Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы

ModernLib.Net / Архитектура и зодчество / Андреевский Георгий / Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930–1940-е годы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Андреевский Георгий
Жанр: Архитектура и зодчество

 

 


Г. В. Андреевский
Повседневная жизнь Москвы в сталинскую эпоху. 1930-1940-е годы

От автора

      Написать эту книгу меня побудили две причины. Во-первых, хотелось еще и еще рассказывать о жизни москвичей того времени и, во-вторых, нельзя было их бросать на середине пути, ведь эпоха, в которую они жили, еще не кончилась. Эпоху эту определяла не только личность Сталина, но и весь тот заряд энергии и идей, который был вызван Великой русской революцией 1917 года. Те, кто родился в начале двадцатых, стали теми, кто защищал Москву, погибал в Сталинграде, брал Берлин, восстанавливал страну после очередной разрухи. Оборвать рассказ о жизни этих людей последним предвоенным годом было так же нелегко, как, разбежавшись, остановиться на краю пропасти. К тому же у меня имелись записи воспоминаний Курлина и Барабанова, прошедших войну. Я сделал их еще в шестидесятые-семидесятые годы и рад тому, что они пригодились.
      При работе над первой книгой о Москве двадцатых-тридцатых годов я совсем упустил из виду такую интересную тему, как школа. Впрочем, это, может быть, и к лучшему. Нельзя такую тему делить на части и десятилетия, уж очень связаны в ней между собой двадцатые, тридцатые и сороковые годы. О послевоенной школе помнят у нас многие. Как было бы здорово собрать воспоминания о ней в большой толстой книге, тем более что цензуры теперь нет и единственными недругами памяти народной являются у нас безденежье и склероз.
      Новая тема сороковых годов – это враги. Им, врагам, посвящена отдельная глава. В мирные довоенные годы основным нашим противником считался враг внутренний, а враг внешний был потенциальным. Теперь, в сороковых, мы обрели настоящего внешнего врага. Еще раз, после азиатского нашествия и вторжения Наполеона, России пришлось подняться не только на свою защиту, но и на защиту всей европейской цивилизации. Эту великую миссию она с честью выполнила. Рассказ о жизни в фашистской Германии прямого отношения к повествованию о Москве, конечно, не имеет, но он, как мне думается, оттеняет жизнь наших людей и черты нашего народа, того самого народа, которого одни считают избавителем человечества от «коричневой чумы», другие – диким обитателем европейского захолустья, а третьи – тем и другим вместе.
      Москвичи мне интересны такие как есть. Я вижу их не из космоса, а из окна троллейбуса. Они умиляют меня и раздражают, смешат и возмущают. То я люблю их, то ненавижу. Мне хорошо среди них не потому, что они такие хорошие, а потому, что они мой воздух, среда моего обитания, как вода для рыбы, как горячий песок для черепахи, как лес для ежа. Старые кривые переулки в Москве меня радуют не меньше широких красивых проспектов. Я тоскую по деревянным домишкам и дворам, поросшим травой, по дребезжанию «Аннушки», катящейся через всю Москву, по лошадям, развозящим фургоны с хлебом, по зрителям и болельщикам давно прошедших лет. Это чувство грусти и тоски по прошлому не в последнюю очередь побудило меня к тому, чтобы начать давить клавиши компьютерной клавиатуры (чуть не сказал «взяться за перо»). Хочется надеяться, что я это сделал не зря.
      Кто-то упрекнет меня в том, что я не показал в книге героический труд москвичей во время войны и в послевоенные годы, кто-то – в том, что я умолчал о травле «безродных космополитов» в конце сороковых годов и пр. Не спорю – темы эти важные и интересные, но о них и так много написано. Вряд ли я смог бы добавить здесь что-либо существенное. Вот рассказать о том, что неизвестно, о чем раньше не писали, это интересно, но, к сожалению, это не всегда получается, так как не все архивы допускают к себе «вольных литераторов». Это, может быть, и правильно, но от этого грустно. Когда я работал в Генеральной прокуратуре, то, пользуясь служебным положением, мог читать уголовные дела той эпохи. На их страницах запеклась, как говорится, кровь эпохи. Я открывал для себя тайны ее повседневной жизни. Так, например, я узнал, что во время осады Ленинграда женщины, живущие на его окраине, ходили через линию фронта за продуктами на территорию, оккупированную немцами. Командиры нашей передовой линии выписывали им пропуска, и они с сумками и кошелками отправлялись в соседний населенный пункт, занятый врагом, а купив, что нужно, возвращались обратно. Да, немало сюрпризов из области нашей повседневной жизни преподносит нам изучение прошлого. Остается только удивляться. Поистине повседневная жизнь нашего народа полна чудес и невероятностей. Изучать их одно удовольствие.

Глава первая
ПРЕДЧУВСТВИЕ

       Любовь к эксгумациям. – «Приставить заднюю ногу!» – Что любили москвичи? – Русские фашисты. – Любовь к цитатам. – Евреи. – Русские глазами немцев. – Знаки отличия. – Почему Сталин рассердился на Михаила Кольцова. – Гиммлер о пользе концентрационных лагерей. – В дом пришел чекист. – «Граммофон веков». – «Муза ушедшего времени»
      В ночь под новый, 1941 год, когда столбик термометра в Москве опустился до двадцати семи градусов, в Московском зоопарке обледенел и погиб белый лебедь. Этому незначительному в масштабе города, а тем более страны, событию, наверное, не стоило придавать особого значения, но кое-кто из москвичей, наиболее впечатлительных, наверное, посчитал его дурным предзнаменованием. Что ж, наше желание превращать знамения и приметы в верстовые столбы истории понятно: страшновато жить в непредсказуемом мире. Лебединая песнь, которой закончился последний предвоенный год для советских людей, была не единственным дурным знаком на будущее. Настораживало, в частности, расположение планет на небе. Весь 1941 год, а особенно конец его, должен был пройти под кроваво-красным блеском воинственного Марса, в то время как свет Меркурия и Венеры, покровителей торговли, плодородия и любви, до нас почти не доходил. Казалось, им было неуютно в нашем мире.
      Но люди не довольствовались гибелью белого лебедя и кровавым отблеском Марса. Они сами стали дразнить лихо, которое тогда еще было довольно тихо. Перед самой войной, 18 июня, советские ученые раскопали могилу Тимура-Тамерлана. Раскопали, убедились в том, что Тимур был действительно хром, и снова закопали.
      Я, между прочим, не знаю, есть ли на земле другой такой народ, как наш (за исключением его мусульманской части), который так любит выкапывать из земли своих покойников. Родственники и близкие покончившего с собой или погибшего в результате несчастного случая одолевают органы милиции и прокуратуры требованиями об эксгумации трупа, стремясь доказать, что похороненный был непременно убит. Создается впечатление, что в глубине души эти люди надеются на то, что покойник на свежем воздухе прочихается, прокашляется и оживет.
      Ученые, вскрывая могилу Тамерлана, на такой эффект, конечно, не рассчитывали, им просто было интересно взглянуть на великого завоевателя. К тому же науке представился случай показать, что все эти разговоры о том, что, вскрыв могилу, они выпустят на волю дух войны, являются не чем иным, как суеверием темных, некультурных людей. Не подумали они о том, что предрассудок, совпав с реальностью, становится чем-то большим, чем предрассудок, он становится предзнаменованием.
      Кто-то считал, что война между Третьим Римом и Третьим рейхом невозможна, потому что «три» – счастливое число.
      Конечно, у каждого времени, у каждой эпохи есть свои фантазии и суеверия. Римляне, например, утверждали, что перед нападением Ганнибала на Рим щиты их легионеров сами собой покрывались кровью, из разверзшегося неба на землю сыпались листики, на одном из которых было написано: «Марс потрясает оружием». Происходили и другие чудеса: то бык заговорил человеческим голосом, то женщина превратилась в мужчину, то младенец из утробы матери закричал: «Победа, победа!»
      Не всем, для того чтобы предвидеть будущее, нужны божественные знамения. Нормальные серьезные люди с этой целью изучают историю, думают, анализируют и делают выводы. И примеров тому немало.
      Еще Дзержинский поручал начальнику информационного отдела ГПУ Уншлихту собирать материалы на фашистов.
      А в 1927 году Дмитрий Марецкий, брат знаменитой артистки Веры Марецкой, желая предупредить мир о грядущей опасности, в брошюре «Будущая война и международный большевизм» писал: «Борьбу с фашизмом и нарастающей всеевропейской реакцией надо ставить и как борьбу с военной опасностью, разоблачать внешнеполитический авантюризм фашистских государств, бороться против фашизации армии, вскрывать подлинный смысл фашистских переворотов в граничащих с СССР странах, чемберленовскую политику сооружения фашистского кордона на советском рубеже и т. д.».
      Троцкисты, когда в 1933 году Гитлер пришел к власти, стали призывать СССР к войне с Германией. В статье «Гитлер и Красная Армия» Л. Троцкий писал: «… Красная Армия главной своей силой должна стоять лицом к Западу, чтобы иметь возможность сокрушить фашизм, прежде чем он разгромит немецкий пролетариат и сомкнется с европейским и мировым империализмом… Гитлер… готовит удар на Восток».
      Конечно, задушить гадину в зародыше легче, чем бороться с ней потом, когда она вырастет и превратится в лютого зверя. Но история, как и жизнь, идет своим чередом, и хороши бы мы были, если бы на следующий день после прихода Гитлера к власти напали на Германию. На нас, наверное, ополчился бы весь «цивилизованный мир». Его ведь тогда нельзя было ткнуть носом в печи Освенцима и рвы Бабьего Яра! Нельзя забывать и того, что Гитлер был избранником народа. В концлагере «Дахау» за него из 1572 заключенных проголосовали 1554, 10 воздержались и только 8 проголосовали против. Европа и Россия надеялись на мирные договоры с немцами. Даже в 1939 году английские лейбористы требовали от правительства его величества прекратить войну с Германией.
      У нас же в предвоенные годы о жизни в фашистской Германии старались вообще не вспоминать. Только иногда в прессе да в речах руководителей низшего и среднего звена проскальзывали высказывания на эту тему. Так, например, летом 1934 года на совещании по итогам работы московских школ за 1931–1934 годы заведующая Мосгороно (Московского городского отдела народного образования) Людмила Викторовна Дубровина сказала: «Дикостью, звериным шовинизмом и яростной реакцией является то, что происходит в школах фашистской Германии. За счет сокращения общеобразовательных и точных дисциплин в школах введены новые предметы военного и националистического характера, в частности, расоведение, говорящее о превосходстве над другими народами северной германской расы. В школах введена палочная дисциплина».
      На уроках о нравах в фашистской Германии в основном помалкивали. В архиве сохранилась стенограмма урока истории, прошедшего в одной из московских школ 20 мая 1935 года. После слов учителя «… никаких разговоров, уберите все со стола…» на головы бедных учеников посыпались вопросы об экономическом развитии Англии в эпоху довоенного империализма, о революционном движении в России, о классовом характере политики либералов и консерваторов в Англии, о Гладсоне, Ллойд-Джордже и Дизраэли, об Эрфуртской и Готской программах немецких социал-демократов, об оппортунизме фабианцев, о гомруллерах (это от английского «хозяева в своем доме») и многом, многом другом. Был даже задан вопрос: «Что такое три „Б“?» И ученик, не задумываясь, ответил: «Железная дорога „Берлин, Будапешт, Багдад“«. Да, многое знали наши школьники, и ответы давали правильные и умные, но о фашизме, о Гитлере, о сгоревшем рейхстаге не проронили ни единого слова.
      Ну а 19 июня 1941 года вообще было дано негласное указание о запрещении употребления слова «фашист» в ругательном смысле. Может быть, поэтому накануне войны газета «Правда» писала не о борьбе с фашизмом, а о борьбе с долгоносиком, сельскохозяйственным вредителем.
      И тем не менее к войне мы готовились, во всяком случае боевой дух в народе поддерживался. По радио, например, незадолго до войны можно было услышать беседы на такие темы: «Из опыта противовоздушной обороны за рубежом», «Каждому дому – группу самозащиты», «Подвальные убежища и их оборудование». Для приобщения граждан к знанию ПВХО (противовоздушной и химической обороны) проводились занятия перед сеансами в кинотеатрах.
      Особое место в военной подготовке населения занимало добровольное общество под названием «Осоавиахим», просуществовавшее до сорок восьмого года. Правда, широкие массы вступать в него особенно не стремились. Отдувался за всех в основном партийно-комсомольский актив.
      В начале 1941 года осоавиахимовцы Москвы собрали совещание и обсуждали свои проблемы. Заговорили о лыжах. У нас ведь полгода кругом снег да снег. Как воевать без лыж? Как ходить, если крепления на них «летели пачками»? А что такое лыжи без креплений? Дрова. Или вот другая проблема: зимние маскхалаты. Они были такие маленькие, что годились только для «юнармейцев» или поварят. На шинель их не натянуть – малы.
      Выступивший на совещании начальник отдела военного обучения Осоавиахима майор Кузнецов поделился с товарищами по оружию впечатлениями от увиденного на смотре одной районной организации. Майор сказал: «Много допустили словесности за счет личного показа и отработки одиночного бойца. Извращали команды – вроде того что „приставь заднюю ногу“, тогда как у человека есть только правая и левая нога. Откуда-то еще нашли заднюю ногу».
      Читатель, незнакомый с лексикой офицерского состава того времени, возможно, потребует разъяснения сказанного. Я, к сожалению, данной лексикой тоже не владею. Единственное, что приходит мне на ум, так это то, что, по мнению майора, во время показательных занятий командирами было потрачено непростительно много времени на объяснение осоавиахимовцам элементарных требований «Строевого устава». Впрочем, на своем переводе я не настаиваю. Да и не в этом дело. Главное другое, то, что по части анатомии майор был абсолютно прав. Нет у человека задней ноги – Бог не дал.
      Интерес, с точки зрения нашей боеспособности накануне войны, представляет и другое наблюдение майора. «Один из командиров, – рассказывал Кузнецов взволнованному залу, – делает показ по команде „Делай, как я!“, а сам, поворачиваясь кругом, делает недоворот, неправильное положение ног и падает».
      Для «смотра» картина, скажем, не самая достойная, и чтобы поддержать свой авторитет, командиру, запутавшемуся в собственных нижних конечностях, как посчитал майор, следовало сказать осоавиахимовцам, что он показал им, как не надо делать поворот, и сделать его снова и правильно, но тот, видно, растерялся, ничего не говоря, стал показывать поворот еще раз и снова упал.
      На этот раз осоавиахимовцы развеселились от души. Стали в соответствии с командой «Делай, как я!» повторять экзерсис, падать и задирать ноги вверх. В общем, все получилось очень мило и весело. Всегда бы так, да война, подлая, помешала.
      Москвич того времени ценил юмор и впечатления. До инфаркта болел он за футбольную команду, не расставался с шахматами, часами мог стоять за билетами в кино, цирк, театр. Он любил балет и оперу. Имена Ивана Семеновича Козловского, Сергея Яковлевича Лемешева знали все. Козлинистки и лемешистки враждовали между собой, как болельщики «Спартака» и «Динамо». Поклонницы приставали к Норцову (он пел Онегина): «Ой, Пантюша, у Вас пальчик свободен, можно подержаться?»… Москвичи собирали большие тяжелые пластинки с записями опер, фотографии своих любимцев. На оперные темы сочиняли анекдоты, на операх изучали историю. Жизнь египетских фараонов, французских гугенотов, венецианских мавров, русских раскольников, испанских цыган, быков и тореадоров можно было познавать в театре легко и не без удовольствия. К тому же и запоминалась она лучше, чем выученная по учебнику.
      Может быть, теперь это покажется странным, но почему-то в те годы не всегда оперу передавали по радио целиком. Иногда транслировали второй акт, а о первом рассказывали, как в наше время рассказывают о первом тайме футбольного матча. Полагали, наверное, что главное в опере сюжет.
      Вот цирк по радио не передавали. Его надо видеть. Впечатление (особенно на детей) цирк производил самое сильное. Не случайно так долго, с дореволюционных лет, жил в народе стишок, навеянный цирковой музой:
 
Дети в цирке побывали
И там тигров увидали.
Дома бабушку связали
И на части разорвали.
 
      Тогда, перед войной, в цирке на Цветном бульваре шло представление «Теплоход веселый». Артист Вязов под маской Чарли Чаплина взлетал под купол с помощью специального приспособления. Александр и Ирина Буслаевы совершали на мотоциклах головокружительные виражи, гоняя по вертикальной стенке, сатирики Лашковский и Скалон пели куплеты о рвачах, подхалимах и жуликах, повторяя в конце каждого куплета слова «спокойной ночи».
      По мере возможности смешил москвичей и журнал «Крокодил». В его предвоенном, июньском, номере были помещены карикатура на склочника и стихотворение на ту же тему:
 
Тили-бом, тили-бом, едет склочник в новый дом.
С ним старья и хлама груды, слухи, дрязги, пересуды,
Патефон, обрывки книг, сеть подвохов и интриг,
Смесь корзин и чемоданов, тьма клопов и тараканов,

И как кончит переезд, всех соседей переест.
 
