Любую, не торгуясь. Жестокость этой сделки я осознал некоторое время спустя.

А пока что я расслабленно растянулся возле мольберта и закрыл глаза.

6

Как видите, в моей правдивой повести до сих пор не происходило никаких событий. Но я не помню в своей жизни периода более насыщенного и, так сказать, событийного, нежели только что описанный. Главное – это то, что происходит с нами, когда происходит внутри нас. Мы меняемся, если способны меняться: вот главное.

Однако стоит только зашевелиться чему-то «в душе», как, по закону сцепления всего со всем, это становится причиной внешних событий, – которые, в свою очередь, дают толчок душевной сумятице. Что чему начало и что есть следствие-причина – это вечная загадка жизни.

Все началось очень невинно.

– Почему я вам нравлюсь? Что вы разглядели во мне? – спросила меня Маруся, когда мы гуляли с ней по набережной.

Раньше я как-то не замечал, что неброское может быть ярким, а теперь просто задыхался от яркости и выразительности того, что годами скользило перед взором, навевая едва ли не уныние своей обыденностью. Стальной, переливчатый цвет воды – и у меня перехватывало дыхание от силы образа. Если долго ходить вдоль берега Свислочи (а это и был наш излюбленный маршрут: куда река выведет), то цвет воды на ваших глазах меняется по многу раз в день. К вечеру (наше излюбленное время) светлая лазурь небес опрокидывается в речку, заполняя ее ровно до середины; другая половина водной глади, также подражая небесам, окрашивается бледной копией того цвета, который я называю «красная ночь». Застывшую, словно холст, гладь реки хотелось сложить пополам – по линии, разделяющей цвета, завернуть и унести с собой.

Аккуратно подстриженная трава, обнаженная до бледной зелени, – и это целое настроение. А небо?

Белые облака мягко кучерявились, словно мохнатые подбрюшья огромных космических котов, лениво парящих над изумленным миром и дрейфующих в неведомые края. Мы завидовали котам и махали им вслед руками, складывая их лапками.

Иногда легкомысленные облака своими округлыми вспученными формами напоминали беспечные ядерные взрывы. Грибовидные массы со светоносными пластами причудливо наслаивались друг на друга, порождая цепную реакцию веселых пушечных залпов. Небывалый беззвучный салют приветствовал нас. Видимо, игривые кружевные грибки для природы не приобрели никакого катастрофического смысла. Гриб, пусть себе и ядерный, – всего лишь известное природное явление. Ничего сверхъестественного. Нам нравились грибы.

– Что я разглядел в тебе? – переспросил я, абсолютно неприлично обводя ее глазами. – В тебе нет ничего особенного. Но когда я смотрю на тебя, мне всегда приходит в голову одно и то же: женские ноги должны быть именно такими, как у тебя, грудь – именно таких размеров, роскошная задница…

– Вы забыли, что я невинна.

– Ах, да, увлекся. Кстати, о твоей невинности. Ты еще не была с мужчиной?

– Представьте себе – нет. Я даже не целовалась как следует.

– Значит, сейчас будет первый поцелуй?

– Сейчас ничего не будет.

Однако губы наши слились, медленно и неотвратимо.

– Кошмар, – пробормотала Маруся. – Я чувствую себя преступницей. Но мне еще никогда не было так хорошо.

– Сейчас будет еще лучше. Немного сомкни губы.

Она сделала именно то, о чем я просил, и поцелуи стали «держаться», стали длительными и влажными. Маруся не на шутку заволновалась, а я просто потерял голову.

– Нет, нет, – говорила она, хотя я ни о чем ее не просил.

– Да, – неизвестно на чем настаивал я.

Какое-то время понадобилось нам, чтобы прийти в себя. Мы помолчали.

– Если бы у меня не было жены, я бы сказал, что люблю тебя. Но поскольку я не должен этого говорить, я скажу так: мне все труднее и труднее жить без тебя.

– Звучит не очень весело, – улыбнулась Маруся.

– Да, невесело. Придешь завтра ко мне?

– Это невозможно.

– Мы уже столько раз перешагнули через невозможное…

– Это совсем, совершено невозможно.

Я закрыл ей рот поцелуем и одновременно развел рукой бедра.

Маруся вскочила и, ни слова не говоря, медленно двинулась вдоль набережной, давая мне возможность настичь ее и крепко обнять за талию.

– Так почему вы рисуете мерзкие тени? Вы мне так и не объяснили.

– Теперь мне очень просто объяснить тебе это. Если ты придешь ко мне, я покажу тебе одну картину. И ты все поймешь.

– Как называется картина?

– Не знаю. Там изображен пестрый луг. Но я бы назвал картину «Любовь» или «Преодоление смерти». Что-нибудь в таком духе. Из пестроты рождается симфония, из немыслимых сочетаний творится гармония… Это глупо объяснять. Там я справился с тенью. Придешь?

