Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приемный покой - Побудь здесь еще немного (сборник)

ModernLib.Net / Анна Андронова / Побудь здесь еще немного (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Анна Андронова
Жанр:
Серия: Приемный покой

 

 


Анна Андронова

Побудь здесь еще немного (сборник)

© ООО Андронова А. А.

© ООО «Издательство АСТ»

© ООО «Издательство Астрель»


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Повести

Соседи

У Зои Степанны умер кот. И был-то негодящий, так – пожрал-ушел, а жалко. Помер и валялся в палисаднике все утро. И Нинка уехала. Вроде какая связь? Нинка уехала – скоро будет двадцать лет, но как-то накатило сразу все. Накатило и встало поперек. Ни туда, ни сюда. Взяла валидол, потом нитроглицеринку, выпила чаю. Отпустило только часам к десяти, когда уже приняла все таблетки, которые в последний приезд покупала дочь. По одной, чтоб не ошибиться.

Зверь все валялся прямо на клумбе. Дворничиха Валя (чистоплюйка из бывших инженерш) помахала Зое Степанне в окно руками в чудовищных малиновых перчатках, мол, не трону! Пальцем не трону. А могла бы и помочь. Сколько раз за нее в том же палисаднике убирала бумажки, и около мусоропровода. Даже мыла. Жвачки отскребала от лифта, хоть и не пользуется – первый этаж. Ни разу Валя слова путного не сказала, буркнет «здрассти», перчатки подтянет и возит грязной тряпкой по лестнице. Сердце кровью обливается на такую уборку смотреть! Чтоб тебе дома так прибраться!

Или, например, почтовые ящики на первой площадке. Бывшая почтальонша (царствие небесное) была старой закалки. У кого замка нет на ящике – в дверь стучала, всем пенсионерам – лично газеты или что, раскладывала аккуратно. Если извещение или за квартиру – отдельно от газеты, чтобы не выкинули нечаянно. А теперь? Смотреть страшно! Ни одного постоянного почтальона, прибежит девчонка какая-нибудь перед учебой, или, наоборот, ближе к вечеру. Все покидает кучей – квитанции, газеты, рекламу эту, глаза бы не глядели! Весь пол на площадке, как после обыска, в бумаге! Зоя Степанна выйдет, сложит в стопку на дворницкий шкаф, через час – все то же самое, как вредительство, ей-богу!

Зоя Степанна ничего не выкидывает. Вдруг пригодится? Каждую рекламную листовку изучает внимательно и подробно – пылесосы со скидкой, лекции по биоэнергетике, убираем жир дорого (?), новый обувной магазин, при покупке двух бутылок водки третья – бесплатно! Бумажка мягонькая, ею хорошо окна протирать. Одно время пыталась кота приучить в туалете в банку из-под сельди. Но он на пылесосы со скидкой гадить не хотел, испортил половик в коридоре, а потом, слава Богу, приучился уходить в форточку.

Зоя Степанна как сейчас помнит, прикатила Нинка – ах, ах! Мама живет на первом этаже без решеток! Как будто эта мама спустилась с небес на землю в ее, Нинкино, отсутствие! Их «старый фонд» сломали, когда дочери было года два, ничего кроме вот этой вот панельки, первый этаж налево, она и помнить не может! Ну, дело хозяйское, где деньги, там и дело. Чем бы дите не тешилось, лишь бы подольше погостило. Брать у нее нечего, телевизора нового тогда еще не было, да и телевизором сейчас никого не удивить. С дочкой не сладить, Зоя Степанна смирилась, мол, буду как в тюрьме, оказалось – очень даже ничего.

Решеточки поставили легонькие, беленькие, а главное – реденькие. Внизу такой полезный карманчик.

В этот карманчик можно положить плашечку и ставить летом цветочные горшки. Лоджия у нее застекленная (Володя, покойник, еще по трезвому делу сам стеклил), получился с двух сторон такой цветочный подоконник. К нему же пришлась старая тюлька до середины окна – вроде и занавеска, и цветы не закрывает. Любуйтесь, люди добрые, какие в этом году у нас розочки!

Не хуже импортных голландских.

На кухне в карманчике сначала тоже был цветник, но с появлением кота Зоя Степанна все горшки убрала. Думала, он там будет лежать, на солнце греться. Кот же лежать не захотел, вылетал из форточки, как торпеда, прямо в палисадник и пару раз по молодости и глупости задевал башкой о решетку. Пришлось попросить соседа разогнуть маленько прутья на пути вылетающего кота. Смех! А цветы все равно пришлось убрать, так как он возвращался с улицы тем же путем, вспрыгивая на кармашек решетки сбоку, руша горшки и банки, а потом уже повисал передними лапами на раме и подтягивался в кухню.

Да, кот. Вон валяется. И видно, что точно не живой, потому как башка странно свернута в другую сторону.

О-хо-хо. Может, от старости? Хотя от старости так башку не вывернешь. Собаки, наверное. Или отравился чем. В подвале была пропасть крыс, они там жили с незапамятных времен, вселились вместе с первыми жильцами. Санэпидстанция наездами оставляла всякую дрянь по углам, сыпали и закладывали в дыры. Крысам от этой суеты, конечно, вреда особого не было, ну сдохнет одна-другая, и все. А вот собачку из первого подъезда, говорят, лечили серьезно, выхаживали и еле спасли. Чего-то она там нажралась в подвале пополам с приманкой.

У Зои Степанны, надо сказать, под лоджией (первый этаж) был устроен погреб. Все честь по чести, вентиляция выведена сбоку, кирпичики аккуратно пройдены раствором снаружи, крышка на шпингалете обита ватничком, внутри песок засыпан и отделано доской. У ее Володьки, кабы не водка, руки хоть на доску почета прибивай. Они тогда только переехали. Дом был новый, заселяли разом, кругом была грязища и строительный мусор. До их дома от самой остановки был настланы деревянные мосточки. Да.

Нет. Погреб он, конечно, закладывал позже. Она уже тогда насадила под окно сирень и акации откопала, и все радовалась, что кусты разрослись и закроют от домоуправления Володькину самодеятельность. И за песком они ездили с соседом на его «Москвиче», далеко на реку. С пирожками и маленькой Нинкой. И осталось от поездки какое-то ощущение отдыха и отпуска. Потом Володька соседу строил похожий погреб, и ездили опять за песком, но тогда уже без нее и напились страшно оба до рвоты. Непонятно как доехали. Соседка тогда обиделась, почему-то, и перестала разговаривать, хотя Сергей – хозяин «Москвича» – сам выпить не дурак и Володькиной вины там не было. Она тогда его еще защищала, еще его загулы случались редко и коротко, без буйства и рукоприкладства, а вполне культурно за столом под закуску.

Ну и вот. Погреб. Потом многие понастроили, позаделывали дыры под лоджиями каждый со своим прицелом. У Зои Степанны-то стояли под полом картошка и морковка в коробах, и кое-какие баночки с кое-чем, и капустка фирменная в бочке. Полное подсобное хозяйство. На сад или домик какой им никогда денег не хватало, приходилось в городских условиях изворачиваться. Еще и соседи завидовали, что у нее на подоконнике выходили, как настоящие, огурчики в апреле, и круглый год свежая зелень, и даже маленькие красные перчики, как игрушечные. Слава Богу, окна попали на южную сторону, и береза сейчас уже порядком вытянулась и распространилась, а тогда еще только посадили, и свет она не закрывала. А акацию с сиренью Зоя Степанна (тогда еще просто Зоя) сама лично обрезала и подправляла, чтобы не лезла в окна и не застила солнце.

Да, погреб. И ведь тоже лет пять назад завелись крысы! Ужас! Скребли ночью, как пилой, даже страшно. У соседа слева сожрали деревянный косяк двери, а в старом тряпье свили гнездо. Зоя Степанна, ложась спать, прислушивалась ко всем звукам, не грызут ли? На лоджию она выходить боялась, и еще страшнее – открыть погреб. Выскочит такая серая тварюга! Что с ней делать? Дальше – больше. Картошку пришлось купить на рынке. Зимой-то как дорого! Картошка сверху пакета была как на подбор, а снизу оказалась зеленущая мелочь, хоть плачь! И обидно, что покупала у той же хозяйки, что и осенью. Бабулька как бабулька – неопределенного возраста в облезлой ондатровой шапке поверх платка. «Как пасхальное яичко моя картошечка, неужто обманывать буду! Смотри, крупная, чистенькая. Сами такую едим, бери, моя хорошая!» Обидно до слез.

Поплакала «моя хорошая» у себя на кухне, зелень всю выбросила. Осталось примерно полпакета. Хранить негде. В холодильнике холодно, в комнате – жарко. Тут было три пути – купить отравы, позвать соседа или залезть как-то самой на эту лоджию, может, с палкой? Разобраться что к чему. Последний путь самый прямой, но заставить себя никак невозможно. Отравы – какой? И где ее продают? Серега попросит, конечно, бутылку, соседка и так не разговаривает. А с кем еще словом перекинуться, как не с Катей? И вот тут возник четвертый путь – кот.

Сам возник. На коврике около двери. Сидел и ждал, когда она придет из молочного и его пустит, выбрал именно эту дверь. Три дня сидел, она не выдержала – пустила. Не котенок-подкидыш, а вполне взрослый зверь. И сразу понятно, не кошка. Снизу белый, сверху серый. Ничей, потому что и сверху и снизу очень грязный. Совершенно дикий – на руки не шел, но знал, например, где кухня. Значит, где-то жил раньше? Зоя Степанна решила, что убежал или выбросили. Морда у него была широкая, лобастая. Уши драные, на хвосте три полосы. Крупный и какой-то плечистый, что ли? Шея такая крепкая и лопатки на спине под шкурой ходили не размашисто, а туго, напряженно. Дальше спина у него немного сужалась, и ноги задние были послабее, пожиже. Хвост держал палочкой, вдоль пола и походку имел такую развалистую, неспешную, напоминая тем самым покойника – Володьку.

Зоя Степанна, конечно, понимала – живет одна.

К вечеру примерещится может и похлестче, Бог знает что, но… Глянуть сзади – чисто Володька! Затылок слегка свалявшийся. И глаза небольшие желто-коричневые, один в один. Спереди низко наплывали волосы, как у кота челкой наплывало серое пятно. Вылитый!

Так же заходил, не спеша. Зайдет и встанет посреди кухни, не садится. Зоя Степанна знает – не сядет, пока не поест. Но просить тоже не будет. Ни разу не мяукнул, об ноги не потерся, хвостом не махнул. Встанет и стоит, хоть тресни. Миску поставишь, подойдет спокойно, зыркнет, плечом загородится и молча жрет. Пожрет – и в окно. Вот и все спасибо. Володька же застревал, еще не заходя на кухню. Да и где там застревать-то! На пяти метрах плита, стол и холодильник! Дверь по тем же причинам сняли, чтобы проход расширить. Вот там, бывало, встанет и стоит. Ждет, пока она сообразит ему поесть. Не спросит, что, мол, на обед на ужин, как дела. Молча. Увидит на столе тарелку – сядет. Опять сидит. Она уже знает – надо стопочку, ложку и хлеба толстым куском. Очень борщ любил острый и еще на хлеб чеснок резал. Чистил сам и ножик перочинный носил в кармане. «Ну…» И сразу по второй.

Потом уже сам приходил сразу с поллитрой, из кармана доставал. И стоять-то не мог. Оборвал все вешалки в прихожей, хватаясь за пальто. А еще позже иной раз и друзья-приятели в дверь заносили и клали на половик никакого. Никакого. И лапы задние, то есть ноги, конечно, вот такие же стали жалкие, тощие, а плечи еще оставались, А потом еще и печень полезла, и уже в самом конце живот стал огромный на тонких ножках, и ездили в больничку раз в неделю откачивать оттуда воду…

Тоже в руки не особо давался. «Уйди!» Нинка пропадала у подруг. Когда ему стало совсем плохо, у Нинки решался десятый класс, она шла на медаль, ее Нинка, как не своя. Чужая, гордая, с задранным носом, в перешитых платьях, дешевых пальтишках. Готовилась поступать. Фыркала на каждый упрек. Отец, мол, болеет. У-у-ух, так бы и врезала сгоряча!.. «Иди, этот, твой, облевался опять». Так и звала: «этот». А он молчал, «этот», уже вставать не мог, а не звал. Ночью падал с кровати, рвался куда-то, пытался идти, голова была не на месте. И все без единого звука. Нинка забрала матрас на кухню, а вход задвигала столом. Володька иной раз добирался. Падал. «Мам, мам! Да проснись же. Этот сверзился опять, мам!» А она спала, Господи, как она спала! Как в спячку впадала с вечера. Стыд-то какой! И никогда с ней раньше не было такого, наоборот. Только у соседей брякнет что-то. Или Нинка носом шмыгнет, Володька тот же рядом шевельнется – все. Она уже глазами хлопает, как и не спала.