      На эту же тему другая карикатура, на ней изображены две противные тетки. Они разговаривают в передней квартиры, и одна говорит другой: «Так раздави же клопа!», а та отвечает: «Зачем, он же не к нам ползет, а к Ивановым».
      Тема для москвичей не новая, но по-прежнему актуальная.
      Рубрика «Стенографически точно» смешила читателей цитатами из документов, например, такой: «В квартире есть мелкие дети».
      А на последней странице этого номера всем делала ручкой последняя предвоенная острота: «Кто над нами вверх ногами?» Вы думаете – муха, а на самом деле – будильник. Он изображен на рисунке в неестественном положении. Оказывается, будильники, сделанные на 2-м часовом заводе, ходили только кверху ножками.
      Но такие мелочи не портили настроение. Москвичам было чем гордиться и на что надеяться. За пять предвоенных лет в Москве была построена 391 школа, а перед войной – Центральный театр Красной армии и Концертный зал имени Чайковского. На месте Симоновского монастыря возвели Дворец культуры ЗИС (Завода имени Сталина), а в сороковом году на пустыре, у Симоновского вала, вырос Шарикоподшипниковый завод имени Кагановича, или просто «Шарик». Планы на ближайший год шли еще дальше. Нужно было построить девять школ, четыре театра, перепланировать парк имени Горького с тем, чтобы поместить в нем павильон СССР, доставленный с Нью-Йоркской выставки, и пр. и пр.
      Встречались и те, кто имел другой взгляд на нашу страну и на нашу жизнь. Находились и такие, которые мечтали о возрождении Российской империи. Особое место среди них занимали русские фашисты. Немало их жило в Югославии, Китае.
      В Харбине, например, существовала фашистская организация, которая называлась «Черное кольцо». В 1935–1936 годах русские фашисты издавали в Шанхае ежемесячный общеполитический журнал «Нация». Редактировал его Олег Викторович Константинов. Своим девизом русские фашисты избрали слова: «Бог, нация, труд», главным лозунгом: «Россия для россиян!», а главным оружием – антисемитизм. Об этом Константин Радзиевский, главный идеолог движения, писал в марте 1936 года: «… еврейский вопрос есть сильнейшее наше оружие, есть единственный способ свержения советской власти…» Вот пример применения этого оружия тем же самым Радзиевским: «… еврейство торжествует… Вот она, ненавистная Россия, лежит и стонет под пятой самодержавного Кагана – Кагановича… на месте великой православной страны раскинулась еврейская советская империя колхозов и комбинатов. „Все наше – торжествует проклятый наглый жид…“».
      Своих единомышленников русские фашисты нашли в той самой Германии, с которой еще не так давно намеревались воевать до победного конца.
      Немецкие же фашисты использовали опыт русских. Вот что говорил Гитлер в одном из своих выступлений в 1941 году: «… Человек, который временно стоит во главе этого государства, является лишь инструментом в руках всевластных евреев, ибо если на сцене и виден Сталин, то за кулисами стоит Каганович и все евреи, которые через свои бесчисленные ответвления руководят этой гигантской машиной…»
      Каганович, конечно, имел большую власть, но не такую, чтобы управлять Сталиным. Более того, он его панически боялся.
      Впрочем, Сталина, как известно, боялся не только Каганович, а все его приближенные. Конечно, никому из них не приходило в голову в чем-то упрекнуть Сталина (в недоступности, бюрократизме и пр.). В этом страхе крылось для них, возможно, какое-то обаяние его личности. Русский человек всегда испытывал страх и восторг при лицезрении царской особы, но чувства восторга, связанного с чувством мистического ужаса, вызванного личностью Сталина, приближенные государя в России не испытывали, наверное, со времен Ивана Грозного.
      Конечно, не в одной России зверствовала власть. В древней Спарте, рядом с разумной достаточностью быта, рядом с умными беседами на совместных трапезах и спортивными состязаниями существовала «криптия» – безнаказанное убийство рабов. Для соблюдения приличия им сначала объявлялась война, а потом молодые спартанцы подстерегали их на больших дорогах и убивали. Во Франции Людовика ХIV, с ее гвардейцами кардинала и мушкетерами короля, совершались безнаказанные издевательства над протестантами. Ведь в соответствии с христианскими заповедями нельзя убивать, а о том, что нельзя издеваться над людьми и мучить их – об этом в заповедях ничего не сказано! Даже «старая добрая Англия» позволяла себе совсем не цивилизованные действия. Король в ней имел право наделять своих приближенных правом рardonа, а проще говоря, безнаказанного убийства. И тем не менее все эти дикости и жестокости не мешали гражданам этих стран любить своих предводителей и монархов.
      Немцы, говорят, почитали своего Вильгельма больше, чем мы своего Николая II. А вот обожали ли они Гитлера больше, чем мы Сталина, сказать не берусь. Можно смело утверждать только одно: мы наверняка любовались портретами Сталина больше, чем немцы портретами Гитлера. Я помню, какой восторг вызывал у меня Сталин в своем голубом мундире, с алмазной маршальской звездой и при орденах! Его портрет можно было сравнить с портретами Александра Невского, Дмитрия Донского, нарисованными художниками на основании своего воображения. Одно слово: чудо-богатырь. А Гитлер? Как можно было им любоваться? Это ведь ходячая карикатура на самого себя! Волосы на лбу, нос, усики… Впрочем, влюбленные глаза недостатки не замечают. Один русский фашист, видевший фюрера, писал о нем так: «Крупный и заостренный нос, подбородок обычный, рот средний. Взгляд твердый, но глаза, взор которых часто опущен, очень красивы и, когда он улыбается, они придают особое очарование его лицу. Он шатен и всегда тщательно причесан». Если бы знал этот патриот, сколько его соотечественников уничтожит этот шатен с очаровательным взором!
      Говорят, что присутствие сильной личности сковывает инициативу, и люди перестают доверять самим себе. Вполне возможно. Во всяком случае, у нас при Сталине, как и в Германии при Гитлере, люди полюбили цитаты. Ими стали воспитывать, упрекать, убеждать, ими могли оглушить, поставить в трудное положение, загнать в тупик, в угол – куда хотите. Цитата служила венцом выступления на собрании и последним аргументом в споре. Представьте: двое спорят до хрипоты. Потом один говорит другому: «А Ленин (или Сталин) сказал так…» – и приводит цитату. Если на нее не находится другой цитаты, спор можно считать оконченным. Против цитаты не попрешь. Цитаты въедались в память, отпечатывались в мозгу, застревали в горле. С детства, как дети прошлой России «Отче наш», мы помнили слова Ленина о том, что надо учиться, учиться и учиться… что коммунистом можно стать только тогда, когда обогатишь свой ум знаниями, которые выработало человечество. На всю жизнь в память нашего поколения, как татуировка в кожу, въелись слова Сталина: «Помните, любите, изучайте Ильича, нашего учителя, нашего вождя», или его слова о том, что мы, коммунисты, люди особого склада, мы сшиты из одного цельно скроенного куска… а еще о том, что мир будет сохранен и упрочен лишь в том случае, если народы мира возьмут дело мира в свои руки и будут отстаивать его до конца…
      У немцев были свои цитаты. Там, как и у нас, они не позволяли выступавшему как-нибудь исказить мысль, высказанную вождем, и тем самым навлечь на себя беду. Цитаты из Гитлера украшали не только доклады и выступления, они красовались на календарях и плакатах. Вот некоторые из них: «Бог никогда не помогает лентяям и тунеядцам. Он не помогает людям, не желающим самим себе помочь. Народ, помоги себе сам, тогда и Господь тебя не оставит», «Прекрасно жить в эпоху, когда перед людьми поставлены великие задачи. Наш долг: работать, работать и еще раз работать», «Наш девиз – общее благо выше личного благополучия» и, наконец, последняя: «Я ненавижу слово „невозможно“».
      У вождей, конечно, были фразы, которые не выставлялись напоказ и которые не учили школьники. Да и говорились они не для широкой публики, а для тесного круга единомышленников. Эти фразы известны. Вот одна из них, сказанная Гитлером: «Чем проще вздор, которым мы наполняем наш обман, чем больше он рассчитан на примитивные чувства, тем успешнее результат». Интерес для нас может представлять и такое его высказывание: «Восточный колосс созрел для гибели. И конец еврейского владычества в России будет вместе с тем и концом России как государства».
      Стало банальным проведение параллелей между нами и немцами, хотя с таким же успехом между нами можно проводить и перпендикуляры. Мы объявили войну классовым врагам и вредителям, немцы – «неполноценным» расам и коммунистам. Убивать тех, кто тебе чужд и непонятен, всегда легче. В эпоху колониальных захватов какой-нибудь Сэм где-нибудь в Африке, отдохнув в гамаке после сытного обеда, потягиваясь и зевая, говорил своему приятелю: «А что, Джон, не пострелять ли нам бушменов?» (как уток или вальдшнепов), и это не выглядело чем-то невероятным или возмутительным. Это теперь мы вспоминаем о бушменах как о маленьком безобидном народе. А тогда слово «бушмен» означало полную дикость, не относящуюся к роду человеческому.
      Евреи, в своей массе, тоже были чужды европейцам. Нет, существовали, конечно, евреи миллионеры, артисты, музыканты, врачи, журналисты, юристы и пр. Но сколько их? – десятки, сотни, тысячи, а евреев в Европе – миллионы. В Москве тоже проживало много евреев. Когда 6 февраля 1941 года «Вечерняя Москва» сообщила о том, что льдиной, сброшенной с крыши корпуса «Б» дома 2/14 по Брюсовскому переулку, убит гражданин Абрамовский, вышедший из подъезда, то москвичи заговорили о том, что в Москве развелось столько евреев, что куску льда негде упасть. В Москве, в отличие от некоторых столиц Европы, еврейского квартала не было, и евреи, многие из которых порвали со своей религией, не носили пейсы, длинные лапсердаки и ермолки. Они смешались с серой толпой советских граждан.
      В Западной Европе было не так. Здесь существовали еврейские кварталы («гетто»), и жившие в них евреи отличались от европейцев не только религией и внешним видом, но и родом занятий. В Париже, например, жители еврейского квартала являлись старьевщиками. Некоторые из них занимались мелкой торговлей, извозом, ремеслом. Не брезговали воровством и мошенничеством. Кафе еврейского квартала больше походили на шинки Белоруссии или Украины, в них было грязно и дурно пахло. Водку «Пейсаховку» там заедали солеными огурцами, несвежей рыбой и клецками. Религиозная обособленность, нечистоплотность и склонность к низким занятиям (нередко по вине самого государства) вызывали у европейцев, а у немцев, наверное, в особенности, презрение, что и помогло нацистам завоевать поддержку народа в решении еврейского вопроса.
      Люди в России, наоборот, не любили богатых и хорошо одетых, а именно этими признаками отличались евреи в России от остального населения. И все-таки преследование людей по расовому или национальному принципу для многонациональной России было неприемлемым, во всяком случае с официальной точки зрения. Перед войной в СССР шел фильм «Цирк». «У нас, – говорил в фильме директор цирка, которого играл артист Володин, – можете рожать детей хоть беленьких, хоть черненьких, хоть красненьких, хоть серых в яблочко, хоть розовеньких в полосочку». Тогда ни в Америке, ни в Германии такое никому не могло прийти в голову.
      Для новых немцев, воспитанных на уроках «расоведения», мы, со всем нашим расовым и национальным многообразием, выглядели ужасно. По крайней мере, так это представлялось в официальной пропаганде. В одной из статей, опубликованных в газете «Vцlkischer beobachter» («Народный обозреватель»), центральном органе нацистской партии, за 5 августа 1941 года, описывался лагерь для советских военнопленных. Корреспондент газеты писал: «… Нам бросилась в глаза смесь наций, настоящий людской зверинец невероятной пестроты… это является как бы частью многообразия огромного государства большевиков и смеси его народов, рас, сосредоточения низменного человечества, настоящих подонков человечества, того, что нужно Сталину». Жаль, что тогда нельзя было показать автору этой статьи кадры из фильма о пленных немцах под Сталинградом. Вот уж у кого вид «настоящих подонков человечества»! Грязные, одичавшие, страшные. Неужели это аккуратные, опрятные, подтянутые немцы из страны, которую мы привыкли приводить сами себе в пример?!
      Конечно, у немцев были и есть основания гордиться собой. Возьмем, к примеру, немецкую пунктуальность и умение держать слово. Фашистские руководители, конечно, не могли пройти мимо этого обстоятельства. Гиммлер как-то сказал: «Мы требуем справедливости. Человек должен держать данное слово. Когда он сказал „да“, не требуется больше ни подписи, ни клятвы». Уважение к данному слову в немцах воспитал, конечно, не Гиммлер. Еще в ХIV веке некий Шерль писал: «Я не вижу в нас ничего общего с французами. Мы совершенно иначе относимся к данным нами обещаниям и иначе ценим наши клятвы». Свое превосходство над французами немцы выражали и символически. Их орел (птица Юпитера) на изображениях всегда побеждал символ Франции – петуха… Ну это так, к слову.
      В том же XIV веке немцы стали печатать книги, возвышающие свою нацию. Автор одной из них, Ульрих Гугвальд, уверял своих соплеменников в том, что один из сыновей прародителя всех живущих на Земле – Ноя имел чуть ли не германское происхождение, а Бурхарт Вальдис в поэме о двенадцати древних германских королях провозглашал право германской нации на завоевание всего мира. Эта идея воплощалась не только в текстах, но и в книжных иллюстрациях. В напечатанной в 1573 году на латинском языке поэме Матиаса Гольцварта о превосходстве германской расы на одной из гравюр показан апофеоз Германии. Изображена Германия была в виде прекрасной женщины с короной на голове. В одной руке она держала скипетр, в другой – державу, а ноги ее попирали земной шар. Внизу красовалась надпись: «Германия, завоевательница народов».
      Но будем справедливы к немцам. Не одни они ставили свою страну, свою нацию превыше всего. При том же Людовике ХIV некий Одижье накатал книгу о происхождении французов, в которой сообщал о том, что в 3464 году от Сотворения мира и за 590 лет до Рождества Христова их предки называли немцев вандалами, что Юпитер, Нептун и Марс были королями Галлии, а сам Галл, ее основатель, был не кем иным, как самим Ноем. Автор поведал миру также о том, что именно от французов пошли все божества Европы, все изящные искусства и все науки. Нескромно, конечно, зато патриотично.
      Надо думать, что мысли эти не были мыслями народов Германии и Франции, но какую-то часть общества, и, возможно, наиболее агрессивную, они вдохновляли. И вот уже Фридрих Барбаросса пытается завоевать Италию, потом проникновение немцев в Прибалтику, раздел Польши, идея «Drang naсh Osten». Путь на Восток для немцев – путь войны. Для нас путь на Запад – путь эмиграции. Нередко этот путь смешон и жалок.
      Профессор Горностаев в пьесе Тренева «Любовь Яровая», когда домработница Авдотья, расталкивая окружающих, лезет в машину, чтобы бежать из России в Европу, бросает в толпу полную горькой иронии фразу: «Пустите, пустите Дуньку в Европу!»
      Достоинства европейской цивилизации, конечно, очевидны, и никто с этим не спорит. Чем дальше от Москвы на запад, тем становится чище и культурней. Уже Литва по сравнению с Россией и Белоруссией выглядит совсем иначе. Дома аккуратные, крашеные, на стенах цветочки, чисто, опрятно. Заборов не видно. Вместо них густой стриженый кустарник. И красиво, и не перелезешь. А как мы любим заборы! Заборы-стены, заборы-крепости. А есть еще заборы-помойки. На изготовление их идет все, что попадется под руку: палки, столбы, спинки железных кроватей, ободья от бочек, сломанные стулья. Все эти отбросы переплетены проволокой и бессмысленно торчат над цветами и зеленью. Для чего они? Препятствием для воров они не являются. За ними нельзя ни спрятаться, ни укрыться. Своим жалким видом они говорят лишь о том, что все, что за ними, – «мое». Но неужели это нельзя сказать каким-нибудь другим способом? Хотя бы таким, как это делают в Литве? Отсутствие чувства красоты – это ведь тоже признак варварства. А эти вопли баб на похоронах! Я был в Литве, когда там хоронили молодых парней, таможенников, расстрелянных на своем посту бандитами. Их было девять. На похоронах собрались девять матерей, девять жен, но никто из них не выл, не кричал, не рвал на себе волосы, как это делают русские, еврейки или уроженки Кавказа.
      Позволю себе остановиться еще на одной нашей особенности. Не знаю даже, к чему ее отнести: то ли к опасному любопытству, то ли к непреодолимому желанию сделать пакость. О стремлении к разрушению, жертвой которого становятся телефоны-автоматы, остановки городского транспорта и прочее, я не говорю. Это общеизвестно и никого не удивляет. Но как не удивляться, когда человек, находясь в самолете на высоте десять тысяч метров, начинает ломиться в «аварийный выход»! А ведь именно такую картину мне довелось увидеть, и, надо признаться, я почему-то постеснялся остановить экспериментатора. Или другой случай: ученики одного из старших классов в Краснодарском крае принесли на урок минометную мину. (Таких мин по нашим лесам со времен войны разбросано немало.) Учительница попросила мальчиков не отвлекаться и не трогать мину. Ее, конечно, никто не послушал. Более того, один из учеников взял большой школьный циркуль, которым чертят на доске, и стал ковырять мину его острым концом. Другой смышленый мальчик при этом заметил: «Щас жахнет». Он оказался прав. Мина действительно жахнула. В результате – шесть трупов и несколько раненых. Учительница осталась жива. Тем урок и закончился. Урок на всю жизнь.
      За дикие, неоправданные поступки, пьянство и многое другое европейцы не очень жалуют русских, видя в них если не варваров, то уж полуварваров наверняка. А образ «загадочной русской души» в их сознании возник, скорее всего, от неспособности рационального европейского ума объяснить нелепые поступки их восточных соседей. «Каждый народ имеет свои достоинства, но имеет и недостатки, – писал Даниэль Дефо. – Возьмите русских, сколько урона им приносит приверженность к необузданным страстям!» Обжорство, пьянство, сумасшедший карточный азарт, короче, все, чему мы так непринужденно и легко предаемся по своей распущенности и отсутствию воли, воспринимается европейцами как проявление «необузданности страстей». Другую особенность русского характера подметил Фридрих Ницше, который изрек: «Говорят, у злых людей нет песен. Почему же у русских есть песни?» В устах провозвестника фашизма это звучало как комплимент. Возможно, Ницше прав.
      Легкость перехода русского человека в отношениях с себе подобными от равнодушия и даже симпатии к озлоблению и ненависти не позволяет говорить о мягкости нравов в России.
      Специалисты по русской истории 3-й фашистской танковой армии капитан Штрик-Штрикфельд и доктор Штольте в докладе о русских вообще и о формировании их национального характера в частности писали: «… непосредственность и наивность мысли, внезапная перемена в настроении и опасная склонность к утопии характеризуют этот тип… Упорная работа на скудных участках земли на севере сделала этих людей сильными, долгая зима воспитала выносливость… для русских характерны непримиримость, социальная ненависть». Эти, последние, черты русского характера немецкие специалисты объясняют бесправием и рабством, в котором несколько веков жил русский народ, попадая под власть то Европы, то Азии. Особое место в докладе было уделено вопросам религиозности русского народа. Причину своеобразия русских немецкие ученые увидели также в насаждении и проповедовании в России «самой закоснелой формы христианства – православия идейно незрелому народу и в сдерживании развития светской культуры». Отсюда, по их мнению, возникла исключительная набожность русских и их глубокая мистическая вера в обряды. Положение, по мнению авторов доклада, усугублялось еще и тем, что после захвата Константинополя турками Москва стала единственным центром православия, и чувство своеобразности веры стало частью русского национального самосознания. Безраздельному господству церкви в духовной жизни народа способствовало еще и то, что Россия не знала ни рыцарства, ни гуманизма, ни ренессанса. Не знала она, к сожалению авторов доклада, и антисемитизма с расовой точки зрения. Это правда. В России антисемитизм не мешал русским и евреям дружить, любить и обзаводиться детьми.
      В то же время, касаясь особенностей национального характера русских, фашистские специалисты подчеркивали, что русские рьяно отстаивают свои идеи, особенно патриотические, и не выносят телесные наказания, в особенности со стороны немцев, так как видят в этом оскорбление своего национального достоинства. Что касается интеллектуального развития, то, по мнению Штрик-Штрикфельда и Штольте, «если три четверти русских по культурному уровню стоят значительно ниже немцев, то одна их четверть обнаруживает выдающийся интеллект и одаренность, превышающие средний уровень».
      Больше всего шокировал немцев внешний вид русских. «Внешний вид русских, – писали сочинители доклада, – их образ жизни следует отнести за счет систематической пролетаризации масс, что типично для Советской России. Трудно отличить офицера от солдата, инженера от рабочего. Большевики уничтожили старую интеллигенцию, а современная – вышла из рабочих и не имела перед собой примера культурного человека».
      Помимо подмеченных немецкими специалистами объективных причин запущенного вида советских людей, были еще причины субъективные. Когда нацисты входили в какое-нибудь село или деревню, местные жители не понимали или делали вид, что не понимают того, что они от них хотят, а девчонки, так те мазали себе лица сажей, боясь, что на них обратят внимание оккупанты. И все-таки надо признать, что после европейских советские деревни не могли не произвести на немцев тяжелого впечатления, несмотря на все преобразования предвоенных лет.
      О современной России в докладе говорилось следующее: «… Ленин, как и Петр Великий, видел техническую отсталость России и старался ликвидировать ее, перенять европейскую цивилизацию, но идея, во имя которой он это делал, враждебна европейской культуре, как и преступления большевиков против народа, расы, семьи, собственности, религии и прежде всего человеческой личности. Эта государственная система мирового господства евреев является для русского народа порабощением, превосходящим кровавые события его прошлого, даже нашествие татар. Единственное, что русские смогли противопоставить этому, оказались их терпеливость и выносливость… Насколько чужда стала Европе Россия за двадцать пять лет, ясно увидели немецкие солдаты, но вместе с тем они увидели, что русский человек под немецким руководством способен вернуться в Европу».
      Читатель, лучше меня разбирающийся в вопросах российской истории и религии, сам сможет оценить взгляды немецких историков гитлеровской эпохи на проблемы развития русской нации, значение православной церкви и коммунистических преобразований. Я же, не считая себя достаточно компетентным во всех этих вопросах и не желая навязывать читателю свою точку зрения, ограничусь сказанным и пойду дальше.
      Обращусь теперь к отечественным источникам. Интересно, как они характеризовали наш умственный уровень в годы, предшествовавшие войне. В середине двадцатых годов некий Шпильрейн проводил исследование на тему: «С какими знаниями красноармейцы приходят в армию и с какими из нее уходят». Исследование показало, что в те годы, оставляя службу, большинство солдат не понимали значения таких слов, как «кредит», «ликвидация», «блокада», «бюрократия», «десант», «импорт», «контрибуция», «критика», «монополия», «ноты», «премирование», «рейхстаг». Не знали, что слово «автономный» не значит богатый, а слово «ветеран» ничего общего не имеет со словом «ветеринар». Не все демобилизованные из армии лица знали, за кого большевики – за кулаков, попов, трудящихся, или царей, – многие не могли ответить на вопрос: «Кто такой Сталин: анархист, коммунист, меньшевик, эсер?» Зато демобилизованные из армии знали такие мудреные слова, как «живоглот», «кутузка», «Перекоп», «золотопогонники», «бастовать», о которых солдаты в конце тридцатых годов успели позабыть. А вот «крепкие» слова и выражения они, конечно, не забыли и вовсю ими пользовались. Кстати, в октябре 1941 года в одной из немецких газет был опубликован очерк некоего Шварца фон Берка, в котором утверждалось, что немцы основательно изучили все русские ругательства и установили, что чаще всего русские повторяют фразу: «Рожа просит кирпича». Поэтому-то, наверное, немцы и стали использовать ее в своих листовках: «Бей жидаполитрука – рожа просит кирпича». На наших плакатах политрук выглядел по-другому, и слова на плакате были другие: «Военный комиссар – отец и душа своей части».
      Невысокому интеллектуальному и культурному уровню наших солдат в те годы удивляться не приходится. В середине двадцатых годов в стране только начиналась борьба с неграмотностью. Знания, которые на политзанятиях старались вбить в головы солдат командиры и комиссары, часто ложились на неподготовленную почву. Мне в связи с этим вспоминается одна характеристика из старого уголовного дела. Была в ней такая фраза: «На политинформациях не осмысливает приведенные факты, но бдительно следит за политической жизнью страны».
      В предвоенные годы воины наши стали, конечно, более грамотными и развитыми. Особый отбор шел в элитные части, в органы безопасности.
      Немцы органам безопасности и элитным частям тоже уделяли исключительное внимание. Отбор в войска СС был долог и строг. Принимали в них восемнадцатилетних юношей из Союза гитлеровской молодежи. Из ста отбирали десять-пятнадцать. Отобранный должен был представить свидетельство о политической благонадежности родителей, братьев, сестер, свою родословную с 1750 года, свидетельство о состоянии здоровья и свидетельство от Союза гитлеровской молодежи о собственной благонадежности, свидетельство о том, что у его родителей и в его семье нет никаких наследственных болезней, и, наконец, заключение расовой комиссии, в которую входили представители руководящего состава СС, знатоки расовой теории и врачи. Пройдя все эти испытания, молодой человек давал присягу на верность фюреру.
      Молодые фашисты много занимались спортом, отбывали трудовую повинность и два года служили в армии. Когда их наконец принимали в СС, им вручали кинжал. С этого момента они имели право защищать свою честь с оружием в руках. Носили эсэсовцы и значки: спортивный значок штурмовика и бронзовый спортивный значок. Эсэсовцы, вообще, всю жизнь должны были заниматься спортом, сдавая до пятидесятилетнего возраста ежегодно хотя бы одну из спортивных норм и получая за это серебряные и золотые значки.
      В нашей стране значки тоже любили. Октябрятские звездочки, пионерские, комсомольские значки, значки БГТО (Будь готов к труду и обороне), ГТО (Готов к труду и обороне), «Ворошиловский стрелок» и другие украшали грудь многих юношей и девушек. Перед войной был утвержден даже значок для дворника, нагрудный и нарукавный. На нагрудном должен был красоваться номер дворника (как прежде говорили: дворник бляха №…), однако война помешала внедрению этого новшества. А вообще значки у нас носили многие, даже депутаты. В этом мы обошли английских лордов и американских сенаторов.
      На первом съезде советских писателей, в 1934 году, журналист и сатирик, редактор газеты «Правда» и журнала «Огонек» Михаил Кольцов в шутку, конечно, предлагал ввести знаки отличия для писателей. Например, для прозаиков – чернильницу, для поэтов – лиру, а для критиков – дубину. «Идет по улице критик, – говорил Кольцов, – с четырьмя дубинами в петлице, и все писатели на улице становятся во фрунт…»
      Вот ордена наши особой оригинальностью не отличались: Красного Знамени, Красной Звезды и пр. Не было у нас «Владимира с мечами» или «Железного креста с дубовыми листьями», как у немцев, или «Золотого коршуна», «Восходящего солнца», как у японцев. Зато у нас появились медали: «За освобождение Праги», «За взятие Берлина», «За победу над Германией», а у японцев лишь – «За участие в боях с Россией».
      Не только значки и медали, но и спортивные нормы наши были ничем не хуже немецких и японских. Сто пятьдесят метров с винтовкой на значок ГТО надо было пробежать за минуту тридцать секунд, за час и пять минут пройти на лыжах десять километров, прыгнуть в высоту на метр двадцать пять сантиметров, в длину – на четыре с половиной метра и сделать многое-многое другое. Спорт, конечно, вещь полезная, и с этим спорить нельзя, но в той страшной войне, помимо спорта, нам помогла наша природная выносливость, привычка к трудным условиям жизни, особенно жителей сельской местности. Ведь в деревнях еще снег не успевал сойти, а мальчишки уже бегали босиком. Помните Н. А. Некрасова: «Босы ноги, грязно тело и едва прикрыта грудь…» Это ведь о наших деревенских мальчишках написано. Немцам такое было недоступно, они были развращены культурой. Не зря же римлянин Катон сказал когда-то, что из земледельцев выходят самые верные люди и самые стойкие солдаты. К тому же в наших мальчишках не было гонора и самодовольства.
      А ведь не трудно себе представить, какой гордостью наполнялись сердца молодых немцев в день вручения им эсэсовского кинжала, как гордились своими сыновьями их отцы и матери, как завидовали им не удостоенные такой чести товарищи! Только стоило ли радоваться и завидовать? Организация-то была преступной. Но думал ли тогда кто об этом? Наверное, очень немногие. Кровавая диктатура имеет одну особенность: она вселяет в людей уверенность не только в своей непогрешимости, но и в своей вечности.
      Когда людям начинает казаться, что сильной диктатуре ничего не страшно и она все может, то их начинает тянуть в «органы». В них, в этих «органах», для молодых и тщеславных кроется тайная, неведомая сила, героизм, романтика, а кроме того, и дозволенность совершать преступления, даже убийства, во имя «великой идеи». Все это возвышает маленького человека в его собственных глазах. Наши сталинские спецслужбы в этом отношении не были исключением. О существовавшей в них вседозволенности свидетельствуют страницы романа (я бы назвал его большим очерком) Эрнеста Хемингуэя «По ком звонит колокол». Автор вывел в нем в образе советского журналиста Каркова упомянутого выше Михаила Кольцова. Тот, кто читал роман, может быть, помнит, что Карков носил в портсигаре и в воротничке своей рубашки ампулы с ядом. Этим ядом он должен был отравить трех наших смертельно раненных офицеров, чтобы они не попали в руки врага. Кроме того, в романе есть одна знаменательная фраза, которую Карков говорит Роберту Джордану, американскому журналисту, под именем которого Хемингуэй изобразил самого себя. А фраза такая: «Мы против индивидуального террора… но все-таки можно считать, что метод политических убийств применяется довольно широко… Мы их ликвидируем. Но не убиваем». Ну чем же это не терроризм? В Москве, конечно, стало известно об этих откровениях Кольцова и, возможно, не только от Хемингуэя. Не случайно Сталин спросил его после возвращения из Испании, есть ли у него пистолет и не покончит ли он с собой. Этим, возможно, Сталин хотел подчеркнуть, что ни о каких ядах он не знает. Государственные тайны вождь не позволял разглашать никому, даже своим любимчикам.
      В Советском Союзе руководители «органов» любили общаться с интеллигенцией. В этом они, наверное, видели какую-то свою элитность. Софья Евсеевна Прокофьева, жена заместителя наркома внутренних дел Г. Е. Прокофьева, вспоминала о том, что встречать новый, 1937 год к ним домой пришли артисты Гиацинтова, Берсенев, Бирман.
      Думаю, что такие отношения складывались не потому, что интеллигентов тянуло к чекистам, как кролика к удаву, хотя, наверное, было и это, а просто потому, что среди чекистов встречались интересные, интеллигентные люди, такие, например, как Прокофьевы. К тому же чекисты были неплохо обеспечены и имели возможность устроить хороший прием. Да и гостям, должно быть, сидеть за столом с официальным чекистом было спокойнее и приятнее, чем с неизвестным стукачом, который еще наврет про тебя с три короба.
      Советское общество воспринимало работников «органов» как печальную, но необходимую реальность. В Германии деятельность СС тоже воспринималась как суровая необходимость. Концентрационные лагеря, в частности, считались полезным делом. Целесообразность создания концлагерей Гиммлер мотивировал как стремлением к возрождению нации, очищением ее от скверны, так и простой экономией государственных средств. «Что значит установить слежку за преступником? – спрашивал он. – Это значит, что нужно ежедневно выделять для этого троих служащих и две автомашины, ну а если преступник ловкий и будет перескакивать из одного трамвая в другой, из одного такси в другое, то меньше пяти человек с ним не справятся. Да и вообще, – констатировал Гиммлер, – сообразительный человек сумеет избежать любой слежки… Стоит ли ради гуманности тратить миллионы марок?»
      Этим доводом Гиммлер задевал слабую струнку любого немца. Пересчитывая мелочь в кармане и мечтая о лучших временах, соотечественники готовы были простить новым хозяевам Германии все что угодно, только не свою бедность. Неким утешением для немцев в этом плане могло также служить сообщение Гиммлера о том, что бюджет ГПУ составляет 1,3 миллиарда золотых немецких марок! Все-таки не из нашего кармана.
      В своей брошюре «Сущность и задачи охранных отрядов и полиции» Гиммлер рассказал согражданам об уголовных преступниках, о профессионалах-рецидивистах и, в частности, об одном старике, совершившем за свою жизнь шестьдесят три преступления! Немцы читали это и ужасались. Всем было ясно одно: в Германии таких стариков не должно быть. И Гиммлер не обманул надежд своих сограждан. Он избавил их, по крайней мере, от рецидивистов. «Ввиду того, – писал Гиммлер, – что число уголовных преступников в Германии велико, я решил рецидивистов, отбывающих наказание в третий-четвертый раз, сажать в тюрьму и уже не выпускать». Могло ли это решение вызвать протест в немецком народе? Конечно, нет.
      Угодные народу меры приняли фашисты и в части содержания преступников в местах лишения свободы. Вот что писал Гиммлер по этому поводу: «… в концентрационных лагерях мы никакой политической подготовки не проводим, потому что арестанты в большинстве своем имеют рабскую душу… частично лгут, повторяя „Фолькишер беобахтер“… приветствие „Хайль Гитлер“ для них запрещено…» Как следует из брошюры, заключенные во время маршировки с первого шага должны были петь, но не национальные, а народные песни («национальные», надо понимать, – это песни своей национальности, а «народные» – это песни немецкие. – Г. А.). Разрешалось им также петь и старые валлийские, то есть уэльские песни, направленные против англосаксов, когда-то их оккупантов. «Мы приучаем их к порядку, – писал далее рейхсфюрер о заключенных концлагерей, – … содержим их в чистых бараках, им часто меняется белье, что возможно только у нас, немцев. Вряд ли другой народ был бы столь гуманным… Содержащиеся в лагере должны два раза в день умываться, пользоваться зубной щеткой, чего многие совсем не умели… За проступки заключенные, как в старой Прусской каторжной тюрьме (1914–1918 гг.), получают двадцать пять ударов (палкой. – Г. А.) в присутствии взвода солдат, врача и протоколиста…» При этих словах душа каждого правоверного немца должна была переполниться гордостью за свой народ и свою страну.
      После войны, в 1945 году, мозг Гиммлера, как создателя величайшей за всю историю Западной Европы машины по истреблению людей, был помещен в Музей Скотленд-Ярда в Лондоне вместе с мозгами, автографами и орудиями преступлений других «великих» преступников.
      Хорошо следить за деятельностью таких спецслужб, как НКВД и гестапо, в залах музея или в кино. А как страшно жить в стране, заболевшей бешенством! И, главное, не знаешь, откуда чего ждать. Да и сам человек не всегда знает, чего ему ждать от самого себя. При таких порядках легко стать предателем, доносчиком и даже убийцей ближнего. Никогда не забуду, как в 1952 году, в самый расцвет шпиономании, мне тогда было двенадцать лет, я смотрел на своего отца, который что-то писал, и мне казалось, что он пишет шпионское донесение. Не знаю, как бы я повел себя дальше, если бы мне пришлось высказать свои подозрения в соответствующем месте и как бы я дальше жил, окажись мой отец по моей вине в сталинском застенке. А ведь это запросто могло случиться. И совершил бы я это преступление, считая себя человеком честным и искренним. Во всяком случае, я себя уверял бы в этом, стараясь не думать о сути своего поступка и о страхе, подтолкнувшем меня к его совершению. А страх был, жуткий и необъяснимый.
      Однажды к нам домой зашел чекист, неказистый мужичок в черном потертом пальто и кепке. Я ничего не знал тогда ни о сталинских лагерях, ни о нарушениях законности, ни о культе личности, но какой-то неведомый, панический ужас охватил меня (может быть, он передался мне от отца). Сегодня, вспоминая прошлое, приходится удивляться, что такое незначительное на первый взгляд событие, как приход неприметного мужичка, может остаться в памяти на всю жизнь и породить столь мрачные мысли и ассоциации.
      Из такого прошлого хочется вырваться, как из дурного сна, выбежать, как из темной подворотни, где слышишь за собою чьи-то тяжелые, чужие шаги. Выбежать на свет, где люди и троллейбусы, где любая собака покажется старым и добрым другом.
      Да, страшных лет в нашей истории было немало. Недавно мне на глаза попался один рассказ Ефима Зозули (был такой советский писатель до войны), написанный им еще в 1919 году. Называется он «Граммофон веков». В нем описывается, как некий изобретатель Кукс и его приятель Тилибом с помощью этого самого «Граммофона веков» попадают в будущее, а именно, в 1954 год. Ни о ежовщине, ни о Второй мировой войне в этом будущем, естественно, никто ничего не знает. Люди живут хорошо и счастливо. Они забыли, что такое преступность и войны. Они радуются жизни и не боятся завтрашнего дня. И вот Кукс начинает демонстрировать ученым будущей Москвы свое изобретение – «Граммофон веков». Суть его состоит в том, что он может читать и воспроизводить звуки и человеческую речь, когда-либо в прошлом произносимую у того места, где он теперь находится. В наступившей тишине Кукс включает «Граммофон веков» и тот, похрипев немного, доносит, наконец, до слуха собравшихся ученых кое-что из дореволюционного московского лексикона, и давно ушедшие в небытие люди на разные голоса начинают произносить такие привычные когда-то слова и фразы: «В морду! Молчать!.. А, здравствуйте, сколько зим, сколько лет!.. Не приставайте! Нет мелочи. Бог подаст… Ай, ай, тятенька, не бей, больше не буду! Сволочь… Мерзавец… Работай, скотина…
      Молчать!.. Застрелю, как собаку… Я вас люблю, Линочка… Я Вас обожаю… Человек, получи на чай…»
      Ученые сначала слушали граммофон с интересом, но постепенно все больше и больше мрачнели. Когда же изобретение Кукса вынесли в сад и поставили под большим красивым дубом, надеясь услышать от него что-нибудь приятное и романтическое, из граммофона раздался душераздирающий крик: «Стреляйте, только не в лицо!» и прогремели выстрелы. Оказалось, что под тем самым дубом, в тени которого теперь так хорошо и прохладно, когда-то кого-то расстреливали. Ученые не выдержали такого удара и разбили аппарат. Хорошо хоть дуб не срубили, люди ведь любят срывать свою злость за собственные ошибки и преступления на неодушевленных предметах.
      Интересно, что бы донес этот аппарат, будь он в наших руках, из сорокового года? Может быть, это был бы грохот трамвая, марш духового оркестра, звук пионерского горна, обрывки чьих-то фраз, таких, например, как: «Свет погаси, я за тебя платить не буду!.. Газету дома надо читать, а не в уборной!.. Да здравствует Сталин!.. Жировочку оплатите… Куда прете, трамвай не резиновый!.. No pasaran!.. Rot front!…», а может быть, что-нибудь другое? Не знаю. Во всяком случае, он донес бы до нас и крики восторга, и шепот, и брань. Что ж, для любопытного человека и брань представляет интерес. Она тоже меняется со временем. Ну кто теперь говорит «черт бы тебя побрал» или «мать твою за ногу», как говорили раньше, ну а фразу «морда просит кирпича», которую так часто слышали у нас немцы, теперь можно было бы занести в Красную книгу.
      Весной меня посещает «муза дальних странствий», тянет к морю. «А не махнуть ли нам на море?» – повторяю эту, ставшую стихотворением Андрея Вознесенского, сладостную строчку. Хочется лежать на берегу, прижавшись к теплому песчаному брюху земли, и, закрыв глаза, слушать шум нескончаемого прибоя, или сидеть за столиком ялтинского кафе, смотреть в синюю даль и пить пиво, закусывая его копченым окунем. Хочется бродить по России, разговаривать в случайных поездах с незнакомыми людьми, заходить в книжные магазины провинциальных городков или в сельпо, где в годы советской власти торговали печками, мышеловками, серпами, железными кружками, машинками для удаления косточек из вишен, керосинками, гранеными стаканами, иголками для примусов и тысячью всяких других мелких и разнообразных вещиц, безвозвратно ушедших теперь в прошлое. А разве плохо трястись в старом автобусе по сельским дорогам или плыть на речном трамвайчике или «Ракете» между уютных берегов Оки или Волги и где-нибудь, повинуясь лишь чувству, сойти на неизвестной пристани, отыскать маленькую гостиницу, переночевать в ней на скрипучей кровати, а рано утром, когда местные жители только раздувают свои самовары, отправиться на обследование городишки, сбегающего к реке своими безалаберными улочками. И потом там, где маленькие домики, разноцветные стекла веранд, белый убор яблонь, сизый дымок самоварных труб создают неповторимое очарование тихой, уютной жизни, остановиться, пораженным увиденной красотой. Такие минуты запоминаются на всю жизнь.
      Говорят, что Лев Толстой как-то сказал: «Какая-нибудь избушка в лесу гораздо красивее Исаакиевского собора». Такое мнение, конечно, нисколько не умаляет красоты и ценности Исаакиевского собора. Оно говорит лишь о том, что сила впечатления и чувство красоты не имеют границ.
      Отправиться в сентиментальное путешествие по стране давно прожитых лет – это ли не мечта каждого пожившего на этом свете человека?

