Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Скунскамера

ModernLib.Net / Андрей Аствацатуров / Скунскамера - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Андрей Аствацатуров
Жанр:

 

 


Молодой человек пожал плечами, поднялся, сунул зачетку в сумку и, попрощавшись, вышел. Из-за двери мы тут же услышали его голос:

– Не знаю… Сказал, в другой раз… И главное – я ведь все читал. И всадника и сказки этого… Белкина.

– “Ужо тебе” – это ладно, – произнес после некоторого молчания Степанов. – Он мне только что “Полтаву” процитировал. – Степанов достал из кармана сигареты. – Слушай! “Швед – русский, колет, рубит, ржет!”

– Режет, – поправил я.

– Это у тебя “режет”, – сердито сказал Степанов и повторил: – Режет. А у него – ржёт! Понимаешь? Колет и при этом ржет!

Степанов щелкнул зажигалкой и зло закурил.

– Слушай, Степанов, у тебя сигаретки не будет?

– Ох, извини, Андрюша. Я тут с ними со всеми вконец с ума сойду. – Он протянул мне пачку.

– Не расстраивайся, просто уже выросло другое поколение. Компьютеры, телевизор. И интересы у них уже другие.

– Другие, – Степанов посмотрел на меня исподлобья и невесело хмыкнул. Потом затянулся сигаретой. Я тоже закурил. Мы молча уселись друг напротив друга за стол, где у них обычно на кафедре курят и пьют чай.

– Вчера вот тоже приходила, – вдруг вспомнил Степанов. – Пересдавать. Кстати, с вашего вроде отделения. Овца златокудрая…

– Да ладно, с нашего…

– Точно тебе говорю.

– И что?

– Интеллигентная такая, аккуратная. Речь культурная. Судя по всему, она из приличной семьи. Я прямо весь растаял. Спрашиваю ее, так, на всякий случай: – Вы “Евгения Онегина” читали? Она голову наклонила картинно и заявляет: – Что именно? У меня от удивления чуть челюсть не отвалилась. – То есть как это, говорю, “что именно”?! А она так спокойно спрашивает: – Ну что именно из этого автора? И, знаешь, таким тоном, будто с дурачком разговаривает.

– Ну и что? – я пожал плечами. – У моего приятеля из консерватории был друг, вокалист. Так он, когда его на экзамене спросили, кто такой Евгений Онегин, ответил, что это баритон.

– Так то – консерватория, а у нас все-таки филфак!

Степанов меня ничуть не удивил. Чем, в конце концов, филфак хуже консерватории? Он ничуть не хуже. У нас есть свои традиции, тоже славные. Мне папа рассказывал, что критика Виктора Топорова, когда он еще учился на филфаке, однокурсница спросила: “Тут у нас в программе такой поэт – Батюшкин. – “Как ты думаешь, его стоит читать?” – “Конечно, – подтвердил Топоров. – Ты, кстати, еще заодно и Баратышкина почитай. Тоже – интересно”.


– “Что именно!” – продолжал негодовать Степанов. – Нет, ну надо же! И это мне заявляет студентка филологического факультета!

– Перестань, просто жизнь не стоит на месте. Может, она…

– Или взять хоть этого засранца.

– Которого?

– “Которого”, – передразнил Степанов. – Которого ты сейчас видел. Ты думаешь, он лентяй?

– Ой, знаешь, мне как-то…

– Вот-вот, – Степанов потряс пальцами, сжимавшими сигарету, – всем “как-то”. А потом у нас выпускники такие получаются, не прочитавшие Пушкина. Этот деятель еще самый старательный.

На все лекции ко мне ходил, сидел, писал себе что-то. Я, правда, не проверял, что он там пишет. В середине семестра ко мне этот красавец подходит и говорит: – Андрей Дмитриевич! Вы нам список литературы продиктовали, так там такие авторы, которых нет ни в одной библиотеке.

– Это какие же? – удивился я. – У тебя же все Пушкины да Гоголи. Они же везде…

– Подожди. Вот и я его спрашиваю. Покажите, говорю, кого вы найти не смогли. Он открывает тетрадь, тычет пальцем в список и говорит: “Вот! “Повести Белкина”. Этого Белкина, – говорит, – ни в одной библиотеке нет”.