И к Нинке к маленькой она по десять раз вставала, и слух у нее всегда был чуткий. Придет, бывало, компания вечером на лавочку у подъезда, а Зое Степанне все слышно. Вот Шурка Степанков из второго подъезда, вот Людка Прошкина с пятого этажа. Нинка – вся в отца, за час пару слов только и услышишь, отстань, мол, Шурка. Он как начнет лапшу разводить, любовь-морковь, Зоя Степанна к окну: «Нина, домой!» Очень она этого Шурку опасалась, перед армией, старше на три года. Не успеешь оглянуться, в восьмом-то классе! Не успела она оглянуться, не успел бедный Шурка из своей армии вернуться – Нинка уже укатила учиться. В Ленинград. И отца хоронить приезжала на один денечек только. Сдавала сессию.

Вот тебе и Шурка. Работает нормально. Машину купил, женился. Пацаны его в Нинкину школу ходят. Сам идет мимо: «Зрасте, теть Зой». Тоже, небось, утром шел мимо кота, так не стукнул ей в окно. И никто не стукнул. Пока она тем утром дрыхла, все уже пройти успели. И Катя, которой вахтершей к восьми в институт. И сверху, Людка – повела в садик свою Дашу. Могла побеспокоиться, тем более что нет-нет, да и подкинет ей девчонку-то. Рубликов пятьдесят за вечер, и за бесплатно, пока мать в магазине, сколько раз ее пасла! Не вспомнить! Разве трудно? Там твой кот, так, мол, и так, теть Зой. Прошла и не стукнула! Собаки, что ли, его?

Сначала никак не звала – кот и кот. Если он жил до нее у кого-то, так у него, может быть, и имя было? Тиша? Тиша должен быть пушистый, толстый, домашний. Мурзик? Мурзик маленький, игривый, шустрый.

А этот ходит – чисто лев. Бумажку ему не дашь поиграть, в голову не придет. В первый же день Зоя Степанна набралась смелости и затолкала его на лоджию. И ушла на кухню, чтоб не видеть, что там происходит. Было тихо. И ночью. И утром. Утром она налила ему на кухне супчику и пошла выпускать. Кот был вполне доволен (Васька?), вышел сыто ухмыляясь. Зое Степанне открылась картина кровавой ночной бойни. Жуткие останки, перевернутое ведро с торфом на рассаду. Еле справилась с тошнотой. Собрала все в газету совком, в пакет и вынесла в контейнеры.

Кот поел, нагадил на половике и ушел в дверь. Она его не искала, стерпела вонючую кучу, как расплату за крыс. Ждала, вот сердце просто чуяло, что вернется. Пришел сам, не просился, не мяукал. Она просто вечером открыла дверь (на всякий случай), а он сидит.

На третий день Зоя Степанна освоилась с котом, на ночь открыла шваброй крышку погреба. Он охотился целую неделю, прямо с улицы сразу шел к двери лоджии и ждал, чтоб открыли. А через неделю завернул на кухню. Так она поняла, что с крысами покончено. Тут уж можно было звать соседа, чтоб заделывал все дыры, замазывал раствором. Она в раствор специально стекла натолкла, для верности, а то говорят, эти твари и цемент грызут, и бетон. Все на лоджии разобрала, выкинула безжалостно старье и тряпье. И с Катей удалось решить проблему бутылки полюбовно. Сдала ей кота в пользование на предмет охоты.

Одна только грызла ее мысль – как бы он там не остался, у Кати-то! Васька. А то она уже и блюдечко ему приспособила с отбитым краем, которое раньше планировала под горшок с новой фиалкой. И решила, что будет приучать в форточку самому уходить, чтоб к двери не бегать. Ночью лежала без сна, как он там, у чужих людей, ловит чужих крыс, а Катька ему молока подливает. Конечно, у Катьки сад. Дачка с печкой. Они в апреле уезжают, в октябре возвращаются. Заберут с собой на природу мышей ловить! Как пить дать, заберут! (В голову прийти не могло, что зачем бы Катьке в здравом уме, при ее-то двоих внуках и Сережкиных запоях еще и грязного уличного кота!) Отдала, слава Богу. «Забирай своего убийцу! Все мне изгадил, паразит!»

Была рада, все-таки живое существо. Васька. Тот упорно пачкал половики, Зоя Степанна терпела, ставила в туалет плошечку с бумажкой, открывала форточку. Почтальонша говорила: «Заведи маленького. Хочешь, я тебе принесу от племянницы? У нее кошка вот-вот окотится. Красавица кошка, домашняя, ласковая!» И зачем же это ей новый маленький, если есть уже этот?

Нинка приехала фыркать. «Привадила новое говно себе на голову! Обязательно тебе надо!» Хабалка, хоть и москвичка теперь. Раньше тут в своем-то говне аккуратней выражалась! Все стремилась выше головы прыгнуть. Дура-мамашка и отец-алкоголик вниз тянули. А потом как добралась до своего верха, до Москвы, до норковой шубы, так и поперло из нее! Они ведь теперь богатые-то, за словами не следят, на рожу не глядят – простая или нет. Они все больше в кошелек и в карман заглядывают!

Обиделась ужасно. Унесла матрас на кухню, задвинула стол в проход. Ночью, конечно, поплакала сама с собой, вспомнила, как под этот стол утром подлезала на четвереньках завтрак готовить, когда сюда Нинка от умирающего отца по ночам пряталась! Будет кот!

И пусть гадит, где хочет! Чай, не у вас в ваших москвах, где домработница, может, откажется убирать… Ну помирились, конечно, дня за три. Куда деваться. Уезжала – плакала. Купила в подарок одеяло новое из какого-то «фибера». Огромное, двуспальное, в синий цветок, толстое. Куда вот ей, скажите, такое? Двухспальное-то? У нее еще старое ватное не вытерлось, недавно она его заново обшила припасенным давно кумачом и простегала за два вечера толстой ниткой. Не хуже «фибера» вашего! На него и пододеяльника такого большого нет. Она все свои пододеяльники в лицо знает, вон лежат стопочкой. И простыни. Завязала одеяло в самую плохонькую – и на антресоль. До Нинкиного приезда.

Так и стали. Звала Васей. Приучилась. Она Володьку-то тоже полгода привыкала называть, а сначала ни в какую. Он придет, бывало, к проходной, стоит, выстаивает ее. Девчонки смеются, а ей стыдно. Они и не знакомились толком. Галя-подруга сказала. На тебя, мол, Зойка, Вовка Грушин со строительной бригады глаз положил. Видала, вчера в кино парни были – в углу сидели? Не видала? Ну и дурочка, это там он самый и был. И правда – со следующего дня стал приходить на проходную. Вахлак вахлаком. Волосы низко растут. Она сама была маленькая, метр шестьдесят, так он ей огромным казался. Глаз не поднять. Молчун.

Два месяца, больше! Ее заклевали, задразнили подружки. Он уже и у общежития стал отсвечивать. Ни слова, пока сама не подошла, сердясь. Если вроде ты ко мне, так иди, провожай! Ничего, рядом пошел. Так еще месяц ходили рядышком. Она сначала стеснялась его молчания, потом привыкла. Идет человек, как говорится, без комментариев, значит, ему и так хорошо. На новогодний вечер пришел к ним в столовую заводскую. Как пропустили? Издалека смотрел. Так она с Галей весь вечер и протанцевала. Потом пропал.

Вот опять, сравнение! Один ее у забора выстоял, другой – на коврике перед дверью. И тоже уходил. Как весна – пять дней, неделя, две. Дома нет. Вернется – грязный, облезлый, тощий, глаза гноятся. Один раз хромой, приполз почти. Другой раз – из уха целый клок выкушен и царапина такая глубокая поперек носа. Лечился сам, отлеживался на кухонной батарее. Зоя Степанна там приспособила старое Нинкино одеялко в три слоя – мягко и не горячо. Один раз сказали, что в гастрономе живет. Прикормился и живет. Она, значит, дома извелась, а он прикормился! Зашла так, ненароком – не он. Слава Богу! Похож, но не он, уши оба целые и глаза другие. А Володька неделю не появлялся.

Галя, конечно, все про всех. Откуда только брала? Взяли его в оборот уже. Промурыжила ты его, Зойка, проморила. Недотрогой тоже надо до уровня быть! Вон Верка Челикина. У ней уровень как раз. Ве-ерка. Одна живет, в разводе. Комната в коммуналке. Уже видели их вместе, идут под ручку (!), беседуют. Ну в «беседуют»-то она и не очень поверила, и оказалось, правильно, потому что на него просто что-то там такое упало на стройке, и он в больнице лежал. «Что упало-то? Больно было… Володя?»

Так и поженились. Комнату им дали в деревяшке. Две семьи на кухне и туалет, а мыться – в бане. Хвастаться особенно было нечем. Танцевать – не танцевал. В гостях сядет и сидит молча в углу. А выпьет – или драться, тогда разнимай, улещивай его, как хочешь, лишь бы забрать. Либо – валился кулем. Тогда тащи его такого до кровати, надрывайся. Но дома каждый гвоздик его рукой оглажен-уважен. Табуретки сбиты, кроватка детская собственного производства, этажерка с лакированной окантовкой, швейная машинка с моторчиком. Кому что починить – Зой, попроси своего. Утром рано перед сменой он делал упражнения с гантелями в одних трусах. Зоя подглядывала одним глазком, будто бы спит. Ноги коротковаты, но плечи – широченные, на спине грубый шрам от упавшей на заре их знакомства арматуры, татарские скулы, лохматый – глаз не увидать. Наклонился над детской кроваткой, отодвинул полог (это уже ее, Зоино, производство с вышивкой), улыбнулся. И так хорошо улыбнулся-то, что хоть плачь!

А все говорили – посмотри на себя! Молодая, не кривая, не косорукая. Профессия чистая (завод электродеталей), ребенок готовенький, уже переболел ветрянкой и скарлатиной. Да тебя любой хороший мужик с руками отхватит. Плакала, конечно, на общей кухне, как он с перепоя, сидела грустная. Соседка утешала.

И по хозяйству ты все, и шить, и чистота – глаз не оторвать. А он? Дикарь какой-то! Буркнет, то ли здрассте, то ли вон пошла.

А она что? С лица воду не пить, мужа не для разговору заводят, и нечего мужику трещать, как бабе, на общей кухне. Ну, выпьет, ну, упадет. А кто не пьет? Все пьют. Зато у него все в руках горит, все слаживается. Если Зое в ночь – он бутылочки погреет дочке, колготки поменяет, кашу сварит. Гулять она их снаряжала, аж до слез! И зачем ей еще какой-то неизвестный «хороший мужик», если этот вот свой и дочка его?

Потом они и вовсе переехали в микрорайон, дали квартиру. И все в этой квартире он своими руками сделал, устроил, наклеил. А два года вообще был в завязке и капли в рот не брал. Нинку в садик водил за руку, ей завидовали даже…

Тут по телевизору (по новому) показывали журналиста, которого год или два тому убили. В годовщину. Как он еще живой, естественно, у кого-то там что-то спрашивает, говорит, ходит, руками машет. Живет, в общем. Зоя Степанна подумала, что каково сейчас жене его и матери на него на такого смотреть и знать, что это все враки, телевизор, обман! А он, бедный, давно в земле лежит! И показали бы ей сейчас ее Володьку, как он по комнате на цыпочках своими ножищами осторожно ходит, чтоб их с Нинкой не разбудить и в кроватку, как молодая мамаша, с придыханием заглядывает, – выла бы как волчица и на стены бы бросалась! На кого ты меня, Володенька, покинул, сокол ты мой, солнышко ты мое! Как мать ее в деревне на отцовский гроб бросалась… А если б чего другое показали бы?

Как он ее спьяну по кухне этой обустроенной за волосы и об стол носом прикладывал. Как он Нинкины книжки в окно швырял, как он дверь вышибал, как заносили его бесчувственного в прихожую, как он лаялся и плевался, как рыгал в туалете при дочкиных подружках и как потом повывелись у них в доме эти подружки. И как тетки на нее все соседские косо смотрели, будто это она их мужей заставляла со своим выпивать! Володенька, сокол мой!

Ох-хо-хо. Лежит. Валяется. И башка свернута. Собаки, наверное. Вася – Вася! Все же кот, не человек. Живот всегда грязнущий, ляжет – оставит пятно на полу. Одеялко на батарее стирать приходилось. Только настирает – припрется, ляжет. Наказанье, ей-богу.

(А все же дело, забота о живой душе. Много ли ей самой для себя дел переделать?) И не мылся. На улице слякоть, порядочные кошки по полдня после улицы вылизываются. Зою Степанну даже сомнения взяли, так ли? Узнавала. У всех вылизываются. А этот – редко. А то вдруг усядется посреди кухни, вывалит свои причиндалы и чистится. Стыдно смотреть! А сам-то косится так, вроде еще издевается. Ты что, мол, Зоя, чай, не девка, в краску-то бросаться! Вот и Володька, ну точно так же. Она переодевается, он сядет и смотрит, или сам ходит голый, похаживает: «Че отвернулась-то?» А она и не отворачивалась вовсе! А он, кот то есть, на кухне у нее редко рассиживал. Только зимой, когда холодно. Чуть потеплее – фук в форточку, только его и видели! Но что интересно? Как только Нинка приедет, не уходит никуда! Как чует! И ходит, и полеживает, и башкой трется. Семейная идиллия. Показывал, что ли, кто в доме хозяин?

