Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тайна силиконовой души

ModernLib.Net / Анна Шахова / Тайна силиконовой души - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Анна Шахова
Жанр:

 

 


Анна Шахова

Тайна силиконовой души

Моим рыцарям – мужу и сыновьям

Все имена и названия придуманы.

Совпадения – случайны.

«Мое только то, что я отдал».

Преподобный Максим Исповедник

«Трезвость – норма жизни!»

Cоветский лозунг

Глава первая

Юлия Шатова (для своих – Люша, потому что изящную златовласку с обезоруживающей улыбкой и решительным, цепким взглядом зеленых глаз так называл муж, сократив слащавую «Юлюшеньку» до звонкой «Люшки») в благостной дреме лежала на диване у телевизора. Вымотанная за день «рассадными» хлопотами, уборкой, стряпней и топтанием в гипермаркете, она могла расслабиться наконец, по-щенячьи уткнувшись в плечо своего мужа. Саша Шатов отличался корпулентностью, незлобивостью и редкостной красотой: античный профиль, голубые глаза «невозможного разреза», силища в мастеровитых руках немереная. А голос! Глинтвейн в февральский промозглый вечер, а не голос… Телефонный звонок бесцеремонно разрушил супружескую идиллию. Люша – дама, обладающая редкой интуицией – с замершим сердцем снимала трубку. Сопение, всхлипы и затем протяжный вой, который услышал даже приникший к экрану Шатов, заставили Сашу мгновенно выключить телевизор.

– Что, Света, что?! – пыталась докричаться до подруги Люша.

– Ка…Ка…Калистрата умерла-а…

– Какая Кали..?

Люша не успела договорить, как Светка прокричала, задыхаясь:

– Инокиня Калистрата! Прошлой ночью… Позвонила только что мать Нина… келейница Никаноры… Похороны на третий день… Сердце… А мать Нина говорит – чушь, чушь!!! – Светка взвыла так сильно, что Люша отдернула трубку от уха. – Убили ее! Убили, Юль, понимаешь? Я уверена… А казначейша, мать Евгения, она ведь хотела Калистрату по лавкам попросить поездить, по-тихому, – так Евгения сама чуть не померла от испуга, самой «cкорую» вызывали. Мать Нина, с которой Калистрата буквально в вечер смерти советовалась, с допросом к Евгении – та отпирается: «Все в порядке, оставьте, ради Христа», и не выходит из кельи… и «cкорую» ей… а Нина… – Светка закашлялась и потом еще долго, трубно сморкалась. Успокоившись, продолжила рассказ уже тихим, севшим голосом. – А Нина говорит настоятельнице про воровство, про расследование – та слышать ничего не слышит – «воля Божья». А разве убийство может быть волей Божьей, Юль, может?! – Светка в изнеможении замолчала. Даже сопения не было слышно.

– Я не понял ни одного слова. И не разобрал ни одного имени, – пытался вступить Саша, но Люша решительно прижала свою ладошку к мужниным губам.

– Ты права. На Бога надейся, а сам… сволочью не будь. Это пускать на самотек нельзя. Невозможно. Час на сборы, и я у тебя, Свет. Завтра едем вместе в эту твою треклятую обитель. – Помолчав, Люша сочла нужным добавить: – Прости Господи.

Упаковывая дорожную сумку, она вспоминала все подробности утреннего разговора со Светкой. Телефон зазвонил в самый неподходящий момент! Шатова попыталась бармалейской гримасой присмирить писклявую трубку. Настырная пиликалка оторвала ее от кропотливейшего занятия – пересадки (правильнее сказать – пикировки) рассады томатов. Учитывая темперамент и (стыдно признаться) – катастрофически развивающуюся дальнозоркость, – выковыривание зубочисткой из молочных пакетов с землей хилых стебельков, укорачивание микроскопического центрального корешка и ввинчивание задохликов в пластиковые стаканчики с особой, Люшиным способом приготовленной почвой, превращалось в жесткую дрессировку усидчивости. По окончании процедуры кухонный стол и прилегающие к нему территории по количеству жидкой грязи были вполне пригодны к выращиванию дождевых калифорнийских червей – кстати, на это выгодное, но мало эстетичное предприятие пока никак не могла решиться деятельная агрономша-любительница. Смелая трубка хозяйской гримасы ничуть не устрашилась: она и не в таких «образах» видала свою артистическую командиршу – и воспиликала еще требовательней. «С утра пораньше может названивать только лучшая подружища – Светка, чтоб ей… здоровья побольше!» – Люша сорвала наконец с рук перепачканные перчатки и оглушила телефон высоким:

– Да?!!

Конечно, это звонила Светка – она выдержала традиционную паузу и чарующим контральто пропела:

– Естественно, мешаю «юным мичуринцам» ковыряться в навозе.

– Да что вы, что вы! Сижу у аппарата, жду вестей от гениев отстирывания крестоцветных насаждений! – парировала Люша и хлопнулась в кресло, так как отделаться от Светки фразой – «Извини, занята» – немыслимо. Даже свекровь за двадцать лет она успела приучить к мысли, что может работать, болеть, быть не в настроении, но Светку – почти сестру с тридцатипятилетним стажем она заткнуть не могла ни при каких обстоятельствах.

Трубка снова выдержала паузу, посопела и удовлетворенно констатировала:

– Крестоцветные – это, надо понимать, капуста. Но доллары к делу совершенно не относятся на этот раз. А я, между прочим, по делу. Мои бухгалтерские таланты нужны… монастырю! – Последнее слово произносилось с былинным пафосом.

– Кому?! – удивилась Люша.

– Голоднинскому мо-на-сты-рю, – отчеканила Светка. – И я усматриваю в этом промысел Божий… Ну, между прочим… – Она неловко попыталась снизить «высокий штиль», которым грешила в разговорах и которого терпеть не могла ее приземленная подруга.

– А что там, свечки считать некому? – хмыкнула Люшка.

И тут Светлана Атразекова поведала начало истории, которая впоследствии имела столь роковые последствия для подруг и их близких. Впрочем, если б только для них…

– Ты знаешь, какова дневная выручка у Н-ской Лавры в будни? – Светка начала, как заправский оратор, пытающийся заинтересовать слушателя наглядной информацией.

– Ну, миллион, что ли? – подстегнула «лекторшу» Люша.

– Лимон не лимон, а цифра с пятью нулями набирается. Даже за вычетом выплат поставщикам, ежедневных расходов, ремонтов, того, сего, месячный оборот огромен! Это не считая праздников, в которых цифра возрасти может в разы! А есть еще безналичные пожертвования и прочая, и прочая…

– Поэтому попы ездят на «рейнджах» и носят ботинки «Прада», – попыталась резюмировать Люша.

– Да не об этом речь! – взвилась Светка – На лимузинах ездят единицы – архиерейская верхушка, жизни которых не позавидуешь, как и жизни министров…

– Как сказать, – попыталась влезть Люша, но обычно медлительная Светка резво перебила:

– Я пытаюсь сказать, что у крупных монастырей и церквей большой оборот. И это, на мой православный взгляд, – очень хорошо! Если в России на духовность не будут жертвовать, то можно сразу разделить всю территорию к чер… ну, к такой-то бабушке, между Китаем и Америкой и успокоиться.

– Так, пропаганду давай оставим до следующего раза, – перебила Люша подругу, оседлавшую любимый национал-политический конек, – у меня все «Черри» передохнут на столе. Говори по делу.

А по делу выяснилось вот что. У Светланы Атразековой – хорошего бухгалтера и аудитора, имелась добрая знакомая – матушка Калистрата, молодая насельница Голоднинского монастыря, что расположен под Москвой. Светлана была прихожанкой маленького храма, который «промыслительно», по любимому выражению новой православной, выстроили у самого Светкиного дома. Со свойственным неофитам жаром и искренностью она окунулась в церковную жизнь. В течение последних пяти лет воскресенья и дни больших церковных праздников она проводила в храме. Дома читала духовную литературу: Евангелие, Псалтирь и Творения святых отцов. «Молитвослов» начинал и заканчивал ее день. С постами бывало сложнее, но и здесь она смогла себя «построить». «Наркоманов, вон, я по телику видела, на хлебе с чесноком держат, и, слава Богу, выздоравливают», – пыталась бодро басить Светка, поглядывая с вымученной улыбкой на мужа Люшки, Сашу, который, сидя с ней за накрытым столом, ну никак не мог понять, как заливному языку с хреном можно предпочесть бородинский хлеб, намазанный кабачковой икрой. Как истинная верующая, она ездила по святым местам. В прошлом году Великим постом Светка осталась – «по велению души, промыслительно», в Голоднинском женском монастыре. Сестры приветливо встретили паломниц. Они трогательно говорили о голоднинских святых местах, вызвав искренние слезы рассказом о подвиге монахинь, которых арестовывали и высылали в большевистские времена. Вкусно и щедро потчевали богомолок кашей и щами в трапезной. Строгий уклад обители так поразил Светлану: работа на износ, длинные непомпезные службы, безмолвие и несуетность – что она осталась поработать во славу Божью – стать трудницей в монастыре на две недели. Для отпрашивания Светка появилась на работе на полчаса в черном платке и старой застиранной куртке, тем самым повергнув в ступор своего «дольчепоганого шефа», как называли у них в конторе директора-модника с недовыясненной сексуальной ориентацией. Николай Владиленович подписал ей отпуск «в силу потери дара речи и соображения» – констатировала Люшка, выслушав проникновенный рассказ Светки о «промыслительном» отъезде сестры Фотинии (православное имя Светлана) в монастырь.

Работа в монастыре и общение с насельницами вызвали поначалу противоречивые чувства в Светке. Она с энтузиазмом ходила к заутрене в пять утра. С трудом ворочала грязные котлы на кухне. Не без брезгливости сгребала навоз на скотном дворе. И… пугалась нетерпимости в отношениях некоторых сестер и общения монахинь с настоятельницей. Высокая, сухая, с грозным взглядом и поджатыми губами, не говорящая, а вещающая – мать Никанора вселяла в сестер священный ужас. Впрочем, они искренно благодарили Бога за «то, что их так смиряют». Надо сказать, что слова «смирение» и «враг» главенствовали в этих каменных стенах. Причина неустройств, слез и взаимного раздражения – в нехватке подлинного смирения и в происках врага, который тут, на святом месте, «о-ох как крутит, чувствуешь?». Светлана и чувствовать пыталась, и боролась с кознями лукавого, и смиренно несла послушание, творя главную монашескую молитву – Иисусову: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную»… ««Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную» … «Господи Иисусе…»… Лопата тяжела-ая: чвак – шлепок коровьей подстилки в тачку, чвак – еще, чвак, чвак… Под ногами скотницы хрустел рыхлый мартовский ледок, подпревший от робкого солнца и соломистого навоза. Корова Дочка косила выпуклым глазом ошалело, недоверчиво – не любила пришлых работниц, лягалась два раза – «ох, страх и ужас»… Неожиданно воздух взрывала краткая, трехстишная песня важного, напружиненного петуха по кличке Василич, что гонял сонных кур и разминал с наслаждением прямо-таки мифологические, гнедые, как казалось Светлане, крылья. Она выходила из коровника, украдкой скидывала колючую косынку на плечи, – вроде, нет никого. Как же тихо, и как… торжественно. От высокой ли сини над головой, что так пронзительна в начале весны? От едва слышной несмелой капели у южного угла сарая? От голых ветвей могучих берез, снисходительно, с шумом гонящих вновь и вновь зарождающиеся бледные облака: «ШШШ… И это все мы видали, ШШШ… и этим не удивишш-шь. И ничего-то не изменишшшшь,… Ну, поплачь, поплачь. В монастыре – святое дело… Шшшш…» И Светлана-Фотиния, задрав голову к ясноликой безохватности неба, морщила нос, и глотала соленую струйку – «вот разревелась-то, дурища», и радовалась, и ликовала. «Господи Иисусе…»

Светка приехала из монастыря уставшая, но счастливая. Она прикоснулась к благодатному монашескому подвижничеству, которое с тех пор так влекло ее. И еще она подружилась с черноглазой, красивой и умненькой сестрой Калистратой, которая ведала практически всеми административными делами обители вне ее стен – монашка прекрасно управлялась с рулем монастырской «Хонды», была аккуратна и сообразительна с документами, умела общаться с мирскими. Она изредка ездила по делам монастыря в Москву и почти всегда навещала Фотинию. Светка с радостью ее «откармливала» и укладывала подремать с дороги. В монастырь мать Калистрата пришла шесть лет назад. Для Голоднинской обители, да еще зная судьбу и нрав Калистраты – Клавдии в миру, – такой срок приравнивался к геройству. Мало кто из молодых послушниц выдерживал мать-настоятельницу более года-двух. А Клавдия пришла в монастырь «с корабля на бал»: разведясь с богатейшим бандитом, сколотившим капитал в девяностые на пунктах обмена валюты и игорном бизнесе. Роковая красотка сначала пристрастилась к рулетке, потом – с увеличением долгов и соответственно мужниных побоев – к алкоголю, а затем и вовсе загремела в психушку с попыткой суицида. Вера и монастырь безусловно спасли Калистрату. Это чудо признавала даже Люша, которая сначала не могла поверить в историю матери, глядя на ее всегда улыбающееся, добродушное лицо. При знакомстве Люшу сразила реакция инокини на ее колкую фразу: «Да вы там как крепостные, насколько я поняла».