Я поморщился. Степанов очередной раз затянулся сигаретой и замолчал.

– Может, оно и к лучшему, – сказал я. – Зачем человеку всякой ерундой голову себе забивать? Что ему твой Белкин, на работу что ли поможет устроиться? Или длинноногих девиц подгонит?

Степанов внимательно на меня посмотрел. Даже не внимательно, а как-то “со значением”, потушил сигарету, поднялся и произнес:

– Тебя, Андрюша, послушаешь – веры лишишься. Все, дорогой. Посидели и хватит. Мне пора. Давай докуривай – надо кафедру закрывать.

– Успеем.

– Давай, давай, – стал торопить меня Степанов, – мне еще ключ сдавать на вахту.

– Он под таблетками был, – сказал вдруг я.

– Кто? Под какими еще таблетками?

– Ну, под наркотиками… студент этот.

– У тебя, Аствацатуров, кого ни возьми – все под наркотиками, – отмахнулся Степанов. – Пошли уже. “Под наркотиками”. Ты-то откуда знаешь? Сам что ли их пробовал?

В траве лежало тело…

За всю свою жизнь я никогда ничего недозволенного специально не пробовал… Куда там!

У филологов, особенно таких, как я, нищих, тощих, очкастых, на подобное вольнодумство обычно попросту не хватает денег. Или здоровья. Или свободного времени. Или того, другого и третьего одновременно. И потому жизнь, волшебная, густая, разноцветная, проходит мимо нас. Но, что бы там со своим меланхолическим воодушевлением ни писал Шопенгауэр, провидение всегда заботится о справедливости, о честном распределении всех благ. И если мы долго не пробуем запретные удовольствия, то они сами начинают пробовать нас.

Лет пять назад зимним вечером я бесцельно бродил по нашему городу. Совсем как Гамсун по своему Осло. Только тот был голоден, а я – сыт, и потому не так озлоблен. И не так талантлив, как вы уже, наверное, успели заметить. Домой не хотелось, почти как Гамсуну. Там меня поджидала Люся со своими всегдашними обидами и криками, что она подает на развод. На кафе денег не хватало, и я зашел погреться в Гостиный Двор. Думал, может, заодно встречу кого. Долго гулял по галереям. Друзья и знакомые как назло не попадались. Зачем-то поднялся на второй этаж, потом снова спустился на первый. Под пристальным взглядом охранника постоял возле отдела с ювелирными изделиями. Наконец оказался возле огромной корзины с мягкими игрушками.

И тут рядом со мной остановились два парня. Как они были одеты, я не помню. Кажется, очень модно. Но меня поразило то, что оба они были в солнцезащитных очках. Притом что уже наступил вечер и на улице давно стемнело.

Один потянул другого за рукав и стал уговаривать:

– Жека! Да не верти ты жалом, как дурак! На людей, на людей смотри! Это прикольнее.

Тот, которого называли “Жека”, не слушал. Он стоял и мотал головой. Потом вдруг замер и, открыв в изумлении рот, показал пальцем на большого плюшевого крокодила с красными ядовитыми глазами.

– Лось! – восхищенно выдохнул он. – Торчи!

И сразу же в памяти возник один странный эпизод из моей собственной жизни. Это произошло в 1998 году, в середине осени.

Помню как сейчас. Я сижу в кафе за большим деревянным столом в компании своих друзей Жени Бебякиной и Антона Барсова, Барсика. Передо мной – кружка пива. Уже наполовину пустая. Или наполовину полная? Это совершенно неважно, потому что она по счету уже третья. Мы разговариваем о Фолкнере:

– Бутылку анисовой водки за день выпивал! Представляете? – говорю я Жене.

Она понимающе трясет головой и лезет в сумку. Барсик почесывается.

Женя достает из сумки прозрачный полиэтиленовый пакет и вытряхивает на стол какие-то нитки. Короткие и бурого цвета. Ее тонкие пальцы отделяют небольшую горстку и ловко скатывают ее в крошечный шарик.