– Вы прельщаете меня «Любовью», милый Малахов? Это жестоко. Обещайте мне, что вы не будете позволять себе…

– Как ты могла подумать такое! – возмутился я и нежно привлек к себе ее губы. Поцелуй был сладким, словно ощущение славно прожитой жизни. Маруся не сопротивлялась.

Она пришла – и это было единственное, что я мог предсказать в тот вечер. Все остальное, случившееся с нами, было неправдоподобно и несбыточно. Как описать реальность нереального?

Приходилось ли вам испытывать странное, потрясающее чувство: на ваших глазах сбываются ваши мечты? Первое впечатление такое: вас или обокрали – или крупно вам недодали. Словом, бедность, невыразительность счастья неприятно поражает. Проходит час – и до вас вдруг доходит: с вами случилось то, что вы считали и считаете полным и невозможным счастьем. Через два часа вы понимаете, что вам больше нечего пожелать. Вдумайтесь: нет ничего такого в целом мире, что отвлекало бы вас от вашего счастья, что могло бы увеличить его. Только здесь и сейчас, и больше ничего не надо. Остановись, мгновенье. Это ведь больше, чем любовь. Страшно только из-за того, что этого могло не произойти. Через три часа эмоции раскалены настолько, что слезы выступают на глаза по всякому поводу. То, что казалось бедным и невыразительным, начинает сверкать и переливаться тропической густотой красок. Через сутки вы уже не знаете, куда вам деваться от боли. Боюсь, слова бессильны…

Маруся отдалась мне в тот момент, когда увидела мой пестрый луг. Все дальнейшее было неторопливым слиянием наших тел. Боже мой, я уже забыл, что значит быть наедине с любимой женщиной. У меня было много женщин, я не утратил вкуса к молодому женскому телу. Но тело любимой женщины… Сказать, что я обезумел, было бы не вполне точно. Я красиво и последовательно сходил с ума. Любое прикосновение к телу Маруси доставляло мне жгучее наслаждение. Я перецеловал ее всю, от бровей до пят. Вот оно, преимущество пятидесяти лет: я совершено точно знал, что мне надо; мне было с чем сравнивать, я ни секунды не сомневался, что обладаю лучшей женщиной в своей жизни. В двадцать лет подобное чувство невозможно. Все еще впереди, все еще только начинается… А я знал, что лучше никогда уже не будет, нет никакого впереди. Есть только Маруся, есть только я, пока еще не старик, который никогда уже не будет моложе, чем есть он сейчас. Только старше, только хуже. Будущее может быть только отобранным настоящим. Ничего другого.

Наверно, Маруся не сопротивлялась. Она едва ли что-либо соображала. Прошел час, второй, третий. Мы почти не разговаривали. Думаю, она была потрясена. Я припадал губами к ее нежной розовой плоти, и мы проваливались в небытие, то есть в такое бытие, где реальностью было только тихое шуршание счастья. Время исчезло, пространство не имело значения. Я крепко обнимал ее, и мы оставались один на один с вечностью. Потом происходила серия вспышек, горизонт лучезарно взрывался и пропадал, истаивая в мягкой темноте, и мы медленно приходили в себя, отыскивая блестящими глазами опавшие лица друг друга. Странно: мне даже в голову не пришло говорить о любви. Не сомневаюсь, это было бы фальшью. Тут речь шла уже не о любви. И мне стало страшно.

Тело моей Маруси, ее движения, ее трепетное дыхание слились для меня в облик одной-единственной женщины. Казалось, у меня никого не было до нее. Ее запах, ее ритм, ее ласки были такими родными, что я не замечал их особенностей. Я только чувствовал, что мне всегда этого не хватало. Ее целомудрие, ее сдержанность, ее многообещающая неприступность переплавились в здоровую легкую страсть, возбуждавшую меня до самой бестелесности.

После того, как силы оставили нас, мы уснули, обвивая руками тела друг друга. Пробуждение было таким легким и радостным, что я почти физически ощутил боль, которая, по моим наблюдениям, всегда бывает равносильной эйфории. Мне всегда приходилось за все расплачиваться в жизни, и взлеты давно перестали радовать меня, ибо они определяли глубину падения. Вот она, каторга пятидесятилетнего: опыт портит все. Блаженство является предвкушением неизбежной расплаты, взлет воспринимается как высота падения. Как же идиотски устроена жизнь! Зачем же я так цеплялся за нее?

Утро было без раздумий отдано любви. Потом Марусе надо было идти.

Через три часа после ее ухода ко мне пришла боль. Настоящая боль в области сердца.