Калистрата беззаботно рассмеялась и, махнув крошечной ручкой, обмотанной нитяными четками, выдала: «Да на нас пахать надо! Живем на всем готовом. Кормят, поят, одевают. Слава Богу за все! Это вы тут, бедненькие, умаялись. Вижу». И она как-то застенчиво и грустно посмотрела на Люшу, которую бросило в жар от этих простых, но таких, как прозвучало, значительных слов. Словом, непростая «простая монахиня» понравилась ей.

И эта монахиня позвонила вчера Светке поздно ночью и, охая и смущаясь, попросила наконец приехать, «потому что неладно у нас тут что-то с бухгалтерией… с деньгами от лавок».

– Они что, не могут посчитать деньги двух с половиной монастырских лавок? – резонно спросила Люшка.

– Да проблема не в том! Я сама не знала, что у Голоднинского монастыря, оказывается, куча церковных лавок в Москве. Ну, куча не куча, – поправилась Светка, – а пяток имеется. И это, заметь, золото, серебро и иконки отнюдь не из дешевых. А требы! Это ж вообще неконтролируемый Клондайк!

– Подожди. Я не в курсе, что это такое – требы… – перебила Люша.

– Это записки. Ну, о здравии, о упокоении. Это панихиды, молебны…Чтение Псалтири по усопшим.

– Ну, а чего кто требует?

– Ох, темнота ты моя, мракобесная! – тяжко вздохнуло в трубке Светкино контральто. – Ты подходишь к церковной лавке в переходе. Плачешь и мнешься: «У меня двоюродная бабушка год назад умерла. Что сделать, как помянуть?» Тебе тетка в платке со значительным лицом дает бумажку: «Пиши имя на панихиду – плати сорок рублей и ни о чем не печалься». Ты потребовала у Церкви бабушку помянуть – Церковь и помянет. Спи спокойно. Но и сама, конечно, молись… – спохватилась православная Светка.

– Ну, понятно, записки эти вообще никто проконтролировать не может. Оборотистая бабулька настрижет, грубо говоря, за день пару тысяч, а сдаст этих записок на пятьсот рублей. Впрочем, прибыль невелика.

– Как же! – фыркнула Светка. – Поминание на год, насколько я помню, тысяча рублей. Псалтирь – в этих же пределах. Серебро отдыхает…

– Ну, и короче? – Люшка кинула взгляд на настенные часы, стрелки которых обреченно подползали к полудню.

– Короче, ворует у них кто-то.

– Ну и пусть разбираются с тем, кто заведует этой… отраслью. Не десять же это человек.

– Не десять. Но сигнал-то о помощи тревожный!

– Ерунда какая-то. В общем, великий финансист будет разбираться с финансовой пирамидой из трех сосен. Свет, это просто несерьезно. У них же явно отчетность самодеятельная. Что там твои монашки в бумажках этих липовых понапишут? У них и бумаг-то небось никаких нет. В мешках рублики таскают, потом резиночками перетягивают, и вся недолга.

– Резиночки или тесемочки, а просьбу сестры Калистраты, которую только-только экономом, между прочим, поставили, я игнорировать не могу, – упрямо отрезала Светка.

– А я не могу больше игнорировать вопли моих умирающих помидорок! Пока, и не компостируй мне больше мозги! – Люшка подчас бывала грубовата, что уж греха таить…

Но если доходило до серьезных проблем или, не дай Бог, беды, тут на маленькую деятельную Юлию Гавриловну можно было положиться, как ни на кого другого.

У самой Люши отношения с Церковью как-то не складывались. Под влиянием Светки она собралась года два назад на «генеральную исповедь» и причастие. Перечитав кучу книг о покаянии и изложив все свои грехи и прегрешения аж на трех страницах формата А4, Юлия с колотящимся сердцем и ледяными ладонями пришла Великим постом в ближайший храм. Настоявшись в очереди к исповедующему священнику и досадуя на раздраженных теток у подсвечников, на орущих детей, на духоту и уставшие ноги, Люша, ища помощи у румяного, толстого и балагуристого попа – ну просто олицетворении «толоконного лба», выпалила:

– Батюшка, грех осудительности – мой самый тяжкий грех. Вот даже сейчас стою и всех здесь осуждаю.

На что «толоконный лоб», будто товарищ по Люшиному несчастью, досадливо воскликнул, махнув мягким кулаком:

– Да одолели – сил моих нет…

Исповедь вышла бестолковой, краткой и неутешительной. Кающаяся грешница, ничего толком не успев сказать, огненным шаром отлетела от аналоя с крестом и Евангелием. На этом церковно-приходская жизнь рабы Божией Иулии и застопорилась.


– Юрий Никифорович? Добрый день… – сорокавосьмилетний Григорий Репьев, с блеклым голосом и неприметной внешностью, говорил по стационарному телефону из крошечной комнатушки, заставленной рядами вешалок с одеждой в пластиковых пакетах. Химчистка, где приемщицей работала втихомолку влюбленная в Григория толстуха Варька, была закрыта на десятиминутный технический перерыв. – Вы слышите? Деньги переведены на ваш счет. В связи с тем, что пришлось возиться с наличными и конвертировать рубли по невыгодному курсу, из-за цейтнота, в который вы нас загнали, сумма немного меньше той, на которую вы рассчитывали… Это не моя вина, поверьте.

– К сожалению, мне ничего не приходится больше, как верить вам… Но я надеюсь, что наше «плодотворное» сотрудничество на этом закончено. Я вас не знаю, и вы забудьте о моем существовании. Впрочем, вы и так это понимаете, надеюсь, – хриплый баритон вымучивал каждое слово. От звука этого голоса и манеры речи у Репьева всегда начинало першить в горле, хотелось откашляться за собеседника.

– Если с «доской» все обстоит так, как вы…

– Вы что, идиот? Какая доска?! В общем, спасибо за оперативность с рейсом, и счастливо оставаться.

Гудки отбоя полетели в ухо Григорию. Он аккуратно положил трубку на аппарат и невидящим, опрокинутым в себя взглядом уставился на преданную, благоговейно замершую перед ним Варьку, которой так хотелось подойти к любимому, откинуть с его лба русую с проседью челку, поцеловать в глаза, губы! Но она никогда, никогда бы на это не решилась.


Апрель выдался теплый, солнечный. Днем припекало так, что москвичи с видимым удовольствием скидывали пальто и куртки, кое-кто норовил пощеголять и вовсе с коротким рукавом, показать кусок бледной спины в смелом вырезе, облачить, наконец, ноги в нечто тканевое, невесомое. И все шумно и бестолково толпились на принарядившихся улицах, будто на всенародном празднике «подставь нос солнцу».

Но подлинное чувство весны рождалось за городом. Салатовая дымка деревьев с каждым часом все зримее наливалась зеленью, подсохшие тропки делали серенький ландшафт более прибранным, и небо, – наконец-то высоченное, лазорево-сверкающее, летящее над лесом и блёсткой дорогой в сопровождении разновеликого птичьего гомона, вызывало в душе предощущение близкого, необратимого счастья.

Все бы это в полной мере почувствовали подруги, если б не состояние растерянности и беды, которое овладело ими безраздельно. Они в молчании ехали в Люшиной «мазде» из Москвы в Эм-ский район. Люшка – с поджатыми губами, забранными в тугой пучок волосами, в Светкиной черной юбке до пола – давила на газ, изредка сбрасывая обороты. Летать бесшабашно она себя отучила, посидев за рулем уже с десяток лет. Умение и осторожность – вот девиз опытного водилы, который хочет умереть в собственном кресле от старости, а не в вонючем кювете с раздробленной башкой. А такое ей видеть приходилось не раз. Света, в черном платке до бровей, пыталась попадать в такт движению машины, чтоб не так резко скакали строчки Псалтири перед заплаканными глазами. Псалтирь по усопшим полагалось читать сорок дней. Ночное бдение категорично пресекла Люша, заявив, что сил им в ближайшие дни понадобится много, а поминальщиц в эту ночь у матери Калистраты достаточно. Впрочем, толком поспать, конечно, не удалось. Вздыхали, ходили по очереди на кухню пить, зыркали украдкой на экраны мобильников – сколько еще томиться? Перед рассветом попили кофе, поковырялись в котлетах, по-хозяйски привезенных Люшкой из дома. Светка заставила подругу вместе помолиться «как следует»: Утреннее правило, длинная поминальная молитва, молитва о путешествующих. Люша сосредоточенно внимала негромкому баску подруги, щурилась на вздрагивающее пламя лампадки, мелко крестилась. Впереди – два часа пути по пустой дороге – воскресенье, рань….


Светочку и Юлечку мамы привели в хоровую студию, едва девочкам исполнилось по пять лет. Юля пронзительно пищала, Света басовито гудела, но в целом они подавали большие надежды, «имея хорошие ушки и безусловное чувство ритма». Они подружились в первые же минуты и, как показало время, на всю жизнь. Разность темпераментов, внешности, привычек – все подтвердило в их случае крылатое пушкинское: «они сошлись… как лед и пламень». Бойкая Юля-заводила выдумывала не всегда мирные, но неизменно веселые забавы, вроде сбрасывания пакетов с водой из окна, зато спокойная Света – высоченная и долгоносая, с детского сада и по сию пору собирающая русые волосы в «дурацкий лошадиный» хвост, прививала вкус подруге к тихим занятиям вроде вязания. Конечно, у них не было тайн друг от друга. Конечно, они часто ссорились: Света удалялась в безмолвных рыданиях, Юля в испарине и с красными щеками хлопала дверями, чтоб… через полчаса звонить «дуре Светке» и просить прощения. Как известно, в ссорах виноваты обе стороны, но почему-то Юлька, как ей казалось, всегда была виновата больше. Или так получалось из-за ее несдержанности в словах и жестах? Она бурно каялась, Светка безмолвно выслушивала исповедь и переводила разговор на что-то пресное, вроде задания по биологии. Они учились в одной школе и с первого класса пошли в одну «музыкалку», которую приходилось «тащить» вместе с хором. Юлька, со свойственной ей целеустремленностью, школу закончила, невзирая на ненависть к сольфеджио и сольфеджистке, Сусанне Самойловне. А Света, переболев воспалением легких аккурат в год окончания школы, не смогла, не захотела больше «заниматься этой ерундой». Она вообще не могла прикладывать излишних усилий в чем бы то ни было. «Ну не могу я!» – обессиленно говорила она родителям и утыкалась в отсчитывание изнаночных петель на очередном жилете. И родители не настаивали: «лишь бы здоровенькой была…» Люшка из кожи вон лезла, чтоб заставить подругу продолжить занятия вокалом – у Светы был редкий голос – мягкое, завораживающее контральто, почти альт: самый низкий из женских голосов. Высокая статная Светка обязана красоваться на сцене – это была Idea Fix Юльки, которая лишь со второго раза поступила в ГИТИС на музкомедию со своим хиленьким сопрано. Вообще-то Юля мечтала об оперной сцене – о партиях Тоски и Татьяны, но она всегда отличалась поразительным здравомыслием и понимала, что Большой театр явно без нее не пропадет. Оперетту она вообще не воспринимала как вид театрального искусства, но ГИТИС был неплохой школой и мог быть стартом сольной карьеры. Мюзиклы, телефильмы, мировые вояжи – голова кружилась от того, сколько возможностей открывалось перед артистичной, напористой, очаровательной певицей!