– Вот, Андрей Алексеич! – ласково говорит она. – Это вам к пиву. Вроде сухариков.

Я на всякий случай отказываюсь. С этой Женей надо держать ухо востро. Но у нее приятный грудной голос и милая улыбка. Она говорит:

– Берите. Ничего плохого не случится. Я гарантирую!

Женя, стало быть, гарантирует. Я беру шарик и отправляю его в рот. На языке и на губах остается слабый грибной привкус. Женя одобрительно кивает.

– Вот видите, – комментирует она. – Ничего страшного… Обычные сушеные грибы. Барсик сам собирал. Неделю назад. Да, Барсик?

Барсик показывает нам два сложенных пальца. Будто благословляет.

– Две. Две недели назад, – уточняет он.

Женя, оглянувшись, прячет пакет обратно в сумку. Мы продолжаем вести тихий разговор. Все о том же Фолкнере. Я закуриваю и делюсь уже новым соображением:

– У него тексты с вычищенной панорамой.

– Как это? – удивленно распахивает ресницы Женя.

Я воодушевляюсь:

– Ну, смотрите. Частное там есть, а общего – нет. Ощущение, когда читаешь, будто тебя десантировали в незнакомой местности, а карту дать забыли.

Женя вдруг прерывает меня и, повернувшись к Барсику, тоном строгой учительницы спрашивает:

– Понял, что тебе тут рассказывают?

Барсик послушно кивает.

– А ты вообще Фолкнера читал? – не отстает Женя.

Барсик виновато улыбается. Женя скептически хмыкает и поворачивается ко мне, снова сделав заинтересованное лицо.

Вдруг я ловлю себя на мысли, что у меня больше не получается думать о Фолкнере. Да и вообще о чем бы то ни было. Словно кто-то взял и сдунул все мои мысли как сухие листья.

“Фолкнер? – переспрашиваю я себя уже на улице. – Да кто он такой, этот Фолкнер? И, вообще, куда все подевались? Только что стояли прямо вот тут. И еще Женя сказала, чтоб я на метро не садился, чтоб ехал на маршрутке. Ладно, там видно будет”.

Под ногами приятно шуршит опавшая листва. Я начинаю носками ботинок подбрасывать сухие листья, и это хочется делать до бесконечности. Вот так – ходить взад-вперед, и чтоб все время шуршало. “Странно, – думаю я. – Мне уже тридцать, а я еще ни разу так хорошо не шуршал”. Само собой в голове вдруг складывается стихотворение:

В траве лежало тело,

И сиськами вертело.

“Чтобы все это могло значить?” – думаю. Я мысленно напеваю продолжение: “Представьте себе, представьте себе, и сиськами вертело! Представьте себе, представьте себе… зелененький он был!”

Впереди аккуратно в ряд выстроились елки. Подозрительно зеленые и упругие. “О! Значит, можно по грибы и по ягоды! – озаряюсь я. – Варенья наварим на зиму. И вообще, куда я, блядь, зашел?”

В темноте мимо елок ковыляет бабуля, прикрепленная в наказание поводком к маленькой собачке.

– Кис-кис, собачечка! – зову я.

“Собачечка” нюхает пенек, некоторое время суетливо вертится вокруг него и делается похожей на Фолкнера – тот же выточенный нос, те же прищуренные глаза. Мне неловко за то, что я ляпнул тогда Жене про бутылку анисовой, и я усилием воли превращаю Фолкнера обратно в собаку – “прости, брат”.

В голове начинают копошиться какие-то новые мысли. Делаю несколько шагов в сторону и на левом запястье чувствую металлический холодок часов. Люся, наверное, уже дома. Стрелки – неравнодлинные. Как раздвинутые ноги какого-нибудь инвалида. Байрона, например. Литературоведы пишут же, что у него одна нога была короче другой. Так у него и стихи такие. То в лес, то по дрова. Писал потому что наобум, по наитию, вот все так криво и получалось. Я в восторге от этого филологического открытия. Надо бы и у других поэтов поискать какой-нибудь физический изъян. Но в данную минуту очень трудно сосредоточиться.