Нинка его шпынять не шпыняла, но не любила. Да его тронь – дороже встанет. Вон когти какие! И опять же (считайте дурой) на Володьку этим сильно смахивает! Нинку, например, в пионерлагерь отправят, живут – душа в душу. Не пьет, вечером дома. Что ни то поделает, а то к Нинке съездят с гостинцем, парочка. Гусь да гагарочка. Но стоит только дочери вернуться домой – в первый же вечер нажирался страшно! До буйства с последующим бесчувствием. До белой горячки. Хоть из дому беги! И плакала, и кричала, и ругалась. По всяким бабкам ездила, на кого денег хватило. И сама потом жалела, что эти деньги растратила, когда нужны стали настоящие лекарства.

А ведь все уже распланировала, по полочкам разложила. Присмотрела в хозяйственном пластмассовые такие этажерочки – это в комнату. И не дорогие. Поставить рассаду. В прошлом году она в палисаднике раскопала под петунии, так весь дом ходил восхищаться, чей это такой цветник. Даже шпана не рвала! А известно чей! На эту весну кой-чего прикуплено из семян, и уже пора за рассаду браться. Все мисочки и баночки из-под майонеза у нее лежат с прошлого года намытые под ванной. Земелька на лоджии. Три сорта этих, три сорта тех. Бархатцы тоже двух видов, все будет подписано, полито, расставлено на полочках.

Прошлый год Катя с Сережей полгода жили на даче, так сдавали квартиру знакомым армянам. Зоя Степанна страху натерпелась! Может, они и не чечены, но рожи-то одинаковые! Оказалось – приличные люди. Трое детей, Сашка-армян по ремонтам, жена его Карина – не работала, сидела с детьми, еду готовила. Сашка на все руки мастер, Зоя Степанна Карине швейную машинку, а он ей – стеллажик на лоджию для огурцов. И досочки сам откуда-то принес. Хорошие люди, с паспортами. Если в этом году Катька еще их пустит, можно попросить ящики сделать. Под окно. И на проволоке укрепить, она видела в газете.

А теперь что там посадишь? Если он там валяется. Хоть и зима. А солнце вышло как назло, день будет хороший! Некрасивый был кот, что и говорить. Простоватый, неряшливый, шкура неинтересная – там белое, здесь серое, но на солнце спина блестела и даже на сером фоне становился заметен какой-то легкий узор, благородный пятнистый крап.

Как сердце ломит! Что это за таблетки такие, с которых никакого толку нет! То ли дело корвалол ее любимый, она, почитай, лет тридцать уже им пользуется. И адельфан. Утром выпьешь – в голове расчистится, корвалолом запьешь, ну если уж совсем худо – валидол или нитроглицеринку возьмешь. А тут Нинка придумала. Взяла карточку ее, мол, надо, мама, анализы взять, сходить к врачу. Пусть! Сходила. Понаписали всякого. И склероз, и гипертония, и ишемия, и все хроническое. И как это ее, интересно, еще ноги носят? Ну, прихватывает иногда сердечко, голова болит, но в ее возрасте поищи здоровых-то? Днем с огнем! Ну, Нинка же голова, у нее все по полочкам разложено. Пошла сразу и накупила всего, чего выписали. Господи, на тысячу рублей почти! Сбеситься! Как будто это все ее может от хронического склероза спасти. И прибор электронный импортный, чтоб самой давление мерить. А что его мерить, если болит голова – двести, и не болит – двести. Положила все, конечно, в буфет: прибор, лекарства в коробке из-под чая. Приезжай, дочка, проверяй, меряй, как помогают твои таблетки!

Разве это болезни? Так, ничего особенного, столько лет все одно и то же, было бы серьезно – давно бы шандарахнуло. Иногда думала – может и лучше, чтоб шандарахнуло? Раз и все. Только бы не валяться. Нинка ее в Москву не возьмет, куда она там нужна. Мужу, что ли, ее? Он человек нервный, немолодой уже, под пятьдесят. Раза по три в году отдыхать ездят, Нинка рассказывает, и все на море. Работа у него очень напряженная, он в банке работает, банкиром. Приходит поздно. Конечно, денежки с утра до ночи считать, любой устанет! И Нинка тоже целый день занята у себя в клинике-поликлинике, хоть зубы уже сама не сверлит, но вся организация на ней: «Ты, мама, не представляешь, что надо сделать, чтобы хотя бы один кабинет работал в нормальном режиме!» Где уж ей представить! И учится она еще вроде где-то в институте, квалификацию, что ли, повышает? И вот кто же будет за ней там, в ихних хоромах с дубовыми дверями, сраные горшки выносить? Домработница?

А здесь валяться – только дергать ее. Будет рваться туда-сюда. Гонять будет на машине, не дай Бог чего! Она ведь только снаружи такая задавака и крикушка, так-то она девка совестливая, мать не оставит. Ну. Так что лучше бякнуться сразу. Не как Володька.

Володька долго болел. Болел долго, а прожил мало, что говорить. Он сильно-то пить стал, когда Нинка в первый класс пошла, а помер – она только что десятилетку закончила. А болел – всего ничего, года три. По больницам. Сначала лежать его брали, потом не брали уже, только воду из живота убирали. А живот у него был такой нехороший, неживой, твердый и бугристый, как ком земли. Понятно было, что не живут с таким животом-то, с земляным. А напоследок взяли все-таки в больницу… Нинка уже уехала первый год. Долго держали, всего истыкали, одних капельниц штук десять поставили, уколов, потом выписывать. А чего выписывать-то, если ему не лучше ни капли? С головой у него было очень плохо, чертей ловил, как с похмелья. Так ведь это он не виноват! Это ему в голову бросалось то, что печенка не могла переработать, так врач объяснил. И еще много что-то объяснял, не очень понятно, она только кивала. Понятно было, что помирать его отпускают, но как это она дома будет ждать, когда он помрет, – непонятно!

Очень плохо было дома, не вставал, не кушал, пить просил и бредил, бредил, потом вообще перестал говорить и отвечать, скосил глаза на стену и дышать стал через раз. Напугалась, вызвала врача участкового. Та – кричать. Чего, мол, от нормальных людей отрывать, если тебе в справке все русским языком прописали! Допился он у тебя. До-пил-ся! Жди. Дождешься – будешь вызывать. Ну что, дождалась и вызвала, сорок четыре года и всего-то ему было, жить бы еще да жить! И что, главное, обидно, все пьют, но допился он один.

Не очень она, конечно, этому верила, тем более что во всех справках ему было записано «цирроз печени», а про пьянство ни слова. Серега, вот, сосед. И тогда пил, и раньше. И теперь все еще землю коптит и за руль садится, а ему ох уже как за шестьдесят. И в бригаде в Володькиной бывшей ни один молодым не помер, а закладывали будь здоров, одного жена каждую весну в психушку сдавала. Где он теперь? Вон – сторожем работает на стоянке, своими ногами ходит! Нет, тут дело было нечисто, не могла просто водка наравне со всеми ее Володьку безвременно в последний путь отправить, не могла. Он сирота, детдомовский, кто там за ним в детдоме как смотрел? Может, болел чем, может, инфекция какая ему в организм тогда попала, а после проявилась. Только ведь никому не объяснишь. Был у Зойки муж и спился, помер. Осталась Зойка вдовой.

И ни на кого больше не смотрела (хоть было ей лет всего ничего – сорок). Вещи его долго хранила, как выкинуть? Все думала, пригодится, может, зятю (дурочка!). Шапка там была хорошая, ханурковая, ботинки, шарф чистошерстяной. Нинка все выкинула. Ой, Нинка! Сколь ж раз они ссорились-мирились! Один раз год не разговаривали.

А дело было в том, что очень уж захотелось Зое Степанне на природе пожить. Не столько даже на природе, как маленько в земле покопаться, что-нибудь посадить. Всю жизнь она мечтала садик завести, огородик, палисадник. Хоть в черте города, хоть с сараюшкой, не обязательно дачу. В деревне своей она, как родители померли, больше не бывала, там на родительский-то дом пять человек еще, кроме нее, в очередь стояли, она старшая. Да и не больно ей хотелось деревенской жизни. Хотелось сад.

Так вот, с Нинкой. Да. На пенсию она только что вышла и подвернулась ей женщина одна, через которую одни денежные люди себе искали сторожа в дом. Дом огроменный, водопровод, газовое отопление. Это отопление надо блюсти, и если хозяева приехать соберутся – прибавить, чтоб было тепло. Ну, в саду что-нибудь, потом – пыль стереть. Но не прислугой, нет. Съездила, посмотрела. Далековато, но место красивое. Лес, озеро. Грибы можно собирать. Решила соглашаться, но колебалась. Вдруг что-то с газовым с этим котелком напутает, как потом расплатится? А если залезет кто? Убьют и не задумаются. Позвонила по-хорошему Нинке, посоветоваться. Та – прикатила. Орала на весь дом (стыдно от людей!), по всякому мать костерила. Все припомнила, обзывала, обещала денег, страсти разные рассказывала, как в Москве стариков убивают и квартиры продают. Довела прямо до слез. Кто это «старуха»-то? Решила точно – соглашаться, из принципов. Но пожалела потом.

Жить там было трудновато. Вода в подвале, четыре высоких ступеньки. Тоска страшенная, хоть волком вой. Во всем поселке зимой – один сумасшедший старик и две бабки. Магазин за десять километров. Хозяева приезжали в выходные – когда старые, на лыжах катались, а когда молодые – сплошное безобразие и разврат. Пили и блевали прямо в бане, оставляли в комнатах Бог знает чего, тошно смотреть. Приходилось прибираться, мыть, прости Господи, всякую дрянь замывать и белье стирать. Весной полегче стало, как-то вообще посвободней дышать, темнело позже, она присматривалась к садику, что там можно весной посадить, или цветник. Но не вышло. У хозяев у самих были планы. Сын старший (который больше всех гадил и безобразничал) увлекался всем японским или китайским. Он вместо цветов привез в палисадник камней и на траве особым образом разложил.

А хозяйка на всей территории планировала только газон, там у них будет работать специалист, все посадит. И площадка для тенниса. Дали от ворот поворот. И осенью опять не позвонили. И Нинка не позвонила. Ее Катя вызывала, когда Зоя Степанна свалилась с воспалением легких.

Да. Что теперь вспоминать! Она все сидит и сидит, а надо бы пойти и убрать покойника-то. Только как? Брать ли его домой, чтоб полежал, или там оставить? И куда его закапывать, не в помойку же бросать. Попросить кого? Сережка напьется, как пить дать. Он под это дело, как Катька говорит, и мать родную схоронит. Завернуть во что-нибудь и забрать. А увидит кто? Стыдно это или нет? Вася, живая душа. Плакать все-таки не стала, отплакала свое не по котам. Вышла, подсунула под него одеялко, подвернула и домой отнесла (пусть насмехаются, кому надо).

Оставила в коридоре, потому как надо же ему какой-нибудь гробик приспособить, что ли? Ящички все были под рассаду, с таким, прости Вася, трудом. На антресоли коробки разные, всякая к делу. У Зои Степанны все к делу. Ни одна тряпочка, ни одна веревочка, ни одна бумажка не пропадет. И всякая свое место знает. Вот коробка подходящая, в ней открытки старые, письма, квитанции за квартиру с незапамятных времен. Кому они нужны? Случись что – Нинка приедет, и все ее перештопанные и перестиранные пожитки разом выбросит. И глоксинии из-под ванной, и фиалки с окна, и портфель с ее первыми тетрадками. Все в один грузовик и на свалку. И квартиру эту продаст на первом этаже, сама все приватизировала, оформляла, прописывала-выписывала. Чтоб если того мама Зоя – поскорее покончить. Памятник только поставит, наверное, хороший. Хотя что памятник? Он-то как раз есть.

Об него, об этот памятник они еще целый год не разговаривали. А пошло с того, что Нинка ей книжку завела денежную, чтобы сразу из Москвы ей туда деньги перекладывать. Помогать. На лекарства или что: «Чтобы ты, мама, чувствовала свободно. Это денежки твои, хочешь – бери, хочешь – копи и мне не отчитывайся. Заслужила». До слез! У кого такая дочь! Решила копить. Вдруг подвернется что-то насчет садика, кто-то продавать будет дешево, мало ли как? Денег было много, Зоя Степанна месяц от месяца ходила проверять в сберкассу свою кубышку. А потом по телевизору как-то показали передачу про бандитов. Как они под своими же пулями мрут, и как их потом с помпой хоронят и разные скульптуры, как в парке, в натуральную величину ставят. И задумалась, почему бы ей не поставить ее Володьке хоть какой-никакой памятник. Не скульптуру, конечно, а камень. Но большой, двухспальный, чтоб потом вдвоем убраться. Деньги есть.