А Светка взяла да и поступила в педагогический на математический факультет. Дело в том, что она была любимицей их «классной» – математички Веры Александровны. А так как Светка успевала по всем предметам одинаково хорошо, ей бы труда не составило поступить и на исторический, и на математический, да хоть на химический! Вера Александровна внушила лучшей своей ученице, что родная школа будет ждать молодую учительницу с распростертыми объятиями, а родители поддержали «классную», что, мол, от «добра добра искать»? И апатичная Светка погрузилась в формулы и детскую психологию, плотно завязнув в неразбавленном женском коллективе, что грозило «синему чулку» навечно быть приговоренной к безбрачию. Этот «пофигизм» в выборе профессии, читай – судьбы – внес самый длительный разрыв в отношения подруг. Впрочем, Юле в тот период было не до Светки.

Искра, вспыхнувшая между Юлей Дубровской и Сашей Шатовым во время знакомства, разгорелась в такое мощное пламя, что всполохи его задевали всех, кто приближался к влюбленным. Что их безошибочно выдает? Какая в эти мгновения происходит неклассифицируемая реакция, что высвечивает с точностью лакмусовой бумажки: эти двое – одно? И то, что происходит между ними – подлинное. То, что не нужно и невозможно скрывать. Что обрушивается приговором без обжалования – «я люблю, люблю». И прочь ритуальное лукавство и красование! Долой просчеты ходов, слов, поз. Соизмерение вкусов и интересов. Можно просто быть собой и одновременно им, потому что непонятно, где кончаешься ты и начинается он.

– Александр! – представился голубоглазый брюнет и церемонно пожал теплой лапищей Юлину ручонку. С короткой стрижкой, огромный, плечистый – ну просто голливудский персонаж.

– Юлия. ГИТИС. Отделение музкомедии, если не возражаете, – скрывая смущение за задиристостью, ответила девушка и уставилась в вырез легкой рубахи этого мачо. Утонченную Юлечку ошеломила поросшая темными завитками мужская грудь. У этого юнца с интеллигентной улыбкой была вызывающе сексуальная грудь. И шея. И плечи, и разрез глаз! Да все, все в нем кричало о природной мужественности, которую позже даже замороженная селедка Светка определила как «все отдашь, и даже больше». При этом – фантасмагорический контраст – в нем не было лоска искусительной победительности. Он был слишком настоящий для игры в «науку страсти нежной». На сборном капустнике Вахтанговского училища, куда Юлю притащила однокурсница – сексапильная стервочка Жанка – Саша Шатов играл небольшую роль, которая предполагала больше задумчивого стояния на сцене, чем темпераментного актерства. После спектакля, на студенческой пирушке их и познакомили. Жанка, атаковав Сашу пару раз отработанными приемчиками стиля «раздразни зверя», отошла от «объекта» и выдала вердикт Юле: дубина непрошибаемая. Юля обиделась за своего героя, нахождение с которым в одной комнате парализовывало, мешало дышать.

– Духота? – он подошел к ней с пластиковым стаканчиком какого-то пойла – что еще можно было купить студентам в 1988 году в России? Юля безуспешно пыталась раскрыть створку окна. Саша без малейших усилий, одной рукой распахнул окно, пустив в прокуренное помещение прохладу, запах остывающего города, шум близкого проспекта, дробь чьих-то быстрых шагов.

– Да, я… не очень я эти вечеринки люблю, – Юля старалась смотреть беззаботно в его прищуренные глаза, а не коситься на то, что происходило в двух шагах, – на столе среди остатков убогой закуски, повизгивая, плясала прима выпускного курса – длинная рыжая девица, которую уже пригласили, по слухам, в три театра, как подающую большие надежды. Приме мешал танцевать шарообразный блондин в очках – «гениальный» комик. Он пытался лизать ее костлявую ногу. Нога его отпихивала и норовила сбить стильные очочки с пуговичного носа. Окружающим, по-видимому, действие нравилось – сыпались комментарии, смешки, аплодисменты. Юле сцена казалась тошнотворненькой. Она строила планы, как бы незаметно уйти. Но уйти без НЕГО было невозможно. Она уже знала, что уйдет только с НИМ. А как иначе – это же ее будущий муж? Вот странное, чужое слово. Двумя часами раньше, когда наливали первые стаканчики и все еще пытались острить и «обаивать» друг друга, перед глазами Юли вдруг словно кто-то крутанул пленку, на которой можно было разобрать лишь отдельные кадрики. Вот они с Сашей – очень близко, переплетясь, мчатся над водой. Вот они передают друг другу крошечного человечка – мелькают толстые коленки с ямочками, золотые кудряшки в снопе лучей. И снова – движение – дорога. И огромное поле – одно на двоих. Дом – деревянный, с высоким крыльцом. Она стоит на нем в косынке, в перчатках и с тяпкой, что ли? А вот Саша почему-то лежит в кровати, отвернувшись к стене. Она кричит и плачет. Он встает – медленно, болезненно, и тянется к ней, и обнимает, и становится спокойно.

– Да и я не фанат этих компашек. Может… – Сердце Юли подскочило к горлу, перекрыло дыхание. Она глотком вытолкнула его обратно, и оно застрочило в груди часто-часто. А Саша все мялся, вздохнув, поставил стаканчик на облезлый подоконник, похлопал себя по карману рубашки, отыскивая сигареты. «Нет», – сказала себе Юля, пытаясь приструнить колотившее в ребра, уши, виски сердце. «Это очень важно, чтоб он САМ сказал – «Мы». Если скажет – тогда все будет. Все. Будет. А если…»

– Может, удерем отсюда и погуляем по Арбату? Раз МЫ, – и он сделал ударение на слове «мы», – такие отщепенцы?

– И любители свежего воздуха. – Юля решительно посмотрела ему в глаза. Он ответил таким же прямым и откровенным взглядом. Больше можно было ничего не говорить: все произошло – атомы соединились в единую молекулу, обрели новую – общую жизнь…

Потом будет и полет над водой – катер мчит влюбленных, они не могут разнять рук, не могут говорить. Только слушать стук своих сердец, перекрывающий шум пенного потока. Потом будет долгожданный, главный отныне и навсегда в их жизни человек – сын Котька – Константин Александрович Шатов. Белобрысый в мать, сдержанный в отца, и слишком умный, талантливый «непонятно в кого»: школьный курс за восемь лет, университет в четыре года – филолог, японист. Университетская практика в Токио. Звонки из Осаки. И дом будет свой – усадьба посреди поля: высокое крыльцо, бревенчатые стены. И жизнь – на земле, среди дурманящих жасминов и сиреней, пахотных хлопот до упаду, горячки урожайных радостей. Будет и иное – страшное, болезненное. Да уж, в жизни не то что в сказке – свадьбой история только начинается. Повозка-судьба то скачет залихватски, то сбивается и недоуменно притормаживает, то подскакивает на ухабах и мчится в пропасть, и только чудо, кажется, удерживает ее, чтоб тянуть воз этого человеческого существования до, если и не победоносного, то хотя бы достойного конца.

После окончания ГИТИСа Юлию не взяли ни в один крупный театр. Впрочем, девяностые были временем несусветных экспериментов и авантюр. В том числе и в театральном искусстве. Студии и студийки открывались и закрывались, не просуществовав и сезона. Люша – этакая инженю с «перцем» – была к тому времени рачительной хозяйкой семейства и сумасшедшей матерью трехлетнего сына, который привык держаться за материнский подол, клянча «ма-ма-ма-ма». С этой привязанностью к младенцу Шатову чуть не отчислили из института за пропуски. Впрочем, с грехом пополам ГИТИС она закончила и теперь, невзирая ни на что, бестрепетной рукой бросив Котьку на попечение матери и свекрови, занялась трудоустройством. Все осложнялось тем, что Саша – при всей фактурности, тоже не был нужен московским театрам и сшибал третьестепенные ролишки в зарождавшихся сериалах и озвучках на радио. Денег катастрофически не хватало. «Вот такие мы бездари!» – рубила рукой перед носом мужа Люша и гневно закрывалась в своей комнате с пианино, в очередной раз принимаясь за мурлыканье партии Виолетты из «Фиалки Монмартра». В полный голос петь дома она не могла – Котька начинал «подпевать», заходясь в истерике.

В эту музыкальную студию, отпочковавшуюся от крупного театра, Люша шла, как на амбразуру: «Последний шанс. Сейчас или никогда!» Перспективу искать удачу на периферии она отвергала начисто. Эстрада с ее продюсерским беспределом пугала Люшу. Приходилось цепляться за театр. Прослушивание прошло, как ей показалось, успешно. Комиссия из трех человек – главного режиссера, примы (естественно, жены режиссера) и директора – толстого лысого дядечки без возраста по имени Эмиль Модестович, согласно покивала головами после арии Виолетты. Улыбавшийся Модестович пригласил Люшу на завтра, в 12.00, для решения «технических моментов». Ликующая звезда сцены летела домой, уже мечтая, что она сможет себе позволить на первую зарплату. Туфли? А может, и пальто: настоящий кашемир, бледно-бежевое, с капюшоном и широкими рукавами. О-ох, сколько всего нужно, сколько всего хочется! Но больше всего хочется петь, танцевать, очаровывать, репетировать до изнеможения, спорить о рисунке роли, зубрить ночами текст, падать от усталости после третьего акта, горбясь под тяжестью букетов, летящих и летящих на сцену.

Начало разговора с утирающим лысину Эмилем Модестовичем, сидящим напротив стажерки на вертящемся кресле, обескуражило Люшу. Надо сказать, что выглядела она просто сногсшибательно: полупрозрачное платье, щедро украшенное баснословно дорогим бельгийским кружевом (подарок тетки-эмигрантки, вышедшей замуж за таксиста, преобразившегося за пятнадцать лет в мясного магната), точеные ножки на двенадцатисантиметровых шпильках, глаза а-ля Марлен Дитрих. Взгляд – соответствующий.

– Должен сказать, Юлечка, – Люшу покоробило это отеческое «чка», – что вы не произвели на комиссию… э-э… потрясающего впечатления. Вас, сопраночек, много. Очень много. И вы ничем, в общем, не отличаетесь от большинства. Даже не слишком интересны… – дядечке доставляло видимое удовольствие говорить с приторной улыбкой гадости, следить за вытягивающимся лицом жертвы, смятением в глазах. «Это – паук. А я – муха. И вокруг меня плетется паутина. Но зачем? К чему?» – проносилось в голове Юли под елейный приговор директора. – Но вы ничем и не хуже. Не хуже многих. Так что, почему бы не вы? Нужно же давать кому-то шанс? – Эмиль Модестович меленько, беззвучно засмеялся. «А-а, это такой воспитательный момент. Чтоб смирной была. Так я и не задавака. Они поймут это. И все наладится», – с облегчением вздохнула Люша и засияла улыбкой в ответ.