Вокруг как будто убрали шум, а звуки все выключили и потом снова включили, но уже по раздельности. Я рад, что очнулся уже в метро, но мне все равно не по себе. Лампы, пока едешь вниз по эскалатору, полыхают обжигающим светом. Стены будто каучуковые – то разбухают, то сдуваются. Черт-те что творится. Наконец, я внизу. Резко прочерченные своды раскрываются как створки устрицы и впускают меня на платформу.

В вагоне мои глаза тотчас же выцепляют красный ромб на белом пуховике сидящей напротив женщины. Ромб под моим взглядом постепенно наливается электрическим светом. Я вдруг начинаю потихоньку высовываться из самого себя. И ромб меня в этом поощряет – одобрительно подмигивает.

“Это неспроста!” – догадываюсь я. И чтобы никто не заметил, что я скоро почти полностью высунусь из самого себя, достаю книгу. Открываю где-то посередине.

“Сексус” Генри Миллера. Там все совокупляются, потом терзаются загадками жизни и философствуют, а потом снова совокупляются. Словом, книга на редкость занимательная. Но читать не получается. Вдруг оказывается, что гораздо интереснее смотреть на буквы. Интереснее и важнее. Они маленькие, нагленькие, черненькие. Я разглядываю буквы. И тут меня вдруг как током по всему телу: сейчас все заметят! Что я не читаю, а только смотрю как дурак на буквы. Чтобы не вызвать подозрений, я демонстративно у всех на виду переворачиваю страницу. Но выясняется, что листать страницы тоже интересно. И ничуть не меньше, чем смотреть на буквы. Как все в мире здорово придумано! Я начинаю листать одну за другой страницы. Всю жизнь бы, думаю, вот так вот сидел и листал, листал, листал. Но вдруг меня снова как током: так еще подозрительнее! Нет, уж лучше, думаю, все буду делать по очереди. Смотреть и листать, листать и смотреть. Чтобы не заметили, не засекли. Я смотрю, потом листаю, потом снова смотрю и снова листаю. Буквы вдруг начинают курчавиться и вылупляются из бумаги. Я испуганно прикрываю страницу рукой и быстро ее переворачиваю. Но на следующей происходит то же самое. Сейчас намусорю, понимаю я, прямо всем под ноги. Быстро захлопываю книгу, и буквы высыпаться на пол вагона не успевают. То-то же! Я победно смотрю на красный ромб. Теперь он уже выглядит потускневшим и светится не так ярко.

Минут через десять выкарабкиваюсь из метро на свежий воздух. Оглядываюсь. Даже в темноте мой дом № 9, бывшее негритянское общежитие напротив и коммерческие ларьки выглядят так, будто их только что отремонтировали. И грязь под ногами кажется какой-то посвежевшей.

– Ну и где ты был?! – Люся стоит посреди нашего коридорчика, уперев руки в боки, и не пускает меня в комнату.

– Пиво пил! – радостно смеюсь я ей в ответ, кого-то цитируя. Мне кажется это дико остроумным.

Люсе почему-то не смешно. Она явно настроена против меня и намерена продолжить допрос.

– С кем?

– Ни с кем! – я улыбаюсь и чувствую, что улыбаюсь слегка придурковато.

– Со Степановым?! – в голосе Люси растет угроза.

– Нет не с ним… Отстань… С Женей…

– С Женей?! – вскрикивает Люся. – С какой Женей? С этой наркоманкой?!

– Люсь, ну не надо так громко… Мы о Фолкнере разговаривали…

– О каком еще Фолкнере?

– Люсь, ну чего ты? Это писатель такой.

– Без тебя знаю! А ну в глаза мне смотреть!

Я смотрю Люсе в глаза и улыбаюсь.

– Так и есть! – в отчаянии замахивается на меня кулаками Люся. – Ты зрачки свои видел? Все ясно! Ты с ней вместе нажрался какой-то дряни! Господи!

Люся начинает кричать, что я подлец, что я мало зарабатываю, что она сейчас соберет вещи и уедет к маме и что-то еще. От ее крика у меня в ушах стоит приятный веселый перезвон и хочется танцевать.