Могилка Володькина никудышная, в том смысле, что на старом городском кладбище уже не хоронили, а повезли за город в Подвалиху, добираться два часа на трех автобусах, если сразу подойдут. И место плохое, рядом болото, ни деревца, ни тени, ни зацепочки. Поле и поле. А Катька, у которой там мать, в газете прочитала, что кладбище это незаконное, земля ничья, и город его будет сносить, и захоронения новые запретят. А старые? Как же незаконно, когда вон докуда хватает глаз – кресты и кресты! И у Володьки крест простой, как у всех. Он помер на инвалидности, хоронить помогал Зои Степанны завод. А он им кто? Никто. Ограда редкая, голубенький жестяной крестик. Ровняй бульдозером, как хочешь.

С них станется. Другое дело – камень большой. Может, тут кто известный лежит, солидный, и буквами золотыми «Грушин Владимир Андреич», мол, хороший человек. Деньги есть. И внутри плиткой выложить, а по центру оставить клумбу, а сзади посадить хороший саженец, чтоб тень давал, и шиповник к дороге, а то тот год все откопали кто-то, паразиты. Вместе с березкой.

И все ведь как хотела, сделала. Барыня барыней, заказала. Камень большой, черный, сзади как будто спина человеческая горбится, шершавый, а спереди – гладкий, как зеркальный. Буковки глубоко пробиты, фотографию высоко сделали, и для нее как раз места хватит, подправили. Красавец, хоть домой неси. Внутри все плиткой под мрамор, тоже черной, скамеечка, ограду со стороны дороги сделали высокую. По весне высадила саженцы, как хотела, шиповник махровый и жасмин. Дорого, конечно, встало, может, и переплатила где по незнанию, но общий результат самой Зое Степанне очень понравился. Такая гордость распирала, что все сама и не говорила никому, справилась. Свозила Катьку с Сережкой, у тех, конечно, челюсти отвалились! Но Катька почему-то обиделась. У них на живых-то внуков-детей не хватает, а она своего алкоголика покойного, как генсека, устроила. (Это уже потом другая соседка разговор передала.) Ну и что! «Попадет тебе от Нинки!» И попало.

Так орала – не передать, глаза вытаращила (Володькины мелкие татарские), как будто мать на чужого дядю эти деньги ухнула! А Нинка-то приехала спросить, как, мол, там денежки лежат? У нее настал кризис, или прорыв, или расширение бизнеса, в общем, извинялась, что сейчас меньше будет откладывать, хватает ли? А их – тю-тю! О-о-о! Съездила поглядеть – еще хуже! «Дура ты, что ли? Да зачем это, да зачем то!» За сигареты (курить стала!), за водку (!), и ругает, и ругает, и ругает. Плакали обе. Сберкнижку отдала – возьми, чтоб не думать, так проживу. Не любила отца, не жалела. Хорошего его не помнила, а плохого не любила.

С того случая Нинка живые деньги ей давать перестала, приедет – что-нибудь купит. Мешок муки (ужарься, мама!), сгущенки ящик, три курицы в морозильник, машину стиральную (дорогая), шубу даже.

А куда ей эта шуба? Цигейка коричневая, сносу ей, конечно, нет, помрешь раньше. На воротнике крашеный енот пришит, здоровенная. Заходишь в нее, как в шифоньер, дверь застегиваешь, до рынка не донести, только до сберкассы. Чтоб там в очереди в натуральной шубе париться! Повесила в шкаф, а ходила в пальтишке своем, как Нинка приедет – сразу на вешалку вытаскивала. Звук-то у машины у ее – один из всех такой, родной звук. Сразу к окошку – ага, пора шубу вынимать! Вот теперь еще одеяло это цветное…

Положила кота в коробку, убрался как раз, как по заказу. Заклеила изолентой, в пакет с ручками поставила (из-под Нинкиных шмоток, большой). Непонятно теперь, что там внутри, можно везти. Куда везти, не на кладбище же? Сложила совочки сверху, один поострее. Не больно холодно, земля отмерзает уже, прокопала за забором военной части на той стороне шоссе, упокоила. Вася, Вася…

А Катька, пришла с вахты, даже не зашла. Дверь хлопнула и слышно, как она своего маленько полаяла для профилактики. Но не зашла. А сердце так и ломит, сил нет. Надо в поликлинику, что ли, наведаться? Участковая звала. Приходите, у нас и дневной есть стационар, вам подлечиться обязательно надо, кардиограмму снять. Звала. Хорошая женщина. Не та, которая Володьке справку писала (та померла уже), и не та, которая Нинке на тысячу рубликов повыписывала. Та молодая была, ушла быстро, уволилась. Другая, пожилая и с пониманием. К ней бы можно. И в больницу бы даже можно. Раньше действительно никак – уйдешь и форточку закроешь. А кот куда? Если оставить, все равно что не запирать. А вдруг он без нее денется, оголодает? Все не шла. А сейчас, Боже, Боже, второй день не отпускает, и таблетки не помогают.

На другой день выглянула в окно – никого в палисаднике нет. И на кухне нет, и на батарее. Нет – как нет. А в голове шум, и под лопатку снова отдает. Но суббота, а в субботу что? Прибираться, мыть, и чистить, и половики трясти. Всю-то свою квартирку – пять шагов, она досконально знает. Каждое пятнышко, каждую щербинку, каждую тряпочку. И не надо ей дорогих ремонтов Нинкиных. Ей что – мало-то как надо! Вот молочка купить на завтрашнее утро и булочку свежую, можно колбаски или сардельку. Покушает и ляжет, может, сердце и отпустит.

Собралась и пошла. А в «Экономе» молоко вчерашнее, встала в «бочку», в очередь. Человек двадцать пенсионеров, все те же из ее дома, соседи. Вчера на весну повернуло, солнышко, и стоять приятно. Впереди бабушка с малышом, он бегает вокруг, шныряет, бабка старая, боится не уследить, ругается. Хороший малыш, яркий, крепенький. А Нинка ее не родила. То училась, то работала: «Кто же, мама, в наше время детей родит?» Известно кто – все родят. Шурка даже двоих. Людка до тридцати проскакала и тоже Дашку свою завела, крутится. А Нинке все некогда. То на ноги встать, то работу найти, то ее не потерять, наверх, наверх! Наковыряла, наверное, там себе чего-нибудь, пока карабкалась, вот и не получается. Зятю небось младенец будет на нервы действовать, у него свой имеется сынок, взрослый совсем. Не родит. А может, и родит. Как она последний раз сказала: «Сейчас, мама, прогресс, сейчас даже детей в пробирках заводят, во как!» Это ж Нинка, пробивная сила, скажет – сделает! Может, и родит еще. Привезет показать-подержать.

Сколько она простояла? Минут двадцать? Похолодало, что ли. Дышать что-то трудно стало, морозно дышать. В кармане нашарила валидол, вроде не носила никогда с собой? «Пропустите, тут женщине плохо уже!» «Тут всем уже плохо!» Люди впереди вдруг наклонились как-то и встали косо, за ними не видать стало бочку. А это и не люди вовсе, а занавеску это она подвинула на окне и там мимо березы идет кто-то к ней. Веселый, молодой. Хорошо идет, но не видно кто – против солнца. А нет, это не береза. Это занавеска та старая на Нинкиной детской кроватке, с вышивкой. И Володька стоит, наклонившись, шрам у него на спине тоже так косо шел, от лопатки на бок. Осторожненько так занавесочку отодвигает, как плывет она. С вышивкой. Только не та занавеска-то! Там была вышивка гладью, а эта крестиком. А она никогда… Никогда. Не вышивала. Крестиком…


Может, приехала «Скорая» и забрали Зою Степанну в больницу? И стали ее лечить от инфаркта хорошие врачи. Может, приехала Нинка, привезла бананов и соку. Красивая, напористая, пахнущая духами. Москвичка. Всех на ноги подняла, деньгами не обидела, прошлась вихрем. Потом вылечили бы маму – она бы ее в санаторий, потом к себе, в отдельную комнату. Родила бы ей внучку или внука. На, мама, нянчи. Зять доволен. Катьке – письма и поклоны.

А может, самой ей полегчало, от валидола? Пришла домой. Попила молочка с булочкой, сходила бы в понедельник к врачу в поликлинику за правильной таблеткой. Взяла бы потом котика нового, маленького. Ваську-малыша. Он бы у нее в ногах спал, пел бы песенки кошачьи, ноги грел…

А может, нет.

Мусор

Вера такую бабульку определенно где-то видела, только где? Маленькая, тощая, платок надвинут на самые брови. Обычная бабушка, каких много. Просеменила через всю палату к окошку на дальнюю коечку, клюшку поставила аккуратненько и легла. Клюшка вокруг ручки обмотана синей изолентой и порядком поистерта. Бабушка лежит молча битый час, ни слова от нее не добиться. Скорая привезла с улицы – состояние после обморока. Сгрузили и уехали. В направлении на месте ФИО – знак вопроса. Партизан, а не бабушка. Как зовут, не говорит, только головой качает.

– Фамилия как ваша? Что беспокоит? – сотый раз повторяет Вера.

Улыбается. Выражение лица такое блаженное, мечтательное. Глаза закрыла, под левым, кстати, фингал порядочный. Личико, как грецкий орех. В саду, наверное, возилась, где так загореть успела? Ручонки на груди сложила, натянула простынку казенную на сухие ножки. Вера злится, даже не злится – нервничает, очень. Она сегодня в приемном покое одна. В мужской палате больной после отека легких, тяжелый. Два часа с ним возилась, в реанимации мест нет, на этаж под дежурного врача не переведешь, у нее еще четыре отделения. И врач этот – Нина Федоровна, в больницу пришла работать, когда Вера не родилась еще. Скажет – лечи, куда мне такого, с ним, что ли, сидеть? Нина Федоровна всегда усталая, за столько-то лет! Дежурит много. Придет и спать ляжет, по телефону ответит лениво: «Ну, сделай гормоны, покапай там что-нибудь. Давление есть? Нет? Реанимация пусть забирает…» Вериного стажа два года, весь вечер она бьется, не отойти. Медсестра Ирочка – на подхвате, она и вовсе только прошлым летом диплом получила.

– Как зовут вас, можете сказать? Болит где-то?

– Болею я, болею. Ноги не ходят, падаю. Вот опять упала. Голова кружится.

Так. Говорить может, значит, не немая. Руки-ноги действуют, инсульта нет.

– А документы есть какие-нибудь?

– Болею, да. Мне в больнице надо лежать, долго лежать, лечиться.

– Документы есть? – Вера кричит ей в самое ухо, глухая, что ли?

И точно.

– Не слышу, не слышу. Я ведь не слышу ничего и вижу плохо. И ноги плохие, поэтому и хожу такая скрюченная…

И тут вспомнила ее Вера. Эта бабушка который день уже у дверей приемного покоя ошивается, туда-сюда ходит. Вчера, кажется, Вера ей даже дверь придержала. Откуда же это ее скорая-то притащила? В направлении – улица Ямская. Далековато от больницы. Ходила-ходила и пришла опять по адресу. Голос у бабушки тихий, монотонный, лицо умильное – бровки домиком, но страдальческое. Вот, мол, возитесь вы со мной, стараетесь, а я не слышу ничего.

– Бабуль, ты как на Ямскую улицу-то попала, откуда? Родственники есть какие-нибудь? Адрес?

– Не слышу…

Знает Вера, как глухие говорят! У нее собственная бабушка имеется, на всю квартиру орет, хоть со слуховым аппаратом, хоть без. Кардиограмма нормальная, и вообще ничего плохого с этой пациенткой не происходит, здоровая бабка, только фингал откуда-то. Не пьяная. Притворяется или не слышит? Побили, может? Юбка подвязана веревкой. Матерчатые тапки, коричневые нитяные чулки, скрученные на резинках. Три кофты, нет, четыре, одна шерстяная. Это в такую жару!

Градусов тридцать днем было. В больнице все окна нараспашку, дверь специально в приемном не закрыли, чтобы проветривалось. Попробовали запереть в девять – душно, каждые пять минут колотит кто-то. Больные еще не все нагулялись, родственники ломятся «после работы, на минуточку». Скорая – везут и везут. Четыре штуки за час, ладно хоть все ничего, кроме отека, Вера справилась.

Больше всего она боится не справиться. А медсестра Ирочка боится, что их тут поубивают, беззащитных женщин. Кому нужны? Это в хирургию жуть кто поступает, и огнестрелы, и ножевые в сопровождении соответствующем, а к ним-то? Ну, пьяные покричат немножко, ну, табор цыганский однажды приехал, барона своего привез с инфарктом, так его реанимация сразу забрала – отбились. Ну да, еще Ване, Вериному коллеге по приемному покою, в прошлом месяце наркоманы губу разбили ночью. Привезли дружка своего, а он уже синий был, холодный. Ванька, молодец, не растерялся. Милицию сразу на криминальный труп вызвал, а эти как сообразили, чем запахло, драться полезли. Так он в процедурной заперся и по телефону хирургическую бригаду вызвал из второго корпуса – единственные мужики во всей больнице нашлись. Нет, такого Вера не боится, просто даже не думает, не то что Ирочка. Та придумала дверь на веревку завязать, как на цепочку. И продувает, и вроде не войдет никто.