– Ну, иди сюда. Иди, – ласково, теперь уж совсем по-отечески, поманил ее директор. Юля не поняла – куда «сюда». Впрочем, на раздумья времени у нее не оказалось, так как толстый директоришка проворно вскочил с кресла, которое укатилось в дальний угол кабинета, и конвульсивно задергал гульфик пегих брючат. Не дав директору, ощерившемуся и астматически прихлебывающему, приблизиться к ней, Люша отбежала к двери и… захохотала. Обескураженный Эмиль Модестович замер перед пустой кушеткой. Люша выскочила из кабинета, натолкнувшись на ошарашенную секретаршу – благообразную даму, будто сошедшую со страниц английских романов.

Вечером зареванная Люша, ощущающая себя персонажем пошлой и лживой пьески о продажном театральном искусстве, сняла трубку верещащего телефона. Ее атаковал ломкий голос знакомой актрисы, игравшей в злосчастной студии молчаливых матерей, нянюшек или склочных старух:

– Ну и дура! Разозлила Модестовича. Он как фурия… Но все поправимо. Иди на поклон. Придется непросто. Что ж… сама виновата. В конце концов, у тебя судьба решается! Судьба! А ты мелочишься… – пыталась вразумить несмышленую актрисульку бывалая заслуженная артистка.

– А о судьбе нельзя с режиссером поговорить? Кто, в конце концов, творчеством занимается в театре? Директор, он же почти завхоз, или…

– Вот именно что «или»! Авралов шагу не ступит без Модестовича. Он такие бабки в театр привлекает – главный ему в рот смотрит, и уволит любую звезду, если она поперек «лысого» пикнет. Ну, на жену авраловскую это, ясное дело, не распространяется.

– Ну, значит, у меня другая судьба…


Белокаменные стены монастыря встречали непрошеных гостей настороженным молчанием. Впрочем, распахнутые ворота приглашали к литургии, в праздничный храм мог зайти любой. Шел Пасхальный сорокоднев: Воскресение Христово в этом году выдалось необыкновенно раннее, аж в конце марта. Асфальтовая, обсаженная снежноягодником дорога вела к статному трехглавому собору со свежевыбеленными стенами, синими куполами, увенчанными восьмиконечными крестами. За шестнадцать лет, что обитель вернули Церкви, она возродилась прямо-таки чудесным образом. Первые сестры во главе с игуменией Никанорой приехали к полностью разрушенным стенам и заросшему ивняком и березами храму. И трапезную, и колокольню, и сестринский корпус пришлось отстраивать заново. И отстроили: любо-дорого глядеть!

У ступеней храма подруги потуже стянули узлы на черных платках, троекратно перекрестились и вступили в это особое пространство – храм Божий. Высота и величие бело-золотых стен, устремленных к образу благословляющего Христа, венчающего купол, заворожили, заставили благоговейно остановиться. Аромат ладана, воска, цветов окутал паломниц, осматривающихся по сторонам. Лики, огромные и маленькие, яркие и полустертые, в золотых окладах и вовсе без рам – смотрели строго, отстраненно. Приглушенность солнечного света, льющегося сквозь окна в своде, и теплое мерцание свечей усилили состояние мистической причастности к иной реальности. Завершенность всему придавал звук. Чистый, многоголосый, идущий сверху. Хору вторил приглушенный, низкий голос, что доносился от алтаря, закрытого золочеными Святыми вратами. Постепенно Юлия со Светланой подчинились особому духу, властвующему тут, и впустили в сердце мир и тишину.

Глава вторая

Аккуратная бородка-эспаньолка, отменный песочный костюм, идеально гармонирующий с рыжеватыми волосами, в правой руке – небольшой портфель желтой кожи, благообразный и респектабельный Юрий Никифорович неторопливо шествовал по аэропорту Мадрида – Барахас, с удовольствием поглядывая на причудливо изломанную крышу этого внушительного сооружения. Зайдя в туалет и запершись в кабинке, путешественник достал из нагрудного кармана тоненький телефон, вынул сим-карту и спустил ее в унитаз. Споласкивая руки, снисходительно улыбнулся молодчику-торопыге в дредах, который едва донес себя до писсуара. Тщательно вытирая руки листиками салфеток, неуловимым движением обмотал телефон бумагой и бросил мокрый комок в урну. Туда же отправил торчащий из кармана рекламный проспект, «случайно» взятый в самолете. Яркий буклет идеально спланировал, закрыв собой ворох бумажек. Выйдя из туалета и удовлетворенно вздохнув, Юрий Никифорович посмотрел на электронные часы-табло – до рейса в Каракас уйма времени, и можно спокойно перекусить. Неужели еще каких-то пять-шесть часов, и его встретит жаркая Южная Америка! Как он не навидел зимний мрак и холод своей «милой» Родины, не оценившей таланта, чутья, масштаба художника. Теперь-то он будет иметь возможность предаться любимому делу – писать, писать, писать до изнеможения… И не нужно отныне ковыряться в старых рассохшихся досках, с умным видом впаривая сомнительный товар таким лохам, как этот, с люмпенской рожей. Впрочем, что Всевышнего гневить, этому-то как раз спасибо надо сказать – он уложил окончательный, недостающий камень в финансовый фундамент будущего благополучия, творчества и свободы художника. «Триста тысяч евро – (без каких-то копеек, так и быть, примиримся), неплохой финальный аккорд, ей-богу. А до Венесуэлы тебе, браток, не добраться, хоть ты, по всем приметам, и бывший комитетчик. И хватит, хватит о прошлом – вперед, к солнцу!» – Юрий Никифорович по-мальчишески перекинул портфель в другую руку и замурлыкал фривольный мотивчик…


В левом приделе Голоднинского собора во имя Спаса Вседержителя, в притворе которого замерли, войдя, подруги-сыщицы, стоял маленький гроб. Лицо покойной инокини было накрыто особым покровом, «наличником», руки сложены крестом. Возле гроба, на низкой скамеечке, сидела женщина. Она то припадала губами к рукам покойной, то замирала. Мама прощалась со своей дочкой, Клавдюшей. Милой, строптивой, единственной. Ставшей монахиней Калистратой, которую так рано, так страшно рано призвал Господь…

Люша скорее почувствовала, чем увидела мгновенное движение Светланы и перехватила ее истеричный порыв к гробу. Света беззвучно рыдала. Люша грозно прошептала ей в самое ухо:

– Ты верующая или что? Опомнись! Посмотри на монахинь!

Сестры, увенчанные высокими клобуками, в струящихся мантиях, молились в правом приделе чернокрылой стайкой. Три монахини – совсем старенькие – сидели на скамеечках, уронив руки перед собой, перебирая длинные четки. Большинство стояли недвижимо, медленно крестясь и низко кланяясь в унисон на «Господи помилуй» и «Подай Господи». Одна монахиня, крошечная, кругленькая, вперевалочку обходила подсвечники – убирала огарки, переставляла одной ей понятным порядком свечи. Настоятельница – суровая, сухая, натянутой струной высилась над сестрами. Люша заметила, что не все сестры в монашеских облачениях. Некоторые – в черных платьях и платках, скрывающих лоб и щеки. Это послушницы. Особое внимание привлекала одна – немолодая женщина, стоявшая почти вплотную у алтаря. Она то запрокидывала голову и широко крестилась, то складывалась почти пополам в поклоне, выказывая недюжинную гибкость.

«А-а, вот она – Алевтина блаженная», – вспомнила Люша Светкин рассказ о послушнице, которая была на особом счету у матушки.

Светлана утерлась кончиками платка, меленькой поступью подошла к центральной храмовой иконе – прикладываться. Настоятельница заметила паломницу, узнала и пронзила взглядом. Светка в пояс поклонилась матушке, да так, дугой – и вернулась на свое место у входа.

– Поздно мы… – зашептала она Люше. – Сейчас уже Евхаристический канон. Всю службу профукали.

– Еще настоишься. Лучше думай о деле.

– Тут дело – молиться.

– Ну, молись, а в милицию, или, как ее… в полицию когда? Когда все улики в землю? Вот радость-то убийце! Ты хоть понимаешь, что он, возможно, тут сейчас, в храме?

На подруг стали зыркать немногочисленные прихожане: в гулком храме был слышен каждый шорох.

Женский хор звучал высоко и сдержанно строго. «Как хорошо, что нет итальянщины, надрыва. Ах, это особое, не сравнимое ни с чем монашеское пение! Хорошо…» – Люша незаметно для себя погрузилась в службу. И сердце летело к горнему и рука сама клала кресты.

Наконец Святые врата раскрылись и священник вынес Чашу: «Со страхом Божиим и верою приступите». Вся церковная жизнь, весь смысл христианства – в этом мгновении: в причастии – приобщении верующих Телу и Крови Христа. Перед чашей «храм» склонился в едином поклоне. Разглядев священника, заученно «рапортующего» молитву с амвона, Люша потеряла весь мистический настрой. Ей показалось, что перед ней в облачении – голливудская кинозвезда! Нет, в самом деле, этот маленький молодой попик поразительно походил на секс-символ Голливуда, прославившегося ролью «артистического» пирата. Люша даже заозиралась по сторонам: «Почему никто не удивляется? Не воздевает недоуменных бровей? Отнюдь». Храм благоговейно внимал происходящему. К причастию подходили монахини, потом – прихожане. Попик безучастно причащал: «…монахиня Серафима, …раба Божия Мария, …раб Божий Владимир…».

– Это кто? – Люша дернула за рукав Светку, которая истово прикладывалась ко всем подряд храмовым иконам.

– Где?

– Да священник этот, кто?

– Это отец Иов – очень строгий иеромонах.

– Да что ты говоришь!

– А чем он тебе не угодил? – оскорбилась за батюшку Света.

– Да он лопается от самодовольства и похож как двойник на Джонни Деппа. Монашкам твоим к нему приближаться, по-моему, непользительно.

– Ну, ты совсем озабоченная. Во как тебя бес-то крутит! – Света отпихнула Люшу, насупилась. – Нужно к Калистрате подойти. И маме ее соболезнование выразить.

– Вот панихида сейчас начнется, ты ж сама сказала, тогда и подойдем.

– Да-да, – кивнула Светка, морщась от подступивших слез.

После целования креста молящиеся перешли в левый придел, к гробу почившей сестры, где стоял поминальный столик – канун. Света успела похристосоваться с матерью Ниной – некрасивой, но удивительно милой монахиней, с открытой улыбкой и теплым взглядом.

– Подойди, поклонись сестре Калистрате, – шепнула она Свете.

Та кивнула, шмыгнула носом:

– Да-да.

Юля наконец дала волю слезам, глядя на свою несчастную подругу, припавшую к гробу монахини. Света поцеловала руку у безучастной к происходящему мамы Калистраты-Клавдии, что-то шепнула ей и, уткнувшись в ладони, отошла. Отец Иов служил панихиду вдохновенно. Зычным баритоном он четко произносил слова, прекрасно пел. Все сестры беззвучно плакали. Люша раскаивалась в резких словах, которые произнесла сгоряча по отношению к монаху. «Вечную память» подхватил весь храм – мощно, искренне! Люша обратила внимание на монахиню, которая пела первым голосом на высоченной ноте: лицо восточной красавицы – гордое, с причудливо изломанными нитями бровей, точеным носом, огромными, каких, кажется, и быть не может, черными глазами-омутами. Она была тонка и высока, и в ее взгляде горел вызов, ярость, решимость на что-то отчаянное, непоправимое. Люша хотела спросить у Светки про диковинную монахиню, но ее захватила проповедь отца Иова. «Путь любого верующего человека – это голгофский путь! – Голос священника гремел, отражаясь от расписного купола. – Каждый из нас должен взять свой крест и идти за Христом. Распинаться вместе с ним. Приносить себя в жертву вместе со своими немощами и страстями. А крест монашеский тяжелее во сто крат. Сестра наша во Христе Калистрата была истовой, горящей крестоносицей. У таких, особых избранников Божиих, и особый путь. И особый уход… Мы, православные, не верим в случайности. Все предопределено промыслом Божиим. Господь заботится о нас и знает, когда нас призвать. Скоротечная болезнь оборвала светлую, исполненную трудов жизнь инокини Калистраты. И теперь чистая душа сестры нашей в чертогах Отца милосердного. И мы молимся о ней, прося и ее молитв за нас, грешных, у Престола Божия, где, верим, упокоится душа ее».