– Я знаю! – кричит Люся. – Я тут распинаюсь, а тебе, уроду, все равно!

– Ты знаешь, Люсенька, совершенно всё равно! – добродушно соглашаюсь я.

Общежитие

Я очень много времени провожу у своего окна. И все больше убеждаюсь, что желание Петра Первого прорубить окно в Европу, наконец, сбылось. На улице – реклама с иностранными словами, стеклянные торговые павильоны, иномарки. Ни дать ни взять Европа. Или еще лучше – Америка.

А вот раньше мне из окна была видна самая настоящая Африка, целый дом с живыми неграми. И я очень гордился, что у меня окно не такое, как у всех, не петровское.

К неграм, виноват, к африканцам, жители нашего микрорайона, обитатели площади Мужества и примыкавших к ней улиц, относились вполне сочувственно. Раз негр, думали все, в том числе и те, кто стоял у ларька, как на посту, уже с утра, значит, бедняк, работяга, вроде нас, честный труженик, униженный, оскорбленный и забитый. Словом – друг Советского Союза.

А друзьям надо помогать.

Остановить, если он проходит мимо, поинтересоваться, “как самочувствие” – все-таки тут не Африка и зимой холодно, похлопать по плечу, предложить пива, рассказать, как пройти в магазин и где тут можно без риска втихаря “остограммиться”, если чернокожий друг Советского Союза не в курсе. Словом, проявить гостеприимство и дружелюбие.

Сначала совсем маленьким я очень боялся негров. И всегда прижимался к отцу, если на улице кто-то из них попадался нам навстречу. Помню, отец сердился и возмущенно говорил маме:

– Дожили! Расист растет! А тебе, – строго наставлял он меня, – должно быть стыдно!

Мама в те годы преподавала в институте культуры русский язык вьетнамцам и неграм и все время внушала мне, что негры, хоть и черные, ничуть не страшные и не злые. Черные негры потому, объясняла она, что в Африке, где они живут, слишком яркое солнце, и кожа темнеет – защищается от него. Она говорила, что негры тут не просто живут, а приехали к нам учиться разным наукам, читать книжки. Иногда она, правда, жаловалась, что у некоторых из них с русским языком плохо. Один, например, из бывшей французской колонии во всех сочинениях подчеркивал свои боевые заслуги перед отечеством и писал, что он “героически срался за родину”.

Другой студент, кажется, с Берега Слоновой Кости, по маминым словам, постоянно проявлял удивительную инфантильность и бестолковость. Когда мама его спросила, кто весной сидит на ветке и поет, он, не задумываясь, ответил: “Люди!”

Мамины рассуждения меня со временем успокоили. Я скоро уяснил, что каждый негр – это человек с образованием, изучающий сложные науки, словом, ученый.

Негры, которые жили на площади Мужества, вопреки тому, что нам о них рассказывали, совершенно не производили впечатления униженных и оскорбленных. Веселые, пестро разодетые, они проходили мимо нас, скучных северных увальней, что-то громко обсуждая на неведомом языке, энергично жестикулируя и смеясь. Из окон серого здания, где они жили, по всей округе разносилась громкая музыка. По выходным она умолкала только под утро. Жители нашего дома, особенно пожилые, ходили жаловаться на шумных иностранцев в домоуправление, где им всякий раз терпеливо объясняли, что проживающие в общежитии граждане являются представителями дружественных государств и, учитывая сложную международную обстановку, необходимо проявить максимальную сознательность, терпение и уважение к чужим традициям.

Вечерами, когда заходило солнце и яркий свет лучей падал в окна общежития, веселые представители дружественных государств выставляли у себя на подоконниках большие зеркала и пускали в нашу сторону солнечных зайчиков. Жильцы моего дома нервничали, с грохотом открывали настежь тяжелые рамы, грозили хулиганам кулаками и сердито кричали на них. Те в ответ только смеялись и показывали пальцами.

Помню, как однажды, когда нам вечером запустили очередного “зайчика” и мама высунулась из окна и крикнула через всю улицу:

– Немедленно прекратите! Иначе я в ваш деканат пожалуюсь!

