Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сивый Мерин - Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина

ModernLib.Net / Андрей Мягков / Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Андрей Мягков
Жанр:
Серия: Сивый Мерин

 

 


Андрей Васильевич Мягков

Скрипка Страдивари, или Возвращение Сивого Мерина

… – А, кстати, Севочка, как ты относишься к Юрию Николаевичу?

Мерин непонимающе взглянул на бабушку: вопрос был задан отнюдь не «кстати» – до этого они говорили совсем на другую тему. Он даже переспросил: «Как я отношусь к Скоробогатову?»

– Ну… да.

– Нормально. Очень хорошо. А что?

– А он к тебе?

– Тоже. Я думаю. Нормально. А что?!

Они сидели в их общей «гостиной» – в кухне, где каждое утро перед убегом внука на работу Людмила Васильевна готовила и разделяла с ним завтрак. Трапеза подходила к концу, и Мерин мыслями был уже на Петровке.

– А почему ты спрашиваешь? – Он очень удивился бабушкиному вопросу: болезненно щепетильная, она интересовалась подробностями, касающимися профессии внука, крайне редко и только в исключительных случаях. За последнее время ничего экстраординарного, выходящего за рамки обычной муровской текучки, не происходило, и поэтому объяснить бабушкино любопытство Мерин никак не мог. – Почему ты спросила?

Людмила Васильевна отвернулась к плите, загремела сковородками.

– Еще будешь, Севочка?

– Нет, спасибо, я сыт. Я говорю – ты почему спрашиваешь?

– О чем, милый?

– О Скоробогатове.

– О Скоробогатове? – Очень искренне удивилась Людмила Васильевна. – Да просто так.

– Как «так»? Ты же зачем-то спросила.

– Ну спросила. И что? Чему тут удивляться? Ты мне не чужой. – В ее голосе прозвучала едва уловимая обида. – Не пойму.

– Нет, но я уже больше года работаю под его началом – ты не спрашивала…

– Не спрашивала. А теперь спросила.

– Почему?

– Что «почему»?

– Почему спросила?

– Ну не знаю, Севочка. Спросила, и все. Эко событие! Считай, что не спрашивала.

– Не могу.

– Что не можешь?

– Так считать.

– Почему?

– Совесть не велит: кто не глух – тот слышит…

– О, Господи. Ну просто спросила…

– «Просто» ничего не бывает… – поучительно начал Мерин, но Людмила Васильевна громко рассмеялась, чмокнула внука в макушку, сказала примирительно: «Собирайся, Пинкертон, опоздаешь», и поспешно юркнула в свою комнату.

«Да-а, что-то неладно в Датском королевстве. С чего бы это вдруг…»

Долго размышлять на тему необычного бабушкиного поведения не хотелось: предстоял нелегкий день и подойти к нему надо, как учит непререкаемый авторитет майор Трусс, «с чистым листом в мозгах», и обязательно добавляет при этом: «Если таковые в наличии».

А день действительно обещал быть нелегким: накануне стало известно об ограблении квартиры на Тверской, 18, принадлежащей семье известного композитора Твеленева Антона Игоревича, еще в годы гражданской войны писавшего бравые марши для 1-й Конной армии Буденного и по сей день время от времени радующего уцелевших сверстников бесхитростными песенками. Престарелый музыкант за неделю до случившегося несчастья широко отпраздновал очередной юбилей, был поздравлен Президентом, телевидением, газетами, награжден не первым в своей жизни орденом «За заслуги…» следующей степени, восхвален друзьями-родственниками и теперь отдыхал в кругу своих многочисленных домочадцев от трудов не столько праведных, сколь шумных и хлопотных на тихой подмосковной даче.

Вчера же выяснилось, что кража произошла днем – что-то около часов двух-трех. Воры действовали предельно нагло, практически в открытую, не спеша вынесли из квартиры все, что сочли нужным, и многолюдные толпы прохожих, праздно шатающихся в это время в самом центре Москвы, рядом с Кремлем, нимало их не смутили. Четыре одетые в одинаковые яркие фирменные куртки молодца под завязку загрузили подогнанную к подъезду «Газель», зелеными, неотечественного происхождения купюрами щедро отблагодарили вызвавшегося им помочь гаишника, перекрывшего для удобства выезда движение транспорта по Тверской улице, и были таковы.

Выяснилось также, что из всех многочисленных родственников больше других пострадала дочь старого музыканта Надежда Заботкина. Исчезла шкатулка с драгоценностями, две норковые шубы, компьютер, многочисленная видеоаппаратура и, главное, какие-то старинные, чуть ли не доисторических времен фарфоровые статуэтки в количестве тридцати двух штук. Их она коллекционировала всю сознательную жизнь, с детства, со школы, тряслась над ними, как пожилые мамаши над новорожденными первенцами, держала в стеллажах под затемненными стеклами, оберегая от дневного света и солнечных лучей краску на своих рукотворных совершенствах, и теперь, вызванная оперативниками с дачи, несчастная потерпевшая находилась в состоянии, близком к коматозному. «Ничего не надо, ничего, черт с ним со всем, ничего не жаль, – шептала в минуты прояснения сознания безутешная женщина, – но фарфо-о-ор…». Горе ее выглядело подлинным и невосполнимым.

В момент ограбления в квартире № 6 – огромной, шестикомнатной с бесконечными коридорами, коридорчиками, кладовыми помещениями и закоулками – никого, кроме престарелой домработницы, не было. Прибывшие на место преступления сыщики обнаружили ее связанной, с заклеенным ртом в одной из ванных комнат. Попытка по горячим следам выяснить у нее какие-либо подробности произошедшего и тем самым облегчить себе дальнейшую жизнь закончилась провалом: освобожденная пленница только часто-часто крестилась и громко причитала.

Вчера же были опрошены все возможные свидетели преступления: перепуганная насмерть и потому немногословная подслеповатая консьержка; молодцеватый гаишник, помогавший злоумышленникам выруливать на забитую транспортом Тверскую («… этого быть не может, они мне бумаги с печатями показывали, конечный маршрут назвали – Ленинский, 299, деньги совали – я, разумеется, не взял…»). Опросили и немногих оказавшихся на месте жильцов – сентябрь не тот месяц, когда владельцы престижных московских домов предпочитают телевизионные сериалы-страшилки свежему воздуху пригородов или заморским пляжам. Сведения оказались на удивление скудными и разноречивыми. Кто-то слышал подозрительный шум, но не придал этому значения; кто-то видел на лестнице у грузового лифта вполне прилично одетых молодых людей – «обычное дело: многие в этом доме покупают модную мебель, меняют сантехнику, приезжают-уезжают-уносят-приносят, вечное броуновское движение, ни дня покоя»; кто-то вообще ничего не видел и не слышал. И только живущие над Твеленевыми две старые девы в один голос утверждали, что были выстрелы.

Оперативники в поисках гильз на четвереньках облазали все лестницы (хотя, какие к черту выстрелы: ни крови, ни убитых, ни раненых), произвели необходимые замеры в квартире, обработали и сфотографировали места возможных отпечатков пальцев. Дождавшись приезда из загорода некоторых обитателей «безразмерной», как ее назвал Анатолий Борисович Трусс, квартиры, попытались с их слов составить опись пропавшего (от периодически теряющей сознание Надежды Антоновны Заботкиной проку было немного, а вот ее племянник Антон, напротив, за недолгое время успел обнаружить отсутствие аж сорока трех предметов, не считая теткиных «японских уродцев», и даже определить приблизительную стоимость похищенного).

На этом скудные «горячие следы» Тверской кражи закончились, и немало удрученные подобной откровенной неудачей оперативники подались в контору для доклада «Самому» – начальнику оперативно-розыскного отдела МУРа полковнику Юрию Николаевичу Скоробогатову.

Тот выслушал подчиненных без обычного в таких случаях внимания, не задал ни единого вопроса, все время, пока шли доклады, занимался разложенными на столе бумагами, отвечал на телефонные звонки, сам неоднократно нажимал кнопку пульта и негромко отдавал короткие приказания, а когда расстроенные таким его поведением оперативники удрученно смолкли, даже не сразу это заметил, и только через долгую паузу, подняв голову и увидев перед собой четыре мрачные физиономии, растянул губы в подобии улыбки и произнес негромко: «Завтра, 15 сентября, в 8.00. Все свободны».

Таким образом наступившее «завтра» не предвещало ничего хорошего, и именно поэтому Всеволоду Мерину было не до странностей бабушкиных вопросов: в свое время разберемся, не без этого, а пока – все внимание в кабинет Скорого: похоже, предстояла заслуженная выволочка и надо было успеть к ней подготовиться.

Но, как ни странно, совещание прошло мирно, без повышенных тонов и продолжалось, как показалось Мерину, не более минуты.

– Ну что? Я подумал над вашими докладами: по-моему, все правильно, вы сделали все, что могли. Трупов нет, крови нет, нет даже раненых – все целы-невредимы, так? Значит – не нашего ума дело. Теперь пусть этим занимаются другое отделы. А нам с вами надо разгребать залежи висяков и молить «работодателей», чтобы повременили с новыми убийствами. Все, мальчики, давайте, по коням.

И только когда повеселевшие сыщики в порядке старшинства званий один за другим покидали кабинет, полковник окликнул:

– А вы, Штирлиц, останьтесь. – И, широко улыбнувшись своей не бог весть какой шутке, добавил: – Всеволод Всеволодович, это я к вам обращаюсь. Уделите мне несколько минут?