Глава вторая
ПУТЕШЕСТВИЕ В ПРОШЛОЕ

       Несбыточная мечта. – Шестиклассники в 1995 году. – Сумасшедший старик. – В своей старой квартире. – Прогулка по городу. – Разговоры на кухне. – Старые новости. – Встречи с родными
      В историческом масштабе Великая Отечественная война для нас не такое уж далекое прошлое. До него не так уж трудно дотянуться. Еще живы те, чьи глаза видели, а уши слышали довоенную, военную и послевоенную Москву.
      А как было бы здорово самому побывать в той Москве! Сколько можно было бы увидеть и узнать интересного! Думая об этом, я даже представил себе, как я иду весной 1940 года по улице Горького, а навстречу мне шагает старый знакомый моих родителей, тот, который подарил мне игрушечную пожарную машинку. Он еще не стар, полон сил, что-то несет под мышкой. «Подойти, что ли, – подумал я, – поздороваться, объяснить. Не поверит ведь, примет за сумасшедшего. Да и стоит ли к нему подходить, он ведь даже на похороны отца не пришел, да и потом ни разу не позвонил. Бог с ним, пусть идет своей дорогой…»
      Интересно, ведь в той Москве я мог бы встретить своих будущих учителей, а уж сколько замечательных писателей, артистов, да и просто людей, помнивших прежнюю жизнь и унесших свою память в могилу, увидел бы я! Как было бы здорово закрыться с таким человеком в уютной комнате, пить сладкий чай с лимоном и слушать, слушать, слушать.
      А с каким интересом бродил бы я по городу, вглядывался в лица прохожих, заглядывал во дворы и подворотни, ища знакомые с детства уголки!
      К тому же, путешествуя в Прошлое, ты застрахован от всяких нелепостей и попаданий пальцем в небо, как это случилось не только с Томасом Мором и Кампанеллой, но и с шестиклассниками одной московской школы, рассказавших о своем путешествии в 1995 год в первом номере журнала «Пионер» за год 1945-й. Они даже решили сохранить этот номер журнала для того, чтобы, дожив до 1995 года, сравнить увиденное в путешествии с реальным будущим.
      На что же в своем путешествии они обратили внимание? Во-первых, прилетев на каком-то летающем аппарате в наше время, они оказались на большой площади. Оглядевшись, увидели огромное здание, а на нем возвышающуюся над всем городом фигуру человека с поднятой рукой. Ленин! – закричали они радостно. Конечно, это был он, Владимир Ильич, точно такой же, как на картинках и открытках с изображением Дворца Советов. Дворец тот должен был стоять напротив станции метро, которая еще до войны называлась «Дворец Советов» (ныне «Кропоткинская»). Интересно, что бы подумали эти дети, если бы исполнилось их желание и они оказались в Москве 1995 года, где на месте Дворца Советов увидели бы храм Христа Спасителя, который снесли еще до войны? Решили бы, наверное, что заехали не в ту страну.
      Впрочем, как видно из рассказа, помимо вполне предсказуемого дворца, путешественники увидели в Москве всякую фантастическую чепуху, которой обычно изобиловала фантастическая литература: полеты пассажирских ракет на Марс и Луну, избавление человечества от всех болезней и т. д. и т. п. Кроме того, в будущей Москве их удивило то, что на Пушкинской площади росли апельсиновые деревья, а на месте Гоголевского бульвара зеленела бамбуковая роща. И все это только потому, что москвичам просто захотелось пожить в субтропиках!
      Вообще говоря, мечта об изменении московского климата будоражила фантазию наших писателей давно. Автор одного из фантастических рассказов, опубликованного еще в 1925 году, мечтал о том, что советские люди, научившись нагревать Землю, создадут в Москве тропический климат, а кататься на коньках будут летать в Сахару.
      Фантазии русских писателей, в отличие от западных, мечтавших о кладах и миллионах долларов, ограничивались теплом и хлебом – такими простыми и, увы, не всегда доступными нам вещами. Происходило это, наверное, оттого, что многие фантастические книжонки писались голодными авторами, в холодных, нетопленых комнатушках.
      Сегодня мы стали осторожней в своих прогнозах на будущее. А ведь не так давно нам казалось, что советская власть простоит еще лет триста. Наши же соотечественники в 1925 году были смелее, они полагали, что уже в 1960 году мировой Совнарком и Коминтерн будут распущены.
      Теперь, думая о будущем и вспоминая о путешествии шестиклассников в Москву 1995 года, нельзя исключить того, что когда-нибудь, в соответствии с научными прогнозами, климат Земли потеплеет, на том месте, где теперь находится Россия, будут жить негры или китайцы. Они будут питаться апельсинами, выросшими на месте Таганской площади, или молодыми побегами бамбука с берега реки, называемой когда-то Москвою. Но случится это, надеюсь, не через пятьдесят лет, а несколько позже.
      Вот какие дурацкие мысли лезут в голову после прочтения маленького фантастического рассказа.
      И не они одни. Под влиянием фантастических рассказов мечта о приобретении в личное пользование «машины времени» стала овладевать мною все больше и больше. Я стал искать любую возможность для того, чтобы отправиться в путешествие и, конечно, не в Будущее, а в Прошлое. Зачем лететь туда, где тебя никогда не будет, где тебя никто не ждет и тебе не рад?
      Вспомнив, что библейский царь Соломон мог путешествовать во времени, а не только разговаривать со зверями и птицами, я прочитал все три тысячи его притчей и тысячу пять песен, поговорил с одним изобретателем «машины времени», спрашивал в аптеках таблетки для долголетия черепах, подолгу смотрел в лиловые глаза ворона, обивал пороги психиатрических клиник, умоляя познакомить меня с теми, кто возомнил себя Берией, Воландом или Глебом Жегловым. Но все было напрасно. Правда, однажды мне повезло. В скверике, у памятника Пушкину, я разговорился со стариком в рваной одежде, лохматым и грязным. После того как я помог ему приобрести нечто опохмеляющее, он пришел в себя и под большим секретом сообщил о том, что когда-то был членом Союза советских писателей, жил весело и беззаботно, сочинял брошюры про рабочих, а те за это зачислили его в свою бригаду и работали за него. Он же получал зарплату. Плохо, что ли? Живи – не хочу. Так нет. Начитался он Солженицына в самиздате и решил, что надо бороться с существующим строем за очередное светлое будущее. Из Союза писателей его, конечно, исключили, зарплату платить перестали, и стал он беден как церковная мышь. Может быть, поэтому и потянуло его в религию. Крест на шею повесил, просил у Елоховской церкви милостыню, веру православную проповедовал. Все было хорошо, если б опять не подвела его страсть к чтению. Взялся за Ветхий Завет. Читал, читал его и, наконец, разочаровался. «И, главное, что обидно, – думал он, – писали-то его, видать, не глупые люди, да только как будто у следователя на допросе: как что плохое случится, так значит Бог наказал. Только по наказаниям Бога – то и знали. А тот и рад стараться. Чтобы не забывали, все наказывал да наказывал. До того донаказывался, что его подопечные земли своей лишились. По всему свету разбрелись. И теперь нельзя понять, кто больше в мире зла сотворил: дьявол своими происками или Бог своими наказаниями. Вот, к примеру, хотя бы история с Адамом и Евой. Создал их Бог, а дьявол им только объяснил, кто они такие есть. Так Бог их за это из рая прогнал и разными болезнями наградил. В общем, не понравился ему этот Бог. „А еще говорят, Бог есть любовь! – возмущался старик. – Какая же это любовь, если за нее из рая выгонять?“ И обратился он тогда к Евангелию. Только начал читать, как сразу столкнулся с несуразностью. Было в нем написано: „Авраам родил Исаака…“, ну и так далее, одним словом, родословная Иисуса Христа, а потом оказывается, что эта родословная к Иисусу никакого отношения не имеет: зачат-то он был до того, как Мария вышла замуж за Иосифа. И оказывается, что папашей Христа был сам Бог. Но тогда, спрашивается, какой? Над Израилем и Иудеей тогда один Бог был, еврейский. Оказывается, нет. Был еще другой, при котором и состоял Христос в чине Бога-Сына и еще некто состоял в чине Святого Духа. Что за субстанция – вообще непонятно. Задумался старик и над подвигом Иисуса. Тот, конечно, много пережил. Поиздевались над ним и римляне, и соплеменники, это факт. Но как это допустил отец его небесный, вот вопрос? Даже крест не помог нести. А что ему это стоило, Богу-то? Да и любил ли папаша при такой обстановке своего сынка? Вот вопрос. Зачем воскресил его, перед тем как на небо вознести? На небо, в рай, и так попасть после смерти можно. Может быть, для того и воскресил, чтобы он на небо не попал?
      Ну а если Бог Христа все-таки к себе в рай взял, то в чем тогда его, Христа, подвиг, когда он ожил и в рай улетел, а остальные люди остались на Земле мучиться? Да и главного-то Христос не сделал: не избавил он людей от их грехов, хоть и обещал. Все грехи при людях как были, так и остались. И уж те, которые Судного дня ждали, давным-давно померли, а обещанного второго пришествия так и не дождались. Да и чего ждать-то? Суда, что ли? Не велика радость. Интересно другое: почему это Христос при всей своей великой любви к людям прийти к ним не торопится? Может быть, не показались они ему? Вот если бы он не к евреям, а к нам, русским, попал, – думал старик, – то мы бы ему больше понравились. У нас человека, который, как он в Канне Галилейской, воду в вино превращает, на руках носят, а не распинают, как некоторые. Повздыхал старик, перекрестился и закрыл Евангелие… Впрочем, одну полезную мысль он из него для себя все-таки вынес. Чтобы прийти к этой мысли, он фразу «Возлюби ближнего своего, как самого себя» переделал. «Возлюби себя, как своего ближнего, – сказал он себе, – тогда и помирать не страшно будет. Ведь все там будем. Других-то мы не особенно жалеем, чего же жалеть себя?»
      Разочаровавшись в иудаизме и христианстве, обратил он тогда взор свой к исламу. В Коране ему сразу понравились лозунги типа: «Если кто не верует в знамя Аллаха, то ведь Аллах быстр в расчете», «Поистине Аллах силен в наказании», «Сражайтесь с теми, кто не верует в Аллаха», «Тех, которые не веруют в знамя Аллаха, обрадуй мучительным наказанием», или «Поистине неверующие для вас явные враги!». Как-то все это близко, по-нашенски, звучало для старика. Заинтересовало его и поучение Аллаха о необходимости битья непокорных жен и мытья перед молитвой лица и рук после посещения нужника и прикосновения к женщине. «Чистота – залог здоровья» – вспомнил он с детства знакомый лозунг. Ничего не имел он и против того в Коране, что никаких сыновей у Бога нет, а есть только рабы. «Действительно, – думал старик, – зачем было Богу с какой-то еврейкой связываться, когда он мог детей из глины делать?»
      Но постепенно, по мере чтения Корана, в душу старика снова стали закрадываться сомнения. Его смутило, например, такое наставление Аллаха: «О вы, которые уверовали! Не берите иудеев и христиан друзьями: они – друзья один другому. А если кто из вас берет их себе в друзья, тот и сам из них». И это говорил Аллах, который сам же дал евреям Тору, а христианам Евангелие. А вообще, думал старик, хитро придумано: раз всемогущий, значит, и Библию создал, и Иисуса с Марией наставил на путь истинный. Почему только он своим мусульманам Коран на семь веков после Евангелия дал? Что тянул, чего ждал? Этак теперь любой, кто новую религию откроет, скажет, что это его бог создал и Тору, и Евангелие, и Коран. Останется только всякие истории из Библии переписать на свой лад, как это в Коране сделано: и про Ноев ковчег, и про Иосифа с братьями, и пр., и готово – новое учение.
      Но окончательное разочарование в исламе к старику пришло позже, после того, как он за пропаганду солженицынских произведений был сослан на Крайний Север, к чукчам, якутам или самоедам. Им он тогда ислам и стал проповедовать. Самым трудным для миссионера любого противоалкогольного учения в России является удержание паствы от пьянства. Шаманы, православные и коммунисты всегда совмещали борьбу с пьянством и распространение спиртного. Совмещать несовместимое было их призванием. При всех трудностях северного завоза «старшие братья» не забывали вместе с брошюрами о вреде алкоголя завозить спиртное. В конце лета бутылки с водкой и спиртом чукчи разбрасывали по тундре. Бутылки тонули в белом пушистом снегу и всю зиму в нем хранились, как в холодильнике, а летом, когда снег оттаивал и оседал, горлышки их день и ночь сверкали на солнце. Старик, стараясь отучить чукчей от пьянства, грозил им огнем, то есть адом, но чукчи его не боялись. Они знали, что под ними вечная мерзлота, и продолжали пьянствовать. Совершенно неожиданно возникла для старика еще одна проблема: в стойбище не хватало женщин для гаремов. Выйти из положения помогла борьба с тунеядцами на Большой земле. Чукчи стали привозить в свои яранги женщин и девиц, высланных из столиц и больших городов за легкое поведение. В ярангах стало тесно, но весело. К тому же новые жены научили старых таким штукам, что у тех даже глаза из узких стали круглыми.
      Весной в поселке старик организовал поголовное обрезание мужской части населения. Чукчи против этого не возражали, так как каждому в виде обезболивающего выдавалась бутылка спирта. Когда же пришла зима и ударили морозы в шестьдесят градусов, в поселке началась тихая паника. Не прикрытые кожей головки половых членов стали замерзать и отваливаться. Пока местные женщины додумались шить наконечники из оленьей кожи, половина мужчин утратила свои детородные органы. Местные жители на своем сходе решили утопить старика в Северном Ледовитом океане. Поймать его и лишить жизни поручили двум самым отчаянным: Яну Паплью и Выквырвартыргыргиру. Те весь день не спали, выслеживая старика. Но каким-то чудом тому все-таки удалось бежать из поселка на вертолете, вместе с каким-то начальником в Сыктывкар. Оттуда добрался он аж до Минеральных Вод, где с иронией отметил для себя, что никогда еще в жизни не был так близок к Провалу (есть там место с таким названием), как здесь, в Кисловодске. И действительно, его снова поймали и на этот раз посадили, чтоб из ссылок не бегал.
      В тюрьме старик окончательно разочаровался в религии и вывел для себя новый «категорический императив» в духе Евангелия: возлюби себя так, как любишь ближнего своего. Много, конечно, с ним не наживешь, зато умирать будет не страшно.
      Выйдя через три года на свободу, он бросил все свои искания и запил горькую.
      Ни настоящего, ни будущего у него теперь не имелось, одно прошлое, то прошлое, в котором он не был ни борцом за идею, ни проповедником, а только простым советским человеком. В него-то, в это прошлое, он и ушел вместе со всей своей лохматой седой головой. И как раз сегодня из этого прошлого вернулся, правда ненадолго. Когда я спросил его, почему у него такой запущенный вид, он, утерев грязным кулаком набежавшую слезу, сказал, что справку об освобождении те милиционеры посчитали фальшивой, заподозрили его в шпионаже и чуть было не отправили опять в Сибирь. Когда же я поведал ему о своих планах, он почесал о скамейку спину и сказал, что не советует мне углубляться в прошлое дальше перестройки, пока не обзаведусь надежными документами, а кроме того, дал мне несколько полезных советов на тот случай, если мне все-таки удастся оказаться в прошедшем времени.
      Советы были такие: не бери с собой ничего лишнего. Ведь в прошлом ты был здоровее и выносливее, чем теперь, и наверняка обойдешься без всего того барахла, которым оброс за прожитые годы. Главное – больше смотри, слушай, запоминай и постарайся забыть нанесенные тебе когда-то обиды. Помни, что человек, обидевший тебя или твоих близких, в то далекое время ни тебе, ни им еще ничего плохого не сделал и твоя неприязнь к нему будет выглядеть беспричинной, а значит, несправедливой и нанесет ему незаслуженную обиду, после которой его проступок перед тобой получит свое оправдание.
      «Усвой, – говорил мне старик, – еще одну простую вещь: возвращаясь из прошлого, ты ничего ценного захватить с собой не сможешь, все отнимает таможня из архангелов, поэтому постарайся не думать о пустяках – пропавших когда-то игрушках, книжках, фотографиях, бабушкиных серебряных ложках и прочем барахле, а сам постарайся оставить в прошлом как можно больше хорошего. Это не пропадет. Все к тебе вернется. Самому легче станет. Не веришь? Вспомнишь мои слова. Что нас мучает больше всего, – хрипел старик, дыша перегаром, – так это вина перед покойниками. Им ведь ничего не объяснишь, прощения у них не попросишь. Твоя вина перед ними так за тобою и ходит, как голодная собака. Чтоб ей… И последнее, – склонив на грудь лохматую голову, сказал старик, – бойся попасть в страну „вылетевших воробьев“ и „черной неблагодарности“. Попав туда, ты никогда не сможешь вернуться домой…»
      Старик продолжал говорить еще что-то, но уже неразборчиво, часто сбиваясь и повторяя одно и то же, потом стал бормотать что-то совсем невнятное, а под конец затих, погрузившись в сон. «Может быть, он опять отправился в прошлое? – подумал я. – В таком страшном виде и без документов. Ох, и намнут же ему бока те милиционеры!»
      Да, здорово было бы уснуть и проснуться, как этот старик, в довоенной Москве. Это, наверное, самый простой и единственный способ побывать в ней, родной и далекой. Как это у Пушкина: «Люблю летать, заснувши наяву, в Коломну, к Покрову…» И тогда тебя, улетевшего, начинают окружать впечатления далекого детства, милые и уже позабытые. И неповторимый запах легковых автомобилей, и пыхтение паровоза, и раскаленный дрожащий воздух у самоварной трубы с вылетающими из нее в синее вечернее небо искрами, и парное молоко соседской коровы, и поднятая со дна колодца ледяная вода, и грохот привязанной к ведру железной цепи. В общем, все то, что смешалось в твоей памяти вместе с пылью московских дворов, паром над корытом, гудением примуса, тиканьем ходиков и запахом кошек на лестничной клетке.
      Размышляя обо всем этом, я и не заметил, как на площади стемнело. Старик куда-то исчез. «Он, наверное, весь превратился в сон», – подумал я и сам стал куда-то проваливаться.
      … И вот я такой, как есть, без денег, паспорта и проездного билета, оказался в июне 1941 года в квартире на Петровских линиях, откуда в том же году, только немного позже, меня, годовалого, увезли в эвакуацию: сначала в Куйбышев, потом в Алма-Ату и Ташкент и куда в 1944-м привезли обратно.
      Репродуктор в квартире транслировал военный марш, за окном ярко светило солнце, но в коридоре было пыльно и тускло. Только около кухни светились ярким желтым светом два немигающих глаза общей квартирной кошки Машки, обжоры и блудницы. Испугавшись этих глаз, я ушел в свою комнату, подошел к окну и выглянул на улицу. Там я увидел дворника, поливающего мостовую из длинного резинового шланга, мальчишку, который гнал перед собой железный обруч крючком из толстой проволоки, и еще одного мальчишку, вертящего за длинный хвост здоровенную дохлую крысу. «Стоило ли было из-за такой ерунды углубляться в историю?» – подумал я. И что вообще делать современному человеку в довоенной Москве? Куда девать привычки к услугам цивилизации, накопленным за прошедшие годы? Телевизора нет. Телефон – редкость. Даже у тех, кто его имеет, аппарат не всегда автоматический. Есть еще ручные аппараты, без дисков. Крути ручку и говори, когда ответит станция, номер, или «скорая помощь», «пожар», «справочное бюро». В нашей коммунальной квартире телефон, к счастью, автоматический. Он висит на стене, исписанной именами и цифрами. Самое интересное – это то, что этот же телефон и теперь находится на том же самом месте в той же квартире, а главное, работает, несмотря на вереницу прожитых лет. Умели же раньше делать вещи! Но куда позвонить по этому долгожителю, кому? Приятели мои еще лежат в колясках и пускают слюни, а девочки, так украсившие жизнь, еще и на свет-то не появились.
      И тогда я подумал: а не пойти ли мне в музей? В детстве я так любил ходить в музеи. Из справочника узнал, что билет в Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина для членов профсоюза стоит полтора рубля, а для школьников – тридцать копеек. Узнал я и о том, что вход в залы искусства Древнего Египта для экскурсантов по предварительной записи продолжается до десяти часов вечера. В здании Исторического музея находится Музей А. С. Пушкина. В здании Политехнического музея – Музей ВЦСПС (Всесоюзного центрального совета профессиональных союзов) с постоянной стахановской выставкой. Узнал, что вход с экскурсией в Музей-библиотеку Владимира Маяковского на Таганке для школьников и красноармейцев бесплатный и что до музея «Коломенское» можно доплыть по Москве-реке на катере. Немного подумав, я остановился на музее атеизма.
      «Позвоню-ка в Центральный антирелигиозный музей, – решил я, – узнаю, когда он открыт, а то ведь его скоро не будет. Храм на Новослободской, где он сейчас находится, займет киностудия „Мультфильм“. К тому же и атеизм у нас теперь не в моде, все верующими стали». Звоню. Узнаю, что музей открыт с часу дня до восьми вечера. Чтобы узнать время, набираю по привычке «100» – никакого эффекта. Соседка подсказывает: «Звоните К-7-05-40». Набираю. Девушка отвечает: «Девять часов семь минут». Я говорю «спасибо» и вешаю трубку.
      Еще рано, значит, есть время пошататься по городу, по магазинам и рынкам. Их в Москве, только официальных, сорок. На Арбатской площади – Арбатский, на Тишинской – Тишинский, на Смоленской – Смоленский.
      А есть ведь еще Дангауэровский. Я и слова такого никогда не слышал. Соседи объяснили мне, что за заставой Ильича был когда-то, до революции, большой котельный завод Дангауэра и Кайзера. Слободу, в которой жили рабочие этого завода, прозвали «Дангауэровкой». Теперь слободу снесли и построили новые дома. Трамвайная остановка там так и называется «Новые дома». Здесь, рядом с Рогожским кладбищем, находится Перовский рынок, а вернее, толкучка. Не доезжая Дангауэровки, у заставы Ильича стоит гранитный столб, на котором выбито: «От Москвы 2 версты». (Он, кстати, и теперь там стоит.) Узнал я от соседей и то, что в Москве, в Немецком переулке, есть Немецкий рынок, а у Павелецкого вокзала, где улица Зацепа, – Зацепский. Вспомнился мне тут один стишок из детства: «Мамы всякие нужны, мамы всякие важны». В нем про одну маму было сказано: «… потому что до Зацепа мама возит два прицепа». Значит, надо понимать, что мама эта работала вагоновожатым трамвая, ходившего по девятнадцатому маршруту, и вела через всю Москву, от Павелецкого вокзала до Ростокино и обратно, трамвай, состоящий из трех вагонов (два прицепа). Ай да мама-молодец! Только не знала она тогда о том, что скоро Зацепский рынок сгорит от попавших в него бомб. Впрочем, этого тогда не знал никто.