7

Куда могли развиваться наши отношения – трудно было сказать. Однако после этой ночи наши ведущие в тупик отношения окрасились в преступный цвет надежды. Помимо нашей воли. При всей грядущей и сущей безнадеге мы попали под очарование удивительно глупого чувства – открытости финала. Все ясно, никаких иллюзий, и вдруг появляется надежда, что может быть и не так, как должно быть со стопроцентной долей вероятности. Оторви нас в тот момент друг от друга – и мы могли просто физически засохнуть. Вот отчего нам необходима была надежда, хоть на какое-то время. Мы не скрывали друг от друга, что делаем глупость, что у нас нет будущего, и при этом улыбались, держась за руки. Детский сад.

Но тешить себя надеждами можно в двадцать лет. Чувство открытости финала злило меня, как, наверно, злит и дразнит опытного путника в пустыне ускользающий мираж. Нельзя было поддаваться этому завораживающему и гибельному ощущению. А на трезвый и решительный шаг не было сил.

Но иногда ни о чем не надо беспокоиться. Все устроят за вас – и в лучшем виде. Для отбившихся от рук счастливцев у судьбы всегда припасено несколько взбадривающих и отрезвляющих пилюль. Природа, как известно, не терпит пустоты. Что я имею в виду в данном случае?

Беременность. После первой же нашей ночи у Маруси наступила беременность.

Наша жизнь, исковерканная счастьем, сорвалась и покатилась под откос. Было не разобрать, то ли она сломана, наша жизнь, то ли выстраивается заново. Мне предстояло объяснение с женой, которое я, не привыкший обманывать себя, называл не иначе как избиением или истреблением младенцев. Нет-нет, речь шла не о Марусиной беременности, а о младенческом неведении моей жены, о ее неготовности увидеть жизнь с этой стороны. Я был для нее гарантом здравого смысла, честности и справедливости. Я служил опорой, был качеством и свойством мира. Мир был таким, потому что в нем был я. Меня это устраивало, даже где-то льстило моему умению так привязывать к себе людей, и я сам приложил немало усилий к тому, чтобы жена оказалась человеком беспомощным. И вот теперь мне предстояло задушить ее собственными руками.

Теперь я проклинал всякую ложь, особенно ложь во спасение. Если бы жена знала меня таким, каким я был на самом деле, мне не пришлось бы исполнять роль палача. А палачом я должен был стать непременно. Было две жертвы, или даже четыре, если считать моего сына и еще не родившегося ребенка.

В тот момент я забыл, что жена не смогла бы жить со мной настоящим, не приукрашенным слегка, и никто бы не смог, даже я сам, поэтому я и прикидывался другим. Когда это началось?

Я с чистой совестью стал казаться не тем, кем я был на самом деле, очень давно. Сейчас даже и не вспомнить. Я очень рано и счастливо открыл для себя закон взрослых: быть самим собой – неприлично и невозможно. Это табу. Очень быстро и прочно я усвоил главный принцип бытия, который заключался в том, что все почему-то должны обитать одновременно в двух разных мирах: в условном, который видят все, и за поведение в котором тебе выставляют безусловные оценки, и безусловном, своем, личном, где втайне удивляешься идиотизму мира условного. Я позволил себе посмеяться над дамой, похожей на бульдога – и на меня тотчас спустили собаку. В сущности, собака здесь не при чем; это дама покусала меня. За что? За то, что я позволил себе быть самим собой. И дело даже не в том, что у меня был свой особый, скрываемый ото всех мир. У каждого есть свой мир. Это еще не преступление. Дело в том, что я очень быстро сообразил, что такие, как я настоящий, на этом свете не живут. Им просто не позволят жить по своим правилам, не позволят смеяться над другими. Вот почему я делал вид, что мне нравится манная каша, арифметика и пионерский лагерь. Мне «нравились» классная руководительница и равнодушный ко мне отчим. Я скрывал, что обожаю краски, и скучным тоном просил купить акварель «на нужды класса». Отчим злился, я делал вид, что понимаю его гнев. По-другому выжить было нельзя.

Потом я научился делать вид, что выдуманное сочетание красок – это великое искусство, а великое искусство – это коммерческий успех. Я научился делать вид, что уважаю почтенную публику и очень ценю ее мнение, хотя на самом деле презирал и то, и другое.

И вот теперь по правилам этого мира я не должен был любить Марусю. Это было неприлично. Я должен был сделать вид, что испытываю к ней нежные отеческие чувства, которых мне недодали в детстве. «Ты не забыла надеть варежки? Надень штанишки: девочкам вреден холод».

Я смотрел на Марусю и думал: мог ли бы я прожить другую жизнь, в которой я был бы самим собой? Можно ли отменить закон, предписывающий жить одновременно в двух мирах?