Побагровевший Мерин сел на краешек стула, достал накрахмаленный бабушкой носовой платок, вытер вмиг покрывшийся испариной лоб.

Скоробогатов неспешно несколько раз преодолел расстояние от стола к окну и обратно, непонятно кого имея в виду, пробурчал: «Скрипят, собаки» (кто скрипит? какие «собаки»? вышедшие из кабинета сотрудники отдела? двери? половицы видавшего виды паркета? – Мерин уточнять не стал), затем нажал кнопку селектора.

– Валентина, десять минут меня нет. И, пожалуйста, два чая с колбаской.

И, опустившись в кресло, замолчал.

Прошло время.

Неулыбчивая секретарша принесла покрытый салфеткой поднос, поставила на стол.

– Еще что-нибудь, Юрий Николаевич?

Скоробогатов смотрел в пространство перед собой.

– Юрий Николаевич.

– Да, – очнулся полковник, – что?

– Я говорю, еще что-нибудь?

– Что «еще»?

– Принести.

– Зачем?

– Ну мало ли… Не знаю.

– А-а-а, нет, нет, спасибо, ничего не надо. А это что?

Секретарша недовольно глянула на Мерина, сказала шепотом:

– Это чай.

– А-а-а, спасибо, Валечка, очень кстати.

Мерин воспринял этот загадочный диалог как предзнаменование чего-то важного и не ошибся.

– Вот, Сева, хочу посоветоваться…


Начальник отдела МУРа по особо важным делам Юрий Николаевич Скоробогатов родился в начале февраля первого послевоенного года. Мать вела в московской консерватории класс рояля, а отец – выдающийся скрипач, обласканный властью всевозможными орденами, премиями и званиями, был, как тогда выражались, «выездным», летал по всему миру с сольными концертами, везде, несмотря на откровенное неприятие Западом советских выдвиженцев, был принимаем с шумным, даже скандальным восторгом и неофициально в кругу меломанов считался одним из лучших скрипачей планеты.

С самого раннего детства мальчика Юру, вопреки его желанию и изощренному, доходившему порой до откровенного саботажа сопротивлению, готовили к музыкальной карьере: ему подарили подростковую виолончель и наняли хорошего педагога, благо материальная сторона дела семью не смущала. Мечта была такая: незаметно пройдет время, и на афишах мировых столиц замелькают вожделенные слова:

«Инструментальное трио в составе

СОФЬЯ СКОРОБОГАТОВА (рояль),

НИКОЛАЙ СКОРОБОГАТОВ (скрипка)

Партию виолончели исполняет

ЮРИЙ СКОРОБОГАТОВ»

Обоим родителям так явственно (особенно в регулярных сновидениях) представлялись эти красочные, освещенные солнцем и неоном афиши, что, казалось, достаточно устранить время от времени возникающие между ними мелкие разногласия, сводившиеся в основном к тому, какой цветности и какого размера должны быть фотографии (еще Софья Александровна склонялась к тому, что фото надо бы выбрать из их «молодежного архива, а Николай Георгиевич придерживался мнения, что все должно соответствовать текущему моменту), достаточно устранить эти сущие пустяки, и сама Ее Величество МУЗЫКА обоймет проходящих мимо афиш людей своими чарующими звуками.

Мальчик Юра звезд с неба не хватал, разнообразно-изворотливо сопротивляясь каждому занятию с педагогом, тем не менее освоил, к неописуемой радости родителей, азы музыкальной грамоты и даже выучил наизусть несколько упрямо подсовываемых ему Софьей Александровной струнных сонат для начинающих виртуозов.

И неизвестно, к чему бы все это привело и не появился ли бы на советском исполнительском небосклоне еще один Рострапович, не случись трагедия, безжалостно прекратившая две молодые жизни – Николая и Софьи Скоробогатовых и многократно перекарежившая еще одну, только-только начавшуюся – жизнь Юрия Николаевича Скоробогатова.

– Вот, Сева, хочу посоветоваться и не знаю, с чего начать.

Конечно, можно было бы закинуть ногу на ногу и назидательно посоветовать: «А вы начните с главного». Сева именно так и поступил бы, будь сейчас перед ним кто угодно – хоть сам Трусс, хоть Яшин, хоть даже бабушка Людмила Васильевна.

Можно было благодарно проникнуться серьезностью интонации полковника, скроить подобающее моменту лицо и, молча, с пылкой готовностью разделив любые трудности собеседника, покорно ждать продолжения. Он так и поступил бы, будь теперь перед ним кто угодно: бабушка ли, Яшин ли, Ярослав или даже сам Анатолий Борисович Трусс, уважение к которому у Мерина граничило чуть ли ни с преклонением.

Но Скоробогатов!!!

И Всеволод, сам того не ожидая, выпалил:

– Спасибо, Юрий Николаевич.

– За что? – не сразу понял полковник. И только не на шутку испугавшись цвета спелой клюквы лица подчиненного, махнул рукой: – Да брось ты, какое там «спасибо». Тебе спасибо, вот что. – И еще, помолчав немного, решительно выдохнул: – Понимаешь, мне позвонил пострадавший, этот, как его…

– Я понял, Юрий Николаевич. Твеленев Антон Маратович, который список пропавшего составлял, внук композитора, сын Марата Антоновича…

– Да не внук. И не сын. В том-то и дело. А сам. Сам Антон! Ему ведь недавно, если не ошибаюсь, девяносто отметили. Казалось бы – чего волноваться: живи спокойно, какие там ограбления. А он мой мобильный телефон узнал, что, как ты понимаешь, непросто, но – Герой Труда, «За заслуги перед Отечеством», народный-перенародный и т. д. и т. п. – узнал. И прелюбопытная вещь: ни слова про понесенные убытки. Мудрый старик. «Бог с ними, – говорит, – с собой не возьмешь, дети-внуки правнуки и без этого добра проживут, им хватит, за жизнь я им наработал. А вот просьбу мою прошу уважить». – «Какую?» – «Пришлите-ка мне, – говорит, – музыкального эксперта-криминалиста хорошего, это по вашей части».

Скоробогатов замолчал, прошелся по кабинету, подсел поближе к Мерину.

– Ты ешь бутерброды-то, не пропадать же. И чай.

– А зачем ему?

– Что «зачем»? – не понял полковник.

– Криминалист музыкальный? Разве инструмент какой пропал?

– Да в том-то и дело. В вашем списке, составленном по словам внука, никакого музыкального инструмента нет, так? А список, как ты помнишь, сорок три предмета, вплоть до кофеварки импортной. Вот и я думаю – зачем? Криминалиста я к нему послал, сегодня после трех договорились, но ведь дело-то мы отдаем, вернее, отдали уже, у нас без них выше крыши, теперь «разбойники-грабежники» этим займутся… Но мне… Меня… как бы это поточнее выразиться… заинтересовало, что ли…

– Я понял, Юрий Николаевич. Займусь. И – как рыба.

Полковник долго, не мигая, смотрел на подчиненного. Произнес с несвойственной ему грубостью: «Сказал бы я, что с тобой хорошо делать. Да язык не поворачивается». Потом сел за письменный стол, достал чистый лист бумаги, написал на нем несколько слов и, улыбнувшись, протянул Мерину.

– Свободен.


Сева сломя голову, сбивая с ног встречных милиционеров и не обращая внимания на их ласковые в свой адрес реплики, проскочил километры муровского коридора, подлетел к своему кабинету Черт! Так и есть: заперто изнутри! Звяканье стаканов выдавало многотрудную «оперативную работу».

Во всем огромном П-образном многоэтажном здании Московского уголовного розыска, занимающего несколько кварталов улицы Петровка, нет и, по свидетельствам старожилов, никогда не было ни одного помещения, где бы нуждающийся в уединении человек мог расположиться и предаться размышлениям.

Кроме немногих известных.

Самое удаленное от высоких начальственных кабинетов и в силу этого редко используемое и занял Всеволод Игоревич Мерин.

Осторожно (не помять!) дрожащими от волнения пальцами достал из кармана листок.

Развернул.

На белую бумагу синим скоробогатовским фломастером ровными, почти печатными буквами было нанесено несколько слов. Раз, два, три, четыре… девять.


Появления на свет Марата Антоновича Твеленева родители не планировали. Более того, все произошло вопреки их желанию после старательных попыток всеми возможными способами не допустить развития этого, казалось бы, естественного, Богом освященного процесса продолжения рода человеческого. И виной всему были не черствый эгоизм и детонелюбие Антона Игоревича и Ксении Никитичны Твеленевых.

Они поженились рано – ему только-только исполнилось двадцать, а ей не было восемнадцати. В советском ЗАГСе их не приняли, заявление разорвали, стыдили, обещали сообщить по месту учебы, приходилось встречаться тайком, урывками. Гражданские браки в те времена не поощрялись, за подобный разврат можно было и из комсомола вылететь. И сколько они себя помнили – с первого же поцелуя, с первого переплетения и странно-сладостного ощущения себя единым целым – они, не признаваясь в этом друг другу, мечтали об им одним только принадлежащем крохотном живом существе.

Три с лишним года их надеждам и неумелым стараниям не суждено было сбыться.

А потом началось страшное – война. И в одночасье все изменилось: думать предстояло о спасении своих жизней, а не о зарождении новых.

Антон ушел на фронт и год без малого, до июня 42-го о нем не было известий.