Проповедь категорически не понравилась Люше: «Значит, “скоротечная болезнь”, отец Иов… Так вы здесь решили окончательно».

Из задумчивости ее вывело Светкино взволнованное тарахтение:

– Пошли к матушке, благословимся, и в трапезную.

– А поговорить всерьез, когда с матушкой можно?

– Это все мать Нина должна решить. Только она, ее келейница, к ней вхожа. Только она.

Светка, с несвойственной ей экзальтацией, потянула Люшу к группке прихожанок, окруживших настоятельницу у ступеней храма. Сложив руки ковшиком, Светлана кинулась на поклон к Никаноре. Та милостиво протянула для целования игуменский крест, висящий на груди.

– Приехала проститься с сестрой Калистратой? Да, неисповедимы пути Господни. Тридцать пять лет и… сердце. Непоправимо. Но на все воля Божия. Проходи, Фотиния, в трапезную. Сейчас обед – угостим, чем богаты.

– Матушка, – зачастила Светка, кивая головой, словно заводной болванчик, – благословите и сестру мою родную, Иулию. – Кулаком она подпихнула Люшу к Никаноре. – Она тоже мать Калистрату знала. И готова в эти тяжелые дни помочь обители. Пожить тут, поработать во славу Божию. Помолиться-потрудиться. Она, знаете, отменная садовница, просто отменная, а ваши цветники, я знаю, нуждаются…

Настоятельница, не дослушав балаболку, повернулась к растерянной Иулии и протянула ей величественно крест. Люша склонилась перед игуменией со сложенными руками – правая поверх левой, как учила ее Светка. Потом поцеловала крест, украшенный драгоценными камнями, и робко посмотрела в испытующие, холодно-серые глаза матушки.

– Оставайтесь. Да-да, поселитесь в северной башне – мать Нина покажет.

И настоятельницу оттеснила толпа нетерпеливых богомолок.

– Ну, «родную сестру», положим, я съем, в этом есть резон, хотя из меня твоя сестра что из муравья бронтозавр, а вот на кой… хрен ты про цветники завела? – набросилась Люша на подругу, когда та повела ее к трапезной, низкому кирпичному корпусу, видневшемуся за березами в дальней части монастыря.

– И в этом резон! Вдруг нам придется остаться на неопределенное время? Да и потом – в монастыре не принято сидеть без дела, в любом случае нужно взять какое-то послушание. Так что тебе лучше? И пообщаться с сестрами, и разговоры приватные послушать. Смотри, где у них самая здоровенная и неухоженная клумба – у сестринского корпуса! – Света показала рукой на белый трехэтажный дом, встроенный в монастырскую стену с южной стороны монастыря.

Топография Голоднинской обители была проста. Входили на территорию обители или через массивные центральные ворота, что «разрывали» западную стену, или через маленькую калитку «для своих» в юго-восточном углу монастыря, которая позволяла насельницам сразу оказываться у сестринского корпуса. Калитка эта была сделана, когда в обители наладилось подсобное хозяйство. Огороды и скотный двор примыкали к монастырю с восточной стороны. Величественный собор Спаса Вседержителя возвышался почти в центре монастырского ансамбля, немного смещаясь к восточной стене. К северу от него была выстроена всего пару лет назад белоснежная колокольня. В северо-восточном углу находилась трапезная – ее построили также недавно, еще не успели оштукатурить: паломников прибывало с каждым годом все больше, и в сестринской трапезной принимать всех было уже невозможно. Планировалось и строительство паломнического корпуса вдоль северной стены, а пока всех приезжих селили в башнях, что стражами высились по левую и правую стороны от ворот. Башни также называли по сторонам света: южной и северной. Южная – находящаяся ближе к сестринскому корпусу, несла еще и хозяйственные функции – тут был склад, мастерские. Северную же целиком занимали келии паломниц. (Прихожан мужеского пола, понятное дело, в стенах монастыря не селили. Если таковые изредка и приезжали сюда на несколько дней, им приходилось договариваться с жителями ближайшей деревеньки с необъяснимым, как часто это в России водится, названием «Ноздри».)

– Свет, ты же понимаешь, что у меня – сезон!!! – возопила импульсивная Шатова, потрясая ручками над головой. – Самое горячее время – посадки, копка. Парники не накрыты, что просто катастрофа! Я не могу тут долго находиться. Это просто невозможно! И потом – Сашу нельзя оставлять надолго, знаешь ведь… – Люша запнулась. Уж слишком неприятной была эта тема. Знакомая, если не сказать, родная для каждой русской семьи: «ЗАПОЙ».

– Юлюш, я понимаю. – Света обхватила сильными ладонями детские кулачки подруги. – Я виновата, втянула тебя. Но, может, все за пару дней разрешится, и тогда…

– Я уверена, что разрешится все совсем не скоро, но наша цель – только дать толчок расследованию. Просто настоять на нем! Тут же никто не хочет видеть очевидного! Ты слышала слова матушки, священника? «Несчастье. Бывает…». Но ведь мать Нина ясно дала тебе понять, что никаких поводов к приступу не было. Конечно, мы можем и ошибаться. Действительно, сердце, тромб, Бог знает, что еще. Но ПРОВЕРИТЬ надо! А никто ничего, насколько я понимаю, проверять не собирается. И это самое противное! И подозрительное, кстати. Значит, как происходило все, по словам Нины, повтори еще раз?

– Ужин был поздний. – Света, сосредоточиваясь, почесала макушку, сдвинув платок. – Да, поздний, так как после службы матушка оставила хор в храме – что-то там они нахалтурили, а Никанора и сама ведь регент.

– Понятно-понятно…

– Так, где-то к половине одиннадцатого все разошлись по келиям. Калистрата была трапезарной – то есть накрывала и убирала. Ей помогала мать Евпраксия. Ну, самая старенькая, она вообще с двумя палочками ходит. Странно, как ей вообще это послушание выпало, она все больше в храме, за ящиком сидит, торгует. Калистрата вроде бы отпустила ее пораньше спать, сама убирала и мыла все одна, и в келью чуть живая пришла около полуночи – это говорила Нине послушница Елена – она в одной келье живет с Калистратой.

– Вот, кстати, кого надо подробно расспросить.

– Так Нина ее трясла, а та только ревет и талдычит, что Калистрата пошла в душевую – согреться, мол, хочется. Колотило ее всю. А Елена уже в кровати была. У самой молитвослов от усталости из рук вывалился, едва ночник погасила – отключилась, а проснулась от того, что мать Нина распахнула дверь в келью – кричит, что кому-то в душе плохо стало, вода хлещет, а никто не отзывается. Елена вскочила, завопила, что Калистрата там, ну и началось – дверь ломали, Клаву выносили… – Губы у Светы предательски скривились, но Люша пресекла приступ плача своим коронным жестом – рубящее движение ладони перед самым лицом собеседника.

– Короче, на нашей стороне – Нина, Елена и мама Клавдии. Мы обязаны, ОБЯЗАНЫ, – еще два категоричных, будто подводящих черту маха ладонью, – рассказать обо всем матери бедной монашки. В конце концов, матери решать, обращаться в полицию или нет.

Подруги подошли к трапезной. У ее крылечка стояло две лавочки. Одну занимала группка паломниц – пять румяных тетушек в пестрых юбках. На коленях у самой молодой сидела двух-трехлетняя девочка, сосредоточенно посасывающая просфору. Тетки смущенно озирались, видно, впервые были в обители.

– Христос воскресе! – Светка поприветствовала богомолок.

– Воистину воскресе! – радушно ответили те.

– Посидим пока. Сестры позовут, как все готово будет, – сказала Светка, и подруги присели на пустую лавку.

– А врач просто констатировал смерть. Предположительно, от сердечного приступа, так? – тихо спросила Люша.

– А вот это самое интересное, – шепотом отвечала Света. – Во-первых, «скорая» ехала больше часа. Это поразительно, учитывая, что станция «Скорой помощи» находится в трех километрах отсюда, рядом с железной дорогой. Во-вторых, мать Нина намекнула, что врач был… не того.

– Не в себе, что ли?

– Да пьяный!

– А-а, ну это мы понять можем. Как же, ночь на дворе, а вы хотите, чтоб русский эскулап был еще и трезвый.

– Да не ори, – шикнула Света. – Все мы узнаем от Нины после трапезы.

– Да, потрапезничать не мешало бы, – вздохнула Люша, которая ела по пять раз в день. Вернее, не ела, а, как говорил Саша, – «клевала». Впрочем, мама Юлечки определяла по-другому: «Только аппетит себе портила».

– Ой, хо-хо-нюшки, хо-хо! – сухопарая улыбчивая послушница черным тайфуном подлетела к трапезной. – Сейчас, сёстрочки мои, сейчас, родненькие! Все покушают, все милостью Господней насытятся, всех обласкаем, всех, всех согреем. – Она скорогово?рила и кланялась на все стороны. И говорила, и кланялась, и улыбалась. Черный сметливый глаз из-под платка стрелял то в одну паломницу, то в другую. – Изголодались-то все. Все мы изголодались по милости Божией, по пище нетленной. – Глаз остановился на Светлане. Послушница выпрямилась – в улыбке сверкнули все тридцать два отменных зуба. – Фотиния-краса! Приехала голубица-трудница наша, Христос воскресе, сёстрочка моя! – Светлана расцеловалась с бойкой послушницей. Люша только сейчас поняла, что женщине не менее пятидесяти пяти, а то и шестьдеся лет.

– Здравствуй, сестра Алевтина, рада видеть. Вот, узнала, приехала с Калистратой проститься.

– О-о-ой, лукавый нас искушает, ох проклятый, про-кля-тый-то! – Алевтина истерично заголосила и упала на колени, обернувшись к храму и закрестившись. – Не уберегли сестрицу-голубицу, довели, довели до беды. Вина, вина, грех на нас. Ох, грех, грех, грех… – Алевтина зашлась в исступленном кидании лбом о землю.

Богомолки изумленно молчали, наблюдая театральную сцену, так уродливо разрушившую обстановку благости и тишины. Дверь в трапезную распахнулась – на крылечке показалась молодая монахиня в очках и светлом апостольнике:

– Алевтина, ступай на кухню! Подавай на стол!

Алевтина подскочила и, улыбаясь, как ни в чем не бывало, исчезла за дверью трапезной.

– Сестры, проходите, – обратилась монахиня к паломницам. – Раковины слева, столы – справа. Сумки не оставляйте. Вешайте на спинки своих стульев: тут проходной двор. Ничего не убирайте после еды – в кухне теснота, трудниц хватает. Фотиния, пропой со всеми молитвы. Ну, Спаси Господи! – скомандовав, как заправский генерал, деловитая невеста Христова исчезла в трапезной.

– Мать Капитолина. Благочинная монастыря. И церковный порядок, и внешний – на ней. Монахиня строгая, но добрая, – сочла нужным пояснить Светлана паломницам, и женщины потянулись к крылечку.

В большой и светлой комнате, с голубыми стенами и розовыми невесомыми занавесками на отмытых до блеска окнах золотом, жемчугом и парчой переливались вышитые иконы в «красном углу»: в монастыре была золотошвейная мастерская. Несколько икон (одна особенно бросалась в глаза – огромная, ростовая Спасителя) были развешаны по стенам. В простенке между окон висел портрет Патриарха. Под ним, размером поменьше, – портрет местного архиерея, заросшего бородой до глаз строгого старца.