С противоположной стороны улицы донеслось удивленное “Что-о-о?”, зеркало убрали, и бегавший по стенам нашей комнаты зайчик исчез. Видимо, магическое слово “деканат” оказало-таки свое действие. Но, как выяснилось, ненадолго. Ровно через десять минут зеркало снова появилось в том же окне. Мама всплеснула руками.

Я видел, что она расстроилась, и решил на правах мужчины вступиться. С утра, когда солнце светило с их стороны, я притащил на кухню большое настольное зеркало и, поставив его на подоконник, принялся пускать зайчик в окна напротив. За этим занятием меня застали родители.

– Андрей! – грозно сказал отец. – Сейчас же перестань! Что за хулиганство?! Немедленно отнеси зеркало туда, где ты его взял.

Я заупрямился.

– Ты слышал, что я сказал?! – повысил голос отец.

– Леня! – вмешалась мама. – Не кричи на ребенка!

– Они первые начали, – смело заявил я.

– Ну, Андрюша, ты же ведь в конце концов не негр, – укоризненно сказал отец.

– Леня! – отчаянно крикнула мама.

В академическом собрании

Воспоминания обычно даются мне через силу. Я, конечно, рассыпаю бисером буквы на клочках бумаги, пытаюсь бежать, оставаясь на месте, и даже улетаю в своем воображении в сторону отодвигающегося горизонта, закрытого типовыми постройками. Но слишком уж часто останавливаюсь и возвращаюсь в настоящее. Да и летаю я, по правде говоря, как крокодил из армейского анекдота – невысоко. Настоящее держит меня очень цепко, как порноактёр порноактрису, и ни за что не отпустит.

Сквозь дымку расплывающихся образов детства, волшебно-радостного города, ушедшего к ребятам по соседству, нет-нет да и проступят административные бумаги, отчеты по аттестации преподавателей, программы курсов, физиономии студентов. Творить, сочинять в таких условиях нет решительно никакой возможности.

Мой вам совет… Я, конечно, не мастер давать советы, но все же… Прежде чем предаваться творческой фантазии, обзаведитесь сначала большими крыльями глупости. Такими пристегивающимися крыльями на манер дельтаплана. Чтобы вы могли их в любой момент отстегнуть, аккуратно сложить и спрятать поглубже в шкаф, предварительно с должным тщанием пронафталинив. А если у вас взаправду вырастут крылья – пусть даже крохотные страусиные, – то пеняйте на себя. Ваши родные и близкие всегда начеку. Тотчас же вызовут в дом дюжих санитаров, которые вас, как говорится, “зафиксируют”. Определят в общежитие к Наполеонам и Бонапартам. Надолго. Возможно, навсегда.

Хотя, с другой стороны, в нынешних сумасшедших домах, возможно, не так уж и плохо. Тихие палаты, крашеные двери, свежее белье, трехразовое питание, разноцветные смешные таблетки, телевизор… Говорят, там даже по вечерам медсестры раздают эротические журналы. Сиди и листай себе на здоровье… И мечтай. С самим собой оно ведь всегда приятнее, чем с кем-то. Разве женщина, пусть самая красивая, пусть даже 90-60-90 и отзывчивая как принцесса Ди, разве она поймет тебя лучше, чем ты сам себя поймешь?

Так что выбирайте: пристегивающиеся ремнями к спине крылья глупости или тихие палаты. Вы как хотите, а я выбираю первое. Я всегда выбираю первое в ресторане, если на первое и на второе у меня не хватает денег. Первое проще усваивается, и его не надо подолгу пережевывать. Вы, наверное, уже почувствовали, что я выбрал первое?

Сейчас мне и вовсе не пишется.