Ксения Никитична поначалу одиночествовала с видимой легкостью, сутками работала на заводе, спала по три часа, исхудала до родительской неузнаваемости (однажды родная мать помогла какой-то упавшей женщине донести ведро с водой до подъезда и пошла дальше, не признав в ней дочь). К концу 41-го все ее сослуживцы уже что-нибудь да получили с фронта: кто похоронку, кто весточку жизни, счастья, надежд… Она – ничего. И тогда пришло решение – туда же, к нему, в это незнакомое, страшное пекло.

Взяли ее без вопросов – всем было ни до кого: готовились к самому худшему.

Она, вынося из-под пуль, перевязывая, спасая раненых излазала на животе все Западное Подмосковье: Солнечногорск, Клин, Волоколамск, Лотошино, Рузу, Можайск, Наро-Фоминск… – не перечтешь. Вглядываясь в небритые, измученные болью, окровавленные солдатские лица, видела, сколько их, молодых, старых – всяких, – навсегда останется здесь без братских даже могил, слегка припорошенные лишь белым саваном снега; и сберегая в памяти весь этот кошмар как спасение от последней и самой страшной потери, она тем не менее продолжала верить, ждать и исступленно, бессознательно сутками напролет как молитву повторяла: «Где ты? Где же ты? Где же ты? Где ты? Где? Где? Где?..»

И когда в первый месяц лета страшного еще, о победе не помышляющего, миллионами непогребенных тел корчащегося 1942 года волею Волшебной Судьбы они оказались вместе – ни авианалеты, ни бомбовые всполохи, ни грязь и кровь, ни даже неизбежность скорой разлуки (надолго ли? нет ли? навсегда?) – ничто не могло разомкнуть их объятий, оторвать друг от друга, заставить прервать безумие свалившегося на них счастья, осознать, наконец, неизвестность предстоящего, которое через мгновение может обернуться небытием.

Господь же давно слышал их мольбы о первенце, но, видимо, все как-то руки не доходили, слишком часто рожали в те счастливые (как многим тогда казалось) предвоенные годы, всем сразу помочь не споспешествуешь. А тут простаивать приходится, больше года уже бездействовать – не хотят исполнять материнский долг свой под пулями да танками те, кому рожать предназначено – как тут не помочь страждущим.

Но не подрассчитал малость Всемогущий, не учел одной малости: убивают друг друга народы, никак уняться не могут, может, и не уймутся вовсе, пока всех себя не уничтожат. И тогда – конец света. Не до размножения.

Война – забава кровавая и смертный труд – делала нежелательным появление на свет Марата Твеленева.

– Ты, если что – не паникуй, слышь? Не время сейчас, успеем. Медицина пусть решит, – в короткие минуты передышек увещевал истосковавшийся по своей молодой жене начинающий композитор, – победы дождемся, да? Все еще будет.

Молодая жена и не паниковала.

Антон Игоревич после сладких, легкой контузией заслуженных медовых дней, безвылазно проведенных в супружеских покоях, вновь отбыл к местам убиения врагов Отечества, а забеременевшая-таки Ксения Никитична весьма не скоро, в силу неопытности, обнаружившая и утвердившаяся в серьезности своего положения, во все тяжкие пустилась исправлять нежелательную прискорбность. В ход было пущено много стараний: были задействованы как официальные, государственные каналы с научными подходами и методами (безрезультатно: «Поздно, дорогуша, никак нельзя, ни-ни-ни», так и простые доморощенные на уровне: «Завари кислицу, намочи тряпицу, обмотай живот, положи палец в рот, бегай бегом и суши утюгом»).

Все-все точно по предписанному как нельзя добросовестнее проделала горе-роженица: и бегала, высоко поднимая ноги по комнате вокруг стола, и чуть палец свой указательный не откусила, споткнувшись о порожек, и пузырчатые ожоги на животе нажила… но, видать, под счастливой звездой был зачат будущий наследник начинающего композитора-песенника, если он, стоически выдержав все ухищрения нетрадиционной медицины, сумел-таки явиться на свет божий точно в предопределенный ему срок в виде ладно скроенного существа мужского пола, весом и размерами напоминающего не самого низкорослого первоклассника.

Этим-то гигантом, неумело завернутым в старую, до дыр застиранную мужнюю ночную рубашку и истошным ором выражающим категорическое неприятие происходящего и встретила счастливая мать своего раньше срока комиссованного, седого почти (не узнать), с черной повязкой вдоль всего лба (о, ужас!), но слава тебе, Господи, живого защитника Страны Советов.

– Как назвала-то? – ревниво вглядываясь в красное сморщенное личико младенца и не находя ни малейшего с собой сходства, спросил Антон Игоревич.

– Так как, Тоша? – Вопросом на вопрос не без обиды в голосе отозвалась Ксения Никитична. – Без тебя разве могла? Чай, не одна старалась.

– Не одна, – неуверенно согласился супруг. – Когда родился-то?

– Так посчитай, Тоша.

– В мае, что ли?

Она улыбнулась невесело, уткнулась в зареванное личико сына.

– Эх ты-ы-ы, «в ма-а-а-е». В марте.

– Ну Маратом и назовем. Не мартом же. Ты как?

– Красиво.

Так на кишащей раненым военным людом платформе Ленинградского вокзала столицы, под неистовые вопли счастья встречающих и стоны перебинтованных калек, между двух обгоревших, прорвавшихся с передовой товарняков состоялись крестины Марата Антоновича Твеленева.

Никогда с тех пор, до самой смерти не могла себе простить Ксения Никитична той отчаянной, до помутнения рассудка доходящей борьбы за непоявление на свет Богом ниспосланного ей счастья. День рождения сына – 27 марта 1943 года – стал самым светлым и одновременно самым трагичным днем ее жизни.


Драка в подмосковном Переделкино на улице имени писателя Паустовского взбудоражила весь поселок. Старожилы – обитатели этого престижного зеленого рая, в основном люди известные, заслуженные, не бедные – были приучены к тихой, размеренной жизни, знали друг друга в лицо, хаживали по праздникам к соседям в гости угощаться настоянными на всевозможных травах заморскими водочками, и если и случались какие незначительные размолвки по вопросам ли литературы и искусства (место это изначально задумывалось как дом творчества советских письменников) или же в силу несовпадения мнений по вопросам политической направленности недавно еще дружественных нам стран, то, как правило, все эти конфликты разрешались тут же за щедро накрытыми столами, без рукоприкладств и выплеска эмоций на улицы через покосившиеся от времени заборы писательских усадеб. Труженики пера со сталинских еще (давних уже) времен приучили себя к осторожности в высказываниях собственного мнения по каким бы то ни было поводам и сохранили эту лагерями выстраданную науку до наших дней – эпохи развитого российского демократизма.

Поэтому случившаяся драка – явление заурядное, даже естественное на просторах постсоветских мегаполисов – здесь смотрелась как что-то чуждое, почти экзотическое, перенесенное из нашего телевизионного сериального беспредела. Немногие любопытные смельчаки, рискнувшие с безопасного расстояния наблюдать за разворачивающимся действом, как могли успокаивали не в меру разнервничавшихся соседей.

– Да что вы мне говорите – драка! Какая драка? Кино снимают. Вон же она в кустах, камера-то! Не видно, что ли? – шепотом убеждала подслеповатая интеллигентного вида старушка. – А этот, в крови – это же… как его..? Ну этот… Вылетела фамилия…

– Гоша, что ли?

– Ну! Именно! Фамилия вылетела… Украинская… Конечно, он. Гоша. Он всегда наголо побрит и в крови. Варенье это…

Но, увы, никакой «камеры в кустах» и тем более никакого «Гоши с вареньем на лице» не было и в помине. Между тремя молодыми людьми шла самая что ни на есть настоящая бескомпромиссная драка. Не махание кулаками с целью доказать превосходство перед очами зачарованных девочек, каковое нередко случается в среде неоперившихся школяров, а кровавая бойня, конечная цель которой если и не лишение противника живота, то как минимум переведение его в состояние пожизненной инвалидности. Два Шварценеггера, не жалея кулаков, методично избивали неумело сопротивляющегося длинноволосого «не Гошу». И не будь лицо его залито кровью, переделкинские старожилы без труда признали бы в нем сорванца-Антошку, – двадцатидвухлетнего внука Антона Игоревича Твеленева – композитора-песенника, 1918 года рождения, недавно отпраздновавшего свой нереальный для нашего быстротечного времени юбилей.

Побоище возникло неожиданно, без каких бы то ни было нередких в таких случаях преамбул, типа: «Ты говно!» – «Что!?» – «Говно!» – «Я!!?» – «Ты!» – «Повтори!!» – «Говно!» – «А в морду?!!» – «Попробуй». – «На-а-а!!!» И в морду. Нет, ничего подобного не было. Два прилично одетых битюга налетели на Антона Твеленева сзади у самой калитки его дома, несколькими ударами сбили с ног и, выкрикивая нечасто употребляемые печатными изданиями выражения, принялись молотить кулаками по чему попало: голове, лицу, спине и ниже.

И все могло закончиться для молодого человека весьма плачевно, если бы не счастливый случай.

– Ну, что я говорила, а? Что? А то я не знаю, как кино снимают! Говорю – клюквенное варенье, всегда так делают: ему лицо клюквой мажут!

– Кому? – робко поинтересовался кто-то из своего укрытия.

– Гоше, кому же еще? Фамилия только вылетела. – Интеллигентная старушка решительно перешла с шепота на красивый баритональный бас. – Вон и режиссер бежит, видите? О, как руками машет! Тоже небось играет кого-то, сейчас все режиссеры сами играют. Сейчас второй дубль снимать начнут.