      Поразмышляв, я решил отправиться на Калитниковский рынок. Его еще «птичьим» называли. Находился он на Калитниковской улице. Побродил я по рынку, на котят, щенков, птичек, рыбок полюбовался, с одним мужичком поговорил. Он мне все «душу изливал», жаловался на поборы местных властей. Как я понял, он на рынке торгует птичками, которых ловит в Сокольниках, Филях или на кладбищах, и вот его теперь налогом обложили. «Надо, – говорил он возмущенно, – урезать аппетит Таганскому райсовету, ведь это от него на рынке сборщики подоходного налога. Ну, когда они брали по двадцать копеек, – возмущался он, – как в прошлом годе, за птичку, то это ничего, лучше заплатить, чтобы не связываться. А теперь-то, что ж, по рублю за птицу дерут, а чижик, он весь рупь стоит. Любителей в Москве-то от стара до мала много. Одни не верят, что было такое постановление, чтобы рупь за птицу брали, идут в милицию выяснять, другие, вот хоша я, так платят. Я и рупь заплатил, и птицу не продал. Где правда?» Я, конечно, мужичка поддержал, сочувствие ему выразил, а потом и птичку у него купил. (Я на том рынке за трояк свой пейджер продал. Женщина, купившая его, сказала, что сынишке его подарит как игрушку.) Старик же моим поступком был очень доволен, благодарил, обещал еще птичку принести. Ну а я как с рынка вышел, так птичку на волю и выпустил. Пусть, милая, полетает спокойно, пока войны нет, жизни порадуется.
      В трамвае, пока ехал в центр, узнал, что теперь на рынках весы устанавливают. Мясо, рыбу, овощи – все взвешивают, а «мерками» торговать больше не будут. Кто-то сказал: «Давно пора, а то сколько хотят, столько и продают. И проверить нельзя». Но другой возразил: «Как обманывали, так обманывать и будут». Большинство с этим мнением согласилось. Согласился и я. Я вообще пессимист.
      Вдруг на задней площадке раздался истошный крик. Оказалось, что какой-то инвалид на костылях не успел войти в вагон, а вожатый уже тронул трамвай с места. Народ стал вагоновожатого ругать, а один пассажир потребовал даже, чтобы он назвал свой номер, собираясь, по всей вероятности, накатать на него жалобу. Вагоновожатый свой номер, конечно, не назвал, а невозмутимо ответил: «Мой номер давно помер». Тут пассажиры возмутились еще больше и долго не могли успокоиться.
      Добравшись до Центра, я спустился по Кузнецкому Мосту к Неглинной. На углу, слева, зашел в магазин «Пионертовары» (теперь там трактир «Елки-палки»). В магазине стояла белая статуя Сталина с девочкой на руках, а продавались в магазине знамена, горны, барабаны, канцелярские принадлежности, настольные письменные приборы, вымпелы, перочистки, переводные картинки, закрепки для пионерских галстуков, компасы, флажки и фляжки и другие необходимые пионерам и школьникам вещи.
      Из «Пионертоваров» я отправился в ЦУМ. У его входа валялся мусор, а в узлах протянутой вдоль него веревки болтались бумажки с буквами «У», «Ч», «Е», «Т», написанные каким-то корявым почерком. Поскольку люди шли в магазин, не обращая внимания на это слово, я тоже пошел. Войдя, я, как Данте, «земную жизнь, пройдя до половины… очутился в сумрачном лесу» – так было темно и мрачно в вестибюле. На небольшой лестнице, ведущей на первый этаж магазина, я споткнулся о деревянные катки, по которым в магазин завозились тележки с товаром. Их, по всей вероятности, работники не успели убрать. Я обошел первый этаж, поднялся на второй. Здесь в кассу стояло человек сорок. Две другие кассы почему-то не работали. Поскольку я ничего не собирался покупать, очередь в кассу меня не волновала. Я ходил вдоль прилавков и разглядывал товары, слушал, о чем говорят покупатели и продавцы. Один мужчина спросил продавщицу: «У вас есть знаки отличия для военных?» – «Только ромбы», – ответила та. «Ромбы я еще не заслужил», – сказал мужчина. «Вот когда заслужите, тогда и приходите», – ответила девушка. В отделе фототоваров я услышал такой разговор: «Бумага есть?» – «Нет». – «А бывает?» – «Бывает». – «А пластинки шесть на девять есть?» – «Есть». – «А девять на двенадцать?» – «Редко».
      Бродя по магазину и наблюдая за продавщицами, я заметил, что они как-то сторонятся покупателей, разговаривают все больше друг с дружкой, а когда замечают, что покупатель направляется к ним, то тихо-тихо переходят на другой конец прилавка, когда же покупатель следует за ними, возвращаются на свое прежнее место. В общем, идет какая-то игра в «кошки-мышки». Мне это не понравилось. Я уже собрался уходить, но тут ко мне подошел какой-то подозрительный дядька и предложил купить у него заграничные часы. Я, конечно, отказался и стал спускаться по лестнице вниз. Тут меня догнал другой дядька и почти шепотом стал рассказывать, как он купил недавно здесь же с рук часы, а механизм у них оказался игрушечным. Спустившись на первый этаж, я зашел в «Детский мир», он находился здесь же, только со стороны Петровки, и являлся частью ЦУМа. В отделе игрушек я увидел заводную птичку, а также заводных мотоциклиста в военной форме и физкультурника, болтающегося на турнике. Была еще одна довольно мощная и дорогая игрушка, она стоила сорок восемь рублей и называлась «Чапаев». Игрушка представляла собой тачанку, в которой находился Чапаев со своими боевыми товарищами. Сбоку игрушки торчала какая-то ручка, наверное, для того, чтобы ее заводить. Были в отделе игрушек и кубики, и деревянные обручи, и так называемые «скакалки» – палки с лошадиными мордами на конце, была здесь и игра «Крокет» – в нее любили играть дачники.
      По дороге на Пушкинскую улицу я заходил и в другие магазины. Мне было интересно посмотреть, чем они торгуют.
      В магазине «Табак» на Петровке, в доме 5, продавались папиросы «Зефир», в квадратных зеленоватых коробочках, папиросы «Душистые», «Делегатские», «Девиз», «Первомайские», тонкие, с длинным мундштуком, сигареты «Метро», на пачках которых была изображена станция метро «Охотный Ряд», а в магазине «Подарки», в доме 6, протекала крыша и на полу были лужи. Из подарков имелись деревянные ложки, детские скакалки, детские ведерки без совков, мочалки из люфы и ночные горшки. «Не густо!» – подумал я и направился дальше.
      И все же в тот день я увидел множество разнообразных товаров, которых теперь ни в каком магазине не встретишь: духи «Звездочка», «Шутка», веера по двадцать шесть рублей, багажные ремни, платки для абажуров, косынки, воротнички и манжеты, которые пристегивались к рубашкам и могли стираться отдельно. Воротнички были крахмальные и пикейные. Галстуки в горошек и полоску были из шелка и шелка-полотна. Продавались еще подвязки для мужских носков. Их застегивали под коленкой. Были еще резинки для рукавов. Их обычно носили ниже локтя, для того чтобы манжеты светлой рубашки не опускались и меньше пачкались. Люди умственного труда в рабочее время надевали нарукавники. Делались они из черного сатина. Резинки стягивали их выше локтя и на запястье. Счетоводы, бухгалтеры и прочие трудящиеся, протиравшие рукава за письменным столом, надевали их перед тем как приступить к работе, а по окончании рабочего дня снимали и прятали в стол. Видел я и жильные струны для музыкальных инструментов (их, оказывается, привозили в Москву из Полтавы), и галошные буквы. Эти металлические буквы впивались в малиновую подкладку галош и позволяли владельцам не спутать их галоши с чужими в гостях или в театре.
      Не надо думать, что все товары того времени были просты, как галоши.
      Появлялись в магазинах, в том же ЦУМе, электрические «КСМ» – клавишные счетные машины, которые, как уверяла реклама, были значительно эффективней арифмометра. И где теперь все эти, изготовленные на «Первом заводе счетно-аналитических машин», табуляторы, верификаторы, перфораторы и прочие чудеса вычислительной техники того времени?!
      Еще когда я шел по Кузнецкому Мосту, то заметил, что «Зоомагазин» находится там же, где и теперь, что вместо Дома художника с его выставочным залом (дом 11) стоит двухэтажный дом, на первом этаже которого находится магазин, торгующий изделиями кустарных художественных промыслов, что в угловом с Неглинной улицей доме 9/10, напротив «Пионертоваров», – охотничий магазин, а дальше, на углу Пушкинской (Б. Дмитровка), где теперь «Педагогическая книга», – магазин «Филателия».
      Выйдя на Пушкинскую улицу, я повернул направо, прошел до Столешникова переулка и напротив магазина «Меха» увидел дом, которого давно нет. В нем находилось 50-е отделение милиции, «полтинник», как его тогда называли. Здание же партийного архива было поменьше и не имело пристройки со стороны Б. Дмитровки. Дальше по Пушкинской, по ее правой стороне, на том месте, где теперь находится здание Совета Федерации, стоял дом 26, похожий на 28-й, соседний. В нем находился Театр имени Ермоловой, а после войны, как я помню, – цыганский театр «Ромэн». Ближе к Охотному Ряду, в доме 10, как и в наше время, помещалась столовая. Эту столовую облюбовали таксисты. В конце семидесятых ее так и назвали – «Зеленый огонек». Весь день около нее, вдоль тротуара, стояли салатные «Волги» с шашечками по бокам. Таксисты не запирали свои машины, и их нередко угоняли мальчишки, чтобы покататься. Как-то в начале восьмидесятых я зашел в эту столовую. Подойдя к «раздаче», взял поднос и с ужасом увидел, как по нему с довольно деловым видом ползет таракан. Я, конечно, поднос бросил, из столовой сбежал и больше в ней не появлялся.
      Теперь же, оказавшись в 1941-м, я решил зайти в нее, будучи в полной уверенности, что тот таракан еще не родился. В столовой было светло, на столиках лежали белые скатерти, стояли соль, горчица, а в углу столовой, недалеко от окна, – пальма в большой кадке.
      Пять минут ждал официантку, пятнадцать – обед, а пообедав, отправился в музей.
      Проходя по Пушкинской площади, я обратил внимание на то, что очереди на городской транспорт стоят почему-то не вдоль, а поперек тротуара. Те, кто шли по тротуару, возмущались: «Ну, чего встали, пройти нельзя!» Те же, что стояли в очереди, тоже возмущались: «Не видите, что ли – люди стоят. Обойти не можете?» Милиционер попробовал выстроить очередь вдоль тротуара. Она немного так постояла, а потом снова вернулась в прежнее положение. Не помогали ни нарисованные на асфальте линии, оповещающие о зоне посадки пассажиров на городской автотранспорт, ни надпись на мостовой: «Ожидая автобуса, стойте вдоль тротуара».
      Меня возмутила тупость москвичей, и я зашагал дальше гордый и злой. Но, сделав несколько шагов, налетел на большую и упругую женщину. «Держитесь правой стороны!» – строго сказала она мне. Я смутился, стал объяснять, что я приезжий. Мы разговорились. Женщина оказалась работником ГАИ. Она поведала мне о том, что в области уличного движения Москву ждут великие преобразования, что скоро на улицах столицы, как за границей, появятся фотоэлементы, что регулировщики будут стоять не на мостовой, а на светящихся площадках – «черепахах» (я видел одну такую недалеко от ЦУМа, она действительно напоминала черепаху). Толстые стекла в ней чередовались с железными опорами, что в Москве уже сейчас имеется свыше двухсот светофоров и пятьдесят две милицейские будки. «Правда, сами мы, – пожаловалась она, – дежурные ГАИ, ютимся всемером в одной двенадцатиметровой комнате и имеем на всю дежурную часть всего одну автомашину».
      Посочувствовав женщине, поблагодарив ее за интересный рассказ и пообещав не нарушать больше правил уличного движения, я поспешил в музей.
      Здесь, под сводами бывшего храма, девушка-экскурсовод увлеченно рассказывала собравшимся о зверствах инквизиции, о том, как попы морочили голову бедному, эксплуатируемому народу, как высмеивали церковников прогрессивные писатели и ученые, потом подвела нашу группу к иконам и картинам. «Перед вами, – говорила она, подняв указку, – икона конца XIX века „Явление Христа Александру III с чадами и домочадцами“. На ней мы видим рядом с Александром III его сына Николая, ставшего впоследствии царем Николаем II, которому, как мы теперь знаем, личное знакомство с Иисусом Христом не помогло». После этих слов девушка попыталась изобразить на своем лице что-то вроде улыбки. Осклабились и некоторые из посетителей. «А эти картины, – продолжала экскурсовод, указывая на потемневшие изображения, – из церквей сел Тазово и Подмоклово Курской губернии. На одной из них изображен Лев Николаевич Толстой, томящийся в аду, а на другой, в том же аду, – Михаил Юрьевич Лермонтов. Черти, донимающие Толстого и Лермонтова, выступают здесь явными союзниками самодержавия и мракобесия дореволюционной России… Сами же цари и их приспешники, как вы уже заметили, – не без ехидства прибавила экскурсовод, – лезли в святые, используя власть денег. Взгляните на эти иконы. На этой – в образе Богородицы изображена дворянка Чихачева, на этой – в окружении ангелов фабрикант Грязнов, а на этой – в образах апостола и девы Марии – курский помещик Нелидов и его преподобная супруга…»
      Экскурсия закончилась. Я шел домой и думал: куда же делись эти картины и иконы, что с ними стало? Может быть, они лежат в запасниках или еще где-нибудь? Хорошо бы выяснить. Хотя, что у нас можно выяснить? Будет война, всякие переезды, эвакуации, пертурбации и т. д. и т. п. А что станет, например, с артелью «Тряпье-лоскут», с конторами «Мобресснабэлектро» или «Авторазгрузжелдор»? Что станет, наконец, с москвичами, куда их закинет судьба? Что случится, например, с итальянским подданным Портеле-Теселе Паскуале Доминиковичем из квартиры 39 дома 21 по Петровскому бульвару, или с Менделем Гдальевичем Срулевичем, референтом одесской кондитерской фабрики имени Розы Люксембург, наезжавшим в Москву по делам своей фирмы? А как сложится судьба живущих в Москве Цуцульковских, Цубербиллеров, Цицикьянцев, Цивертиновых-Укусниковых, Райхеров (с Калашникова переулка и с Бронной улицы), Рациборжинских, Радикульцевых, Розенгардов-Пупко? Все эти фамилии я взял из телефонных справочников, чтение которых, должен вам сказать, не такое уж скучное занятие. Из этих справочников я узнал, например, что после войны Розенгардов-Пупко в Москве не осталось. Остались лишь отдельно Розенгарды и отдельно Пупко.
      А все эти люди в то довоенное время спали в своих кроватях, ходили в бани, говорили о ценах на рынках и в магазинах и если и думали о войне, то не больше, чем здоровый человек о смерти.
      Вернувшись в квартиру, я застал жильцов на кухне. Здесь находились моя бабушка Вера, сестры Агранян Тоня и Марьяна, Дуняша Сударикова и Руфа Полечная, топилась большая плита, в которой потрескивали дрова, скрипела кофемолка, было тепло и уютно. Еще молодые и полные сил женщины, которые, превратившись в старушек, умрут в 70-80-е годы, готовили на плите еду: варили, жарили, кипятили и, конечно, разговаривали. Я, желая услышать их рассказы о старой Москве, завел разговор на эту тему. Все увлеклись воспоминаниями. Вспомнили о том, что в двадцатые годы кинотеатр «Центральный» на Пушкинской площади назывался «Ша нуар», по-нашему «Черная кошка». На вывеске его была изображена черная кошка, которая вечером освещалась лампочками; что в здании на улице Горького, в котором потом откроется ресторан «София», находилось кафе, и движущаяся реклама на витрине изображала девушку, наливающую сидящему за столиком мужчине кофе; что в кинотеатре «Арс» на улице Горького (Тверская) (теперь там Драматический театр имени Станиславского) играл симфонический оркестр, а рядом, на углу Мамоновского переулка, находилась «кефирная». В магазинах, оказывается, кефир не продавался, в «кефирной» же кефир подавали в бутылках с пробками, имеющими резиновые прокладки. Кефир надо было выпить тут же или же перелить его в свою посуду, а бутылку вернуть. Выносить бутылки из «кефирной» не разрешалось. Вспомнили женщины, как на Пушкинской площади, где теперь памятник поэту, существовал цветочный базар, и как там жульничали продавцы, продавая «подвязанные» цветы, то есть цветы с привязанными к стеблям головками. Вспомнили женщины и про извозчичью биржу у Страстного монастыря. Лошади у тамошних извозчиков были крупные – тяжеловозы, битюги, запряженные в телеги-платформы. Вспомнили о том, как в 1925 году заасфальтировали улицу Горького (Тверская) от площади Пушкина до площади Маяковского (Триумфальная); о черных автомобилях «такси» фирмы «Рено», у которых кабина шофера была отделена от пассажирского салона, имеющего откидной верх. Вспомнили, как летом в Москве поливали улицы: лошади возили по городу бочки с водой, позади которых находились трубы с дырочками и как через эти дырочки разбрызгивалась вода. Вспомнили, как торговали вразнос на улицах Москвы апельсинами и лимонами, разложив их на простынях, и о том, как совсем недавно передвигали дома на улице Горького, не отключив водопровод и электричество.
      Постепенно женщины перешли к рассказам о случаях невероятных. Вспомнили о том, как в 1-м Коптельском переулке мальчишки гоняли в футбол какой-то чулок или тряпку. Вдруг чулок разорвался, и из него посыпались золотые монеты царской чеканки; о том, как одна женщина нашла на станции метро «Сокол» дамскую сумочку с облигациями золотого займа на крупную сумму и золотые часы; о том, как где-то на Севере какой-то Копейкин на железнодорожной станции нашел чемодан с двадцатью тысячами, а уборщица в кинотеатре, в Челябинске, когда после сеанса убирала зал, обнаружила портфель с десятью тысячами рублей и пр. Самым невероятным в этих рассказах было для меня то, что все потерянное возвращалось владельцам или сдавалось в милицию. Жильцов же квартиры как раз это почему-то удивляло меньше всего. Они стали вспоминать о том, как они когда-то что-то нашли или потеряли, а им потом вернули. Я же пил чай с крыжовенным вареньем и думал: «Боже мой, о чем они говорят, ведь скоро война, а они о всякой ерунде. Не знают, что их ждет. Да что война, они даже не знают, какая будет погода, а я знаю, в газетах вычитал. Зима 1941-го будет очень холодная, лето 1942-го – тоже холодное, а лето 1943-го дождливое: с 19 мая по 30 июля почти ежедневно будут лить дожди. Зимы 1943/44 года почти не будет. Вместо нее дождь, слякоть. Только в феврале пройдут афанасьевские морозы. В марте 1944-го будет оттепель, а в апреле – стужа, в начале же мая – жара. Лето того года будет прохладное и дождливое, зато осень, как и в 1945-м, будет прекрасная: сухая и теплая. В октябре зацветут вишни, земляника, брусника, в лесу появятся маслята и белые, но 27 октября резко похолодает, и прощай, золотая осень. Весна 1945-го будет поздней, 28 мая выпадет снег, закружит метель, побелеют крыши домов. Вот какие сюрпризы готовила погода этим людям, мирно копошащимся на московской кухне у своих керосинок и электрических плиток незадолго до начала войны. Смотрел я на них и думал: сказать им о том, что их ждет… А подумав, решил: не буду говорить, а то еще наболтают где-нибудь о войне, а потом их посадят „за провокационные разговоры“. Решив ничего не говорить, я продолжал пить чай и слушать, но через несколько минут, неожиданно для самого себя, выпалил: „А вы знаете, что скоро будет война?“ – „С кем?“ – спросила полная Руфа. – „С немцами“, – ответил я. – „Ах, оставьте, у нас с ними дружба!“ – воскликнула она. И тут заговорили все. Никто не хотел верить в то, что будет война. Ну а если и будет, полагала кухня, то ненадолго, разбили же мы финнов, японцев на Халхин-Голе, что же, мы с немцами не справимся? Били мы этих колбасников и еще побьем. Моя бабушка посчитала, что немецкие рабочие не допустят войны против СССР. Я уж пожалел о том, что вылез со своим предупреждением: и не убедил никого, и настроение всем испортил. Потом до меня дошло: они ведь не знали, кто я такой, и поэтому мои слова о скорой войне никакой ценности для них не представляли: мало ли кто что болтает, а то, может быть, я вообще какой-нибудь подосланный, с целью проверки их морально-идеологического состояния. В общем, сенсации не получилось. И хорошо.
      Нечего соваться к людям с открытиями, время которых еще не настало.
      Чтобы своим видом не напоминать соседкам о плохом, я решил уйти в свою комнату и взяться за газеты. Мне было интересно узнать, о чем они писали накануне войны.
      В газетах все было тихо и безмятежно, как в летнее украинское утро, когда старосветские помещики Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна делают первые зевки и почесывают запревшие после сладкого сна складки разомлевшего тела.
      «Правда» сообщала о том, что колхозникам теперь разрешается часть урожая, полученного сверх плана, оставлять себе, а «Вечерняя Москва» – о том, что по Яузе скоро пойдут речные трамвайчики, что до Ленинграда можно долететь на самолете «ПС-84» всего за два часа и двадцать минут, затратив на это сто десять рублей, что в прудах Измайловского парка скоро будут разводить осетров и севрюг и что в Москву из Одессы прибыло пятнадцать вагонов бананов из Африки. Сообщалось в газете также о посадке пальм у памятника героям Плевны, о том, что напротив Моссовета, на сквере, среди многолетних лип и зарослей боярышника, забил фонтан, подсвеченный электричеством, о том, что в кинотеатре «Москва» на площади Маяковского начался показ нашего первого стереофильма, который называется «Земля молодости», и о том, что на Чистых прудах будет поставлен памятник Павлику Морозову.
      Надо сказать, что насчет осетров и пальм газета, конечно, загнула, а вот насчет памятника не соврала. Открытие памятника пионеру, убитому «кулаками», состоялось 19 декабря 1948 года. Когда покрывало было снято, собравшиеся увидели Павлика во весь рост. Он стоял на постаменте около знамени. Тут же состоялся митинг. После митинга его участники послали, как водится, приветственное письмо товарищу Сталину.
      Но не все запланированные памятники прописались в столице. Так и не были поставлены памятники Добролюбову, Белинскому, Станиславскому, Чкалову. Незапланированные, впрочем, тоже. Нет до сих пор в Москве памятников Белинскому, Глинке, Байрону, Диккенсу, Моцарту, Бетховену и многим другим достойным и дорогим России людям. Не был открыт в Москве и «Москварий». Мечта о его создании появилась у московских фантазеров еще в 1932 году. «Москварий» должен был представлять собой нечто вроде планетария, только для показа не звездного неба, а Москвы. Стоило опустить рубильник, и загорались бы в «Москварии» линии маршрутов трамваев, или голубой вязью засветились бы нитки водопроводов, возникали бы здания школ, родильных домов, яслей, заводов, кинотеатров и т. д. и т. п. В «Москварии» можно было бы увидеть и старую Москву, с ее церквями, трактирами, «хламными» домами, Москву современную и Москву будущую. Участником этого фантастического проекта был фотограф-художник Александр Родченко. Расположить «Москварий» собирались в храме Вознесения у Никитских ворот, в котором венчался А. С. Пушкин. Интересно было бы посмотреть этот «Москварий».
      Просмотрев газеты, я убедился в том, что приятные события происходили тогда в столице довольно часто. Помимо приведенных выше, к таковым относились: окончание строительства вестибюля станции метро «Завод имени Сталина», на стене которого был установлен витраж – портрет Сталина, начало строительства Дворца Советов, строительство на улице Горького новых домов. Дома эти были до того новыми, что не имели собственных номеров, только буквы: «А», «Б», «В». А в газетных объявлениях о них говорилось просто: «Новые дома на улице Горького». Так вот в корпусе «Б» открылся «Коктейль-холл». В этом «Коктейль-холле» подавали сливки с ликером «Мараскин», ликер «Шартрез», «Какао-шуа», «Масседуан из фруктов», коктейли: «Кларет-коблер», «Черри-бренди-флипп», «Маяк», «Шампань», а также кизиловый пунш.
      Я же, как и большинство моих соотечественников, прожил свою жизнь, так их и не отведав. В народе тогда все было проще, зато душевнее. Бывало и так, как писал неизвестный поэт:
 