За дальним от входа столом уже допивали компот рабочие в спецовках – молодые русские парни. Еще постом матушка затеяла стройку большого кирпичного коровника, который бы заменил потрепанные сарайчики для скота, и наняла местных мужиков, хотя и таджики были готовы и за меньшую плату потрудиться «во славу Божию!». Но Никанора проявила бескомпромиссность и, невзирая на угрозу запоев и неорганизованности, привлекла местных парней, двоих из которых уже успели окрестить. Остальные вроде бы и так были крещеными. При появлении паломниц строители повскакивали с лавок, наскоро перекрестились и заспешили из трапезной.

Пропев перед иконой Спаса положенные молитвы перед вкушением пищи (Юля стыдилась, что знает только «Отче наш», слова «Богородицы» подхватывала вслед за Светкой), паломницы без промедления стали рассаживаться за накрытыми столами. Вскоре к ним присоединились и другие богомолки, живущие и работающие в монастыре. Постепенно трапезная наполнилась женским приглушенным говором, грохотом выдвигаемых лавок, стуком ложек. Монастырь сегодня кормил больше тридцати паломников. Голоднинская обитель была, если не образцовой, то очень крепкой в хозяйственном плане. Монастырь имел свою пасеку и скотный двор, пек хлеб, запасал огородные и лесные дары. Это доказывал и ассортимент кушаний, которые подносили и подносили две насельницы: уже известная нам Алевтина, по-прежнему молниеносная, но теперь совершенно молчаливая, и молоденькая инокиня, просто стебелек на ветру, сестра Варвара. В мисках и мисочках были разложены: капуста «Провансаль» со свекольным соком, бусинками клюквы, тмином и лавровым листом; тушеная капуста с рублеными яйцами, ярко-оранжевые желтки которых были похожи на кусочки апельсинов; соленые бочковые маслята и рыжики; маринованные лук, свекла, огурцы, крошечные зеленые помидорчики, острые перчинки и розовые головки чеснока, величиной с хорошее яблоко. Среди всего этого возвышалась горка гречневой каши, прожаренной с луком, морковью и зеленью. Селедка, по «лодочке» на два угла, была густо засыпана зеленым луком, который выращивали в большом количестве, как заметила Люша, тут же, на подоконниках в трапезной. Хлеб, кирпичиками, сероватый и золотистый, с крупными ноздрями, монахини также выпекали сами. Мягкий козий сыр украшали веточки петрушки и маслины величиной с фалангу мужского большого пальца. Маслины, пожалуй, были единственным покупным продуктом на этом столе. Блюдо с дымящейся разварухой-картошкой, политой щедро топленым маслом, венчало это закусочное изобилие. Из холодных напитков сестры предлагали гостям свой клюквенный квас, квас медовый, отвар из сушеных яблок и слив, и молоко: в зеленом кувшине коровье, в красном – козье.

– Это ты еще в праздник не была, – сказала Светка, очень довольная восторженной реакцией подруги. – Жюльен из осетрины не пробовала? А королевские креветки в кляре? Ничего, все впереди.

Крутобедрая супница, принесенная Алевтиной, испустила умопомрачительный запах приправ, и послушница бойко заработала половником, разливая по белоснежным тарелкам фасолевый суп с черносливом.

Одна из паломниц, пожилая улыбчивая тетка, закатила глаза, проглотив первую ложку:

– Ммм… Вот что такое базилик, товарищи мои. Точно, базилик они кладут, просто чудо.

– Тут сестры, теть Валь, а не товарищи, – поправила ее паломница помоложе.

– Да я и говорю – сестры мои, это все просто чудо Божье.

– Да потому что с молитвой готовют, с молитвой ростют, с молитвой обихаживают нас тут. Слава Богу! – Прошамкала с другого конца стола самая старенькая из богомолок, со сливовым носом, и, засунув в беззубый рот огромный ломоть серого хлеба, широко перекрестилась.

А «стебельковая» Варвара (так ее уже окончательно нарекла про себя Люша) тащила гору румяных рыбных котлет в плоской тарелке.

– Мяса мы, как вы знаете, не едим, – зазвенела она высоким голоском, ставя тарелку на стол, – но про наши котлеты владыка хотел целое расследование устраивать: «Из мяса вы их лепите и точка!» Во как! – И она смешно задергала носом и засмеялась беззвучно. – А просто когда готовит мать Татьяна, она для сочности и сдобы творожку кладет в фарш, ну и сорта рыбы подбираем мы невонючие – треску, судака. Ну, Ангела за трапезой!

Сладкий стол поразил богомолок не меньше, чем горячий. Три сорта меда, яблочные и вишневые цукаты, коврижки на меду и сливовом сиропе. Тертая с сахаром малина и черная смородина, варенье клубничное и кабачковое: Люша знала, что в него необходимо добавлять цедру, и тогда вкус и аромат будут отменными. Но особенным вниманием за столом пользовались молочные деликатесы. Такого масла, творога и сметаны Люша не пробовала НИ-КО-ГДА. Да если нафасонить их на коврижку, да сверху полить вареньем, да с липовым и мятным чаем…

– Да-а, товарищи мои, – со значением повторила за паломницей «тетей Валей» Шатова, – после такого пиршества не то что двигаться, дышать сложно. Хочется вот так же, как девочка, что сосала просфору перед обедом, а теперь сладко спит, сытая, на руках у матери, разнежиться, подремать часок.

Тихонько переговариваясь, паломницы допивали чай, а Алевтина с Варварой молниями носились у стола, собирая посуду. Вдруг Алевтина замерла с кипой десертных тарелок и чайных блюдец, перевалила их мастерски на одну руку, а другой выхватила из кармана юбки бьющий колокольным звоном мобильный телефон.

– Да, матушка моя, да-да… Да, мать Никанора, полночи буду. А как же, полночи в храме на Псалтири. Да не надо Ирине, пусть отдыхает, еще намучаются эти дни, не надо, я сама. Не в первый раз. По пять часов бывалоча на Псалтири, и потом легче бежится на послушания, душа так сама и летит, летит. Простите, простите, говорливую дурр-ру, простите, дурр-ру грешную, бестолковую. Вот хоть кол на голове теши, никак не могу кратко, никак, матушка моя Никанорушка. Болтлива, невоздержанна на язык змеиный, грех пустословия, грех! Да-да-да! За него кару приму, за него. Прости Христа ради…

Из трубки уже давно раздавались гудки отбоя. Покачнувшись, Алевтина чуть не уронила тарелки на пол, но удержала, перехватила на две руки и, бросив мешающий телефон на стол, понеслась в кухню. Люша чуть не подпрыгнула, взглянув на аппарат, аж закашлялась от неожиданности. На столе красовался новенький, в стразах (Господи помилуй!) телефон одной из самых дорогих фирм. Примерно такой Люша видела у своей соседки – коннозаводчицы. Трубочка тянула тысяч на двадцать пять. Впрочем, через минуту к столу подлетела Алевтина, схватила аппаратик, сунула в карман.

– Ох, опять подарок прихожанки нашей бросаю куды ни попадя, дурр-ра-дурища старая! – И, наклонившись вдруг к самому уху Иулии, пытавшейся сохранять олимпийское спокойствие и сдерживать кашель, зашептала, брызгая слюной. – Под тысячу долларов игрушку одна «новая русская» богомолка на День Ангела подарила! Молись за меня, говорит! Видал-миндал?! А за что? Какая из меня молитвенница? За что мне, ехидне безродной, такое-то? Да на мне одна рвань да голодрань! Да на что он мне вообще-то сдался?! Да мне ж ни-че-го, мне сено только под голову на пару часов, да глоток воды, да… Господи помилуй, Господи помилуй, Господи… – причитая и крестясь, Алевтина в привычной манере, броском, исчезла из трапезной.

– Что-то ваша блаженненькая так оправдывается передо мной? – Юля, глотком опрокинув в себя полчашки чаю, старалась говорить как можно тише, склонившись к самому уху Светланы.

– Это ее привычная манера, особенно с незнакомыми. Уничижаться, орать, биться. Юродивая – одно слово. А подарки не ей одной тут дорогие дарят: приедут богатенькие грешники, расчувствуются – и жертвуют. Одна шубу оставила – да-да, норковую. Ее матушка куда-то сплавила. А этой, видно, телефон. Да она его или потеряет, или отдаст кому – вот помяни мое слово.

– Придуривается эта ваша Алевтина талантливо. Актерствует, это же видно и это очень противно наблюдать, надо сказать.

– Ну все, все – засиделись за столом. Сейчас на улице я тебе все расскажу про Алевтину, и пора нам с Ниной встречаться. – Света поднялась, сигнализируя, что пора трапезничающим и честь знать.

Паломницы, разморенные сытным обедом и припекающим в окна солнцем, нехотя вылезали из-за стола, громыхали лавками, бесформенной кучей вставали на молитву после еды, повернувшись к иконе Спаса.

Глава третья

Тумбообразный Николай Михайлович Жаров, обладатель круглой лысой головы и бульдожьего загривка, сидел за огромным столом красного дерева. Сцепив руки-кувалды в замок, он оцепенело смотрел на матовую поверхность столешницы, будто пытаясь разглядеть в ней скрытый, жизненно важный шифр. В маленьких отекших глазах бизнесмена стояли слезы. Он сидел так уже около часа. Секретарша Ира приложила глаз к замочной скважине, посмотрела на обреченно склоненную репу-голову шефа, отошла от дверей: уже в который раз она не решалась потревожить благодетеля. Приняв наконец решение, Жаров хрипловатым голосом крикнул, глядя на дверь:

– Заходи уже, Ирина!

Секретарша, молодая брюнетка с пышной грудью и начавшими расплываться боками, что, впрочем, не портило ее, бесшумно просочилась в комнату.

– Иннокентия позови. Только по-тихому, без всемирного оповещения.

Ира вышла, кивнув головой. Жаров встал – он оказался абсолютно квадратным – подошел к углу с иконами, начал креститься и бормотать слова молитвы.

Дверь отворилась, и на пороге возник худой старик с дугообразной спиной, в огромных уродливых очках, что держались при помощи бельевой резинки, обмотанной вокруг седой заросшей головы. Старик низко поклонился, не смея взглянуть на хозяина.

– Здравствуй, Кеша, – вкрадчиво сказал Николай Михайлович. – Садись, родной, – он указал на стул против своего стола, сам сел в опостылевшее ему за сегодняшнее утро кресло. – Я принял решение… Нам придется попрощаться…

Старик затряс головой, из его глаз хлынули неестественно обильным потоком слезы, которые он не мог вытереть под очками.

– Нет, нет… Николай Михалыч… я не смогу один… я погибну! Не гони, Михалыч, прости меня, прости-и… – Мужчина повалился на колени, сдернул наконец очки, закрыв лицо руками.

Жаров, не шелохнувшись, странно смотрел на рыдающего: хищнически и затравленно одновременно.

– Ты ведь не просто предал меня, Кеш… Ты… уничтожил смысл всего, что я здесь создаю. Я потерял смысл… жизни… – и вдруг он сорвался на бешеный рев. – Ты единственный, кому я доверял без остатка, как отцу! Больше, чем отцу!!! И ты растоптал, обокрал! Ну зачем, зачем тебе эти миллионы, старый осел? Что ты собирался с ними делать, какую жизнь начинать, пропащий старикашка! – Николай Михайлович встал с багровым, кривящимся от сдерживаемых слез лицом, подошел к замершему на ковре старику, одной рукой, без усилий приподнял его за воротник и, приблизив яростные губы к дергающемуся лицу «осужденного», прошипел: – Отойди от меня, сатана…


Поджидая мать Нину возле церковной лавки – обычной пластиково-стеклянной палатки, приткнувшейся к южной башне со стороны входа, подруги продолжили беседу о странной и так не понравившейся Люше Алевтине. Светка просвещала подругу:

– Ты думаешь, юродивые – это дурачки, психически больные люди или прикидывающиеся ими? Ничего подобного! Есть такое понятие: подвиг юродства. Подвиг, понимаешь? Это когда человек, вполне нормальный, более того – духовно зрелый, приближенный к Богу постом, молитвой, незлобием, бескорыстием, в общем, всеми возможными добродетелями христианскими, сознательно отказывается от своего разума! Добровольно!