И тут перед глазами потерявших бдительность и потому повылезших из своих укрытий переделкинцев явилась картина поистине, как принято говорить, достойная кисти: неизвестно откуда возникший долговязый, не богатырского тела «режиссер» подскочил к объятому злобным азартом клубку кулачников, ветряной мельницей завертел длинными руками в разные стороны, и – не сразу, не без определенных потерь для самого себя совершил маленькое чудо – клубок этот стал распадаться, тоныпать на глазах, пока, наконец, не разделился на равные части: двоих, со всех ног уносящих с поля брани свои натруженные тела, и двоих, оставшихся не в слишком благополучных позах возлежать на дороге.

Замечено с незапамятных времен: счастье никогда не приходит в одиночку. На этот раз справедливость подобного утверждения обернулась для Антона Второго, как его с рождения величали в семье, не только сказочным появлением незнакомого спасителя в самое нужное время в самом нужном месте, но и почти полным отсутствием в данный момент в его загородном обиталище многочисленных родственников, что гарантировало возможность избежать (хотя бы на какое-то время) расспросов, истерик, обмороков и сердечных приступов с их стороны. (Под «почти отсутствием» подразумевались мало что соображающая из-за недавней московской кражи коллекции фарфоровых статуэток тетка Надежда и ее несовершеннолетняя дочь Антонина, в силу возраста увлеченная исключительно собственной персоной.) Поэтому появление в доме двух грязных, помятых, в кровавых ссадинах и шрамах молодых людей достаточно продолжительное время оставалось незамеченным, и можно было при определенном тщании попытаться успеть привести свои внешние данные в привычный для окружающих вид.

А перед этим почти идиллическим завершением инцидента прямо посреди дороги между молодыми людьми произошел скупой мужской обмен мнениями. Первым очнулся долговязый «режиссер».

– Живой?

Антон предпринял попытку презреть скрутившую суставы боль, но та, видимо, недовольная неуважительным к себе отношением, вновь прижала его к земле.

– Не уверен.

– Помогу?

– Если удастся.

Держась друг за друга, они не без труда перевели себя в вертикальное положение.

– Кто это был?

– Хрен их знает. Первый раз вижу.

– Задолжал, может?

– Да нет вроде.

– Оригинально.

Тем временем осмелевшие переделкинцы приблизились к пострадавшим на безопасное расстояние и наперебой ринулись с советами.

– Не наши это, чужие. Звоните в милицию. Я наших всех знаю.

– А где разница – чьи? Наши что, лучше?

– Лучше. Вот телефон – 03 набирайте.

– 03 – это пожар. 01 надо. 01 – милиция.

– «Скорую» надо, какая милиция – их след простыл давно. «Скорая» – 04.

– 04 – неотложка.

– И где разница? Набирайте.

– Ой, ужас какой, крови сколько!

И, не сговариваясь, все разом ополчились на интеллигентного вида старушку.

– Молчали бы – варенье!

– Да уж, что бы понимала, а то: кино, кино. Стыдно, честное слово.

– Никогда не лезьте – людей чуть не убили. Вар-е-е-нье!

– Уходите, если не в курсе. Уходите отсюда.

– Правда что. Давайте, давайте. А то – кино! Из-за вас все.

Недовольство старушкой угрожающе нарастало. Та же, к своей чести, обвинителям не перечила и только, видимо, сама, чувствуя свою вину, сокрушенно качала головой.

Один из пострадавших предложил.

– Надо уходить… Тебя как?

– Севой.

– Меня Антон. Надо смываться, Сева, пока не поздно, а то эти недоделкинцы хуже всяких качков отшлифуют. – Он, хромая, подковылял к калитке, повернул ключ в замке. – Зайдем – хоть умоешься.

– Почему «недоделкинцы»?

– А как еще? И деревня Недоделкино, и эти – недоделкинцы. Им каждому под сто, как деду моему, три дня назад юбилей отметил. Крепкие еще, как черти, но недоделанные: всюду нос суют, жизненным опытом поделиться норовят. Телевизора им мало – сенсаций подавай! Этой нашей дракой неделю жить будут, косточки обсасывать.

Они прошли по бетонной дорожке к мрачному, по всей видимости, много десятилетий не ремонтировавшемуся дому. В дверном проеме застекленной витражами террасы стояло животное, размерами и окрасом напоминавшее годовалого бегемота. Какое-то время оно недоуменно изучало разорванное платье хозяина, затем перевело взгляд на его спутника и, не двигаясь с места, негрозно зарычало.

– Замолчи, Ху, не показушничай, раньше надо было заступаться. Знакомься: это Сева.

Животное вильнуло коротким хвостом, потом село на него и протянуло незнакомцу левую лапу.

– Как ты его назвал?

– Ху.

– Это как понять?

– Расскажу при случае. Проходи, не бойся, мы давно уже не кусаемся, да, Ху? Садись. Выпьешь? – И, не дожидаясь ответа, крикнул в глубину дома: – Тошка, принеси коньяк, у меня в кабинете в баре.

Затем он лег на обитую вытертым ковром кушетку и закрыл глаза.

Мерин огляделся.

Терраса, по всей видимости, служила семье летней столовой: главным предметом здесь был покрытый белой скатертью раздвижной круглый стол со множеством разностильных стульев вокруг; вдоль стен и окон располагались кресла, тумбочки, «горка» с хрустальной посудой, две старинные этажерки с книгами, кушетка с подушками и валиками по краям, два готовых к прогулкам велосипеда, меховая подстилка для собаки, телевизор «СОНИ», несколько ветвистых фикусов в напольных горшках и еще какие-то предметы красного дерева с инкрустацией, определить назначение которых без специальных познаний в области старинной мебели было весьма затруднительно; стену украшали подлинники картин известных в свое время приверженцев социалистического реализма в багетных рамах; местами потрескавшиеся витражные стекла погружали пространство в разноцветный костельный полумрак. Все вокруг свидетельствовало о недавнем (ныне изрядно запущенном) советском благополучии.

Это он установил.

Ну и что дальше?!

Для этого он изобретал свой «конгениальный» план внедрения в твеленевскую обитель?

Для этого долго уламывал известных в МУРе хорошим владением боксерскими приемами сотрудников Ивана Каждого и Ивана Белова принять участие в этом анархистском предприятии за солидное вознаграждение?

Для этого рисковал своим добрым именем и служебной лестницей (если дойдет до начальства – ему несдобровать, а исключать такую возможность было непростительным легкомыслием, учитывая, что его отношения с Ваней Каждым, недавно переведенным в их отдел под скоробогатовское крыло, никто не брался называть дружескими).

Время шло, а между тем никакая «Тошка» ни с каким коньяком ниоткуда не появлялась, и надежд на углубление «внедрения» в пострадавшее семейство было немного.

Ху, похоже, давно потерял к нему интерес – закрытые глаза и мерное похрапывание служило тому подтверждением.

Новый его знакомый лежал неподвижно, ни единым звуком не выдавая своего присутствия: было вообще непонятно – жив он или скончался от полученных побоев. (А то, что «Шварценеггеры» переборщили – сомнений не вызывало: в крови и ссадинах был не только молодой Твеленев, но и он, Мерин, с непроходящей болью в области печени, свернутой скулой и наверняка немалым синяком под глазом, который к завтрашнему дню, как пить дать, приобретет соответствующие размеры и цветность. И как прикажете являть себя пред ясны очи Скорого? А что врать бабушке? «Споткнулся, упал, поднялся – гипс»? Так она наверняка видела это кино. Нет, сомнений никаких: подонкам, особенно Каждому, конечно же не поздоровится, ответ наш будет страшен, господа, но что делать сейчас?)

Похоже, пора признавать временное поражение и сматывать удочки.

И тут раздался тихий голос Антона:

– Ху, я просил Тошку принести коньяк или мне это приснилось? Пойди выясни, в чем дело.

Животное (поверить в подобное было невозможно) покорно поднялось и нехотя направилось по лестнице на второй этаж. Антон, не открывая глаз и не меняя позы, обратился к Мерину:

– Сева, ты как? Оклемался?

– Да вроде ходячий.

– Спешишь?

– Не очень.

– Извини, я еще полежу чуток: голова пока не варит – ребята работали добросовестно. Туалет и ванную Ху покажет. Полотенце Тошка выдаст, сейчас явится. Хочешь прилечь?

– Нет. Может, правда, «скорую»?

– Тебе?

– Тебе.

– Не дай бог: недоделкинцы перемрут все от любопытства. Не надо им такой радости.

Прошло еще несколько минут, прежде чем Антон опять заговорил:

– А вот и Антонина Аркадьевна, не прошло и часа. Вас, мадам, за смертью посылать.

Это относилось к спускающейся вслед за животным по лестнице молодой девушке в мини-мини-мини-юбке и катастрофически не достающем до пупка топике.

– А вам, мсье, лишь бы было кем помыкать: сами поднять свою… ой, здравствуйте, – она задержала оценивающий взгляд на Мерине, картинно присела в книксене, – я не знала, что вы не один, мсье. Какие еще будут указания?

– Поставь коньяк на стол, достань две рюмки, дай гостю чистое полотенце и вали отсюда.

Возмутиться девушка не успела: от природы и без того немалые в диаметре круглые глаза ее, остановившись на окровавленном антоновом лице, его грязной, разодранной одежде, расширились до размера кофейных блюдец. Начала она с придыхательного шепота: «Тоша, господи, Тоша, что с тобой? Что это, Тошенька? Что случилось, Тоша-а-а?!»… И продолжила, дав волю богатым для своего возраста голосовым данным: «Мама, ма-а-а-ма!!! Пойди сюда, мама-а-а-а, Тоша… Тоше плохо, мама-а-а!..»