Вход в приемный покой прямо напротив сестринского поста в коридоре, здесь Вера и сидит ночами на дежурстве, пишет истории болезни или читает, если время есть. В ординаторской скучно одной, в тупичке, в конце коридора. Дверь откроешь – хлопают рассохшиеся рамы старого окна, дребезжат стекла. Единственный диван изрыт от времени ухабами и ямами, сядешь – ноги упрутся в подбородок, маленький низкий столик заставлен посудой. Вера первым делом, приняв дежурство, моет чашки, убирает в шкафчик над раковиной коробки с чаем, кофе, сахарницу. Протирает и раскладывает, собирает на тумбочке бумаги в стопку, поливает цветы. В нижнем ящике у нее припрятаны запасные лампочки для ночника. Жалкий больничный уют, спать здесь плохо, неудобно и тревожно – далеко от палат и процедурной. Далеко от людей. Прямо под окнами густо растут лохматые неизвестного вида кусты с темно-зелеными листьями, виден поворот к гаражу и моргу, угол пищеблока с голой лампочкой над бетонным крыльцом. Однажды ночью в открытое окно вспрыгнул со двора большой полосатый кот, разбудил Веру, напугал, уронив цветочный горшок и жестянку с чаем. Кот, видимо, и сам не понял, куда попал, замер на подоконнике, припав на лапы, прижался, пока Вера опоминалась спросонья от ужаса и грохота. В темноте она сначала увидела только возникшие из ниоткуда мерцающие глаза без зрачков. Нечеловеческие, жуткие. Сидела с колотящимся сердцем, не в силах выдохнуть, пока не показались вокруг этих страшных глаз вполне узнаваемые острые уши, усы и светлые «носочки» на лапах. Господи, да это ж кошка! На Верино дрожащее «кис» зверь мгновенно развернулся, зыркнул злобно, коротко зашипел, приподняв тигриные щеки над внушительными клыками, и бесшумно канул в черноту, ловко вырулив хвостом. Дикарь!

Страшное время – больничная ночь. Не сон и не явь. Звуки-шорохи. Что-то сейчас начнется? Крепко не заснешь – боязно. Сколько раз здесь просыпалась в холодном поту: проспала! Почему так тихо? Вскакивала, бежала в палату, не помер бы кто. Они могут, те, которые ночью приехали. Привезли живого, откапали, пошел ночью в туалет, да там и остался. Это уже из Вериной недолгой практики случай. Скандал раздули на всю больницу. У больного оказался разрыв аневризмы, не спасли бы и так, и этак, но ее неделю мучили, таскали по кабинетам. Не спасти, а Вере не забыть. И не то, как историю болезни лихорадочно дописывали с заведующей, каждое слово обдумывали, не как к главному вызывали и увольнением грозили. Все забылось, испарилось из памяти, даже то, как покойника этого вдвоем выволакивали в коридор, чуть не надорвались. Помнила только, как они в туалет боялись зайти с медсестрой, такая же была, как Ирочка, совсем девчонка. И Вера – год после института. Так и хотелось сказать: нет, ты иди. И трясло крупной дрожью. Стояли перед кабинкой, звали. А там – тишина, только ноги синие под дверью видны. За ручку боялись дернуть, увидеть страшное. А что страшное, если и так понятно было – помер.

«Покойников не бойся», – говорит санитарка приемного Мария Григорьевна по прозвищу Гриша. «Они уж померли, чего бояться! Живых надо бояться-то…» За живых – думает Вера, страшно за живых. Легче легкого эту грань преодолеть, Вера знает. Гриша сейчас сидит с Ирочкой в сестринской, телик включила. Все сериалы любимые вечером подряд идут – мелодрамы, мистические триллеры. В универсам сгоняла, притащила батон, плавленых сырков и копченые крылья куриные. Запах на весь коридор. Чаи гоняют. Гриша второй месяц в завязке, капли не выпьет, работает, как зверь, через день на смену выходит. Зарабатывает на новые зубы – замуж собралась. Жених у нее завидный, говорит, отвернешься – с руками оторвут. Тоже пенсионер и пьющий, но работящий. Слесарь. Купил Грише сотовый телефон, чтобы с работы звонила. Заботится.

Хорошо им там, с Ирочкой, перед телевизором, уютно. Смеются чего-то, посуда гремит. А Вера здесь на «стреме» замерла, на боевом посту. И вообще, хорошо им. Что Гриша? Оторвалась от телевизора, вышла пол помыть, судно вынесла. Завтрак-обед-ужин разнесла. Ну, в ванной помыла кого-нибудь, кто грязный. И нечего думать. Сильно выпивши, она на смену не выходит, меняется. Уволить ее не уволят, где другую возьмут, днем с огнем? А если и выгонят, так она давно на пенсии. Пожалуйста, не подкопаешься. На Гришу ни у кого в больнице рука не поднимется, она работает не хуже молодых, даже лучше. Поворчит беззлобно, для проформы, побухтит, а дела делаются. Скольких она тут перемыла, обиходила. Пьяных, грязных, вшивых, в язвах и пролежнях! Сколько говна вынесла и выслушала в свой адрес! Терпит, не уходит, работает, как лошадь ломовая, в свои шестьдесят с лишним. «Ну, это что! Вот я молодая была, знаешь, на заводе? Да без воды в общежитии? И-и… А муж у меня в сорок лет помер, так я что с детями-то, с малыми? Еще по ночам полы мыла. А тут люди болеют. Ну, обоссытся который, так ведь не со зла же? Не удержал, плохо ему». Гриша добрая. Пошлет в сердцах, матернется, а потом пожалеет. «Давай, жопу-то поднимай, господи, как дитя малое! Во-от, давай, не лежать же так? А ты в уборную ходи, пока ноги-то носят, не намоешься тут за вами…» Водички принесет, поесть оставит, погреет каши. В отделение проводит: «Давай, сумку-то, доходяга, натаскался!» Просто у нее, у Гриши, все в жизни на своих местах. Тут дети, тут внуки, тут жених объявился, потому что «бабе, Верка, без мужика никуда». А что выпить любит, так это дома, тихонько. «Почему бы и не выпить по маленькой, с устатку? Кто у нас без греха?

А на работе я ни-ни, есть понятие. Мне тут еще в отделении обещали инвалидную оформить. Вот зубы сделаю, съедемся с моим, и документы начну собирать. Ты как думаешь, Вер? Бронхит у меня, давление, сама знаешь, какое. Дадут группу?»

Дадут, конечно. И с комиссией помогут. Только б работала пока. Поворчала, помыла, вынесла – и сиди себе, грызи крылья и телик смотри. А Ирочка? Сказали – укол сделать, сделала. Капельницу – пожалуйста. Уколола и пошла. Никакой ответственности, никаких тяжелых мыслей. Вера грязи и вшей не боится, разбитых рож (в хирургию!), алкашей (в изолятор отсыпаться!), покойников. Самое страшное – звонок в дверь, ночной стук, пронзительный писк телефона, приближающийся вой сирены скорой. Завозят каталку в дверь. Пульс нитевидный, давления нет. Направление на стол и развернулись. Подождите! Постойте, я одна здесь, вот она я – Вера. Руки и голова. Родственники ждут, медсестра тоже ждет. Что Вера Сергеевна скажет? Что велит сделать? Еще дышал минуту назад, а теперь не дышит. У-ух, ужас взлетает к горлу из живота, волосы на шее сзади, под девчачьим Вериным хвостиком встают дыбом, руки трясутся. Нельзя, нельзя, руки! «Ира! (или Лена, или Катя, кто там еще есть). Давай адреналин, нет, гормоны сначала!» «Сколько, Вера Сергеевна?» «Нет, давай сначала на пол его, нет… реанимацию. Да, в реанимацию звони!» Три минуты или пять? Сколько ей быть здесь одной? Сколько бы сейчас ни было вокруг посторонних глаз – она один на один с этими молчащими ребрами, с тишиной в фонендоскопе. Уйти нельзя. Лучше бы сейчас добежать до реанимации или зарядить капельницу в процедурном кабинете, набрать укол, она умеет. И здесь умеет – раз, руки на грудине, два – ну где там все делись, три…


Вера с детства терялась, когда надо быстро сообразить. Все смотрят и ждут, а у нее – ступор какой-то. На устных экзаменах путалась в словах, забывала подчистую даже то, что пять минут назад в коридоре наизусть рассказывала. В терапевты специально пошла, не в хирурги, чтобы спокойно, в кабинете. Нет, даже не в кабинете, где один на один с больным. В ординаторской, где народу много. Чтобы вместе. Теперь вот сидит, ждет.

Напротив поста – темный «предбанник» между дверями входа, истошный электрический свет из коридора здесь только гуще замешивает тени в углах. Голая деревянная лавка, отполирована до гладкого блеска множеством сидевших и лежавших здесь людей. В самом конце – поскрипывающая деревянная дверь с петлей веревки. Черный провал в неизвестность. Слышен шепот кустов вдоль ограды газона, видны их неспокойные от ветра лохматые головы. Скрип тормозов и шорох шин на улице, далекая сирена. Только бы не сюда, мимо, в хирургию, или вовсе по улице, легковушка…

«Ну что ты, как маленькая!» – говорит заведующая Вериным отделением, Евгения Сергеевна. «Откуда такая неуверенность? Все у тебя получается, чего переживать-то? Все ты знаешь, а чего не знаешь – спросишь. По симптомам будешь лечить. Высокое – снижать потихоньку, низкое – поднимать. Боль – обезболивать. Через пять лет вообще не будешь думать, останутся одни рефлексы. А еще лучше – бросай свое дежуранство, только у нас в день работай. Может, это вообще – не твое?» Как это «не твое», если уже на два месяца вперед наставила дежурств? Из принципа. И в который раз виден в дверную щель мечущийся свет фар «Газели», подпрыгивающей на ухабе перед подъездом. Тормоза. Хлопанье дверцы, приглушенные голоса и стук в дверь. «Хозяйка! Что вы там завязались? Давай, криз гипертонический принимай!»

Так однажды приехала Марья Матвеевна Шубик, которая теперь вроде как будущая свекровь. Тоже с кризом. И Миша, который теперь вроде как жених, прикатил следом на машине. («Мама-мама, говорил же, что этот кафедральный совет тебе встанет боком!») А у Веры в этот день был просто завал и базар-вокзал. Мужская палата полная, в женскую занесли топчан, места на этажах все с утра заняли, переводить некуда. В изоляторе второй день обитало подозрение на туберкулез в ожидании анализов и перевода в диспансер. В предбаннике помещался очередной алкаш, всех достал до печенок. Сердобольная Гриша накормила его остатками каши с ужина, а то «ему, бедному, уже блевать нечем», и теперь эту кашу же с пола тряпкой подбирала. Вера опасалась белой горячки, держала на столе телефон психбригады. «Больной» сопротивлялся осмотру, перекатывался с лавки на пол, вот-вот начнет чертей ловить, а через весь этот шалман гордо прошествовала мадам Шубик в длиннополом алом халате из-под дорогой шубы. Сзади семенил знакомый врач «Скорой» по фамилии Шарапов, пытался Вере делать какие-то знаки, махал руками и гримасничал. Шарапов вид имел не самый лучший, небритый, тощий, в мятом санитарском халате, а рядом с ним переминался долговязый вьюноша в круглых очках, бледненький, с огромной спортивной сумкой на плече. Сынок, значит, определила Вера.

– Давайте в третью, там место есть.

Шарапов сразу отстал, навалился на стойку, вынимая из папки направление. Пальцы потные, трясутся мелко, бумажка пляшет и прыгает в руке. Сколько раз его уже со смены снимали, наказывали, грозили. Не помогает.

– Жвачку хочешь, Вер?

– Сами жуйте, а то вон…, – Вера поморщилась и помахала рукой перед носом.

– Ну-ну. На вот, распишись. Криз гипертонический.

Шарапов наклонился еще ближе, обдавая Веру крепким духом перегара и сладкой мяты, оглянулся воровато на дверь палаты и зашептал:

– Ну и криза-то по сути нет никакого, я там написал сто восемьдесят на сто, ты не смотри. Это они мне сказали сами, мол, днем было. У меня выше ста сорока вообще не напикало. Дамочка вся на нервах. Замурыжила меня, как щенка, блин. То еду, блин, то не еду, то собраться дай. Сына откуда-то вызвонила, фамилию мою спросила. Я говорю, давайте так, давление снизилось вроде. А она, блин… ну ты поняла. Щас жалобу накатает, блин. Момент.

– Ага, спасибочки, теперь я ее выпроваживать буду, у меня тут сегодня вообще пироговские ряды, не успеваем раненых сортировать. А с вами кто сегодня фельдшером?