В застолье праздничного дня
В кружок родные соберутся,
По пьянке все передерутся,
Но эта жизнь не для меня.
А для меня народный суд
Отпустит срок – ему не жалко,
И от тебя, родная Галка,
Меня на Север увезут.
 
      Но это я что-то отвлекся…
      Вернувшись к чтению газет, я узнал об открытии в доме 3 по Кузнецкому Мосту в начале 1941 года магазина букинистической литературы на иностранных языках. Отделы подобной литературы в других пяти магазинах, оказывается, были в то время уже закрыты, поскольку в них, как сообщала газета, стала проникать антисоветская литература, а работники магазинов, не знающие иностранных языков, выставляли ее в продажу. Тогда решили «укомплектовать магазин иностранной литературы политически проверенными работниками, знающими иностранные языки, а также установить резальную машину на складе „Союзутиль“„, через которую пропускать изъятые книги и карты, надо полагать географические. Стало быть, те тоже имели антисоветский вид. В городе, как писали газеты, стало чище. Оказывается, в декабре 1940 года Моссовет запретил бросать на улицах, в переулках, парках, скверах и других местах объедки, скорлупу, окурки, бумагу и т. п. Нарушителей ждал штраф от десяти до двадцати пяти рублей. Дворникам предписывалось «мусор и навоз в течение дня убирать немедленно“.
      А вообще в Москве было спокойно. Никаких факельных шествий, костров из книг, битья витрин и погромов.
      Мирную идиллию нарушали небольшие сообщения об англо-германской войне, до которой тогда у нас никому не было дела.
      Лето 1941 года газеты призывали москвичей провести в путешествиях по Крыму (тогда Крымской автономной республике), Кавказу, Волге. Стоимость такой поездки составляла 200–250 рублей. Среднему квалифицированному работнику такая поездка была доступна. Конечно, кто-то получал больше, кто-то меньше. Например, ведущие солисты Большого театра получали четыреста рублей в месяц, а девушки из кордебалета – шестьдесят. Тем не менее все как-то находили себе место под жарким южным солнцем. В это лето, думал я, загорать на юге вам, москвичи, не придется. А если вы и уедете из Москвы, то не с Курского, а с Казанского или Ярославского вокзалов.
      На первой странице одной из газет я увидел большую фотографию трибуны мавзолея. На ней, в негласно установленном порядке, стояли «руководители партии и правительства». Это были еще не старые люди. Сталину – 62 года, Молотову – 51, Кагановичу – 48 лет, Берии – 40, Хрущеву – 47, Микояну – 46. Я вспомнил, как мама, когда я не хотел есть, раскладывала передо мной такую же газету и скармливала мне кашу по ложке за здоровье Сталина, Молотова, Кагановича, Берии и других вождей советского народа. Я же, когда подрос, старался, чтобы подобные фотографии из газет, а также фотографии Ленина и Сталина не попали как-нибудь в уборную. (По политическим соображениям, разумеется.) О существовании тогда туалетной бумаги москвичи и не подозревали. У них были другие заботы. О некоторых из них они писали в газеты.
      А писали они о том, что во время трансляции оперы из филиала Большого театра, особенно «Травиаты», лучше всех бывает слышен суфлер, о том, что в букинистическом магазине есть Ницше и Шопенгауэр, а нет Маркса и Ленина, о том, что в палатке «Союзутиля» приемщик отказался принять старинные бронзовые подсвечники, заявив, что у него нет денег, что сосед Анохин уехал в командировку, не выключив репродуктор, и теперь тот орет с утра до ночи и не дает никому спать, что уборщицы на Ярославском вокзале сметают мусор с платформ на рельсы, а в вокзальных «забегаловках» грязь и заведующий одной из них, по фамилии Клочков, подогревает пиво в ржавом чайнике, месяцами не меняет халат и не убирает мусор. Граждане возмущались тем, что в продаже имеются прожекторы, пылесосы, электроприкуриватели, а вот простых керосиновых ламп и железных лопат нет, что в государственных магазинах нет клюквы по рубль восемьдесят и приходиться покупать ее на базаре по пятнадцать рублей за килограмм.
      Однажды читатели сигнализировали в газету о том, что на кухне одной из квартир дома 24 по улице Мантулина горят две лампочки по девяносто четыре свечи каждая и «никто не желает пресечь это разбазаривание электрической энергии». Да, москвичи не могли смотреть спокойно на такое безобразие, они заботились об общенародной собственности.
      Постепенно чтение газет меня утомило. Я почувствовал, что стены и окна моей комнаты блекнут, темнеют, уходят куда-то, а сам я становлюсь тяжелее, сводит ногу, чешется среднее ухо, подергивается вилочковая железа, стало темно и тихо, а потом наступивший мрак растворился светом, и я, наконец, почувствовал, что снова нахожусь дома и не в прошедшем, а в настоящем времени. Чтобы убедиться в том, что это не сон, я встал, включил телевизор, узнал о том, что доллар снова подорожал, а чеченцы устроили очередной взрыв, и понял, что я не сплю. И все же мне стало жаль, что я так мало побыл в довоенной Москве, мало ходил по ней, мало говорил с людьми. Когда еще побываешь во дне минувшем?
      А как было бы хорошо что-нибудь привезти из такого путешествия. Ну, хотя бы творожные сырки в корзиночках, шоколадные или цукатные, или коробку шоколадных конфет «Деликатес», «Театральный набор», «Золотой петушок», «Карнавал», «Лилипут» или шоколадную «бомбу», размером с бильярдный шар, с сюрпризом внутри. В кондитерском магазине на улице Горького (Тверская) во время своего путешествия я, кстати, обратил внимание на то, что некоторые названия конфет сохранились до нашего времени, например, «Малина со сливками», «Красный цветок», «Золотая рыбка», а вот таких конфет, как «Зубровка», «Китайская смесь», «Мессинские», «Крем-брюле», «Ровесник Октября» теперь, по-моему, нет. Ну что ж, в «карете прошлого» и так нет свободного места. Все забито воспоминаниями.
      Я ничего не рассказал о встрече с самим собой, со своими родными, полагая, что эти события носят сугубо личный характер, а потому читателю совсем не интересны. Но после подумал, что в таком путешествии и личные переживания могут представлять интерес. А стало быть, надо сказать несколько слов и о них.
      Мои отец, мать, бабушка и я сам занимали в квартире довольно просторную комнату, метров двадцать, наверное. Ее большое окно выходило на ресторан «Астория» (потом «Пекин», потом «Будапешт»). В то время, перед войной, было трудно с маслом. С пяти утра приходилось выстаивать за ним длинную очередь. И вот мама и бабушка придумали более простой, хотя и более дорогой способ доставания масла: они ходили в ресторан, брали бутерброды, снимали с них масло и приносили его домой. Ребенок ведь, как котенок, не может сделать ничего плохого и его нельзя не любить. Далекое, навсегда ушедшее время. И как было бы прекрасно всем нам провести хоть один день вместе, сесть за большой стол под оранжевым абажуром, пить чай с пирожными из Столешникова, говорить, смеяться и плакать. Много интересного узнали бы от меня мои родные. Единственное, о чем я не хотел бы с ними говорить, это о их уходе. К самому себе я не испытывал никакой симпатии и не имел ни малейшего желания подержать самого себя на руках. Было для меня в этом что-то противоестественное. Бессмысленными и глупыми казались мне мои восторги, а уж когда раздался рев – мне стало совсем противно, и я вышел из комнаты.
      Может быть, вам покажется странным, но я почему-то стеснялся самых близких мне людей. Дело, наверное, в том, что люди эти были не совсем такими, какими я их помнил и к которым привык, они были тогда гораздо моложе. Я же тот, прежний, был в то время скорее зверем, нежели человеком, и жил не сознанием, а инстинктами. Лет пять я продирался из этого дикого младенчества к сознанию и памяти детства. Им же было совсем не до меня, теперешнего. Они упивались младенцем, прыгающим в своей деревянной кроватке. Ну а я вообще старался не попадаться им на глаза, боясь, что они меня узнают. Однако опасения мои были напрасны. Я оставался, как говорится, чужим среди своих. А сердце мое сжималось от любви и горя, когда я думал о предстоящей разлуке с ними и от сознания того, что я уже ничего не смогу изменить ни в своей, ни в их жизни. Мне оставалось только сожалеть об упущенных возможностях и проклинать себя за те волнения, переживания и обиды, которые я внес в жизнь этих, самых дорогих мне, людей своими болезнями, двойками, глупостями, упрямством, распущенностью и хамством. Но что теперь говорить, кому нужен этот «жалкий лепет оправданья», когда ничего нельзя исправить и, как бы мне ни хотелось, я больше никогда не смогу поцеловать маленькие мамины ручки, которыми она меня за всю жизнь не только ни разу не ударила, но даже не шлепнула.
      … И так закончилось мое путешествие в прошлое. Теперь, когда все осталось позади, я могу сказать только одно: не возвращайтесь в прошлое, господа, если не хотите снова испытать боль от разлуки с родными, а постарайтесь заняться каким-нибудь полезным делом и окружить себя живыми любимыми людьми и животными…
 