– Не ори, дура. Хорошо мне, хорошо, понятно? Хо-ро-шо. Закрой рот и делай, что тебе велят. Ну?

– Тошенька…

– Я кому сказал – не ори? У нас болят головы. – Он осторожно приподнялся на кушетке, опустил ноги на пол. – Ты представилась моему другу? Нет. Почему? Вот, прошу любить и жаловать: Сева, а для тебя Всеволод… тебя как по батюшке?

– Игоревич, – улыбнулся Мерин.

– Всеволод Игоревич… а фамилия?

– Мерин.

– Вот, познакомься: Мерин Всеволод Игоревич. Ну – теперь раскрой рот, скажи нам что-нибудь. Я, если не запамятовала, Антон Маратович Твеленев, к сожалению, брат твой, к счастью, не родной, двоюродный. А ты?.. Ну?.. Антонина… Нет, не получается. Ладно. Иду на помощь. Сева, познакомься, это моя сестра, к счастью, только двоюродная, Тошка Заботкина, шестнадцати лет от роду, пытается в текущем году закончить школу и на этом, надеюсь, завязать с образованием, ибо постижение наук дается нам с непостижимым трудом. В жизни исповедует три вещи: себя, себя и себя. Я прав, Антонина Аркадьевна? Закрой рот, если ничего не произносишь. – Он повернулся к Мерину. – Выпьем сначала или умоешься?

– Я бы помылся…

– Ху, покажи гостю туалет и ванную комнату.

В это невозможно было поверить, но животное, удобно перед тем расположившееся на меховой подстилке, что-то недовольно пробурчало и направилось в кухню. Потрясенный Мерин двинулся следом.


Музыкальный эксперт, как и обещал начальник с Петровки, до которого старому композитору Антону Игоревичу Твеленеву удалось накануне дозвониться, появился в доме 18 по Тверской улице в начале четвертого пополудни. Он долго звонил в единственную на всей лестничной площадке обитую малиновой кожей дверь со множеством расположенных на ней «глазков», даже заглянул в один из них, пока не услышал наконец недовольно-ворчливое: «Кто там?»

– Это Самуил Исаакович Какц.

В жизни музыкального эксперта с тех пор, как он, в силу возраста, был вынужден представляться незнакомым людям полным именем и фамилией, еще не случалось, чтобы его не переспросили: «Простите, как вы сказали?» И в данном случае ничего нового не произошло – из-за двери после продолжительной паузы раздалось: «Чего-о?!»

– Да, да, именно Какц. Не Кац, как можно было предположить, а Какц Самуил Исаакович, – он звонко засмеялся, очевидно, чтобы несколько снизить бестактность прозвучавшего из-за двери вопроса, – музыкальный эксперт.

– Зачем?

– Ну-у-у, как вам сказать, э-э-э… – быстро Самуилу Исааковичу найтись не удалось, – по всей видимости, что-нибудь… э-э-э… исследовать. Вызван композитором Твеленевым Антоном Игоревичем…

Щелкнуло несколько замков, и в удерживаемом цепочкой проеме возникло испуганное старушечье лицо.

– Вы кто?

– Музыкальный эксперт. Какц Самуил Исаакович.

– А по фамилии как?

– И по фамилии тоже Какц, но, если трудно, – решил не упорствовать пришедший, – просто Кац. Доложите, пожалуйста, Антону Игоревичу.

– Антон Игоревич отдыхают. Плохо себя чувствуют. Передать что?

– Я, собственно…

– До свидания. – Резюме прозвучало категорично, дверь захлопнулась, но уйти музыкальный эксперт не успел. Откуда-то издали до его слуха донеслось: «Нюра, кто это был?» – «А Бог их знает. Сказал, что Кац». – «Пусти, это ко мне». – «Надежда Антонна никого не велели». – «Пусти, говорю!» – «И Марат Антонович тоже…» – «Я тебе сейчас покажу Марата Антоновича! Сейчас же впусти человека!»

Опять зашаркали подошвы, залязгали замки, дверь на этот раз уже без цепочки неширокой щелью пригласила гостя войти.

– За мной идите. – Держась от эксперта на почтительном расстоянии, чем-то насмерть напуганная старушка повела его по коридору. – Вон дверь, – заключила она шепотом. – Не долго. Болеем.

Композитор-песенник Антон Игоревич Твеленев возлежал на широком кожаном диване. Он не сделал попытки встать навстречу вошедшему, не предложил ему стул, не выразил удивления, когда тот произнес свои ФИО, не представился в ответ. Он только протянул руку и боксерски безжизненным пожатием дал понять, что ему не до этикетов, что умирает, а дело не терпит.

А чувствовал себя недавний юбиляр действительно как никогда ужасно: болела грудь, нещадно ломило поясницу и, вдобавок ко всему, вчера неожиданно заныла фронтовая еще, более чем шестидесятилетней давности рана на лбу. Эта злополучная метина нашла его в конце 1942-го под Курском в бревенчатом блиндаже, куда и залететь-то никакие пули и снаряды практически не могли: для этого им пришлось бы продвигаться по синусоидной траектории. Ан поди ж ты: невесть откуда взявшийся размером с хороший кулак осколок пересек пространство полевого военного убежища и конечной целью выбрал его, Антона Игоревича, голову Хирурги впоследствии утверждали, что подобное везение граничит с мистикой: доля миллиметра в любую сторону и не знать бы Стране Советов знаменитой песни «Вперед, страна, за Сталина!», написанной в порыве патриотического вдохновения именно в госпитале чуть ли не на следующий день после сложнейшей операции. Пять часов без особой надежды на успех бились фронтовые эскулапы над вяло подававшим жизненные признаки солдатиком, но труды их были-таки вознаграждены: продлить земное существование будущему лауреату многочисленных премий и званий кудесникам скальпеля наконец удалось, правда, не без потерь для пациента – лицо его было испещрено многочисленными глубокими шрамами.

Десять месяцев после этого он с переменным успехом балансировал на больничной койке между жизнью и смертью, дважды впадал в коматозное состояние, пока, наконец, судьбе его не стало угодно вынести окончательный вердикт: жить!

С тех пор много воды утекло, безобразные, до неузнаваемости уродовавшие лицо раны поутихли, зарубцевались, сгладились, а та, пожизненная, что глубокой колеей разделила лоб надвое и непрерывным движением кожи обозначала мозговой пульс, напоминала о себе трудно переносимой болью нечасто, исключительно в моменты высоких эмоциональных проявлений.

Последний раз подобное с Антоном Игоревичем случилось в день кончины его супруги, Ксении Никитичны, шестнадцать лет назад: врачи, больница, реанимация, кома. Было ему тогда 74 – думали не выдюжит.

Но обошлось: через месяц пришел в себя, с недельку еще повалялся в «кремлевке» и на год прочно обосновался на переделкинских просторах – дышал кислородом, баюкал себя сельскими пейзажами, в Москве за это время не появился ни разу. Окреп, поздоровел, забыл о гипертонии и подагре. Еще через какое-то время стал наезжать в столицу, посещать всевозможные творческие семинары, до которых был большой любитель, концерты, песенные фестивали… Страна широко и богато отметила его семидесятипятилетний юбилей – старое партийное руководство молодой демократической России спешно заигрывало с попираемой недавно еще советскими властями интеллигенцией – к нему вернулось творческое самочувствие, о чем свидетельствовало появление в теле-и радиоэфирах множества новых, залихватских, написанных в ритме маршей, песен. Жизнь вошла в прежнее русло и потекла неспешно, весело и бездумно, как в фильме «Волга-Волга» режиссера Григория Александрова.

Но самое невероятное, прямо-таки потрясшее родных и близких композитора, – это то, что он, обожавший свою «Ксюню», чаще в прямом, чем в переносном смысле носивший ее на руках и потакавший всем ее прихотям, после своего выздоровления ни через год, ни через десять – до сих пор – так ни разу и не побывал на могиле жены и даже не знал, где она похоронена.

Домочадцами эта тайна обсуждалась бурно, долго, шепотом, годами почти ежедневно высказывались и опровергались самые разные версии – от потери у старика памяти до полного помутнения рассудка, но постепенно все склонились к тому, что причина такому необъяснимому, на первый взгляд, поведению главы клана Твеленевых банальна, «земна» и в общем-то понятна – элементарная забота о собственном здоровье: тяжелая фронтовая контузия в стрессовых ситуациях напоминает о себе сильными головными болями и пожилой человек старается оградить себя от каких бы то ни было треволнений.

Действительно, с тех пор, уже шестнадцать лет, Антон Игоревич не страдал никакими рецидивами.

И вот неожиданно это злополучное ограбление московской квартиры, к которому на словах композитор отнесся философски и даже с юмором, обернулось возвратом ужасающей боли.

Со вчерашнего дня, как только его привезли с дачи, не случилось минуты, чтобы острые ржавые гвозди не впились бы ему в мозг и не устроили там безобразной броуновской оргии, отчего спазмы сжимали горло, а глаза силились покинуть орбиты.

Прибывший же музыкальный эксперт – невысокого роста человек с безукоризненно круглой лысиной и таким же круглым животиком – как назло оказался обладателем неправдоподобно высокого и сильного голоса, к тому же по характеру, видимо, человеком чрезвычайно веселым и смешливым. Каждую свою фразу, представляясь и объясняя опоздание, он сопровождал заразительно звонким хохотом, чем доставлял бедняге композитору невыносимые страдания.