Я сижу в холодном актовом зале института на конференции, посвященной проблемам либерализма. На сцене, за кафедрой – немолодой американский профессор в тщательно отутюженном сером костюме, длинный и тощий с аккуратными залысинами. Социолог. Гуманист и либерал. Приехал нас, подобострастных невежд уму разуму учить. Прямиком из штата Колорадо. Штат огромный и всему миру известный. Жуком знаменит. Профессор что-то говорит, улыбается, энергично жестикулирует. Иногда зачем-то включает проектор, и на экране за его спиной появляются какие-то слова на английском языке. Вникать в их смысл мне совершенно не хочется. Равно как не хочется смотреть на экран. Тем более что у меня на столе выданный лист бумаги с теми же самыми словами. На этом листе я пишу текст, который вы сейчас читаете. Докладчика я не слышу. За долгие годы постоянных разговоров со скучными и болтливыми людьми я мысленно научился отключать звук у собеседников. Очень удобно. Особенно в данную минуту. Американский профессор беззвучно шлепает губами: шлеп-шлеп-шлеп. А я погружаюсь в свои мысли и пишу, пишу, пишу. Со стороны у людей возникает ощущение, что я внимательно слушаю докладчика и старательно конспектирую его выступление. Тем лучше. Но главное, чтобы он не задал никаких вопросов “в зал”: они иногда это любят. И если вопрос застанет меня, доцента, врасплох – получится неудобно.

Сосредоточиться на тексте мешает холод. Ощущение, будто меня поместили в морозильную камеру. В академических собраниях, я давно заметил, если не натоплено, всякого вновь пришедшего или опоздавшего радостно приветствуют. Ему машут руками, улыбаются, иногда покровительственно подмигивают – это только тем, у кого степень или звание пониже, – потом гостеприимно указывают на незанятое место, но своего места никогда не уступают. Никому не хочется перемещаться на холодный стул с теплого стула, нагретого мягкими полупопиями, и снова заставлять ягодицы трудиться, снова превращать их в два отопительных прибора. Никому не хочется нарушать установившуюся гармонию нижней части тела с предметом мебели, гармонию, построенную на справедливых и равных правах: сначала сиденье вбирает тепло мягкого зада, а потом – накопленное тепло ему возвращает. И никаких раннекоммунистических лозунгов, типа:

“СИДИ, ТОВАРИЩ, БЫСТРЕЕ! ТВОЙ ТЕПЛЫЙ СТУЛ УЖЕ НУЖЕН СЛЕДУЮЩЕМУ ТОВАРИЩУ!”

Один безумный философ жаждал теплоты, теплоты в других людях, в домах, в климате. Он даже говорил, что гении не рождаются там, где сыро, холодно и бывает снег, а появляются только в тех широтах, где сухо и жарко. Если ему верить, что вовсе необязательно, то у нас никаких шансов даже подготовить приход гения. Ландшафтом не вышли. В Петербурге всегда сыро и холодно.

И потому надо не умствовать, не сочинять, не сидеть на одном и том же месте, а разогреваться работой. Делать что-то. Ходить, добиваться, бегать по стадиону, зарабатывать деньги. А если уж придется усесться, то только для того, чтобы поесть. Вы никогда не замечали, что животные, особенно если самые мелкие, все время едят? Это они эдаким манером с холодом борются, внутреннее тепло вырабатывают. Хомяк ест, ест, ест, жует, жуёт, жует, ням-ням-ням, выталкивает новой пищей наружу то, что только что съел, а ее, в свою очередь, выталкивает очередной порцией съеденного. Иначе никак нельзя. Иначе хомяк остынет, заболеет и умрет.

Я оглядываюсь по сторонам. Иностранные гости жуют жвачки, гоняя мускулы на лицах. Видимо, никто из них не хочет заболеть в незнакомой холодной стране. Наши тоже не отстают. Хотя они не столь едины и методичны. Кто сосет леденец, кто отхлебывает кофе из пластмассовой кружки, кто, слегка морщась, хрустит солеными сухариками.

Здесь все-таки очень холодно. Совсем как в тундре. Я сижу за столом, мысли мои парализованы, а даже в тундру положено врываться ранним утром и непременно на быстрых оленях. На лежащем передо мной листе бумаги я аккуратно вывожу слово “тундра” и заключаю его в кавычки.

Тундра

В прошлом учебном году в этой же промозглой ауди тории я принимал экзамен по литературе. Я сидел, слушал студентов и злился также, как вот сейчас. Они повторяли те же самые примеры, которые я приводил на лекциях.

– Что такое метонимия? – помню, спросил я у перепуганной до полусмерти девушки.