– Честно говоря, я этого совсем не способна понять своим невеликим разумом, который, мне представляется, наоборот, нужно упражнять, – вздохнула Люша.

– Да, человеку, далекому от христианского подвижничества, вот как нам с тобой, понять это почти невозможно. Но на подвиг юродства даже благословляли в монастырях раньше. Вон там, видишь, в поле виднеется часовня? Это захоронение старца Адриана-юродивого. Потом мы туда сходим. Когда-то ведь здесь располагался мужской монастырь, и в нем более пятидесяти лет жил юродивый ради Христа, блаженный старец. Несколько лет назад он причислен к лику местночтимых святых.

– Но ведь наверняка были и есть люди, подделывающиеся под юродивых, актерствующие, – перебила благостное повествование Люша. – Да просто не совсем нормальные! Их вон полно в переходах метро. И Алевтина наверняка из их числа. Ей так удобно жить. Или ты всерьез веришь, что она – настоящая юродивая, святая, что ли?!

– Не думаю, – помолчав, изрекла Света. – Хотя неисповедимы пути Господни. И никто тут особо над этим не задумывается. Алевтину принимают такой, какая она есть – все в конечном итоге рассудит Господь. Но особое отношение матери Никаноры к ней – неслучайно. Алевтина при матушке лет десять, не меньше. Она пашет как вол двадцать четыре часа в сутки, никогда, подчеркиваю – никогда не болеет. Почти не ест и не спит. Ночи напролет молится. – Светка сделала значительную паузу: – Так подвизаются люди особые.

Люша не сдержалась, прыснула, глядя на патетическое лицо подруги.

– Ну, смейся, смейся, паяц, – Светка обиженно отвернулась.

– Слушай, тебе пора книги писать уже по духовному просвещению или самой в монастырь идти, – Люша серьезно и как-то озабоченно посмотрела на подругу.

– Придет время – уйду. – Светка обожгла ее взглядом и просто, безо всякого пафоса сказала: – Будет Божья воля – уйду. Господь позовет – не посопротивляешься. Вот наконец мать Нина идет!

Улыбаясь, келейница бодро подошла к подругам.

– Простите, заставила ждать. С матушкой непросто – миллион указаний, и одно отменяет другое. – Монахиня развела руками, смущенно улыбаясь. – Сейчас зайдем в лавку, я тут хозяйничаю. Запремся и поговорим.

К Нине попыталась обратиться с вопросом подбежавшая чуть не вприпрыжку пожилая инокиня:

– Мать Нина, что со стиркой священнических облачений, я вот матери Таисии сколько говорю…

– Сестра Алла, Таисия всем этим уже занялась. Прачечная где? Вот и не грузи своими послушаниями других. Все! – В тоне монахини не было ни грамма агрессии.

– Спаси Господи! – пожилая монашка быстро кивнула и ретировалась.

– Какие бодрые вы тут, в монастыре. Даже самые пожилые матушки, – удивилась Люша.

– Это закалка. На самом деле не так уж все мы здоровы. У этой вот матери Аллы – сердце. У Калистраты, кстати, очень сильно болел желудок. Тяжелый дисбактериоз после зимнего гриппа, да еще гипотония – давление практически на нуле. Она иногда еле с постели вставала. Слабенькая, худенькая была. – Мать Нина, помрачнев, опустила голову, задумалась. – В общем, милостью Божией да молитвой держимся. А в миру с такими букетами болезней уже точно развалились бы. У нас даже с раком старенькие монахини очень подолгу живут.

Собеседницы вошли в нарядную, переливающуюся блеском стеклянных витрин, золотом икон и крестов, глянцем Пасхальных яичек, лавку.

– Располагайтесь, сестры. – Мать Нина, заперев дверь, проворно достала из-за прилавка два высоких табурета. Подруги взгромоздились на них, а монахиня присела на низенькую скамеечку, превратившись в уничиженного ответчика перед возвышающимися судьями.

– Значит, так, я расскажу все, что знаю, – монахиня обхватила колени руками. – Потом ваши вопросы, и будем решать, как действовать дальше. Я вчера на исповеди все рассказала отцу Александру. Есть у нас один старенький протоиерей, вдовец. Служит редко, но я стараюсь исповедоваться у него.

– Да, я была у него на исповеди – замечательный батюшка, – поддакнула Светка.

– Он необыкновенно чистый, светлый человек. И мудрый священник. Словом, он благословил расследование. «Как же, – говорит, – с такими сомнениями всем нам тут жить? В анализах и вскрытии никакого греха нет. Не Средневековье, чай. А если подозрения напрасны – ничего. Эта бдительность нам простится. Все же делается из любви к матери Калистрате и истине». Значит, суть… – Нина, сосредоточиваясь, опустила голову, помолчала. Люша с умилением разглядывала белесые ресницы и бровки строгой матушки, делавшие ее по-детски беззащитной.

– Фотиния, конечно, просмотрит все бумаги нашей казначейши, матери Евгении, – это я беру на себя, уговорю матушку, но, думаю, в бумагах искать нечего. Калистрату сознательно путала Евгения, зная настойчивость и проницательность новой экономши. Она действительно хотела ее отправить на разведку в московские лавки – их четыре. И на православную выставку на ВВЦ, где у нас постоянный стенд. Торгуют в основном женщины мирские – мы их, конечно, знаем, но не как своих родных сестер. К тому же происходит ротация – кто-то заболевает, кто-то не может или не хочет стоять.

Мать Нина стряхнула невидимую пылинку с прилавка, подравняла тонкие книжицы, выставленные в лоточке.

– Выручка вместе с записками и требами забирается из лавок каждые два дня. Тогда же подвозится и товар. Занимается этим наш водитель «газели». Он местный уроженец – Слава Мещеринов. Хороший парень. Верующий. Трое деток. Жена – воспитатель детского садика. Каждое воскресенье они в храме. Слава непьющий, расторопный, честный. Матушка ему, уверяю вас, платит очень щедро. Он совершенно не заинтересован жульничать. Да и как бы это у него получилось? Половину выручки не привезти? Так все сдается по отчетам и рапортичкам. Вступить в сговор с продавщицей? Не знаю. Не верю я в такой вариант. Думаю, с въедливостью Калистраты, а она и с электриками тут, и с газовиками, и с архитекторами разбиралась как заправская бизнес-леди. Так вот Калистрата, на это и был расчет Евгении, нашла бы там кучу нарушений и, может, воровства. Но это стало бы той завесой, которая скрывала главное: пропажу. – Нина внимательно посмотрела на Светлану, потом на Юлю. – Пропажу ДВАДЦАТИ МИЛЛИОНОВ рублей из сейфа. – У подруг одновременно вырвался возглас изумления.

– Это деньги, пожертвованные нашим главным спонсором, настоящим благодетелем, – Нина перекрестилась, – на строительство паломнического корпуса.

Первой опомнилась Люша.

– А каким образом мать Евгения хотела скрыть кражу таких денег? Неужели лавки дают так много, что недостача нескольких дней, вдруг открытая, может оправдать десятки миллионов? И потом… Зачем вообще скрывать воровство из сейфа? Первым делом могут подумать на саму Евгению.

– Здесь труднообъяснимые причины. Евгения старая, очень преданная матери Никаноре, и не очень, как бы это… дальновидная раба Божия. Она давно как бухгалтер не устраивает матушку. Я подводила к тому, чтобы поставить казначеем другую сестру, подучив ее на бухгалтерских курсах, но мать Евгения упиралась и даже умоляла не делать этого, а потом… У нас здесь… Фотиния знает, все решает личная преданность матушке, молчаливость и смирение. Своя воля в монастыре отсекается. Это самое трудное. И самое главное.

– Но если батюшка благословил расследование, матушка обязана согласиться? – спросила Люша, встав с неудобного для нее табурета и потирая спину, расхаживая по нарядной лавке.

– Боюсь, что как полновластная хозяйка, настоятельница будет противиться расследованию до последнего, – покачала головой Светлана.

– Пока она об этом и слышать не хочет, – подтвердила мать Нина.

Люша вновь уселась на табурет, превратившись в фигуру беспристрастного слушателя. Монахиня заговорила очень тихо, низко опустив голову.

– Вчера мать Евгения покаялась перед матушкой. Рассказала о воровстве. Матушка почти не спит. Она сама измучилась от невозможности принять какое-то решение. Я же знаю ее. Я вижу. Она очень сильная молитвенница. И, что бы ни было, приходит к единственно правильному решению. Иногда оно для многих лежит на поверхности, а матушка все «самодурничает», как нам кажется по неразумию. А иногда мы не видим того, что видит она.

– Мать Нина, – вступила баском Светка, – а у вас есть предположения, кто деньги-то украл?

– Ни малейших, – Нина покачала головой.

– У кого были ключи от сейфа? – продолжила Света.

– Только у матери Евгении и матушки. К матушке в келью проникнуть, конечно, невозможно. На это не решится никто… Нет-нет. А вот у Евгении можно было украсть ключ. Она очень рассеянной стала. Старенькая, хворая, словом, я говорила вам.

– Но ведь украсть – это одно дело. Другое – использовать. Значит, этот человек уже улизнул из монастыря. Не под подушкой же он держит двадцать миллионов. Это, кстати, много по объему? – Люша неопределенно поводила перед собой растопыренными руками.

– Рюкзак средней величины, примерно. Я уже думала над этим. Половина купюр тысячными, половина – пятитысячными. А насчет обыска… Об этом трудно сейчас заикнуться. Думаю, матушка распорядится после похорон. Из монастыря, кстати, никто за это время не уходил. Ни трудницы, ни сестры.

– Матушка, но ведь так тянуть нельзя. Вор скроется или спрячет деньги, если уже этого не сделал, – резонно заметила Люша.

– Ничего не поделаешь. Будем молиться, чтоб ситуацию управил Господь.

Мать Нина встала, поглядев на маленькие наручные часики: дешевенькие, с истертым черным ремешком.

– Матушка меня сейчас уже хватится. Я провожу вас сначала в келью, где наконец сможете отдохнуть, а потом – Бог даст, и с матерью Евгенией познакомитесь.

Нина уже торопилась, думая о чем-то своем. Подведя подруг к башне, монахиня сказала:

– Ну, располагайтесь. Собственно, Фотиния тут все знает. – Она распахнула тяжелую дверь, ведущую в башню, кивнула и была такова.

Первое, что неприятно поразило Люшу, когда они вступили в низкое пространство коридорчика, из которого вверх вела винтовая лесенка, а слева был вход в келии первого этажа, – влажный и спертый, будто густой, воздух.

Вторым недоумением для Люши оказалось явление непонятного существа. Дверь, к которой уже протянула руку Света, вдруг распахнулась, и на пороге показалась маленькая, не более полутора метров в высоту, сухонькая фигурка. «Старичок?» – мелькнуло в голове Люши, так как она разглядела в тусклом свете седую коротенькую бороду и стриженную «под горшок» голову. «Нет, ребенок?!» Взгляд ее упал на крошечные ножки существа, обутого в резиновые боты пятилетнего ребенка. «Боже, что это?!» – чуть не завопила Люша, когда человечек приблизился к ним, и на вспаханном морщинами старческом лице с ломаным носом вместо правого глаза оказалась дыра.

В себя ее привел голос Светки.

– О-о, Дорофеич! Хозяйничаешь тут?