– Не извольте гневаться, свет Антон Игоревич (ха-ха-ха), пробки на дорогах, как в хорошем шампанском (ха-ха) – забиты на совесть (ха-ха-ха-ха). Позвольте представиться: Самуил Исаакович Какц – русский по паспорту (ха-ха-ха…). Не КАЦ, как можно бы было предположить, а, прошу заметить – КАКЦ! Две буквы «ка»! (ха-ха…) Представляюсь как-то одной барышне: «Самуил Какц». А она говорит: «Извините, какЦ вы сказали?» – И он зашелся в долгом, заливистом хохоте.

Вызывая на дом эксперта с Петровки, Антон Игоревич отчетливо понимал, что тем самым ступает на смертельно опасную тропу, один неверный, неосторожный шаг, с которой может обернуться непоправимой трагедией не только для него самого (десятый десяток – чего бояться?), но и надолго испортить репутацию всему немалому настоящему и будущему роду Твеленевых. И тем не менее он пошел на это сознательно, безоглядно, с поднятым забралом: так уж был скроен, так рожден, таким был с тех пор, как себя помнил: желание довести задуманное до конца – каким бы горьким, жестоким, а порой и безрассудным оно ни было – всегда превалировало над разумом. В целом мире не существовало такой силы, которая могла заставить его изменить принятое решение.

И на этот раз мосты были сожжены и отступать он не помышлял.

– Скажите, Самуил Исаакович, вы давно на этой службе? – Чтобы прервать не в меру развеселившегося музыкального эксперта, ему пришлось несколько раз хлопнуть в ладоши.

– С младых ногтей, как говорят, хотя, если признаться честно, никогда не знал, что означает это выражение. Каких ногтей? Почему ногтей? (ха-ха-ха). – И без какой бы то ни было логической связи продолжил: – Никогда не мог даже предположить, что судьба уготовит мне посещение обители столь высоко чтимого мною музыканта. Несказанно рад, польщен до невыразимости, потому не буду даже пытаться описать мои чувства. Переполнен. Не выскажу. Семья наша, как легко догадаться, родом не из Версаля (ха-ха-ха), но худо-бедно – заграница: харьковские пригороды (ха-ха-ха-ха!). Отец мой…

– А сами вы инструментом владеете? – Антон Игоревич попытался вклиниться в какцевскую смеховую руладу.

– Для себя, под настроение. Не более того. Хотя музыкальная школа, консерватория, симфонический оркестр под управлением Федосеева. Многие прочили будущее. Но – не в «дугу», как говорят мои друзья из уголовки (ха-ха-ха). Пришлось уйти. У меня – признаюсь из огромного к вам уважения – профессиональная беда: слух. Абсолютный слух, черт бы его побрал: слышу каждую фальшивую ноту каждого музыканта. Каждого! От скрипача до ударника! И не могу молчать. Не могу! А вы бы смолчали, соври какой-нибудь, да хоть сам Кобзон, вашу песню? Вместо, скажем, ля-ляляля-ляля-ляля (тут он гнусавым драматическим тенором процитировал фрагмент твеленевского шлягера) спел бы, скажем, ляля-ляля-ля!

Смолчали? Вот и я не мог! Вектор слуха цеплял каждую фальшивую бемольку, и она болью отдавалась в русле моего музыкального чрева. Протестовал, останавливал оркестр, доказывал, пока не выгнали (ха-ха-ха). Но нет худа, как говорится, без чуда: теперь я нарасхват. Во всем мире знают Самуила Какца! – это без рекламы, так есть, поверьте: во всем мире! Отец мой…

Надо было срочно что-то предпринимать, направлять «вектор его красноречия» в нужное для себя «русло», но невыносимая головная боль мешала Антону Игоревичу думать, и задачка эта при всей ее кажущейся легкости долго еще оставалась без разрешения. «Мировая известность скрипичной экспертизы» успела раскрыть плохо соображающему композитору всю свою родословную, начиная чуть ли не со времен воссоединения Украины с Россией, посетовала на политическую недальновидность нынешних руководителей обеих стран, по живому разрезавших миллионы родственных связей, поделилась своей, не бог весть какой счастливой, личной жизнью, сведенной к нередким, но, по большей части, недолговременным связям и еще много чем успела поделиться мировая известность скрипичной экспертизы, прежде чем хозяину дома удалось-таки перехватить инициативу. Он достал из нагрудного мешочка-ладанки небольшой ключ и протянул его Какцу.

– Она в шкафу, вот – откройте, мне трудно вставать.

– Ах, как вы прекрасно сказали: «Она». Впервые слышу, а ведь, кажется, рядом лежит: это же и впрямь не предмет – живое существо: дышит, понимает, чувствует. Уникально сказали. Запомню и буду цитировать с вашего разрешения. – Он засуетился, вынул из шкафчика большой, завернутый в черный бархат футляр. Развернул неспешно, провел ладонью по корпусу. – Никогда, наверное, не перестану волноваться перед подобной встречей: это для меня воистину икона, прости, Господь, раба твоего грешного, несмышленого, – Самуил Исаакович троекратно перекрестил себя, – но недаром известно: не зазвучит скрипка, не запоет, не заплачет, пока мастер не отдаст ей всего себя – сердце, кровь, душу, веру. На этот великий труд – Божье предназначение. Не многие сподобились на сию благость, потому и по пальцам их перечесть – одной руки хватит. И цены ей, царице звука, – в привычном, нашем, людском, грубом денежном выражении – нет! Не придумано мерило, потому как тайна ее рождения равна великой тайне происхождения всего живого на Земле.

На этих словах Какц щелкнул замочком футляра, загадочным жестом факира отклонил крышку его и замолчал надолго, словно загипнотизированный матовым темно-коричневым блеском возлежащей в нем мумии.

Возникшая столь неожиданно пауза громом обрушила на голову композитора заоконный многомашинный гул.

Антон Игоревич до зубовного скрипа сжал челюсти, закрыл глаза: на какое-то мгновение ему показалось, что сознание его покидает. Он сделал над собой невероятное усилие, оперся на локоть, опустил ноги на пол. Сел. Огляделся.

Самуил Какц держал скрипку в отставленных далеко перед собой дрожащих ладонях, отчего та, оживающей птицей раскачиваясь и подрагивая вместе с ними, казалось, вот-вот обретет самостоятельную жизнь и упорхнет в форточку. При этом лицо музыкального эксперта белело мраморной неподвижностью, а готовый воспламенить все окружающее взгляд наводил на мысль о нешуточном психическом расстройстве несчастного.

«Что это? Юродство? Несомненно. А словесная преамбула? Цель? Расположить? Войти в доверие? Успокоить? Отвлечь? Похоже. Зачем? Кто этот русский по паспорту? Эксперт? Или по совместительству следователь? Если первое – берет взятки без зазрения. Если второе – берет, но на порядок выше. Сколько? И как это сделать, чтобы помалкивал в тряпочку? И надо ли? И кто его, Антона Игоревича, спасет, если…»

Немые вопросы в больной голове композитора рождались хоть и с трудом, но намного легче, нежели ответы на них. Неизвестность оборачивалась пыткой. Хирургическое вмешательство, на которое он решился добровольно и которым так беспощадно изнуряет себя – это подтверждается сердечными перебоями – должно быть закончено немедленно, сейчас же, сию секунду или ему не хватит кислорода – он задохнется. Или взорвется грудная клетка, кровь разрушит плотины сосудов, и все обернется посмертным фарсом. Или…

И тогда, волшебным образом угадав состояние девяностолетнего пациента, Самуил Исаакович отложил в сторону скальпель, ловкими стежками зашил кровоточащую рану и произнес едва слышимым на фоне тверского моторного разгула шепотом:

– Или вы хотите мне что-то сказать?

К этому времени он завершил наконец акцию водружения скрипки на прежнее место, закрыл футляр и в изнеможении откинулся на спинку стула.

Нет, Антон Игоревич ничего говорить не хотел. Он хотел услышать. Услышать! Причем одну (только одну!) единственную фразу: «Да, это ОНА». И тогда можно будет продолжать бесцельное и столь затянувшееся сражение с жизнью. Хотя бы еще немного. И побеждать, когда никто уже, кроме него самого, похоже, этого не хочет. И он, вонзившись взглядом в эксперта, молчал умоляюще яростно.

– И что уже вы хотите от меня слышать? Мои нервы на исходе: я держал в руках 17 век. 17-й!!! Я должен отдыхать. Надо прийти в себя. Простите. – Самуил Какц вынул из нагрудного кармана носовой платок, прикрыл им глаза и, прежде чем продолжить, несколько минут сидел без движения. – Если бы у меня были слова – я бы их кричал, но у меня их нет. Скажу только: и кленовые пластины, и круг, и мальтийский крест, и (АС) в круге, и струны – кишки ягненка, а главное – великая тайна тайн скрипичного искусства – лак – девяностые годы 17 столетия. И все это я впервые в жизни только что держал вот в этих руках. – Он протянул перед собой потные ладони. – Видите – они дрожат? И это не Паркинсон – это пиетет перед гением маэстро.

Затем он неожиданно резво вскочил со стула, схватил в охапку свой чемоданчик, сбежал по ступенькам в сад и только оттуда крикнул: «А то, что это великий Антонио, так же бесспорно, как и то, что вы, простите за фамильярность – Антон. Уже поверьте Самуилу Какцу».