– Метонимия? – робко переспросила она.

– Да, метонимия.

– Ну, это украшение такое… словесное…

– Какое “такое”?

– По смежности… ну там это… часть вместо целого… вроде.

– Гм… Ладно… – проворчал я. – Пример можете привести?

– Могу, – и гордо объявила: – Все флаги в гости будут к нам!

– Идите.


Села следующая. Мини-юбка. Блузка с глубоким вырезом. “Вот дура, – подумал я. – Холодно ведь”. Ярко накрашенные губы. На большом пальце кольцо, как у папуаса. Судя по акценту, приехала откуда-то из-под Архангельска. Начала теребить исписанные засаленные листки, неумело вырванные откуда-то.

– Пример метонимии можете привести? – с ходу спросил я.

– Конечно! – величественно заявила она, вынув изо рта жвачку. – Из Лермонтова, например, “Все флаги в гости будут к нам!”

В перерыве я отыскал своего коллегу Федю Двинятина, и мы направились в буфет съесть по пирожку. Когда мы уселись за столик, я пожаловался ему, что студенты ни черта не знают и даже собственный пример метонимии привести не могут.

– Метонимии? – переспросил Двинятин. – Я сейчас, Андрюшечка, тебе расскажу про метонимию одну историю. Можешь студентам на лекции давать в качестве примера. Запомнят с ходу.

Это история, по словам Двинятина, произошла где-то в начале 1980-х, в одном из технических вузов Ленинграда. На одной математической кафедре работал профессор по фамилии Ким. Кореец по национальности. Было ему тогда где-то лет тридцать пять. Математики, как известно, в отличие от филологов рано получают научные степени и звания. Поэтому, будучи доктором наук и профессором, Ким выглядел весьма моложаво.

Стоял как-то раз этот Ким у расписания.

Дело было в конце июня. У студентов полным ходом шла летняя сессия. Абитуриенты со своими мамами-папами уже начали мелькать в университетских коридорах. Ким всматривался в расписание, выискивая номер аудитории, куда ему надо было идти принимать экзамен. И тут сзади его кто-то похлопал по плечу. Ким обернулся. Перед ним стоял розовощекий студент и приветливо улыбался. Ким раскрыл было рот, но студент его опередил и радостно спросил:

– Что, Тундра, поступать к нам приехал?!

Теперь всякий раз, когда я рассказываю студентам про метонимию, я вспоминаю эту историю. Но воспроизводить ее на лекции почему-то не решаюсь. Даже если в аудитории очень холодно.

По дороге в гастроном

Когда я был маленьким, я очень не любил зимний холод и промозглый ветер, продувавший улицы в нашем микрорайоне. И потому мне нравилось особенно зимой заходить в гастроном на проспекте Тореза. Там внутри было тепло и всегда вкусно пахло хлебом. Вечерами, когда за окнами детского сада уже начинало темнеть и на проспекте Тореза зажигались фонари, мама забирала меня из группы, и мы обычно шли в гастроном. По дороге она то и дело сердито говорила мне, чтобы я прибавил шагу, иначе мы придем туда поздно, продукты раскупят, и нам ничего не достанется. Мне было на самом деле все равно, купим мы продукты или нет. Я почему-то не любил то, что взрослые называли “настоящей едой”. Особенно творог и сосиски. Творог я, давясь от отвращения, ел, но больше размазывал по тарелке; а сосиски, которые мама на завтрак нарезала тоненькими шайбами, я, когда она отворачивалась, украдкой выбрасывал в форточку.

Поэтому лично мне торопиться в гастроном было незачем. Я упрямился, просил маму зайти на детскую площадку или поиграть в снежки, но она тянула меня за руку и пугала тем, что в магазине, если я не потороплюсь, придется стоять в длинной очереди. Этого мне очень не хотелось: стоять на одном месте возле кассы, медленно продвигаться вперед, разглядывать со спины скучное пальто какой-нибудь бабки и слушать обрывки взрослых разговоров.

– Мама! А ты купишь мне конфет? – спрашивал я по дороге.

– А волшебное слово? – напоминала мама.


  • Страницы:
    1, 2, 3