      Прочитав о моем путешествии в довоенную Москву, читатель, возможно, возмутится: «К чему эти выверты, эти литературные искания с негодными средствами? Неужели нельзя просто изложить факты, не прибегая к дурацким фантазиям?» Конечно, можно, но надо ли? Перечисление фактов – вещь, конечно, нужная, но скучная. Она еще успеет вам надоесть. Пока же мы находимся в начале нашего пути, до последней строчки еще далеко, и не грех немного пофантазировать. Надеюсь, что и вам, любезные мои читатели, самим захочется слетать в свое милое и далекое прошлое. Буду рад, если смогу вам в этом хоть чем-то помочь. Ну а пока я расскажу весьма правдивую историю об одном двойнике одного великого человека.

Глава третья
НАТУРЩИК ВЕЛИКОГО ОБРАЗА

       Похороны Н. К. Крупской. – На какую удачную мысль может натолкнуть простая лысина. – Попытки слиться с образом. – Головокружение от успеха. – Случай на выставке художника Васильева. – «А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!» – Расползание посмертных масок. – Вклад Славкина в развитие советской цензуры
      27 февраля 1939 года, на семидесятом году жизни, в Москве скончалась Надежда Константиновна Крупская, вдова Владимира Ильича Ленина. Гроб с ее телом простоял в Колонном зале Дома союзов один день – 1 марта. Ночью тело было кремировано и на следующий день, 2 марта, москвичи прощались с урной, в которой находился прах сожженной в крематории супруги вождя. Враждебно настроенные к советской власти личности, как всегда, задавали ехидные вопросы: «Почему это Крупскую сожгли раньше времени? Кому она помешала?» Дошло до того, что кто-то спросил: «Да она ли это была в гробу?» А кто-то рассказал про старушку-большевичку, поведавшую под строжайшим секретом одной женщине на Чешихинском (в Госпитальном переулке) рынке о том, что в гробу была не Крупская, а неизвестная женщина, загримированная под покойницу, и что настоящую Крупскую посадили и на Соловки отправили. Ну а когда правители наши узнали, что народ обо всем догадался, так старушку-то эту быстренько сожгли, а Надежда Константиновна, сердешная, так в тюрьме и мается.
      Но оставим все эти фантазии и сказки, тем более что наш народ не был бы самим собой, если б их не сочинял. Перейдем к реальности. А реальность такова, что в тот печальный день, 1 марта 1939 года, мимо гроба покойной вместе с тысячами москвичей прошел один человек, который скорбел по-особенному. Звали этого человека Иосиф Ариевич Славкин. Был он мещанином города Стародуба Черниговской губернии на Украине и промышлял в Москве по юридической части, а проще говоря, служил адвокатом. Роста он был невысокого, имел резкие манеры и большую лысину. Вот эта-то самая лысина и толкнула его на скользкий путь.
      Насмотревшись фильмов о революции, о Владимире Ильиче Ленине, Славкин стал внимательно присматриваться к самому себе. Он подолгу стоял у зеркала, принимая разные позы, подмеченные им во время киносеансов, и незаметно для самого себя втянулся в образ великого вождя.
      Стремление к сходству требовало жертв. Славкина это не останавливало. На гонорары от своей адвокатской практики он заказал костюм, пальто и кепку по ленинскому покрою, разыскал галстук, как у Ленина, купил туфли на два номера больше, чтобы их носки загибались вверх. Он стал даже грассировать, как Ленин, и даже больше. Покончив с внешним сходством, Иосиф Ариевич принялся за сходство внутреннее. Коммунистом, как мы уже знаем, он не был и становиться им не собирался. Но он пытался убедить себя в том, что является сочувствующим, правда, и это у него не очень-то получалось. Сколько бы Иосиф Ариевич ни старался, он никак не мог оторвать от себя часть гонорара в помощь голодающим английским шахтерам. И не мог он это сделать не от жадности, а оттого, что английские шахтеры, по его мнению, сами могли оказать ему материальную помощь. Не такие уж они бедные. Разубедить себя в этом он никак не мог, несмотря на всю свою адвокатскую практику. Мучительно больно проходила для него и каждая кампания подписки на государственный денежный заем. «Почему бы государству не взять себе все деньги, которые оно раздает в виде выигрышей, и не оставить меня в покое?» – спрашивал он самого себя. И не находил ответа.
      Единственным утешением в этой безуспешной борьбе с самим собой служили ему его собственные биографические данные. В частности, наличие «инородческой» крови, юридическое образование, адвокатская деятельность и, наконец, то, что жена его, Ванда Казимировна, была, как и Крупская, полькой. Но останавливаться на достигнутом Иосиф Ариевич не собирался. К своей биографии, которая, увы, не блистала славными подвигами во имя рабоче-крестьянской власти, прибавил он от себя долгое знакомство с Владимиром Ильичом в эмиграции, работу в Совете труда и обороны и получение персональной пенсии. Когда же он сам поверил в выдуманную им сказку, его стали терзать мысли о том, что в его, Иосифа Ариевича Славкина образе, слились воедино внешность Ленина и имя Сталина. И фамилия его, как и у последнего, начиналась на «С» и заканчивалась на «Н», как Сталин, он учился у Ленина, во всяком случае, позам и манерам. Почему так много совпадений? – спрашивал он себя, спроста ли это? Он хотел начать переписку со Сталиным, но испугался и разорвал листок, на котором успел начертать: «Здравствуйте, дорогой товарищ Сталин! С приветом Славкин». Он присматривался к ленинскому почерку и подумывал, не написать ли ему письмо какому-нибудь деятелю Третьего интернационала от имени Владимира Ильича о встрече в Цюрихе с неким Славкиным, «ценным большевиком, архиобразованным марксистом и прекрасным товарищем» и подбросить его в Центральный музей В. И. Ленина или в архив, но боялся наделать в нем орфографических ошибок и оставил эту затею. И правильно сделал. А то неизвестно, чем бы это все могло кончиться. Поразмыслив, Иосиф Ариевич решил предложить себя московским художникам в виде натурщика для написания портретов Ленина.
      Первым художником, к которому Славкину удалось, как говорится, подкатить, был художник по фамилии Нюрнберг. Славкин ему позировал для портрета Ленина в картине «Ленин в период эмиграции», Нюрнберг же ввел Славкина в мир искусства. После него со Славкина стали рисовать вождя художники – Финогенов, Одинцов, Налбандян, Иогансон, Васильев и др. Вскоре Славкин почувствовал, что его начинают узнавать на улице. Окрыленный успехами, он бросил свою адвокатскую деятельность и полностью переключился на искусство. Прежде всего, он с целью, как он сам говорил, «восполнения недостающих документально ленинских поз» начинает сам их выдумывать и при этом фотографироваться. Эти фотографии он продает художникам по десять рублей за штуку, а за час позирования берет с них по двадцать-сорок рублей. Но ему хочется большего… Он мечтает сыграть роль Ленина в кино, собирается издать альбом своих фотографий в образе Ленина, выпускать открытки серии «Ленин», в смысле Славкин и пр. и пр. Аппетиты его растут, и вот, когда скульптор Андрианов лепит с него скульптуру «Ленин-вождь», то между ними возникает договоренность о том, что Славкин получит половину всего гонорара, выданного скульптору. Сам Ленин, наверное, никогда бы не смог заключить такого выгодного договора, даже если бы и позировал. А Славкин смог, потому что любил себя в Ленине гораздо больше, чем Ленина в себе, и уж тем более, чем Ленин самого себя.
      Так Иосиф Ариевич все больше и больше вживался в доходный для него образ. Он даже жену стал называть Надюшей, а ненавистного соседа по квартире на Первой Мещанской «Иудушкой», или «проституткой Троцким». Сосед же шипел про себя: «немецкий шпион», «черт картавый», «жид», но выговорить это вслух боялся, запирался в комнате и заводил пластинку с пением хора имени Пятницкого, чего Иосиф Ариевич, несмотря на весь свой интернационализм, совершенно не переносил.
      Первым тяжелым ударом судьбы, как мы уже говорили, для нашего героя стала смерть Надежды Константиновны Крупской. Прочтя газету, Иосиф Ариевич долго сидел у письменного стола, подперев рукой лысину, готовый принимать соболезнования, и даже отказался от второго куска пирога с капустой, созданного в тот день заботливыми руками Ванды Казимировны. На память ему тогда пришел холодный ноябрьский вечер 1932 года, когда вот так же, в «Правде», он прочитал известие о смерти жены Сталина, Аллилуевой. Прощание с ней происходило в помещении ГУМа.
      «Смерть вырвала из наших рядов, – писала газета, – прекрасного и стойкого большевика, чуткого и отзывчивого товарища…» Тогда тоже по Москве ходили всякие слухи и толки о насильственной смерти жены великого вождя. Он же обратил внимание на то, что на одной газетной полосе, совсем рядом, были написаны противоречащие друг другу вещи. В одном месте было написано, что Надежда Сергеевна «внезапно скончалась», а в другом – что «болезненное состояние не могло сломить ее большевистского упорства». В чем заключалось это «болезненное состояние», в заметке не говорилось, а медицинское заключение о смерти Аллилуевой в газете отсутствовало. Иосиф Ариевич решил не думать о причинах смерти жены вождя, а взял карандаш и бумажку и стал подсчитывать, на сколько лет Надежда Константиновна пережила Владимира Ильича. Ему было интересно, на сколько лет его переживет Ванда Казимировна.
      Он тогда еще не знал, что именно она, Надежда Константиновна, незадолго до своей смерти столкнула с горки тот самый снежный комочек, который вскоре свалится на его голову целой глыбой. А случилось вот что. Художник Петр Васильевич Васильев, рисовавший с него Ленина, как-то показал Надежде Константиновне свои работы. Крупская долго и внимательно рассматривала рисунки, а потом осторожно спросила художника, не пользовался ли он в работе над образом ее мужа услугами натурщика. Петру Васильевичу пришлось признаться в этом. Надежда Константиновна попросила его никогда больше этого не делать.
      Можно не говорить, как художник ругал себя за то, что увлекся натурой. Потом он стал проклинать самого натурщика, а потом звонить друзьям и на него же, проклятого натурщика, жаловаться.
      Пока Славкин упивался своим сходством с основателем первого в мире государства рабочих и крестьян, слухи о том, что Надежда Константиновна Крупская перестала узнавать своего мужа на портретах советских художников, распространились по Москве. В 1940 году натурщиком заинтересовался ЦК ВКП(б). Работники Управления пропаганды, «агитпропа», стали вызывать к себе художников, которым позировал Славкин, и допрашивать по вопросу об искажении ими великого образа. Художники клялись, что больше никогда в жизни не будут рисовать Ленина с натурщика и что вообще прекратят со Славкиным всякие отношения. Потом в ЦК вызвали самого Славкина. Его предупредили о том, что если он и впредь будет корчить из себя вождя мирового пролетариата, то будет привлечен к ответственности. К какой, правда, не сказали, но Славкин понял – к уголовной. В Комитете по делам искусств он дал письменное обещание о прекращении своей деятельности, а придя домой, сбрил усы и бородку, спрятал подальше, в сундук, партийную кепку и устроился на работу в контору «Мясосбыт».
      Скромным советским служащим он закончил свой жизненный путь в шестидесятые годы ХХ столетия, оплакиваемый родными и близкими. Говорили, что на поминках кто-то высказал мысль об использовании тела Иосифа Ариевича в качестве запасного при мавзолее Ленина, на случай каких-нибудь непредвиденных обстоятельств, но было уже поздно: крематорий покойников обратно не выдавал.
      ЦК ВКП(б) изгнанием Славкина из натурщиков не ограничился. Оказалось, что в Москве, помимо Славкина, в образе Ленина позируют – работник издательства «Легкая промышленность» Морозов и бывший шофер Лебедев, который к тому же выбривает себе лысину и красит волосы в рыжий цвет. Нашелся натурщик и в Ленинграде. Он разъезжал по городам, в которые его вызывали художники, и брал с них за позирование по пятьдесят рублей в час. Надо отдать должное натурщикам, они не пользовались образом Ленина для добывания дефицитных товаров или дополнительной жилплощади, не попадали в вытрезвитель, их не спускали с лестниц в жилетках и партийных кепках мужья любовниц. Наоборот, они изучали историю ВКП(б) и вели вполне добропорядочный образ жизни. Да и занятие их (позирование) предосудительным назвать никак нельзя. Художники всегда пользовались услугами натурщиков. Просто здесь был особый случай. Рисовать конкретного великого вождя с натуры, с простого смертного, – кощунство, а если вождь к тому же становится похожим на натурщика – тем более.
      Художники были в панике: «Пропали наши труды!» С открытой недавно выставки графических произведений на темы истории ВКП(б) был снят портрет Ленина, написанный известным художником Сергеем Герасимовым со Славкина. Под угрозой отлучения от ЦК ВКП(б) оказались произведения и других столпов социалистического реализма.
      Дальнейшие события в столицах стали приобретать прямо-таки мистический оттенок. Известно, что с лица вождя после его смерти скульптором Меркуровым была снята посмертная маска, или «матрица», как ее еще называют. Специальная комиссия по увековечению памяти Ленина категорически запретила ее распространение. И вот, перед войной, у московских и ленинградских художников и скульпторов стали появляться маски Ленина. Они очень дорого стоили, и Ленин на них не совсем походил на самого себя. Кто-то даже высказал подозрение о том, что вождя в гробу подменили. Узнав об этом, партийные органы снова всполошились, подключили чекистов. В распространении масок заподозрили Меркурова. Мастерскую скульптора обыскали, но маску не нашли. Кроме как в сейфе Центрального музея В. И. Ленина, ее нигде не было. Все маски у художников и скульпторов, конечно, изъяли, а во избежание всяких недоразумений и сомнений Главлит (цензура), по указанию Управления пропаганды ЦК ВКП(б), 13 июня 1941 года издал приказ. В этом приказе говорилось о том, что отныне выпуск фотопортретов, картин, рисунков, плакатов, имеющих общественно-политический характер в количестве более десяти экземпляров, разрешается только Главлитом в Москве. Этим же приказом контроль над всеми произведениями искусства, в том числе и над фотографией, был возложен на главного цензора.
      Вот тот скромный вклад, который внес Иосиф Славкин в дело развития советской социалистической цензуры. История ему этого не забудет.