Больше композитор Твеленев его никогда не видел.


Мерин через две ступеньки миновал подземный переход, завернул в арку двора и застыл в изумлении: из подъезда его дома выходил… Нет, этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда – ни по определению, ни по закону, ни по понятиям, ни даже по стечении обстоятельств – никак этого не могло быть. Просто подонок Каждый с товарищем повредили-таки ему голову и как результат – нормальная галлюцинация. Или отказал заплывший глаз. Или перед ним двойник – такое случается. На всякий случай он юркнул в соседний подъезд, приник здоровым глазом к дверной щели, перестал дышать и в следующий раз наполнил легкие воздухом не раньше, чем это стало жизненно необходимым. К тому времени спина начальника отдела МУРа по особо важным делам полковника Юрия Николаевича Скоробогатова маячила уже далеко в толпе, постепенно уменьшалась в стати и, наконец, вовсе скрылась в прожорливом чреве московского метрополитена. Мерин даже мог поклясться, что его обожаемый начальник, своей неспешной походкой дефилируя мимо него, что-то фривольное напевал себе под нос.

И как это прикажете понимать?

Бабушка Людмила Васильевна открыла ему со словами: «Ну наконец-то, я уже начала волноваться». При этом на лице ее блуждала отнюдь не соответствовавшая какому бы то ни было волнению улыбка, а плечи покрывала роскошная времен советского застойного увлечения итальянским ширпотребом понча.

– Ужин разогревать? – Этот вопрос прозвучал уже из кухни.

– Я сам, спасибо. – Сева подошел к Людмиле Васильевне, обнял ее за плечи, присел, заглянул в глаза. – Что-нибудь случилось?

– Почему ты думаешь? Абсолютно ничего. Просто хотела разогреть ужин, вот и все. Что тут особенного? – Она ласково стряхнула с себя его ладони, кокетливо поправила идеально уложенную прическу и со словами: «Прилягу, что-то устала», растворилась в своей комнате.

Больше всего Севу огорчило бабушкино нереагирование на его кровоподтеки и наверняка уже красный, если не фиолетовый, синяк под глазом. Он даже вернулся в прихожую и долго не узнавал себя в зеркале – не испугаться такому лицу мог только человек, крайне чем-то озабоченный.

За тарелкой холодных макарон «по-флотски» отчетливо-подробно возник в памяти весь сегодняшний день. Раннее утро, идиотские Людмилы Васильевнины вопросы, которые и тогда уже показались странными, а теперь и вовсе выглядели не случайными, о чем-то очень много говорящими. (Только вот о чем?) «Как ты, Севочка, относишься к Юрию Николаевичу? А он к тебе, Севочка? Устала, Севочка, пойду прилягу, Севочка…» (Вот и сейчас – устала, прилягу.)

Потом Скоробогатов поручает ему секретное (даже от Петровки!) дело, ему – от счастья, не иначе – заклинивает разум, и он, идиот (теперь-то уж очевидно, что идиот: могут ведь и донести или всю жизнь шантажировать, для Каждого это – раз плюнуть), в угаре верноподданнического рвения, чтобы поскорее выслужиться перед начальством, придумывает идиотский план внедрения в твеленевское окружение (теперь-то понятно, что идиотский: могли ведь и искалечить Антона), нанимает двух дебилов (а то, что дебилов, теперь можно не сомневаться) и не добивается ровным счетом ничего, если не считать: а) синяка под правым глазом (кстати, почему под правым? Надо узнать, не левша ли Ваня Каждый, и если да – пора думать об адекватном ответе), б) непроходящей боли в печени и в) ничего не дающего знания того факта, что противная маленькая девчонка Антонина приходится двоюродной сестрой побитого муровцами Антона.

Французский твеленевский коньяк, выпитый на голодный желудок и закушенный тонкими дольками лимона, напомнил о себе некоторой сонливостью. Мерин перешел в свою, как он ее называл, «келью», лег на диван, закрыл глаза. Память продолжала фиксировать события дня. Итак: после второй (или третьей?) удалось разговориться – Антон-младший, не без труда преодолевая неповоротливость сдвинутой со своего природного местоположения челюсти, удовлетворял неуместное, но вполне невинное любопытство гостя ровно столько, сколько тому казалось небестактным. Так удалось выяснить, что необъятный размер дачи – не склонность хозяев к гигантомании, а мера вынужденная, напрямую связанная с количественным составом родственников великого композитора-песенника. «Не поверишь, – вещал внук, – их никому еще не удалось сосчитать, многие не знают друг друга в лицо и встречаются не чаще раза в пятилетку. Но когда собираются вместе – впечатление жутковатое: любой цыганский табор отдыхает. Фамилии у всех разные – от А до Я. По сто штук на каждую букву алфавита. Собственно Твеленевых, кстати, не так много: я, отец, мама, родня двоюродного деда, родня их родни, ну и сами деды, конечно…»

Мерин старался не перебивать собеседника, делал это в исключительных случаях, когда чего-то не понимал, как сейчас: почему «деды» оказались во множественном числе? «А что, отец твоей мамы тоже Твеленев?» – «Нет, он Тыно, эстонец, очень крупный при Советах партдеятель был, до сих пор в фаворе, их вообще очень много, этих Тын, и все почему-то считают себя нашими родственниками. Вот и эта пигалица, – Антон кивнул подбородком в сторону вертящейся неподалеку Тошки, – к примеру, Заботкина, но тоже норовит примазаться к нам, Твеленевым. Небось, хочет из наследства ухватить чего. И тебе не стыдно, крохоборка? Мало тебе своего бизнес-папы?» Та не замедлила беззлобно огрызнуться: «Не ответствую, молчу, потому что не хочу». – «Не ври, ты всегда хочешь, – парировал двоюродный брат, – врать нехорошо». Девушка вспыхнула, посмотрела на него долгим укоризненным взглядом, сказала негромко: «Дурак». – «Правда? – искренне изумился брат. – Что так? Я имел в виду – ты всегда хочешь спорить, ты спорщица, не более того. А ты что подумала?» – «Это и подумала». – «Правда? А почему зарделась синим негасимым пламенем яко вечный огонь?» – «Дурак», – еще тише повторила Антонина. «Это ты уже говорила. Видишь, Сева, как у нас плохо со словарным запасом».

Мерин прокрутил в памяти этот диалог почти дословно, неожиданно для себя обнаружил, что глупо при этом улыбается, энергичным движением бровей в сторону переносицы посерьезнел. Итак (он очень любил это скоробогатовское словечко «итак»): семейство Твеленевых многочисленно (это плохо), внук композитора словоохотлив (это хорошо), внучка хороша собой (это абсолютно безразлично), ее отец – бизнесмен (нормально). Остаются Антон Игоревич (дед), второй дед (кто такой?), Марат Антонович Твеленев (отец), Надежда Антоновна Заботкина (мать Тошки), Аркадий Семенович Заботкин – ее муж (Тошкин отец), семья мужа (по словам Антона-2, их человек сто) и мать самого Антона-2. И ее родня. И родня ее родни, как тужился острить все тот же Антон-2… В общем, не слабо.

Мерин поменял один затекший бок на другой, усилием воли вернулся воображением своим на веранду твеленевской дачи: вспомнить все до самых последних мелочей, а потом уже сортировать что треп, что стеб, а что можно в копилку. Память подсказала: после примерно десятой стопки французского побитый Антон осуществил неудачную попытку встать на ноги, закряхтел и вернулся в исходное (сидячее) положение, произнеся при этом: «Уй е-е-е, что же мне теперь – уткой что ли пользоваться? – И обратился к сестре. – Тошка, все равно зря подслушиваешь, ничего интересного не перепадет, сплетница старая, принеси дедову «утку», я писать хочу».

Та произнесла свое традиционное «дурак», тихо всхлипнула и демонстративно вышла в сад.

Мерин насупился.

– И зачем так?

– Как?

– При мне.

– И что?

– Как с маленькой.

Антон долго смотрел на Мерина. Серые глаза его несколько раз меняли оттенок – от почти черного до прозрачно белесого. Выражение лица при этом оставалось неизменным. Сева определил его как «подозрительно-насмешливое удивление». Наконец, он растянул губы в улыбке и произнес вполне дружелюбно:

– Во-первых, она и есть маленькая. А во-вторых… Как бы поточнее выразиться?.. Ты меня сегодня немало, признаюсь, удивил, я твой должник, поэтому хочу говорить только правду, хотя с незнакомыми людьми откровенничают только полные идиоты, к которым я себя не отношу.

Итак. Я разговариваю с моей двоюродной сестрой ерническим тоном, потому что я ее от себя отваживаю: она, видишь ли, в пять лет, в детстве, в меня втюрилась до обмороков и до сих пор мешает моей личной жизни. Я от нее цинизмом спасаюсь. Уразумел?

– Так этим ты ее, наоборот, приманиваешь.

– Чем?

– Цинизмом.

– Как это?

– Ну, с ней ты не как со всеми, значит, неравнодушен. А цинизм – от смущения. Так она понимает.

– А ты?

– Что я?

– Ты как понимаешь?

– И я так же.

– Ты что – психолог?

– Вроде.

– Учишься?

– Вроде.

– В институте?

– Вроде да.

– Понятно. – Он неспешно поднялся, держась за стены, направился в ванную. Мерин тоже встал.

– Что, действительно так плохо? Давай помогу.

– Да нет, это я чтобы выдру прогнать.

– Круто ты с ней.

– Приглянулась?