Жена выслушала меня с холодной вежливостью. Переспросила, правильно ли она поняла, что я собираюсь от нее уходить. К другой, правильно? Я подтвердил, что с большим сожалением вынужден это сделать. Ребенок? При чем здесь чужой ребенок? Я ответил, что это мой ребенок. После этого жена пообещала, что покончит жизнь самоубийством и достанет меня даже на том свете, даже если ради этого ей придется спуститься в ад. Я был тронут такой преданностью. Впервые в жизни мне показалось, что я недооценил степени жизнеспособности своей родной жены. Мне даже показалось, что она давно догадывалась, кто я есть на самом деле. Может, не догадывалась, но все же была готова к тому, что я могу оказаться живым и сложным человеком.

Боюсь, что и она давно жила в двух мирах. Мне было в жесткой форме указано на то, что у всех случается «седина в бороду – бес в ребро». Для художника – это норма. Случается – и проходит. Это закон. Надо возвратиться к жизни, которая струится в режиме «ничего не случилось и случиться не может». И все забыть. «Так надо. Так живут все». Последние слова жена повторила, как заклинание, как цитату из книги, которая священна для всех людей, и потому правота ее не подлежит сомнению.

8

С какого-то времени меня не покидало ощущение, что я не просто живу, не просто решаю свои, человечьи, проблемы, но при этом сражаюсь с Кем-то или Чем-то невидимым, опутавшим меня паутиной дурацких законов, священных для кого-то обязательств, железных принципов. Все эти правила были направлены против меня, но как-то легко не замечались другими. Тут был тоже какой-то закон, но мне не хотелось формулировать его – и тем самым закабалять себя еще больше. Я и так был за решеткой.

Существовал какой-то невидимый, неосязаемый и негласный, но несомненный заговор против меня, против моего права быть самим собой. Я что-то нарушал, переходил какую-то грань – становился преступником. Все это было как-то связано с Марусей. Не только с ней, конечно, однако в первую очередь с ней.

Во мне все больше и больше вскипала и нарастала волна сопротивления. Мне предлагалось как приличному человеку стыдиться своей любви, прятать глаза, чувствовать себя виноватым. Мне же хотелось возражать все громче и громче, и все выше поднимать голову, чтобы оттуда, с высоты, наплевать на их книгу.

Я не просто любил Марусю, я незаметно для себя втянулся в сражение за свободу человека. На каком-то этапе меня пронзило волшебное и гибельное чувство: ощущение, что мне нечего терять. Я был опьянен чувством свободы. В такой момент человек становится неудержим: он готов либо победить, либо умереть. Это страшная решимость, потому что она делает человека уязвимым и нежизнеспособным. Он может только побеждать; жить он не может.

Но как же все, опутанные паутиной законов и связанные невидимыми нитями, чувствуют, что ты бросаешь им вызов, хотя ты и не думал оповещать их о том, что вышел на тропу войны! Казалось бы, какое дело бельгийцам и немцам до моих проблем? Но они перестали покупать мои картины, тем самым грубо вмешавшись в мою личную жизнь и проявив солидарность со всеми теми силами, которые выступали против меня. Разве не заговор?

Толпы дилетантов по-прежнему посещали мою мастерскую, моя репутация неподражаемого колориста, к сожалению или к счастью, все еще работала на меня. Но они тут же поджимали губы, когда я им вместо дешевых колористических разводов подсовывал нечто для них неожиданное: пестрый луг под названием «Любовь», косматые «Тучи», от которых они отскакивали, как ужаленные, многочисленные портреты моей Маруси, пушистых кошек, которых обожала Маруся, небеса.

У меня стала появляться другая репутация. Пошел слушок (пущенный друзьями, не сомневаюсь), что я деградирую. Мои лучшие картины они посчитали деградацией! Придумайте способ, как досадить мне больнее! Можете и не стараться. Это древнейший и вернейший способ борьбы всех против одного. Им, друзьям, недругам и всем, кому на меня наплевать, нужна была сиреневая мазня, я это отчетливо понимал. Я должен был сделать вид, что слегка почудачил, и вернуться к своим условным теням, облакам и деревьям, – всему тому, что при известной сноровке мог бы намалевать любой пьяный бобер своим мокрым хвостом. Мне нужно было отказаться от себя – и тогда бы мне все простили, да еще и приняли в свои ряды как героя.

Но я с некоторой гордостью, которая смешивалась с колким холодком в груди, чувствовал, что меня физически отвернуло от мазни. Я просто не мог, не в состоянии был отказаться от себя: вот в чем была моя проблема. Я вмиг разучился рисовать незамысловатые колористические композиции, которые были под силу любому презренному маляру, и даже маляры имели право меня презирать.


  • Страницы:
    1, 2, 3