– Володька, кто. Ну ты, Вер, давай сама…

И еще ведь, зараза, в палату поперся, все, мол, в лучшем виде, сейчас вами врачи займутся. Понятно, Володька тоже эквилибрист известный. Мастер спирта по фигурному шатанию. Из машины, небось, уже не выходит. Бригада!

Вера до сих пор помнит тот вечер, до мельчайших подробностей. Времени сколько прошло – Шарапова уволили вместе с Володькой, медсестры все поменялись. Марья Матвеевна из просто пациентки превратилась в почти свекровь. А впечатление первое осталось самое верное. Ничем не перебороть: раздраженная королева-мать, и девочка с кухни, которую кое-как отмыли, приодели и вывели на ковер перед троном. Руки вечно мешают, Вера норовит их за спину спрятать, короткопалые крестьянские ладони без маникюра, волосы за уши заправить, сгорбиться, сжаться. И молчать. Миша шутит иногда: мы познакомились в приемном покое. Вера его и не запомнила тогда, мало ли тут родственников толчется, мешают только! Телефон свой машинально продиктовала, чтобы отстал, не до него было. Королева такой концерт устроила по заявкам, бенефис!

Мама всегда говорила: «Твое оружие – вежливость». Вежливость и доброжелательность. Хамством отвечать на хамство – себя не уважать. «Человек может быть тебе отвратителен, груб с тобой, бестактен, ответишь ему тем же – потеряешь собственное достоинство. С хамами, Веруня, надо держаться холодно, но корректно, запомни». Это Вера помнила. И старалась. Сколько здесь наслушалась и натерпелась – не перечислить. Сколько на нее орали, оскорбляли и даже под ноги плевали разные пациенты, их родственники и просто начальство – пальцев на обеих руках не хватит. Завприемным, так просто по любому поводу начинала кричать, как торговка на базаре, лаять, как собака-овчарка, а потом уж разбираться, в чем дело. А Вера при этом, мечтая иметь вид достойный и невозмутимый, на самом деле выглядела, как побитая на этом самом рынке дворняжка с поджатым хвостом и прижатыми ушами. И еще норовила улыбнуться так косенько, трусливо. Эту улыбку она и у мамы не любила, ненавидела! Ссутуленные плечи, тихий ровный голос. Тридцать лет учителем литературы в одной и той же школе, из которых двадцать втайне мечтала дослужиться до завуча, а брали все других, помоложе, но понаглей и погорластей. И себя иногда ненавидела за этот генетически поджатый мелкий хвостишко, жалким кончиком виляющий, срывающийся голос, вежливые объяснения и оправдания.

С бомжами, с алкоголиками, которые лыка не вяжут – на «вы», всех полечить. У нее больше всех госпитализированных за дежурство. Вот сменщица – Зоя Николаевна, Зоечка. Двадцать пять за сутки поступило, десять на госпитализацию, остальные домой. Это хорошие показатели, отличные, высший пилотаж. Вере до такого работать и работать. И дело не в том, что лечить не умеет, а в том, что говорит не так. Зоечка миленькая, пухленькая, носик-курносик, прическа мелкой кудряшкой, а скажет – как отрежет. «Та-ак, бабуля. Ты домой сейчас поедешь, справку я тебе написала, завтра участкового вызовешь. Как поздно? Ничего не поздно! Пусть дети приезжают и забирают. Нет детей? Такси сейчас вызовем. Денег нет? Ну так ты до утра тут посидишь в коридоре, а утром на трамвае. Нет-нет, мы таких не оставляем, не с чем…» И весь сказ. А Вера мнется, сомневается. Давайте кардиограмму переснимем утром, капельницу покапаем, полежать надо, понаблюдать. Всех жалко, куда же это бабушка поедет на ночь глядя, если у нее дома нет никого? Дедушка тем более. Как вот этого отправить, такого старого, беспомощного, восемьдесят лет? Он один живет. Когда еще до него из поликлиники врач дойдет, лекарства выпишет, да и кто их купит потом, эти лекарства? Пусть уж лучше здесь пару недель подлечится. Так и набегает к утру по двадцать историй болезни.

«Жалко? У пчелки!» – говорит Зоечка. Но Вера-то знает, что это самое «жалко», как раз у нее, у Веры. Не вытравить. А с Марьей Матвеевной тогда как-то сразу решила, что возиться не будет. Вот еще, давление вполне приличное, «амбулаторное» давление. Таблетки сейчас порекомендует, распишет. Что-нибудь уколет, капельницу покапает для успокоения души – и домой. Не к месту здесь эта шуба-мантия и сумка набитая в палате на восьмерых. Решено. Только пока Вера решала, пока другим больным занималась, пока мужику с болями в животе хирургов вызывала, мадам с сынулей уже тут как тут. В коридор на пост вылезли права качать.

«Девушка, это что за безобразие! Ко мне полчаса никто не подходит! Есть здесь вообще кто-нибудь? Что вообще происходит? Бардак какой-то!»

Вера согласна – бардак. И все это она слышала много-много раз. Прошло-то от силы минут десять – пятнадцать, но чем легче пациент болеет, тем больше у него сил требовать немедленного внимания. Вдох-выдох.

– Вы не волнуйтесь. Проходите в палату, сейчас я вас посмотрю.

– Мне не нужно, девушка, чтобы вы меня осматривали! Мне нужен врач, в конце концов!

– Врач – это я.

Ну да, понятно. Вера в зеркало на себя смотрит каждый день. Рост метр шестьдесят, водолазка и джинсы из детского магазина, тридцать четвертый размер ноги. Никакой косметики, очки в пластмассовой оправе, уши торчат. Вдох-выдох.

– Миша! Это врач, посмотри! Миша, куда ты меня привез? Мне необходима помощь, Миша! Надо было позвонить этому, как его…

Миша при этом только что-то такое нечленораздельное мычал и маму пытался оттащить в палату. Стыдно стало, что ли, за мать! Не за Веру же он волновался?

– Вы не волнуйтесь, да, я врач. Сейчас мы померяем давление, посмотрим. Проходите на свою кроватку…

– Миша, не надо кроватку! Боже, я этого не переживу! Ты помнишь, что в этой больнице уже угробили твоего отца! Вы слышите! Не старого еще человека!

Я требую врача, девушка…

Ну-у. Вот почему, если умер человек на больничной койке, то обязательно «угробили»? И наплевать на диагноз, и в каком виде вообще его привезли! Обидно. И сразу усталость вдруг накатила, тоска. Опять одно и то же, «угробили», «залечили», «никто не подходит». Она бы представила лучше, что Вере с обеда не то что посидеть-отдохнуть, пописать некогда! Вдох-выдох.

– Давайте в палату, женщина. Сейчас решим, что с вами делать.

А в палате? О-о! Остальные тетки даже притихли, прислушались. Так вот каждый раз смотреть нового пациента, как на сцене, всю подноготную… Марья Матвеевна вопила, и охала, и не желала раздеваться. Грозила жалобами в самые высокие инстанции. Полчаса разорялась, не меньше, Вера стояла и ждала молча. Потом села на стул, потому что ноги не держали. Мадам еще немножко пошумела и стала успокаиваться. Как говорит Евгения Сергеевна: «Стала доступна контакту». Обращалась она только к сыну: «Миша, она спрашивает, был ли у меня инфаркт! Миша, если не было, то сейчас уже будет!» «Миша, спроси, сколько она работает, не забывай, что твой отец…» «Миша, я не могу так дышать, как она просит, я задохнусь…»

Тогда Вера готова была ее тонометром по макушке шлепнуть или… расплакаться. Даже скорее расплакаться, наверное. От усталости, от бессильной обиды. А теперь вот привыкла, потому что Марья Матвеевна и сейчас эту манеру свою дурацкую не оставила. Пришли, скажем, Вера с Мишей из кино или из театра. Такое хоть и редко, но бывает: в кино Миша спит, а в театре терпит. Марья Матвеевна спрашивает: «Ну, Миша, что смотрели?» Миша молчит, Вера отвечает. А маман опять: «Ну и как, Миша, понравилось тебе?» А на Веру даже не смотрит, и зовет: «Миша, иди чай пить, готово». Это значит, Вера тоже прилагается, может получить свою чашку и печенину.

Их Вера заслужила. Когда раздела наконец на том дежурстве капризную свою пациентку для осмотра, пожалела немножко, не удержалась. Прическа на затылке примятая, шея в морщинах. Ночнушка простенькая, несвежая, трусишки – чебоксарский трикотаж, сзади дырочка. Обычная «баушка», только в шубе дорогой. Ну, капризная, требовательная, держится высокомерно. Но ведь чувствует себя плохо, испугалась, разнервничалась. Муж умер в этой больнице. Суетится, не знает, как себя вести, вон свое разложила, домашнее – термос, кружку, полотенце полосатое, тапочки… Сейчас Вера нет-нет да и вспомнит эту дырочку на трусах, уцепится и терпит. Она врач, ей положено. А Марья Матвеевна – мстит за свое простоватое бельишко, невольно перед «этой» вывороченное. Кто ж знал тогда, что эта «врачиха» с ее сыном…

Не получается из них свекрови и невестки. Не лежит душа. Марья Матвеевна, конечно, тогда в приемном покое осталась. Поостыла после капельницы и успокоительного, сутки в переполненной палате пролежала, без возмущений, пока ее в отделение не перевели. И в жизни Вериной осталась, не одобряя их с Мишей отношений. Демонстративно не одобряя. И не поговорит по-человечески, и совета медицинского никогда у Веры не спросит, хотя она регулярно с работы таблетки от давления приносит и через Мишу подсовывает. Обе как-то приспособились.

А к Мише? Нет, она к нему, конечно, очень хорошо относится, хоть он и не орел. Не реаниматолог Коршунов, похожий на молодого Клинта Иствуда. И не Верин одногруппник, Никита, по которому она три года заодно со всеми девчонками курса сохла. Зато он при Вере. Звонит, приглашает, когда может оторваться от своей диссертации или чего у него там. Даже предлагает вместе в Америку ехать, потому что «здесь нет простора научной мысли». Куда он поедет с такой мамашей? Хорохорится только, планирует. Жалко! И вообще жалко. Какой-то он, Мишка, неприспособленный. Как будто с самого детства так за партой и просидел с учебником физики, а вокруг ничего не видел. И разговаривать-то нормально не умеет. Вроде вот, рядом сидит, а вроде и не здесь, а далеко где-то. На половине фразу оборвет и задумается. Верины бытовые навыки у него всегда вызывают искреннее удивление. Откуда это она знает, сколько соли в картошку класть? Где найти в квартире градусник, как печь блины, как узнать, во сколько сеанс в кино? Не говоря уже о том, что Вера каждый день лечит каких-то чужих больных людей! Это его пониманию просто недоступно. На Восьмое марта принес цветы, положил под зеркало в коридоре, а отдать забыл. И Верину маму не поздравил. И вообще, Миша с Вериными родителями никак не общается. Вера думает, что он просто не знает, как. Что сказать? «Иди, – смеется мама, – твой нобелевский лауреат звонит, опять не поздоровался. Мне Веру, говорит. Ну вот ему Вера!» Может быть, он на самом деле будущий нобелевский лауреат? А Вера – жена лауреата. Гения. Будет заходить в его кабинет на цыпочках, неся на подносе чай, пока он там создает что-нибудь очередное. Будет им гордиться, а знакомые будут завидовать. Да, потом, когда-нибудь. Пускай он такой, неразговорчивый, задумчивый, зато Вера за двоих говорить умеет. Она и говорит, тормошит, рассказывает. «К нам вчера больную привезли с переломом шейки бедра. Дома неделю пролежала, диагноз никто не поставил, в направлении написали «стенокардия». А я сразу при осмотре поняла, что у нее одна нога короче! Представляешь?» А Миша – «угу». Значит, слышит, слушает. Иногда ему даже интересно становится, но это редко. Больше всего Мишу интересует физика твердого тела, тут Вера ему в собеседники не годится. Ну, и Верино тело тоже его интересует с пяти до семи во вторник и в пятницу, когда Марья Матвеевна вечерникам лекции читает.