Вместо ответа Мерин почувствовал, что краснеет. Это не осталось незамеченным.

– Вау, и ты туда же! Не советую: будешь последним в десятом десятке. Полшколы в очереди стоит за невинным поцелуем. Не уходи, еще поболтаем, ты, я вижу, разговорчивый: все «вроде» «да вроде».

Вернулся Антон с бутылкой шампанского. Достал из стойки бокал. Крикнул:

– Кошка, пойди сюда, хватит злиться, старший брат зовет.

Второго приглашения не потребовалось – Антонина возникла из-под земли.

– Видишь, Всеволод, какие мы послушные. Прямо хоть пятерку по поведению. Это, думаю, в твою честь: любим перед молодыми людьми паинькой прикинуться. Да, куколка? Или просто захотела? Я имею в виду – выпить? – И неожиданно обратился к Мерину: – Я тебе спасибо-то хоть сказал?

– Да, вроде.

Антон захохотал.

– Ну ты красноречие-то, Сева, прибери на время. Говори коротко: «да» или «вроде»? Я серьезно. – Он разлил остатки коньяка, Антонине плеснул в бокал шампанского. – Сказал или нет?

– Не надо «серьезно».

– А несерьезно можно? – И поскольку Мерин вместо ответа неопределенно пожал плечами, обратился к преисполненной благодарности за допуск в мужскую компанию и потому присмиревшей сестре. – Вот, Чушка, человек, который, рискуя собой, спас твоего двоюродного брата от как минимум необратимых увечий. Я уж не говорю о самом худшем. Ты меня понимаешь?

– Да, – дрожащими губами пролепетала девушка.

– Ты в неоплатном долгу перед, не побоюсь сказать, подвигом этого человека, должна ему быть благодарна до гробовой доски, потакать всем его желаниям, просьбам и даже прихотям, поэтому сейчас пригубь вместе с нами за здоровье Всеволода Игоревича, затем бегом в магазин, – он достал из кармана купюру, – купи что-нибудь подобающее случаю, сдачу оставь себе и бегом обратно. Задача ясна?

– Да, – по-прежнему еле слышно ответила Антонина.

– Тогда не брызгай в нас синими брызгами, если в морду не хошь. Не хошь?

– Нет.

– Значит, ноги в руки – или наоборот, как тебе удобней, – и вперед, заре навстречу.

Девушка покорно взяла протянутые ею деньги и небыстрым бегом направилась через парк к калитке. Такой ее реакции Мерин никак не ожидал. Помнится, ему настолько неправдоподобным показалось ее гипнотическое повиновение, что он даже предположил что-то вроде родственного сговора.

– Вы что, оба надо мной издеваетесь?

Антон снисходительно улыбнулся:

– Не сложничай, психолог, все гораздо проще: она у нас патологически наивна и доверчива. В детстве ее даже врачам показывали – не сдвиг ли какой. Нет, просто верит всему, что видит и слышит, – такая натура. В жизни тяжело придется. Ну ладно, бог с ней, с Чушкой, пусть живет. Давай, пока ее нет, к нашим баранам, а? Нас-то с тобой из другого мяса лепили, правда? Не всему верим, что нам на уши вешают, чтобы не сказать – ничему. Нет? Я не прав? Я лапшу с детства люто ненавижу, пуще манной каши, так что будем уважать друг друга, идет? Ты мне рассказываешь, кто ты есть на самом деле, кто эти ребята, что вам от меня надо, а я вникаю во все детали и по размышлении зрелом реагирую так или иначе. И разбегаемся. Договорились?..

– …Сева, ты что, макароны не разогревал?! Ты их ел холодными?! – Вопрос содержал оттенок плохо скрываемого отчаяния. – Зачем ты портишь себе желудок?!

От испуга Мерин чуть не свалился с дивана. Он так увлекся восстановлением подробностей посещения твеленевской дачи, что долго не мог сообразить, где находится и кто это так нагло внедряется в его сознание. Черт, бабушка Людмила Васильевна. Отдохнула и требует общения. Нет, срочно надо куда-то отсюда перебираться – на съемную квартиру, к друзьям, на вокзал наконец, все лучше, лишь бы не здесь. Ни на секунду нигде нельзя сосредоточиться: на работе Трусс с Яшкой, дома – Людмила Васильевна со своими дурацкими вопросами.

Дверь скрипнула, приоткрылась, в проеме образовалась голова урожденной Яблонской.

Нет, это уже слишком: по негласному взаимному уговору, который свято соблюдался как минимум последние лет десять, пороги комнат каждого из обитателей квартиры непереступаемы для другого. Наглость невиданная. Глаза не открывать, дышать ровно, можно даже чуть улыбаться приятному сновидению.

– Севочка, ты спишь?

Не поддаваться провокации ни в коем случае!

– Ну спи, милый, я пойду пройдусь.

Тоже не слабо: пройдется она, видите ли, в такое время! Ладно, не напугаешь, иди пройдись, кто, скажите на милость, позарится на такую грымзу.

Когда щелкнула входная дверь, Сева встал, подошел к окну. Через какое-то время из подъезда вышла Людмила Васильевна, он не сразу узнал ее: в пальто нараспашку, в нарочито небрежно повязанном вокруг шеи ярком шарфе и без своей привычной шляпки-шапокляпки, отчего рассыпавшиеся кудряшки волос, подхваченные порывом ветра, образовали на голове красивый серебряный парус. Она постояла с минуту, посмотрела по сторонам и не спеша направилась в сторону Красной Пресни.

Ну – дела-а-а! Не далее, как на прошлой неделе Мерин в который уже раз выговаривал ей за чудовищный головной убор, умолял снять, выбросить, не надевать больше никогда, если не хочет позора в свой адрес и издевательств в адрес любимого внука. «Поймите, – слезно умолял он, – на меня показывают пальцем – смотрите, вон пошел парень, который жмотится купить родной бабушке нормальную шляпку. Думаете это приятно? Мне стыдно выходить с вами на улицу.

Вы компрометируете российские правоохранительные органы, диссидентка непосаженная… Людмила Васильевна всегда находила оправдания: она теплая, я привыкла, мне удобно, я люблю малиновый цвет… Сева уже было потерял всякую надежду… и вдруг!!! Ну что ж, скажите спасибо, что мне не до вас сейчас. Но особенно-то не обольщайтесь, уважаемая, потерпите: распутаем и эту трансформацию. Всему свое время.

Сева вернулся на диван, лег на спину, кряхтел, ворочался, пытаясь сосредоточиться, до боли щурил глаза, но наглое бабушкино преображение долго еще вытесняло из сознания все остальные события.

…Наконец, возник экран, замелькали предметы, хорошенькая девочка Антонина, выхватив из рук Антона Твеленева тысячную купюру, побежала через парк к калитке, а ее двоюродный брат «заговорил».

– Не удивляйся, психолог, она у нас такая наивная. Но мы-то с тобой из другого мяса скроены, верно? Мало чему верим, чтобы не сказать – ничему. Я лапшу с детства ненавижу, хуже манной каши. Давай уважать друг друга: ты мне рассказываешь, кто ты есть на самом деле, кто эти ребята, что вам от меня нужно, а я по рассуждении зрелом, вникнув во все детали, так или иначе реагирую. Засим разбегаемся. Договорились?

Не слово в слово, конечно, какие-то обороты антоновского монолога претерпели изменения, но ни одна мысль, похоже, не пропущена, можно двигаться дальше. Мерину нравилась его стенографическая память, временами он даже бравировал ею, пересказывая по памяти много дней спустя многословные выговоры и наставления Скоробогатова. Трусс однажды тайно записал на диктофон какую-то очередную выволочку шефа и через неделю примерно потребовал от Мерина ее повторить. И когда тот воспроизвел высказывания полковника почти дословно, небрежно заметил: «Я давно говорю – зачем тебе уголовка? Иди на эстраду. Здесь ты всего-навсего Мерин, а там будешь Мессинг. И бабки другие».

Сева еще раз прокрутил в памяти все сказанное Антоном: да, обыграл его внук композитора, с позором обыграл, как ни кинь. Он-то мнил себя стратегом, планы разрабатывал, синяк вон под глаз схлопотал, печенью поплатился, а его «на раз» раскусили, разжевали и выплюнули. И кто? Аспирантишка-недоучка, можно сказать – ноль в криминальном деле. Невероятно! Как это могло случиться?!

Кое-какие оправдания себя, любимого, конечно же, вертелись в уязвленном сознании молодого следователя. А когда возникшие неожиданно височные удары отметились в голове привычными зарубками в голове, но он по обыкновению отложил их расшифровку на потом.

Они оба долго молчали.

Конечно, молчание работало на Твеленева: молчит «спаситель» – значит, прав он, и с каждым мгновением такая уверенность в его сознании крепнет. Мерин это понимал.

С другой стороны, оправдываться, делать большие глаза, бить себя в грудь, отпираться тоже глупо: раз его раскрыли, да еще так лихо, значит, перед ним не наивный мальчик, не на того, как говорится, напал, ничему этот доморощенный Шерлок Холмс теперь не поверит, недаром он только что декларировал свое отношение к лапше на ушах. Сейчас важнее понять, где прокол (или проколы) с его, Мерина, стороны, да такой очевидный, что и дураку (в смысле – непрофессионалу) понятно. Где? В чем? И самое главное: как вести себя дальше с этим двоюродным братом патологически доверчивой сестренки? Послать подальше, хлопнуть входной калиткой и в следующих своих шагах его не учитывать? Можно.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3