Глава четвертая
ДОМ НА ПОКРОВСКОМ БУЛЬВАРЕ

       Не дом, а целое «жилтоварищество». – Василий Сергеевич находит свою любовь. – Задание НКВД. – Семейный совет. – «Компромат». – Аресты начались. – Городецкий оправдывается. – Берия восстанавливает законность. – Не судите, да не судимы будете. – Пропала жизнь
      Если вы пойдете от Покровских ворот по правой стороне бульвара в сторону Яузы, то сразу, на углу Хохловского переулка, увидите красивый семиэтажный дом. Это дом 4/17. Построен он еще до 1917 года, и жили в нем тогда совсем не бедные люди. После революции большинство их куда-то подевалось, и на их месте поселились новые. В доме образовалось «жилтоварищество». Квартиры в нем стали коммунальными, комнаты перегороженными, кухни, ванные и уборные получили название «мест общего пользования», а важного швейцара у подъезда сменила «швейцариха» по фамилии Трушина. Она запирала на ночь двери и открывала их по ночам загулявшим жильцам за скромное вознаграждение. Ковры, которыми были устланы лестницы дома, убрали, разрезали на куски и растащили по квартирам и «красным уголкам». При доме появилось домоуправление, а делопроизводительницей в нем стала работать Евгения Евгеньевна Лукашова. Я не случайно среди всех работников этого учреждения выделил именно ее. Сделал я это потому, что именно ей и ее супругу, Василию Сергеевичу Лукашову, было суждено стать главными героями событий, произошедших перед войной в этом большом и красивом доме.
      Начну, как говорится, от печки, от той самой деревенской печки, рядом с которой родился крестьянский сын Вася Лукашов, будущий Василий Сергеевич. В 1903 году, когда ему было тринадцать лет, ушел Вася из родного деревенского дома «в люди» и пришел в Москву. Здесь он устроился работать «мальчиком» в одной из лавок Петровского пассажа. Потом работал у кустарей по плотницкой и столярной части. На этом его учение и кончилось. В 1913 году забрали его в армию, а когда началась война, отправили на фронт защищать царя и отечество. Воевать, правда, ему пришлось недолго. Попал он в плен. Бежал. Вернулся в Москву. А в Москве уже новая власть, власть трудящихся. Призвали тут Василия в Красную армию. Службу проходил в Москве, ведал снабжением. Вскоре познакомился со своей будущей женой. Она тогда обстирывала жильцов известного нам дома. Привела ее в этот дом подруга Маша, служившая домашней работницей у Абрама Григорьевича и Марины Георгиевны Мошковичей. Они ее за это поили чаем с бубликами и давали по куску мыла. Теперь, после свадьбы, не только она, Евгения Лукашова, но и ее муж, Вася, прибился к этому дому. Дом стал их общим гнездом, их пристанью. Получили они в нем комнату. Евгения закончила вечерний рабфак и стала работать в домоуправлении, а Василий там же плотничать. В 1930 году он вступил в партию, а потом стал и членом Краснопресненского райсовета. Теперь Евгении Евгеньевне не нужно было обстирывать жильцов и получать от них подачки. Лукашовы стали равноправными жильцами своего дома. Советская власть дала им возможность почувствовать себя людьми, и они были ей за это очень благодарны. Но в середине тридцатых годов над страной, ее столицей, и их домом в частности, стали собираться тучи. Власти заговорили о враждебном окружении, о чуждых элементах и о революционной бдительности. А Сталин про самого себя и других членов партии сказал: «Мы все чекисты». Услышав эти слова, Василий Сергеевич почувствовал себя мобилизованным на борьбу с контрреволюцией.
      Вскоре наступил и 1937 год. В городе начались аресты, допросы. Не обошли они и дом на Покровском бульваре.
      Однажды в сентябре в Красногвардейский районный отдел НКВД был приглашен и Василий Сергеевич. В райотделе его знали. Он и раньше оказывал кое-какие услуги и, как говорится, не только по плотницкой части. Сотрудник секретно-политического отдела (СПО) Сергей Бурмистров сначала обрисовал ему в общих чертах международную и внутреннюю обстановку, а потом, напомнив слова Сталина о беспощадном отношении к врагам, сказал: «Ну а теперь, Василий Сергеевич, сам суди, можешь ли ты стоять в стороне, когда вся партия, весь наш народ поднимаются на борьбу с вредителями. – И, поглядев в широко открытые преданные глаза Лукашова, добавил: – Даю тебе два дня сроку. Подумай, не торопись, вспомни и изложи на бумаге все, что ты знаешь о контрреволюционной деятельности жильцов твоего дома. Не может же быть, чтобы в таком большом доме, населенном в основном, заметь, непролетарским элементом, не было врагов». Василий Сергеевич раскрыл было рот, чтобы перечислить «контриков» своего дома, но Бурмистров его остановил жестом руки и сказал: «Ты, Василий Сергеевич, не горячись. Все спокойно обдумай и представь. Думаю, что Евгения Евгеньевна тебе в этом поможет». На том и разошлись.
      Из НКВД Лукашов несся домой, точно пятак, «звеня и подпрыгивая». Он не столько понял, сколько почувствовал, что с сегодняшнего дня он не такой, как все, что он лучше, выше, чище, преданнее и сильнее других. В этом его убеждало доверие, оказанное ему чекистами, теми самыми чекистами, которых так боятся жильцы его дома, все эти недорезанные буржуи, недобитки, пережитки проклятого прошлого. Теперь судьба многих из них оказалась в его руках. Если б они об этом только знали!
      Весь вечер Василий Сергеевич с Евгенией Евгеньевной наперебой вспоминали о прегрешениях жильцов дома перед советской властью. Записали, чтобы не забыть, все, что вспомнили, в тетрадь, а записанное несколько раз перечитали. Волнение и чувство великой ответственности от Василия Сергеевича передалось и Евгении Евгеньевне.
      Воспоминания начали с Мошковичей.
      – Помнишь, Женя, – говорил Василий Сергеевич, – как еще в девятнадцатом году Абрам Григорьевич со своей Маринкой тащил по парадной лестнице мороженую картошку на санках. Я им тогда культурное замечание сделал: «Мол, сдираете, господа, своими санями линолеум со ступенек, общественное добро портите». Правильно ведь сказал. Им бы извиниться или хотя бы промолчать. Так нет, Абрашка стал орать на меня: «Этот дом не ваш, а наш, и хоть и взяли вы его, но придет время, обратно отдадите!» Долго ждать придется… А помнишь, когда в доме стену проломали, чтобы еще одну дверь сделать, как он заявил: «Ваше дело ломать, а не строить»… Много он за свою жизнь построил, сукин сын!..
      – А вспомни, Вася, – перебила его Евгения Евгеньевна, – как мамаша ихняя, царство ей небесное, когда меня на кухне чаем поила, сказала: «Раньше у нас была столовая для черного народа, где мы его кормили». Хорошо, говорит, кормили. А тут я как-то у них спрашиваю: «Где, мол, вы мыло и чай достаете? Так сам, что мне ответил, знаешь?» – «Мыло с наших мыловаренных заводов в Сибири, а чай – с собственных плантаций».
      – Что ты говоришь? А я вот вспоминаю, как в тридцатом Абрам в Германию летал. Говорил, что по службе. Я его потом спрашиваю: «Ну, как там немцы живут?» Так он: «Живут хорошо, всего много, не то что мы». Я ему тогда: «А у нас что, плохо, что ли?» Так он: «Все у нас хорошо, только ничего нет». Еще болтал, что в Казахстане и Шепетовке рабочие восстали, а, как тебе нравится? Я тебе про это, небось, рассказывал.
      Евгения Евгеньевна хоть этого и не помнила, но из солидарности поддакнула.
      После разоблачения Мошковичей супруги перешли на жильца 13-й квартиры Иванова. Василий Сергеевич вспомнил, как еще в 1920 году, когда они с Ивановым возили на грузовике дрова для топки московских учреждений, Иванов указал ему на строй рабочих, мобилизованных в Красную армию, а потом сказал: «Смотри, что это за армия, оборванная и разутая? Раньше такого не было, армия была обута и одета, и был в ней хороший комсостав, а теперь командиров старых из армии удалили, а новые командовать не научились. Эта армия победить не может». Вспомнил он еще и о том, что недавно встретил Иванова и тот ему в разговоре сказал: «Никакой правды нет. Советская власть арестовывает и судит лучших, невинных людей».
      – И за язык-то я его не тянул. Наболело, значит, – задумчиво прибавил Василий Сергеевич.
      – Что ж ты удивляешься, Вася, не зря же говорят, что Иванов буржуй, что отец его до революции свой ресторан имел. Да и сам он был нэпманом, свою механическую мастерскую имел. На него же, Валентина Федоровна сказывала, семь человек работало. А в коллективизацию, помнишь, как он говорил, что рабочие и крестьяне голодают.
      – А что он про товарища Сталина брехал, слыхала?
      – Чего?
      – Чего! А того, что товарищ Сталин – это товарищ Ленин наоборот.
      – Как это?
      – А так: Ленин В. И., а Сталин И. В. Вот как!
      – Во гад! Он еще Рыкова хвалил, помнишь?
      – Да помню… Ну а Городецкий лучше, что ли?
      – Ну, по этому-то жиду тюрьма давно плачет. Помнишь, как он не хотел свою домработницу на заем подписывать? У нее, говорит, доходов нет. Все ее доходы – это, говорит, мои доходы: я ей зарплату плачу, а я со всех своих доходов на заем уже подписался. Эх, жаль, что мы про него мало знаем. Сара-то его со мной не откровенничает, хотя и здоровается. Ты бы с ней поговорила. Слышал я, что у него за границей родственники имеются, так, может быть, он с ними переписку ведет…
      Евгения Евгеньевна пообещала что-нибудь придумать.
      Тут супруги наши вспомнили о том, что еще не ужинали. Евгения Евгеньевна полезла в буфет, достала четвертинку. Василий Сергеевич колбаску порезал, хлеб, постругал огурчик. Опрокинув по рюмочке и закусив, они продолжили.
      – А вот про Кондакова из 22-й квартиры, – медленно произнес Василий Сергеевич и при этом откинулся на стуле и хитро прищурился, – мы кое-что знаем. Цукер, покойник, мне про него мно-о-го чего порассказал. Он ведь, гад, антисемит. Да! Жену Цукера до смерти своим антисемитизмом довел, да и самого Цукера доконал. Все говорил ему: «Вы, жиды, забрали всю власть в свои руки, а русским жить не даете, все забрали себе и хозяйничаете». В тридцать пятом годе я с ним в лифте поднимался, так он мне говорит: «Ремонт отопления никуда не годится. Зимой опять мерзнуть будем». Я спрашиваю: «Почему?» А он: «У советской власти ничего путем не делается. Вот в деревне отобрали землю у крестьян, и мы остались голодными, и колхозники голодают, а когда не было колхозов, у нас и на рынке, и в магазинах всего было много». Да, частный капитал для Кондакова, что отец родной. Не зря Цукер говорил, что видел у него в комнате ярлычки Кондаковской мануфактурной фабрики.
      – Фабрикант, значит?
      – А ты думала?!
      – А ты сына его помнишь, ну который теперь в армии, – потрясла Евгения Евгеньевна рукой перед лицом мужа. – Он же пытался домработницу изнасиловать, ножом ее порезал. А при обыске у него карикатуру нашли из какого-то иностранного журнала. На ней еще было нарисовано, как наши рабочие тащат вещи на тележке, а внизу написано: «Советский извозчик». Я тогда еще у них понятой при обыске была.
      Василий Сергеевич потянулся было, давая жене понять, что на сегодня хватит, спать пора, но тут Евгения Евгеньевна сильно ударила себя ладонью по лбу и выпалила:
      – А Протасову-то забыли! Слушай, Вася, я давеча зашла к ней с подписным листом, деньги еще собирали на помощь испанским детям, так ты знаешь, что она мне ответила? – «Что же, – говорит, – советская власть совсем обеднела, что вы за нее ходите и нищенствуете. Подайте тогда и мне, я безработная». Так денег и не дала. А еще помню, я ее попросила на собрание прийти. А она мне: «На собрание не пойду. Я и на службе-то на собрания не хожу. Лучше пойду с собакой погуляю, мне у вас на собрании делать нечего, там одна трепотня. Много говорят, а делать ничего не делают. Хозяев много, а толку нет». Я ей объясняю: вот вас выберут – вы толку и добьетесь, а она: «А если меня без меня куда-нибудь выбирают, то я им говорю: без меня выбрали, без меня и работайте». Вот такая несознательная.
      – Про Жемочкина-то из 36-й чуть не забыли, – спохватился Василий Сергеевич, – а он лучше Протасовой, что ли? В девятнадцатом, помнишь, когда у нас клуб организовали, я по поручению «Чусорснабарма» Красина мебель собирал, ну ковры там и прочее, сама знаешь. Ну, с товарищами, как полагается, к Жемочкину и зашли, объяснили ему, так, мол, и так, давай, Тихон Фомич, поделись с народом, чем можешь, а он знаешь, что ответил? – «У меня, мол, завод отобрали, а теперь хотите отобрать последний ковер!» Так и не дал. А дочери-то его еще говорили, что у них в Кожевниках собственный кожевенный завод был.
      – Вот, Вася, какие люди у нас еще есть, ты к ним с добром, а они на тебя с топором, – заключила Евгения Евгеньевна.
      За семнадцать лет супружеской жизни Лукашовы никогда еще так много и увлеченно не разговаривали, не были так близки и интересны друг другу. С каждым воспоминанием они казались себе все более и более значительными людьми. Еще немного, и перешли бы на «вы», но усталость взяла свое, и они уснули в объятиях, полные не только любви друг к другу, но и уважения.
      На следующий день Василий Сергеевич подкарауливал в подъезде «верных» людей и расспрашивал их о жильцах дома. Он не знал тогда, что «верных» людей, как и его, вызывали в райотдел НКВД и они (то бишь бывшие управдомы Макушин, Цветков и нынешний – Буратовский) получили такое же, как и он, задание.
      Через три дня все они собрались в квартире Лукашовых для того, чтобы написать по запросу НКВД характеристики на жильцов дома. Сели за круглый обеденный стол. Перед Буратовским лежала домовая книга, перед Лукашовой – чистый лист бумаги. Она была за секретаря. Буратовский называл фамилию жильца, после чего все высказывались по названной «кандидатуре».
      Макушин, в частности, сказал: «Городецкий ненавидит рабочих. Сам слышал, как он говорил: „Вы взялись управлять государством, а толку нет никакого, надо вернуться к старым порядкам“. Городецкий в Белоруссии фабрику гнутой мебели имел. Рабочих эксплуатировал».
      Лукашова вспомнила, как Протасова ругала жилицу Филатову «грязной рабочей» и говорила, что та не стоит ее собак, что она, Протасова, бывшая помещица, а у ее отца, уже при советской власти, были свои кустарные мастерские и два дома на Самотеке, что брат ее живет за границей, а муж – офицер колчаковской армии. И еще Евгения Евгеньевна сообщила о том, что Протасова знакома с шофером литовского посольства, и она сама видела, как тот целовал ей руку!
      После этих слов по присутствующим пробежала дрожь. Они почувствовали, что в их сети попала крупная рыба. «Шпионка!» – эта мысль обожгла мозги. Цветков хотел ее развить, даже пискнул: «А говорят, она еще артисткой была», но Евгения Евгеньевна его оборвала: «Артисткой, мужу сцены устраивала». Тут вмешался Буратовский и строго сказал: «Товарищи, у нас еще много работы, „органы“ во всем сами разберутся». Пошли дальше. Лукашов, оказалось, слышал, как Кондаков говорил о том, что хочет помогать Гитлеру, чтобы тот скорее подавил всех коммунистов, а в 1935 году, когда начали строить метро, сказал: «Вот строим метро, а материалу не хватает. Рабочие живут плохо, голодают, а тут еще метро придумали. Сейчас можно обойтись и без него». Цветков же вспомнил о том, что Мошкович Марина Гершевна, кстати, а не Георгиевна, как она всем представляется, восхваляла фашизм и хвалила Гитлера за его «гениальность». Тут собравшимся стало известно и о том, что Мошкович вычитала в каком-то журнале, полученном из Германии, что советская власть идет к гибели, и что она хвалила немцев за то, что у них в правительстве нет рабочих. Лукашов же, вспомнив о ее муже, добавил: «Мошкович Абрам Григорьевич по своим взглядам является „неразоружившимся меньшевиком“, он и взгляды Троцкого разделяет». Откуда он все это взял, он и сам не знал. Просто в голове вертелась фраза, где-то услышанная или прочитанная.
      Собрание затянулось чуть ли не до полуночи. Много вспоминали, говорили и спорили о таких вещах, от которых самим становилось страшно.
      Когда характеристики на жильцов дома были готовы, Буратовский и Лукашов предупредили остальных собравшихся о том, что они должны будут подтвердить в своих показаниях и на очных ставках все, о чем сегодня говорилось за столом. Обсуждать это предложение никто не стал. Все понимали, от кого оно исходит.
      Лукашов почувствовал себя заговорщиком. Ему стало как-то не по себе. Отчего? Может быть, оттого что особым доверием у «органов» он пользовался не один, а может быть, оттого что в детстве отец и мать учили его говорить только правду, – он этого не знал, только в эту ночь Евгению Евгеньевну обнимать не стал, и спали супруги, уткнувшись друг в друга задами.
      Под утро Василию Сергеевичу приснился страшный сон: будто идет он по Красной площади и видит, что у входа в мавзолей вместо часовых вахтерша, будто даже их швейцариха Трушина. Сидит она на табуретке и чулок вяжет. Он хочет войти в мавзолей, а она ногу выставила, смотрит на него хитро-хитро и говорит: «Владимир Ильич не велел тебя пускать».
      Проснувшись в холодном поту, он подумал: «Приснится же такое. И рассказать-то никому нельзя». Потом, лежа в постели, он стал вспоминать, как через день после первого вызова он, торжественный, постриженный и пахнущий одеколоном, снова пришел в районный отдел НКВД с записями о жильцах дома, которые сделал, собравшись с мыслями. Бурмистров просмотрел их и, ничего не сказав, повел его на второй этаж к начальнику отдела Орехову. Тот, перелистав небрежно его тетрадку, бросил ее на стол и, недружелюбно посмотрев на него, сказал:
      – Ты, Василий Сергеевич, коммунист?
      – Так точно, – почему-то по-военному ответил он.
      – Не вижу…
      – ?!
      – Ты знаешь, какое сейчас время?
      Он разинул было рот, чтобы ответить, что знает и что он на все готов ради родной коммунистической партии, советской власти и товарища Сталина, но Орехов не дал ему этой возможности, а Бурмистров наступил под столом ему на ногу и, приставив палец к губам, дал понять, что надо молчать. Орехов же продолжал:
      – Так вот, сейчас такое время, когда с врагами кончать надо. Сталинская конституция для кого написана? Для народа. А для врагов что? Уголовный кодекс, статья пятьдесят восьмая, слыхал? А пункт десятый этой статьи о чем говорит, знаешь? О контрреволюционной агитации и пропаганде. А как думаешь, Василий Сергеевич, враг об этой статье знает? Правильно, знает. Только есть враг глупый – он все выбалтывает и тем самым выдает себя, а есть враг умный, коварный и хитрый. Тот помалкивает. Вот ты, к примеру, пишешь, что Иванов сказал, что Сталин – это Ленин наоборот. Стало быть, Иванов – враг глупый. – Потом, мрачно посмотрев на него, добавил: – Ты, кстати, нам об этом факте своевременно не сообщил, а коммунисту мимо таких фактов проходить, как сам понимаешь, не полагается.
      Лукашов опять раскрыл рот, чтобы оправдаться, но Бурмистров снова наступил ему на ногу под столом, и он промолчал.
      Орехов же закурил, взял со стола его тетрадку, помахал ею и продолжал:
      – Может быть, тебе, Василий Сергеевич, враг дороже советской власти, а? Вот ты тут понаписал, кем был Кондаков, кем был Мошкович. Кем они были, мы и без тебя знаем. Ты лучше скажи мне, Мошкович враг, Кондаков враг? Любят они советскую власть, Сталина они любят? Вот! Сам понимаешь. А Городецкий? Он помалкивает. Может быть, он враг умный, не такой, как Иванов, а? А если он враг, то как с ним бороться? Ждать, пока он себя выдаст? А по твоим данным, что мы с ними сделать сможем? Из Москвы выслать. Только и всего. Ну, в Москве одним врагом меньше станет. Зато в другом месте станет врагом больше. Будет легче от этого советской власти? То-то. Ты мне скажи такое про этого Кондакова и Городецкого, чтобы я их мог туда загнать, куда Макар телят не гонял, чтобы они в случае войны на сторону врага не перекинулись. Понимаешь? Скажи, что они диверсию затевали, строй наш социалистический порочили, Сталина ругали. Под корень, Сергеич, врагов надо рубить, под корень. А корень-то в земле прячется, его не видно. Так ты мне покажи его, а я уж этот корешок вырву. Так мы с твоей помощью с врагами и покончим.
      – Но я ничего такого не помню, – промямлил он.
      – А помнить ничего и не надо, – ухмыльнулся как-то странно Орехов. – Удивляешь ты меня, Василий Сергеевич. Люди за советскую власть на смерть шли, а ты «не помню». Врага в наше время словом можно уничтожить. Понял? Так тебе, что же, для советской власти слова жалко? А враг будет тебя жалеть, будет спрашивать, помнишь ты чего или не помнишь? Так что же мы ждать будем, пока он советской власти в спину нож вонзит? В общем, Василий Сергеевич, мужик ты, я вижу, неглупый и сам должен все понимать. Иди и думай, и чтобы характеристики были к понедельнику готовы.
      На том они тогда и расстались. Обидно было. Он ведь и так им все рассказал, и даже больше, а им все мало. Сказали бы сразу, что надо, а то: «Иди, подумай».
      И еще Василий Сергеевич вспомнил, лежа в постели, как пытался он тогда открыть глаза работников НКВД на врагов советской власти из другого района, но те его и слушать не стали. Не морочь, Василий Сергеевич, нам голову, у нас своих дел хватает! Только и сказали. А какую контру он хотел им выдать, пальчики оближешь! Слесарь-водопроводчик Иванов с Кузнецкого Моста. Он помнил как сейчас, как в зоомагазине на Кузнецком Мосту какой-то мальчишка пристал к своей матери с вопросом: «Сколько лет живут черепахи?» А та возьми да скажи: «Триста». Тогда этот пьяный Иванов (его никто, кстати, и не спрашивал) на весь магазин брякнул: «Эта черепаха будет жить при коммунизме!» Подлец! Его не спросили. Надо было его, гада, сразу отвести куда следует. А теперь поздно. О нем и слышать никто не хочет. Что это, равнодушие или что похуже? Может быть, они сами вредители. А может быть, не прав был он, и ему следовало сразу пойти в другой райотдел НКВД и там рассказать о врагах советской власти, окопавшихся на их территории? Ну а если бы его по дороге убили или он под трамвай попал, значит, НКВД никогда не узнал бы об этих врагах?
      Мысли Василия Сергеевича все больше и больше путались и неизвестно к чему бы привели, если бы в комнату не вошла Евгения Евгеньевна и не сказала равнодушным тоном: «Вставай, Вася, Кондакова арестовали».
      По телу Лукашова пробежали мурашки. «Началось!» – подумал он и вдруг вспомнил, как однажды, в начале тридцатых, встретил на улице сына Кондакова и машинально спросил его: «Где отец?», на что тот, не задумываясь, выпалил: «На службе». «На какой службе, сегодня ж выходной», – возразил он. «На церковной», – крикнул, убегая, мальчишка. «Не помог тебе бог, – подумал Василий Сергеевич, – да и что он может супротив НКВД? Ничего».
      С того дня в доме начались аресты. Арестовали Городецкого. Софья Борисовна, его жена, пошла в домоуправление к Лукашовой, чтобы попросить ее принимать квартплату не по ставке мужа, а по ее ставке, которая была, конечно, меньше. Евгения Евгеньевна была с ней на этот раз особенно любезна. Когда Городецкая сказала, что ее муж арестован, Евгения Евгеньевна аж вскрикнула: «Что? Городецкий арестован, не может быть, чтобы Исидор Борисович был арестован, за что?! Этого раба божьего! (Она, наверное, хотела сказать „эту овцу божью“.) Да! Боже! Кому, что он сделал плохого? Ну, уж если до него добрались, то погиб весь наш дом!»
      Софью Борисовну, конечно, тронуло такое чуткое отношение, но она тут же вспомнила, как в день ареста мужа ей позвонила эта самая Лукашова и поинтересовалась, где он работает – там же, где работал, или на новом месте, – и она ответила: «Там же, конечно, где же еще?» Что-то в трогательном сочувствии Евгении Евгеньевны, в ее кружевном воротничке вокруг тощей шеи, делавшем ее похожей на бледную поганку, показалось Софье Борисовне подозрительным, и она спросила ее: «Евгения Евгеньевна, скажите честно, вы знали об аресте моего мужа?» Лукашова всплеснула руками и, перейдя на таинственный шепот, сказала: «Что вы, Симочка, если бы я что-нибудь знала, я бы вас обязательно предупредила заранее!» На этот раз Софья Борисовна ей чуть не поверила. Да и почему, собственно, было не поверить? У них с Лукашовой были неплохие отношения. Софья Борисовна работала зубным врачом в поликлинике имени Невзоровой на Большой Полянке, и Евгения Евгеньевна лечила у нее зубы. Иногда она обслуживала соседку вне очереди, и Лукашова должна была ей за это быть благодарна. Но что-то в самом тоне, в излишней любезности Лукашовой, смущало Городецкую.
      А у Лукашовых в связи с арестами появились новые заботы. Их стали вызывать в райотдел НКВД на очные ставки с подследственными. На очную ставку с Кондаковым Лукашов пошел в синих очках для слепых. На Кондакова старался не смотреть. Тот был небрит, без галстука и вообще какой-то неопрятный. Василий Сергеевич изобличал Кондакова в контрреволюции. Увлекшись, заявил даже, что на кондаковской фабрике в Иваново-Вознесенске работало тридцать тысяч рабочих, забыв, что ранее, на допросе, говорил о трех тысячах. Эту промашку никто и не заметил. В конце концов, не все ли равно? Орехов был доволен. В коридоре встретил его, по плечу похлопал. Так, мол, держать. Не робей, Вася!
      Но прошло немного времени, и у Лукашова, хоть и понимал он, что выполняет свой долг перед Родиной и партией, на душе заскребли кошки. У этого чертового Кондакова, думал он, трое сыновей. Правда, один совсем взрослый, в армии, а двое-то школьники. Что с ними будет? Как они без него останутся? Матери ведь нет, померла, теперь и отца не будет. А вдруг они за отца мстить будут советской власти? Ведь их тогда уничтожить надо, прямо сейчас. Но как узнать, стали они врагами или нет. Уничтожить на всякий случай? А может быть, они могут пользу принести народной власти? Во как все запутано! – думал Василий Сергеевич и не находил ответа.
      Вскоре думать ему надоело. Он купил бутылку водки и по-пролетарски напился, а вечером пришел в НКВД к Орехову и пытался объяснить, что он не какой-нибудь подлец, что он человек честный, что за советскую власть он жизни не пожалеет, ни своей, ни чужой, но хочет все же у Кондакова прощения попросить, чтобы тот простил его, подлеца. Не для себя же он старался, а для дела, для пользы коммунизма. Орехов слушать его не стал, а два оперативника вытолкали Василия Сергеевича из райотдела на темную, сырую улицу, как говорится, взашей. Поделом тебе, деревенщина!
      Октябрь уж наступил… В доме 4 по Покровскому бульвару арестовали сорок человек. До глубокой ночи многие жильцы не ложились спать. Жгли книги, тетради, дневники, письма, записки. Выглядывали в окна, прислушивались к лифту. Так проходили недели, месяцы. И вот в один прекрасный день узнают жильцы дома о том, что бывший главный чекист страны, Николай Иванович Ежов, оказывается, враг народа и что он арестован. Сначала верить не хотели, думали – провокация. Когда, наконец, поверили, многие обрадовались. Но не все. Некоторым работникам домоуправления и им сочувствующим радоваться что-то мешало. Лукашов, правда, к тому времени из домоуправления ушел, получил, так сказать, повышение: стал начальником столярной мастерской в Академии руководящих кадров коммунального хозяйства, что в Ветошном переулке. Потом к нему туда и Евгения Евгеньевна перебралась. Тем не менее все, что происходило в родном домоуправлении, их не переставало интересовать. К тому же там разговоры пошли нехорошие. Жена Городецкого, например, заявила швейцарихе Трушиной: «Мне известно, кто посадил моего мужа, теперь я их посажу». Трушина испугалась и шепнула Городецкой, что у НКВД везде уши. На это Городецкая подняла правую руку и раздраженно сказала: «А! Лучше бы у них везде были мозги!»
      Каждый работник домоуправления, вместе с Лукашовыми, почувствовал в словах Городецкой личную для себя угрозу. Люди стали нервничать. Дошло до того, что в домоуправлении на партийном собрании, посвященном дальнейшему укреплению социалистической законности в нашей стране, секретарь партийной ячейки Петрович плюнул в лицо гражданке Абакумовой, а та обозвала его фашистом. Макушин схватил Петровича за руки, чтобы он не избил Абакумову. Поднялся шум, крик. В общем, собрание было сорвано. До осуждения Ежова и его преступной банды, как планировалось, дело так и не дошло.
      В 1939 году от знакомой почтальонши узнали Лукашовы о том, что Городецкая дошла до самого генерального прокурора, и ее саму в прокуратуру вызывают. Евгения Евгеньевна в связи с этим наведалась как-то в девятую квартиру. Уж больно хотелось ей найти переписку Городецких с прокуратурой. Позвонила. Открыла соседка. Подошла Евгения Евгеньевна к двери Городецких, дернула ручку, дверь и открылась. Она юрк в комнату и сразу к роялю. На нем какие-то бумаги лежали, газеты. «Может быть, письма-то среди них?» – подумала Лукашова и стала быстро-быстро перебирать бумаги, а сердце так и стучит, так и стучит, и вдруг слышит голос за спиной: «Тетя, что вы ищете?» Евгения Евгеньевна вздрогнула, оглянулась. Оказалось, что дочка Городецких, Белочка, сидит в кровати и смотрит на нее. «Я, милая, газету ищу. Мне одна газета очень нужна. А почему ты не в школе?» – «Я болею», – ответила девочка. Евгения Евгеньевна взяла какую-то газету и исчезла. В тот же день Софья Борисовна, встретив Лукашову на лестнице, пристала к ней: «Евгения Евгеньевна, ради бога, скажите, что это значит, зачем вы заходили к нам в комнату? Я ужасно волнуюсь. Я же знаю, что у вас всегда есть газеты». – «Не волнуйтесь, – отвечала ей Лукашова, – верьте, что я вам лучший друг и плохого вам ничего не желаю».
      Евгения Евгеньевна, конечно, не рассказала Софье Борисовне о том, как ее вызывали в НКВД и как она оговорила Городецкого черт знает в чем, и теперь Городецкий, как дурак, бьет себя в грудь и клянется, что этого не было, а следователь показывает ему протокол допроса Лукашовой и говорит: «Как же не было, а показания Лукашовой что?» – «Ложь!» – вопит Городецкий. «Но ведь у вас с Лукашовой враждебных отношений нет?» – «Нет», – отвечает обалдевший арестант. «Ну вот, – продолжает спокойно следователь, – зачем же ей вас оговаривать, и почему же мы должны верить вам, врагу советской власти, и не верить честному советскому человеку? Скажите честно, вы враг советской власти?» – «Нет! Я не враг советской власти», – кричит в отчаянии Городецкий. «Вы ее друг?» – спрашивает следователь. Городецкий, который уже впал в тон отрицания, снова кричит: «Нет!.. – Но тут же спохватывается и твердит, пуская слезу: – Я друг, я друг, я друг…» – «Увести», – говорит следователь, и Городецкого уводят из кабинета по длинному казенному коридору в камеру, где он может сколько угодно бить себя в грудь и рассказывать, как он любит Сталина, партию и советскую власть. Только делать этого ему уже не хочется, а уткнувшись лицом в холодную крашеную стену, как в мамкин подол, он долго и безутешно плачет.
      Наступает 1940 год. Лаврентий Берия, став наркомом, наводит порядок в органах. Борьба с последствиями «ежовщины» приобретает подчас жестокий, если не сказать, разнузданный характер. Теперь в тюрьмы и лагеря попадают те, кто в свое время изобличал «врагов народа». Для Лукашовых наступают черные дни. Прокуратура допрашивает тех, на кого Лукашовы давали показания, и их друзей. А друзья и товарищи Лукашовых: Макушин, Буратовский, Цветков, которого к тому времени самого посадили, становятся мишенью для критики со стороны жильцов дома. Теперь уже о них, как и о Лукашовых, следователь ведет речь на допросах.
      И оказывается, что Лукашова – склочница и скандалистка. Если в квартире затевается какое-нибудь мероприятие – генеральная уборка или ремонт, – то она всегда против. Если ей справиться с коллективом не удается, то ей на подмогу приходит Лукашов. Кричит, что он член РКП(б), что на него нападают, что он так этого дела не оставит. Угрожает чем-то неопределенным, и людям становится страшно от его слов. Что-то есть в этом Лукашове пугающее. Не случайно именно его всегда зовет себе на подмогу, как свидетеля, бывший домоуправ Цветков – пьяница, скандалист и провокатор, который, затеяв скандал, сам же вызывает милицию. Этот Цветков, будучи домоуправом, занял в квартире, помимо своей, еще и комнату при кухне, а потом прорубил из нее стену в смежную с ней кладовку. Занял и ее, а вещи жильцов, которые там хранились, выставил в коридор. В общем, гусь тот еще.
      Чем хуже становились в глазах следователя Лукашовы, Цветков и другие бывшие изобличители врагов советской власти, тем светлее и чище представлялись в материалах уголовного дела личности Мошковичей, Иванова, Кондакова, Городецкого и других, загнанных к тому времени в Тулун, в Бамлаг, в Инту и другие отдаленные места. В Белоруссии допросили Иофинова и Еврейсона и выяснилось, что Городецкий Израиль Дон-Бенцианович происходит из бедной еврейской семьи и никогда не имел фабрики гнутой мебели, впрочем, негнутой – тоже, что Иванов Александр Сергеевич никогда не был офицером царской армии, а, наоборот, служил в Красной армии и прослужил в ней всю Гражданскую войну, что мастерской у него не было и никогда никого он не эксплуатировал, а Аркадий Васильевич Кондаков, начав службу на фабрике Грязнова с «мальчика в конторе», хоть дослужился до заместителя заведующего фабрикой, но хозяином ее никогда не был.
      Все кончилось в конце концов тем, что Лукашовых арестовали. На допросах Василий Сергеевич оправдывался, говорил, что характеристики на жильцов он давал под нажимом работников НКВД, не разбираясь в их смысле. Орехов же кивал на Лукашовых. Он рассказал, что осенью 1937 года к ним в райотдел НКВД стали поступать письма Лукашовых, в которых они перечисляли жильцов своего дома, проводивших антисоветскую агитацию и чуждых по своему социальному положению. Письма Лукашовых стали поступать к нему и из вышестоящих инстанций с указанием на принятие необходимых мер, что, естественно, повышало к ним доверие. Потом доносы Лукашова подтвердили Макушин, Цветков и Буратовский. Орехов прибавил еще, что допрашивали в НКВД всех вежливо, без принуждения, показания заносились в протоколы без каких-либо искажений. В общем, хотите – верьте, хотите – нет. Собственно говоря, почему не верить Михаилу Николаевичу Орехову? Он коммунист, сам из рабочих, тульских оружейников.
      Вскоре дела на многих жителей дома пересмотрели. Одних выпустили, другим снизили срок. Лукашовым же Московский городской суд 20 мая 1941 года дал по пятнадцать лет лишения свободы с конфискацией имущества. Свой вердикт суд закончил безжалостными, как удар топора, словами: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Суд усмотрел в действиях Лукашовых состав преступления, предусмотренного пунктом седьмым статьи пятьдесят восьмой Уголовного кодекса РСФСР, то есть вредительство. Надо полагать, что «вредительство» суд усмотрел в том, что подсудимые ввели в заблуждение органы НКВД.
      После вынесения приговора Евгению Евгеньевну отправили в Унжлаг НКВД на станции Сухобезводное, а Василий Сергеевич из камеры № 332 Таганской тюрьмы уехал в Мордовию, в Потьму. Встретились ли они еще когда-нибудь или нет – неизвестно. Может быть, люди эти сбились с пути и пропали? Кто вспомнил о них, кто пожалел? Кто-то занял их комнату, кто-то растащил вещи, кто-то вспомнил недобрым словом, когда закружила их и умчала прочь от Москвы бесконечная тюремно-лагерная карусель.