В постели Миша оказался груб и примитивен. И не то, чтобы у Веры имелся богатый опыт, нет. То есть опыт был, но небогатый как раз. Просто Вера думала, что любовь, ну, или не любовь, а когда все «серьезно», когда уже взрослые и уже почти поженились – это медленно. Нежно. Полежать рядом, приласкаться, погладить по голове. Потереться щекой о плечо, поговорить о чем-то главном, сокровенном. Кто что в детстве любил, что читал, как день прошел на работе. Долгие поцелуи и вообще… Чтоб сказал: «какая ты красивая», полюбовался. Вера и правда может быть очень даже, если вымыть голову и волосы так начесать, чтобы уши не были видны, а ресницы подкрасить. И шея, между прочим, мама говорит, очень ничего. Или как в кино: она вылезла голышом из-под одеяла, прошлась по комнате, потянулась у окна, а он на нее смотрит так – голову наклонив, любуется, и глаза у него такие пронзительные. Голубые. Коршунов так иногда на Веру смотрит, когда она в реанимацию заходит. Пошутит чего-нибудь, Вера покраснеет, собьется, поднимет глаза, а он вот так, исподлобья, вроде с усмешкой, а вроде и…

Нет, Миша в любви совершенный неандерталец. Набрасывается, как дворник, раздеться не даст. Молча. Ра-аз. И уже молнию на брюках застегнул. «Чайник поставь, Вер». Жалко его тоже, дурака. Марья, небось, Матвеевна, с раннего детства как на горло наступила, так и держит. Это он теперь на Вере свои глубинные комплексы изливает. Убогий принц при императрице, хоть и с Нобелем в перспективе. В Америку, что ли, ему, действительно? Поехал бы, хоть пожил бы сам, без контроля и учета… Жалко.


Ну и бабулька, лежит и все. Бомжей всяких Вера здесь навидалась. На бомжиху не похожа, просто неухоженная. Худая, бельишко рваное. Видно, что не мылась давно. Волосы спутанные, под платочком в узелке на ржавую шпильку, крестик железный на засаленном шнурке. Тянет свое – не слышу, не вижу. И уходить не собирается, крепко устроилась. Кошелку – в тумбочку, тряпочки какие-то выудила, расстелила. Кошелка замечательная! У Веры на даче такая же на гвоздике висит, под старые газеты на растопку. Только у Веры в синюю клетку болонья, а у бабульки – черная. И ручка одна оторванная к другой узлом привязана. Вера смотрит на часы, Ирочка смотрит на часы. Час ночи, никуда уже старуху не денешь, такси не вызовешь. Завтра получит Вера как следует от заведующей за это чучело без документов и полиса. Вдох-выдох.

– Та-ак. Бабушка, у нас безымянные не лежат в больнице!

Бабушка приоткрывает один глаз, который правый, не заплывший.

– Мы, которых без имени, с милицией выводим, – это хитрый ход такой, Зоечка придумала. Ноу хау.

– Солдатова Лидия Борисовна, тридцать второго года рождения.

– Родственники есть?

– Сын есть, на набережной живет, на Федоровского.

– А вы где живете?

– Не слышу…

Все неприятные вопросы бабушка Лидия Борисовна не слышит. Документов в кошелке нет и ключей нет. То ли дома остались, то ли потеряла. Бабушка по улице гуляет, судя по виду пару недель, как потеплело. Для своих лет почти здоровая, только голодная и ходить устала. Давление немножко повышено. Вера велела таблетку дать, Гриша кашу принесла, хлеба два куска и чай своим пакетиком в кружке заварила. Бабушка поела с удовольствием, ложку алюминиевую облизала, тарелку на тумбочку поставила и опять легла. Глаза закрыла. Ну что с ней поделать? Тут Вера немножко отвлеклась, потому что опять скорые поехали. Как с цепи сорвались. Успевай бегать и писать. Мужчину привезли с носовым кровотечением. Давление высоченное. Пока стояла капельница, медсестра лоток под носом ему держала, потому что через Верин неумелый тампон из ноздри все равно капало. Вызвали опять скорую в дежурное ЛОР-отделение везти. Пока ждали, пока ехал – кровотечение остановилось. Там, в другой больнице, мужика наругали, гневную надпись Вере на направлении оставили и обратно вернули. Давление опять двести. Только в палату завели, решили историю заводить – зовет. Опять потекло, да так сильно, что Вера испугалась. Когда вторую машину ждали, мужичок матерился на чем свет стоит, и Вере досталось. Голос гнусавый, в носу вата, за воротник пеленка заправлена, в руках – лоток кровавый. Ирочка за дверь спряталась и смеется. А Вере не смешно. «Вы позвоните, Вера Сергеевна, – говорит Ирочка, – а то сейчас опять его вернут!» Но Вера звонить постеснялась. Что звонить-то? И так все ясно. Ждали перевозку, а приехали две других, с больными. И так до четырех утра: этого туда, эту сюда. Пока новых примешь – старые, глядишь, разболеются. Ноги уже, как ходули, только сядешь – вставай, иди. Очки, как будто грязные, буквы расплываются, а на самом деле – слипаются глаза.

Пару часов только поспать прилегли, когда поуспокоилось, поэтому к утру Вера про бабушку Солдатову как-то уже и забыла. С удивлением обнаружила ее на койке. Бабуля спит сладко, калачиком свернулась, одеяло до подбородка натянула.

– Солдатова! Эй! Бабуля, вставайте! Домой пора!

– А?

– Домой, говорю, пора!

– Не слышу. Не встану я. Ноги болят, голова болит. Плохо хожу, падаю…

Ирочка с утра тоже заспанная, усталая. Глаза не накрашены, волосы все под шапочку убрала, вместо каблучков тапки ночью переобула. Гриша мрачная, возит тряпкой и молчит. Всем досталось.

– Я уже с ней с ума сойду, с этой бабкой! Ну что ее, Вера Сергеевна, силком выводить?

– Давай лучше ее, Ир, в отделение переводить. Историю сейчас заведем, возьмем кровь. И это, у нас сегодня суббота? Значит рентген – дежурный. Мы ей сейчас череп снимем, все-таки фингал есть, говорит, упала. Вдруг сотрясение, а мы ее – за дурочку. И неврологу еще покажем.

Ирочка, конечно, недовольна. Осуждает. Фыркнула и пошла. Но у Веры уже сил бороться просто нет – ни с собой, ни с бабкой. Поэтому Вера быстренько историю болезни написала, рентген назначила, и до прихода смены Солдатову в свою собственную палату на этаж перевела и с поля боя сбежала домой отсыпаться до понедельника.


– Да все понятно, Вер, и все ты правильно сделала. Кроме диагноза еще человеческое что-то должно в нас оставаться? – Евгения Сергеевна в понедельник на обходе сама бабушку разговорить не смогла.

– Родственники выгнали, кто-то же у нее есть? Невролог ничего не нашел, рентген нормальный, давление нормальное. Но, Вер, три недели, это ты в курсе, наш предел. И потом – документов нет. Нам как-то надо историю вести правильно. Попробовать через центральный компьютер данные запросить, если она адрес назовет.

– Ну, я попробую, Евгения Сергеевна, за три недели расколется, будем надеяться, если вообще помнит чего-нибудь.

– Да все она помнит! Притвора эта бабка, ей просто жить негде, вот она к нам и прибилась. Хитрая, первый раз, что ли, такое?

Бабушка на обход заведующей никак не поддалась. А Евгения Сергеевна вид имеет представительный, грозный даже, иногда, если надо. И вообще – входят все вместе, в белых халатах, врачи, медсестра. Не слышу – не слышу, хоть тресни. Бабушка, правда, за выходные немножко пришла в себя. Чай уже на тумбочке стоит, чашка чья-то, халат ей на складе нашелся байковый. Утром сестра-хозяйка ее в ванную запустила, бабуля намылась, накупалась, на коечке во время обхода сидела румяная, довольная, мокрые волосенки старательно расчесывала. И гребешок ведь откуда-то взялся! Так и прижилась.

Палата на шестерых. Хороший «заезд», как заведующая говорит, подобрался. Ни склок, ни умирающих. Друг друга по именам зовут – Катя, Клава, Наташа. Кому восемьдесят, кому пятьдесят. Без отчества. Если что – сестру позовут, помогут суп донести из столовой. Солдатову тоже никто не дергал. Ест и спит, телевизор со всеми смотрит, но молча. Никого не беспокоит, никто к ней не приходит. За неделю ни одна соседка из нее ничего толком не вытянула. Подружилась она, как ни странно, с раздатчицей с пищеблока, тетей Валей. Той под семьдесят, седенькая, сутулая, немножко странная, хотя работает пока без нареканий. У нее – своя история. Сын алкоголик. Пропил все, что можно, от жены ушел к матери – здравствуйте вам! Была квартира трехкомнатная, поменяли. Потом в дальний район переехали, потом опять на меньшую жилплощадь. И это все спустил. Лечиться не хочет, хочет пить. Эту историю они всем отделением наблюдают. Тетя Валя с виду спокойная, слова лишнего не скажет, вроде Солдатовой. Молчит и работает, жить-то надо на что-то. Возит с кухни кастрюли, порции раскладывает, хлеб режет, посуду моет. В раздатке у нее чистенько, пол блестит, хлебушек чистой марлей накрыт. Приберет все и сидит от завтрака до обеда, от обеда до ужина. Или там же у раковины на стуле, или в подсобке с санитаркой. Санитарка вообще с диагнозом олигофрения. Тоже – тряпкой по полу навозит и сидит. И Солдатова с ними сидит. И даже слышит, что они говорят. Слушает.

Утром Вера приходит на обход, с каждой пациенткой поговорит, осмотрит. Солдатова под одеялом лежит, не шелохнется. Пока Вера до нее по кругу доберется, тут стулом грохнет, тут голос повысит, бабушки все недослышивают. Ноль внимания. Тетя же Валя только в дверь заглянет: «Лида, кашу будешь?» – бабулька прыг с кровати и в дверь. За кашей. Костюмчик у нее появился шерстяной, линялый, но приличный. Носки вязаные, миска, печенья пачка, кефир, конфеты «Ромашка», шоколадные. Мыло, полотенце. Тетя Валя, что ли, принесла?

Вера каждый день Солдатову пытает. И ласково, и строго. Ругается и уговаривает. В одном лице злой следователь и добрый. На кровать подсаживается, кофту снять помогает, платочек поправляет. Давление измеряет на правой руке – бабуленька, телефон не вспомнила? На левой меряет – где живете, с кем? На хорошие вопросы бабка отвечает, а на плохие молчок. Дети есть? Сын. Хороший сын. Бьет, гонит? Молчит, улыбается – не слышу. Сын работает? Работает. Внуков нет. Невестка плохая. Озорует, пьет, пенсионное отобрала, хлеба не давала. И еще Солдатова тете Вале призналась, что заявление в милицию писала. Чтобы ее из квартиры не выписывали, пенсию не получали. Тут Веру и осенило, насчет милиции. Позвонить участковому, спросить. Кто там вообще по адресу живет? Может, бабуля сама убежала, может, ищут ее? Или пусть сын, хоть какой, приходит и маму забирает, а там что хочет с ней делает. Самое главное – на улицу не выгонишь. Адрес бы только узнать. Заведующая план одобрила. Давай, говорит, Вера, работаем гуманистами. Три недели на гуманизм должно хватить, дальше будут проблемы.

– Ты ее пообследуй маленько, вдруг чего-нибудь найдешь, болезнь какую-нибудь, по которой можно госпитализацию продлить. И адрес…

Для начала Вера вызвала психиатра, набралась мужества и сама в диспансер позвонила. Только там, в дурдоме, видимо, уже отпуска начались, поэтому прислали старичка Зыкиса Матвей Иваныча. Он мало того что сам на ухо туговат, еще заикается. И разговаривает довольно странно. Сорок лет в психиатрии, любой дурак с ума сойдет, как Евгения Сергеевна говорит. Зыкис всю палату насмешил, писал бабуле записки на туалетной бумаге, кричал на все отделение, кашлял, показывал Солдатовой какие-то картинки и таблицы, но ничего путного не добился. Написал в истории болезни, что у пациентки сосудистое заболевание головного мозга плюс глухота, но в общем стационаре она находиться может. Выпил чаю из Вериной кружки (сама предложила), покачал седыми кудрями и был таков. В ординаторской тоже все смеялись, и Вера, которой сначала было почти до слез обидно, потом засмеялась тоже. Вот глупая! Думала – придет психиатр и сразу скажет, придуряет бабуля или нет. То, что к восьмидесяти годам с сосудами в голове у всех плохо, это и так ясно. А вот что у бабушки Солдатовой на уме – большой вопрос.

– Кремень твоя бабушка, Верка, фигушки ты у нее узнаешь телефон или адрес. Она и имя-то, небось, выдумала от начала до конца, вместе с отчеством…

Вера еще раз сняла кардиограмму, кровь взяла. Назначила УЗИ, рентген желудка. Перед рентгеном – подготовка, очистительная клизма. Наутро после обследования Солдатова взяла клочок туалетной бумаги, что-то долго выводила, черкала, думала. Потом встала перед Верой по стойке смирно, глазки потупила и бумажку подала. На бумажке печатными буквами, крупно: «Спасибо, мне проведено такое хорошее лечение. Я совсем поправилась. Солдатова». Вера чуть не разрыдалась, прямо не сходя с места. Господи! Покормили, таблетки дали самые простые, пару капельниц, безобидных, рентген, клизма еще эта. А бабка спасибо говорит! Какая разница, ненормальная она, прикидывается или просто глухая. Без дома, без семьи. Что бы ей сейчас делать-то? Сидеть у телевизора с чашкой чая, на внуков смотреть, а она по улицам ходила с кошелкой. «Ну что вы, Лидия Борисовна», – Вера села на кровать, и бабуля села. Улыбается своей улыбочкой, которых у нее целый арсенал: то умильная, то блаженная, то задумчиво-отстраненная…

– Это хорошо, что мы вас подлечили. Теперь и выписываться можно, да, в понедельник? – Вера в ответ тоже улыбается.