Глава пятая
22 ИЮНЯ 1941 ГОДА

       Выступление Молотова. – Выступление Сталина. – Рассказ Б. В. Курлина о войне. – Военное положение. – Повинности военного времени. – Судьба играет человеком, или Как Гитлер подложил свинью одному заключенному Таганской тюрьмы. – Бомбежки. – Затемнение и бомбоубежища. – Дельные советы. – Женщины вместо мужчин. – Эвакуация сумасшедших. – Мародеры. – Наведение порядка. – Драконовские законы. – Паника в Москве и о том, кто и как ею пользовался. – Осадное положение. – Сталин о причинах наших неудач
 
Рано утром, на рассвете,
Когда мирно спали дети,
Гитлер дал войскам приказ…
 
      Эти строки стихотворения, которое мы учили в первых классах послевоенной школы, запомнились мне на всю жизнь. Пройдет еще много-много лет, а мы все будем вспоминать этот день, наверное, самый страшный день в истории нашей Родины – 22 июня 1941 года. В 12 часов 15 минут жизнь в Москве остановилась. По радио выступал Молотов. Еще недавно он объявлял о начале войны с белофиннами. И вот теперь снова: «Граждане, гражданки Советского Союза…» Застывшие у репродукторов и громкоговорителей, в домах и на улицах, граждане и гражданки поняли: сегодня началась война и война пострашнее той, начавшейся в 1939-м. Люди услышали о вероломном нападении на нашу страну фашистской Германии. На улице Горького в толпе, стоящей под рупором громкоговорителя, мальчик лет семи спрашивал маму:
      – Мама, что такое велоромный?
      – Отстань, не знаю, – отвечала напуганная мать.
      К мальчику наклонился мужчина в очках и сказал, разделяя слова:
      – Не велоромный, а вераломный, который веру ломает, понял?
      – Вот веру-то сломали, Бог и наказал, – вмешалась старушка.
      – Да не ту, мать, веру, – оборвал ее мужик с мешком, – веру не в Бога, а в договор о дружбе с немцами. Вот какую веру!
      – Да кто ж ему, ироду, верил? – возмутилась старушка.
      Тут заговорили на разные голоса разные люди:
      – Нашли кому верить.
      – Ничего, ему, гаду, победы не видать. Бог его накажет за его коварство.
      – С обмана начал, значит, боится нас.
      – Мы в четырнадцатом им войну объявили, как порядочные, а они…
      – Вот делай после этого добро людям…
      – В четырнадцатом они на нас первые напали.
      – Тем более.
      Много в тот день было передумано и сказано, но главным было то, что обвалились надежды, рухнули планы, разверзлась пропасть между сегодня и вчера. Да, еще вчера «Правда» в рубрике «В последний час» сообщала о бомбардировках Бенгази, а сегодня уже бомбят нас! При чем тут Бенгази, где это Бенгази?… Ждали «Вечерку», «Вечерка» не вышла.
      На следующее утро вышла «Правда». В ней выступление Молотова. Его читали, не веря ушам. Последние слова: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» немного успокаивали. Сколько войн пережили, авось, и эту переживем.
      А жизнь на улицах Москвы продолжалась и 22 июня. На Пушкинской площади цвели белые лилии, яркие тюльпаны и пионы, люди несли свежую сирень, у касс кинотеатров стояли очереди, в парке имени Горького гуляла молодежь, заканчивалось последнее воскресенье «мирной передышки» нашей страны.
      Радио играло бравурные военные марши, а москвичи выстраивались у магазинов в очереди за продуктами и снимали со счетов в сберкассах свои вклады. Вскоре, правда, вклады заморозили, разрешили снимать с них ежемесячно не более 200–300 рублей.
      На заводах, фабриках, в учреждениях и учебных заведениях города шли митинги. На одном из них, в Центральном универмаге, его директор по фамилии Немой кричал в микрофон: «Каждый из нас прекрасно знает, что это выступил не германский народ против русского народа, а фашистские заправилы в лице подлой собаки – Гитлера, который пытается поработить весь советский народ, как он поработил другие страны Европы». Тут кто-то крикнул из толпы: «Смерть немецким варварам!», поставив ударение в последнем слове на второй слог. Зал зашумел. Когда шум стих, Немой заговорил снова. «Призываю вас, товарищи, – сказал он, – к повышению бдительности. Дадим самый решительный отпор всем нытикам и паникерам, которые, поддаваясь слухам, устраивают очереди у продуктовых магазинов и тем самым играют на руку врагу, сплотимся вокруг партии и правительства, вокруг нашего любимого вождя товарища Сталина. С именем Сталина мы непобедимы!»
      Все ждали выступления любимого вождя, надеялись, что он все разъяснит, успокоит, но он молчал.
      3 июля дождались, он наконец выступил. Начал хорошо: «Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота, к вам обращаюсь я, друзья мои!» – душевный зачин дошел до самого сердца. Потом он сказал: «Как могло случиться, что наша славная Красная армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов? Это объясняется главным образом тем, что война началась при выгодных условиях для немецких войск и невыгодных для советских войск. Войска Германии, как страны, ведущей войну, были целиком отмобилизованы, и 170 дивизий, брошенных Германией против СССР, находились в полной боевой готовности, ожидая лишь сигнала для вторжения, тогда как советским войскам нужно было отмобилизоваться и придвинуться к границам. Некоторое значение имело и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно и вероломно нарушила пакт о ненападении, заключенный в 1939 году между нею и СССР».
      «Ну, теперь погоним гадов!» – подумали некоторые, слушая речь Сталина. «Нам отмобилизоваться – что подпоясаться», – поддержали другие.
      Речь свою Сталин закончил словами: «Комитет обороны… призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина-Сталина, вокруг советского правительства». Все поняли – сплотиться надо вокруг Сталина. С этого дня он стал не только вождем и учителем, но и надеждой народа, а это выше любого из титулов.
      И все-таки обидно… Только стали жить прилично… и вдруг… «Вставай, страна огромная!» Озноб… Дрожь… Как быстро появилась эта песня, ее что, заранее сочинили? Неужели на этой войне кончится вся наша история, кончится социализм, за который пролито столько крови, и никогда, даже издали, мы не увидим вершин коммунизма?
      А что же там, на границе? Неужто мы так и не отогнали от нее фашистов?
      Страшно было подумать, что мы вот тут сидим за столом, в своем доме, разговариваем, пьем чай, а враг уже идет по нашей земле, идет убивать нас и грабить наши дома.
      Но каким бы невероятным ни казалось случившееся – оно было, и было не во сне, а наяву. Вот что рассказал мне о тех днях Борис Васильевич Курлин, служивший тогда на границе:
      «В 1940 году, когда Прибалтика стала нашей, направили меня служить в пятую дивизию одиннадцатой армии. Часть наша располагалась в бывших литовских казармах в Паневежисе на Немане. Мне, как старшему лейтенанту, отвели особняк. Жизнь в Паневежисе напоминала жизнь в бывшей буржуазной Литве. Крестьяне жили на хуторах, было много дешевых продуктов.
      В начале мая 1941 года мы выехали в лагеря, которые находились в шестидесяти-семидесяти километрах от границы с немцами, которые тогда уже заняли Польшу, а 17 мая с топографическим отрядом я был уже на границе. Там десятки тысяч строителей возводили укрепления. Первую линию обороны строили наши, были они без оружия, с учебными винтовками. Другие линии строили литовцы.
      Как-то в мае на нашу «укрепзону» приехала сухопарая женщина из Москвы – лектор. Собрали людей. Она сказала: «Всё рисуете, – имея, наверное, в виду наши топографические изыскания, – а пора заняться конкретными делами. Не сегодня завтра будет война».
      И действительно, мы часто видели полеты немецкой авиации, наблюдали концентрацию войск, шум танков. 20 июня на нашем участке границы появился перебежчик от немцев – литовец. Он сказал, что нас ненавидит, но любит Литву, а поэтому хочет предупредить, что 22 июня начнется война. Об этом им объявили офицеры, и по этому поводу у немцев уже проводились банкеты. Мы передали перебежчика в штаб дивизии.
      21 июня была суббота. Мы поработали, потом начальник топографического отряда уехал. Перед отъездом он мне сказал, чтобы завтра, то есть 22 июня, я отпустил ребят в увольнение.
      В три часа сорок минут утра на нас обрушился шквал огня. Стреляли по нашим, знали, где они находятся. Два наших полка заняли линию обороны. Армейская группировка говорила, чтобы не ввязываться в провокацию. Я по рации, без шифра, связался со штабом, сказал, чтобы подготовились к обороне, объявив первую мобилизационную готовность. А нам все давали команды «не ввязываться». Потом, для поддержания духа, стали передавать, что наши войска в другом месте наступают. Я увидел, как над нами прошли тридцать наших фанерных туполевских бомбардировщиков «ТБ-3». Они сбросили бомбы, потом налетели семнадцать «мессершмиттов» и сбили их. Наши летчики выбрасывались на парашютах, а немцы их из самолетов расстреливали. Больше мы наших бомбардировщиков не видели до сентября 1942 года. Многие наши аэродромы не охранялись зенитками, и уничтожить их немцам было нетрудно… Я не думал тогда, что нас разобьют, но смерть ждал каждый день. Мы шесть часов держали оборону. Немцы двигались по дороге, а наш дивизион (двенадцать орудий) бил по этой дороге. Немцы пытались нас обойти. Мы стали отходить. Похоронные команды хоронили убитых, собирали у них медальоны. Строители – русские и литовцы – шли без оружия, их были тысячи, но защищаться они не могли. В первый день мы отступили на двести километров. Попали в окружение. Отходили с боями. По ночам на востоке взлетали ракеты, там уже были немцы. Недалеко от Паневежиса, в лесу, встретились с националистами (шаулистами). Был бой. Они отступили. Мы на них израсходовали все снаряды и горючее. У моста встретился провокатор – немец в советской форме. Он остановил нас и сказал, что есть приказ: мост взорвать, а нам идти в обход. Он также сказал, что отряду поручено уничтожить семьи советских офицеров, чтобы они не попали к немцам. В это время налетела немецкая авиация, и нам досталось. Командир гаубичного полка полковник Александров велел сбросить трактора с пушками в Неман. Провокатора застрелили, а когда войска перешли Неман, мост взорвали. В Паневежисе было все разграблено. Там побывали немцы. Трупов было много. На высоком заборе, на остром штыре, висела жена одного нашего командира. Железный прут ей впился в шею, низ был оголен. На трупах русских женщин было написано, что это жены командиров и что впредь с ними будут так обращаться. В Паневежисе, как только мы заехали за костел, в нас стали стрелять националисты. Стреляли из окон. Били из пулеметов. Вся линия простреливалась. Я предложил бить по ним из зенитных установок. Как дали, так их стрельба и кончилась. В конце Паневежиса есть маленький костел. Около него, видим, стоит молодой ксендз и машет нам рукой. Я хотел его пристрелить, но меня один лейтенант отговорил.
      За Паневежисом, в лесу, были наши беженцы. Лес кишел людьми и вещами. Женщины, дети, сундуки, корзины… Мы на опушке заняли оборону. Минут через сорок появились немецкие танкетки, начался бой. Бой был очень тяжелый, продолжительный. Продержались мы часа три-четыре. Немцы лес бомбили. Сто самолетов за шесть вылетов разбомбили всё. Валялись убитые дети, старики, чего там только не было! Мы прикрывали отступление. Много строителей осталось. Они сдавались в плен. Мы с боями отступали до Москвы. В районе Великих Лук, на реке Дрисса, был сильный бой. Из города все убежали. Я зашел в банк. Мелочи на полу был насыпано по щиколотку. Валялись и бумажные деньги – тридцатки, полсотни, полно облигаций. Пачку тридцаток (три тысячи) я положил себе в задний карман брюк».
      Здесь я позволю продолжить историю, которая произошла с исполняющим обязанности заместителя управляющего Литовской республиканской конторой Госбанка СССР Василием Александровичем Ушаковым. 23 июня 1941 года, в два часа ночи, из Паневежиса отошел последний поезд на Москву. Василий Александрович вывез с этим поездом более девяноста трех миллионов рублей, а должен был вывезти, как посчитали в Москве, сто семьдесят пять. За это Ушаков был арестован и Военной коллегией Верховного суда СССР приговорен к расстрелу.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6