– Только вот куда мы вас выписывать будем, прямо не знаю. Может, в доме-интернате вам место хлопотать? – ну это Вера, конечно, загнула, на одно место в интернате сорок таких бабушек, без всяких родных и помощи годами в очереди стоят.

А Солдатова уже второй клочок бумаги протягивает, заранее заготовленный, и опять с улыбкой: «Набережная Федоровского, дом 7, квартира 12».

В ординаторскую Вера летела, как на крыльях. Получилось! Надо теперь, во-первых, запрос сделать на документы, а во-вторых – в милицию позвонить, пусть выясняют, кто у них там по адресу проживает и в каком виде. Телефон узнать, позвонить самой. И что сказать? Нет, пусть участковый идет.

– Раскололась бабушка моя! После клизмы, можно сказать, все данные выдала. Теперь мы ее домой пристроим по указанному адресу!

Ну, давай, Вера, дерзай! Звони в милицию. 02 набрать тоже почему-то страшно. Не съест ведь никто. Просто спросить, как участковому позвонить, кто, мол, набережную Федоровского у вас обслуживает? Сказать, что из больницы. Назваться? Надо избавиться от этого дрожащего виляния хвостом, голову поднять, совершить поступок, в конце концов. Довести дело до конца. Вместо того, чтобы два раза в неделю трястись от ужаса в приемном покое, а про палатных больных у заведующей и коллег по сто раз переспрашивать и советоваться. Надо сделать самой. Тогда, может быть, и другая жизнь, вне больницы встанет совсем на другие рельсы и понесется в другую сторону. Реаниматолог Коршунов, который смотрит так, что ноги подкашиваются и сипнет голос, не просто взглянет, а… Ну, скажем, пригласит куда-нибудь. Хоть к себе в ординаторскую чайку попить ночью. Уф! Наваждение, при чем здесь Коршунов? Всегда он вылезает в неурочное время! При чем он вообще? Вера, как водится, вдохнула, выдохнула и набрала 02.

Разговаривали с ней хорошо, выслушали, дали телефон отделения и даже сотовый того дежурного, который сейчас на работе. На сотовый Вера постеснялась, поэтому набрала городской. Сразу взяли трубку и ответили: такой-то слушает. Кто, Вера не разобрала.

– У нас, э-э-э… Это из больницы, у нас бабушка лежит. Солдатова. Лидия Борисовна. И адрес есть.

А это… ну, привезли с улицы ее. Она по улице ходила.

– Чего надо-то, девушка?

Голос неприятный такой, раздраженный. Пожилой. А там еще слышно, как кто-то у них в помещении разговаривает и смеется. Молодым голосом, веселым. Лучше бы он трубку взял. Вдох, выдох.

– Я – врач лечащий. Мне надо бабушку выписать, а некуда. К ней никто не приходит и… (поняла наконец что сказать) ее сын из дома выгнал. Она уже заявление вам писала, ну, в милицию, то есть. Нельзя ли пойти посмотреть?

– Чего посмотреть?

– Ну, кто там живет по адресу. Невестка, говорит, бьет ее, выпивает сильно. Может, и сын пьет. Документы отобрали.

– У кого отобрали, у вас?

– Да нет, что вы, – Вера уже сама начала раздражаться и расстроилась одновременно, глупость, глупость затеяла, – бабушка лежит у нас в отделении, больная.

– Фамилия?

– Моя?

– Что вы мне голову морочите! Кто там у вас без документов?

– Солдатова Лидия Борисовна.

– Санек! Пробей там по базе, что у нас за Солдатовой! Знакомая что-то фамилия.

И кто-то там, с молодым голосом сказал «ща, повтори, что-то я не помню такую…»

– Да не надо ее пробивать, ей восемьдесят лет почти, ее сын домой не пускает. Надо бы сходить, посмотреть. Набережная Федоровского…

– Ну, пойдите и посмотрите.

– Я? – такого Вера, конечно, не ожидала.

– Ну а кто, я, что ли? – удивился пожилой противный. А молодой там все переспрашивал, как фамилия, повтори?

– Я – врач, мне ее выписывать надо, а как выпишешь, если некуда? Я думала, что можно в квартиру сходить, проверить…

– У меня ходить некому, все заняты (а молодой веселый уже спрашивал – куда, куда сходить-то?), вам надо, вы и идите, хорошо, девушка? А документы, если что, мы поищем. Пусть приходит, заявление пишет, как положено. Все у вас?

У Веры да, как раз все. Сегодня пятница – дежурный день, а в понедельник бабку надо выписывать. Взять себя в руки, справку написать и на руки выдать. Все, мол, бабуль, выписали тебя, иди. А куда иди – твои проблемы. Вера так не может. Но придется смочь.

В субботу, после дежурства, Вера только на минутку домой заскочила – вещи забрать. Так торопилась скорее собраться, что ящик из комода с корнем выдрала, а обратно он уже не влез, заклинило. Накинула сверху плед старый, чтобы мама не ругала потом за развал. Опаздывать никак нельзя было на мероприятие – поездка к Мише на дачу. С Мишей, его мамой и помидорной рассадой. Зачем Марье Матвеевне помидоры, Вера так и не поняла. Точнее, помидоры, которые она, как примерная невестка, в салат порезала – понятно. Но они из магазина были, в упаковке. Те, которые на грядку, кустики – составили в углу веранды, а потом перед отъездом как попало в землю потыкали. Вера потыкала. Марья Матвеевна, скорее всего, возражала, чтобы Вера с ними ехала. Хотела посидеть с сыном в тишине. Они, наверное, с Мишей поссорились по этому поводу. Вера, по крайней мере, надеялась, что Миша иногда принимает ее сторону в спорах с матерью. А может быть, Вера это все сама придумала? И нелюбовь Марьи Матвеевны, и Мишино мнение по этому поводу. Просто она так чувствует. Нелюбовь. С поджатым заранее хвостом села в машину, сумку поставила в ноги, не багажник же из-за нее открывать? Миша за рулем, мама рядом. Вера сзади. На сиденье у Веры – папка с Мишиной диссертацией. Он ее редактирует. Советуется с мамой. Все слова в названии по-русски, а смысл непонятен. И смысл всей поездки непонятен тоже. Позвонил накануне, поехали, говорит, на дачу. Мама рассаду повезет, а мы просто погуляем. Вот она и поехала, гулять. Зачем?

Обедали в молчании. Миша читал в журнале статью про нанотехнологии. Нано – это значит очень маленькое. Вера маленькое представляла в кроватке, в памперсах. Миша мыслит другими категориями, в статье наверняка ничего про детей не сказано. Марья Матвеевна читала чужую курсовую, время от времени делала пометки карандашом и качала головой. Вера ела.

– А у меня сейчас больная такая интересная лежит. Бабушка, семьдесят пять лет. Ее сын из дома выгнал, представляете? Она на набережной живет, представляете? И адрес так называет. А у нас делает вид, что глухая. Просто подкормиться пришла, поспать в кровати. Но она, наверное, не долго еще бездомная, не совсем уж грязная, не во вшах…

– Вер, давай только не сейчас. Давай о чем-нибудь другом, – Миша из-за журнала даже не выглянул.

– Давай, – согласилась Вера, но Миша уже страницу перевернул и опять молчит, читает. Марья Матвеевна подняла голову и посмотрела на Веру, как на ту самую вошь, что не успела завестись в голове у Солдатовой.

После обеда Вера натопила бачок и помыла посуду. Окна на летней кухне были все в паутине, из-под пола пахло сыростью и змеями, а вдоль дорожки пробилась молоденькая крапива. К концу лета здесь, наверное, встанут заросли в человеческий рост. Под потолком кухни причудливым узором, как лампочки-споты, висели брошенные осиные гнезда. Вера вытерла тарелки и стол, смахнула паутину тряпкой, подмела в углах, где завалялись с прошлого года высохшие картофельные шкурки и фантики. Потом обернула ладонь рукавом и подергала крапиву. Пока руки были заняты, в голове у Веры созрел план, как она устроит судьбу брошенной бабули. Надо по адресу в телефонной книге найти телефон. Позвонить ей домой, может быть, вечером. Сообщить сыну, что мать в больнице. Пусть он приходит ее забирать. Пусть лекарства купит. Тапочки новые. Пусть ему станет немножко стыдно, что мама в драной кофте, с фингалом под глазом гуляет по улицам. Или к участковому сходить. Что там за веселый был голос, молодой? Вере представился вдруг молодой парнишка. Только что после института (или где там на участковых учатся?). Синеглазый (как Коршунов), улыбчивый, румяный. Нет, не румяный, краснеющий. Вере показалось, что он там, на заднем плане ее телефонного разговора, захотел помочь. А что? Вот возьмет она в понедельник, после работы, и поедет на эту самую набережную в отделение милиции. Вера представила комнату, как в сериалах, со старенькими письменными столами и настольными лампами. И этого. Молоденького, краснеющего. Он ей поможет. Они пойдут по адресу. Тут Вера села на лавку и тряпку отложила. Да. Пойдут (почему-то в Вериной мечте они уже взялись за руки), на набережной тихо, ветер и фонари под старину, бордюр из розовых петуний. Липы и клены в два обхвата. Водная поликлиника в здании бывшего купеческого дома с кованым крыльцом. Солнечный откос в ранних одуванчиках. Дом Вера представила – народная стройка, в желтой штукатурке и с деревянным подъездом.

И дверь, железная, коричневая. Они с участковым сначала постучат, а потом он станет звонить, а Веру отодвинет. «Подожди там…» Дальше уже пошел сплошной сериал, но тут Миша крикнул недовольно, что чайник кипит и надо заваривать.

Сразу после чая Миша открыл свой ноутбук и больше уже из-за стола не выходил. Марья Матвеевна отдыхала в комнате. Вера прополола ирисы, помыла пол на веранде. Потом пошла одна на речку, но там ее закусали комары. Перед самым забором она промочила ноги в болотине и ночью, на жесткой раскладушке, никак не могла согреться. Марья Матвеевна храпела за тонкой перегородкой, Миша спал, отвернувшись к спинке дивана. Быстро похолодало и дуло под дверь. Вере снилось, что Миша напился пьяным, кричит, топает ногами, а она сама гонит из квартиры Марью Матвеевну, лупит ее по спине полотенцем и вслед, на лестницу, швыряет клетчатую кошелку с тряпками. Одно только во сне не получалось, очень уж ситцевый платочек застиранный Марье Матвеевне не подходил. Там, во сне, она оборачивалась, и вместо очков в золотой оправе и подсиненной уложенной челки виделось опять остренькое сморщенное личико бабульки Солдатовой с оплывшим глазом и шамкающим ртом.

Уезжали вечером. За выходные Вера так устала от одиночества и молчания, что была рада отъезду. Миша в машине опять рта не раскрыл – нервничал за рулем. Вера ехала на заднем сиденье и думала, что не может же вот это быть ее будущая семья? Два чужих человека, которые за два дня так бы и не повернули к ней одинаковых задумчивых лиц в очках, если бы она не ляпнула за столом про вшей. Марья Матвеевна, правда, только отъехали, взялась ругать курсовую, которую дочитала за ужином, а потом вдруг схватила Мишу за руку и крикнула:

– Стой!

– Что, мама, Господи, предупреждать надо!

Они съехали на обочину, а задние колеса развернуло поперек дороги.

– Мусор забыли забрать, пакет!

И тут вот они посмотрели, конечно, на Веру.

«Телефон в справочнике найти надо. У сына, наверное, фамилия такая же, Солдатов. Позвонить. Пусть приходит к матери, пусть забирает домой. Кормит, моет, одевает. А если не дозвонюсь, тогда к участковому. Надо было хотя бы спросить, с кем говорила, в каком звании. Фамилию. Опять побоялась настаивать, переспросить постеснялась. Надо смелее, где только ее берут, смелость эту. Уверенность. Убежденность, что ты прав. Выгнал мать на улицу и дальше живешь, позвал невесту на дачу – спокойно занят своими делами. Может быть, надо было закричать? Кулаком по столу стукнуть? Выкинуть чертовы помидоры за забор и уйти на автобусную остановку…»

Мусор стоял прямо у калитки. Странно, что не вспомнили бросить в багажник. В пакете просвечивали баночки от йогурта, пластиковая бутылка, тряпочки, бумажки. Содержание жизни, мелкие бытовые подробности. У Солдатовой – в сумке, у Марьи Матвеевны – в мусорном ведре. Живую бабушку не выставить за дверь, как пакет, пусть она глухая, глупенькая, старая. И Веру нельзя просто игнорировать, смотреть поверх очков с пренебрежением, как будто она чья-то очередная диссертация, причем неудачная. И читать про нанотехнологии, которые, получается, важнее людей!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4