– Там-та, Христос Воскресе! Душ, там-та, не работает уж третий день… текет, там-та… Я прокладку, там-та, да, четвертую, там-та… меняю… Мобыть, с Божией помощью хоть щас, там-та… – дребезжащий голосок человечка был вполне дружелюбен.

– Воистину Воскресе! – Светка троекратно ткнулась в щеки мужичка. – А ты узнал меня, Дорофеич?

– Там-та… Нет пока, сестричка.

– Да Фотиния я! Помнишь, каблук мне в прошлом году прибивал, а я потом гвоздем поранилась, и ты плакал полдня, все жалел меня, прощения просил. – Светка засмеялась.

– Ой, матушка… матушка там-та… Светочка, прости урку старого!

– Да кто старое помянет… – начала Светка, но тут уж расхохотались все трое.

– …тому глаз вон, – утирая слезу с единственного, левого глаза, закончил фразу Дорофеич. – Мне, там-та, уж поминать старое никак, там-та, никак нельзя!

– Да давай зайдем, Дорофеич, в келью-то. – Света распахнула дверь.

Дорофеич замахал руками:

– Что ты, я и так уж тут битый час! Что ты! Мужескому, там-та, полу никак нельзя, ты ж знаешь, матушка.

– Ну ладно, мы к твоей ночлежечке потом подойдем, повидаемся, Дорофеич. Это вот моя сестра Иулия, познакомься. – Дорофеич церемонно поклонился Люше.

Когда «сестры» оказались в большой темной комнате с низким, почти не пропускающим света окном, Люша, которую распирало любопытство узнать, что за явление такое этот Дорофеич, отвлеклась на разглядывание убогой обстановки. Света уже по-хозяйски распаковывала сумку, поставив ее на крайнюю к входу, не занятую никем кровать. В шестнадцатиметровой комнате у входа стоял старый облупленный трехстворчатый шкаф. Такой мастодонт был отправлен Люшей на даче в прошлом году в костер, несмотря на беспрецедентное сопротивление Саши, кричавшего, что это раритет!

– Твой раритет уже лет пятнадцать как изъеден жучком, ни один ящик не открывается, дверцы не закрываются с моего рождения, воняет он старой несчастливой жизнью коммуналок и строек победившего социализма. Он не чета буфету дореволюционному из красного дерева, он фанерный, убогий. Не хочу с ним жить вместе! – уперлась Люша и победила, так как иначе Саше пришлось бы заняться сиюминутной реставрацией рассохшегося представителя советского мебелестроения. Вот примерно такой же затхлый и рассохшийся монстр давил своей мощью на входящего в келью. Слева, у окошка с микроскопической форточкой, в которую и кошке путь был заказан, стоял тоже старый и тоже обшарпанный стол. Все остальное пространство сырого и душного помещения занимали сколоченные из грубых досок кровати в два яруса. Люша насчитала восемь штук.

– Ну, чего ты? – подбодрила подругу Светка, уже вольготно устроившаяся на кровати и стягивающая с ног ботинки. – Занимай вон ту, нижнюю, вроде свободна, – она показала в дальний угол комнаты. Кровать эта и вправду не была занята, судя по свернутому, видавшему виды матрасу, почти притыкалась к узкой дверце.

– Там душ? – спросила Люша, подходя к двери и раскрывая ее. И душевая, и туалет были достаточно чистенькими. Из душа немилосердно сочилась желтоватая вода. «Ничего-то этот Дорофеич не может сделать, видать, по-человечески», – вздохнула Люша, и, закрыв дверь в санузел, спросила о том, что давно ее удивляло. – Слушай, а в монастыре что, ни одного зеркала нет принципиально?

– Да, матушка не благословляет вешать зеркала, но-о… внимание! – Светка вскочила с кровати и босиком подбежала к шкафу. – Оп-ля! – Открыв широкую створку, она отскочила в сторону, и в мутном с черно-ржавыми наплывами зеркале Люша увидела сгорбленную фигуру маленькой послушницы. Из-под платка этой сестры выбивался огромный пук золотых, кудрявых волос, что выглядело явным диссонансом строгому облику насельницы.

– Господи, это я таким пугалом выгляжу? – Люша стремительно подошла к зеркалу. Выглядела она и в самом деле …там-та…ужасно. – А почему он все время говорит «там-та»? – разглядывая синяки под глазами и неизвестно откуда взявшееся раздражение на лице, спросила Люша.

Светка расхохоталась. У нее-то, по непонятной Люше причине, наладилось настроение.

– Это он нецензурную лексику заменяет. Массу слов-паразитов он, по благословению матушки, заменил этим там-тамом, – Светка заразительно расхохоталась.

– Дорофеич – легендарная личность. Тоже шестнадцать лет, как при монастыре ютится в домушке истопника, которым поначалу и был.

– Он сидел? Ну, говорил, «прости урку».

– Двадцать пять лет в общей сложности. С семнадцати лет по тюрьмам! – Светка почему-то с большой гордостью подняла указательный палец. – Сначала за бродяжничество, потом – грабеж, потом – разбой. И еще добавили попытку убийства сокамерника. А между отсидками – бомжевал. Путешествовал по стране, как он формулирует. Ноги отморозил – стопы почти целиком ампутировали. Как у ребенка теперь, но ничего, он бойко на них скачет. А глаз – это другая история. Малолетки на Курском вокзале, говорит, выбили. Не хотел им Евангелие на поругание отдавать…

– Это он так говорит – поругание? – уточнила Люша.

– Да. Он и не такое говорит. Еще услышишь.

– И все, конечно, правда, – с извечным скепсисом заметила Юля.

– Ну, бо?льшая половина, думаю, да. А какая разница? Мне Калистрата рассказывала: он тогда, шестнадцать лет назад, замерзал под стенами в тридцатиградусный мороз. Сестры отмыли, вылечили. Матушка, кстати, приняла его не сразу, негодовала: «Кто пустил ночью в запертую обитель?» Нина хорошо тогда ответила: «Господь пустил». Ну, Никанора и остыла. «В приемник, говорит, его. В приют!» А какие приюты тогда-то, в девяностые? Их и сейчас-то для бомжей почти нет. А тогда, казалось, полстраны бомжует.

Светка пошарила в сумке, нашла тапочки с умилительными зелеными помпонами, надела.

– Дорофеич, он такой же атрибут обители, как вот эта башня, – Светка повела рукой. – Если его нет на службе, матушка посылает узнать – не заболел ли? Если сломалась розетка, упало дерево, потек душ – все он, Дорофеич. Поначалу отапливал монастырь, пока печки не заменили на АГВ, потом – чистил территорию. А теперь – все делает. Все, что нужно. От охраны до прокачки тормозов на машинах.

– Судя по душу и твоему башмаку, тормоза доверять ему небезопасно, – Люша с улыбкой покачала головой. Какое-то время подруги молча распаковывали вещи, устраивали постели. – А где паломницы? – спросила Юля, когда они уже собрались покинуть свое пристанище.

– На послушаниях. Сюда приходят, вернее, приползают на пять-шесть часов поспать. И все! В полшестого – молебен, полунощница. Потом – литургия, завтрак и понеслось…

– Ужас. Просто ужас, – со священным трепетом в голосе резюмировала Люша.


Погода начала портиться. Когда подруги вышли из неуютной башни, небо заволокло серенькими клочковатыми тучами, собирался затяжной дождь. Мягкий южный ветерок сменился на север-западный, пронизывающий. И, будто вторя погоде, к новоявленным трудницам с побелевшим, встревоженным лицом шла мать Капитолина, которая, помнится, по-генеральски командовала в трапезной.

– Сестры, Тамаре Ивановне – матери Калистраты плохо стало. Ждем «скорую». А вас ждет к себе матушка Никанора. Она в сестринской трапезной с матерью Ниной. – И, понизив голос, с отчаянием добавила: – Помоги нам всем Господь!

Глава четвертая

Когда подруги, ведомые матерью Капитолиной, подошли к сестринскому корпусу, от его резных дубовых дверей отъезжала «скорая». Ее провожала группка сестер с игуменией во главе. Лицо матери Никаноры было поистине страшным в гневе. Бледная маска со сверкающими сталью глазами, мечущими, казалось, снопы искр. Паломниц встретило похоронное молчание.

– Ну что, сестры-лазутчицы?! – обратилась наконец пронзительным голосом к подругам настоятельница, – пойдемте, будете рассказывать мне, какую смуту и зачем приехали сюда сеять. Видели, что с Тамарой Ивановной? Это от доброхотства матери Нины с вашей подачи. «Нужно расследовать смерть сестры!» – передразнила Никанора мать Нину, осыпая совершенно бесстрастно стоящую перед ней келейницу новым снопом искр. – Одной фразой чуть не убила несчастную мать! Вот уж поистине благими намерениями вымощен путь в ад.

– Матушка, простите, мы из самых добрых, христианских побуждений, – начала лепетать со слезами в голосе Светка.

– Идемте! – скомандовала настоятельница и широким шагом, впечатывая игуменский посох в причудливо уложенные плитки дорожки, зашагала к дверям корпуса.

Внутри здание оказалось излишне помпезным. В большом холле в пафосных рамах фотографии, запечатлевшие сестер и матушку с иерархами Церкви и известными людьми. Люше бросилась в глаза фотография с режиссером-оскароносцем. Огромный, от пола до потолка, иконостас золоченых икон в правом углу. Ковровая зелено-желтая дорожка, в тон шелкографическим обоям, экзотические цветы в кадках, кожаные кресла с подлокотниками под малахит. «Смотреть холодно, не то что сидеть», – подумала Люша. Трапезная поражала не меньше. Золото и пурпур. Сочетание этих цветов и их оттенков создавало атмосферу торжественности. «Тут овсянкой с постным борщом подавишься от благолепия», – Люшины мысли-воробьи традиционно вылуплялись из яиц быстрее, чем их успевали высидеть клуши «осмотрительность» и «рассудительность». Матушка водрузилась во главе стола, указав рукой сестрам на красные стулья, напоминавшие миниатюрные троны. Справа от нее сели мать Нина, мать Капитолина и неизвестная еще Юле монахиня с остановившимся взглядом. Она, не моргая, пожирала голубыми навыкате глазами матушку, будто та была восьмым чудом света. А точнее говоря, она смотрела на нее, как на идола. Обратила внимание Люша и на нездоровую себорейную кожу сестры, и на грубые натруженные руки: почти все пальцы монахини были заклеены пластырями. Матушка махнула кому-то рукой, и дверь в трапезную захлопнулась, но тут же открылась, так как в помещение вперевалочку вошла маленькая круглая монахиня, которую Люша видела в храме за подсвечниками.

– Быстрее, мать Евгения, садись, – скомандовала игуменья, и монахиня что есть сил, помогая себе руками, как лопастями винта, добралась до стула, который пустовал рядом с монахиней в пластырях. – Ну, – воззрилась матушка на горе-паломниц, – в ногах правды нет, садитесь, – приказала она, махнув левой рукой, обмотанной четками из черных блестящих камушков.

Подруги обреченно поместились слева от настоятельницы. Повисло молчание. Выдержав «мхатовскую» паузу, мать Никанора заговорила, чеканя слова высоким мелодичным голосом. «Она явно поет первым голосом, и неплохо поет», – подумала Люша, вспомнив замечание Светки о том, что матушка регентует.

– Сестры, мы переживаем сегодня одно из самых тяжких искушений, если не самое тяжкое, в истории монастыря. Я уж не говорю о том, что все происходящее позорно и скандально и может необратимо повлиять на жизнь нашей благословенной обители, – матушка широко перекрестилась. Монахини последовали ее примеру. – Но, видит Бог, огласки уже не избежать. Полчаса назад мне звонил владыка, – все сестры будто встрепенулись. – Он просит подробных и правдивых разъяснений, так как до него уже дошли слухи, что у нас неладно. – Матушка потупилась. – А посему приходится подключать к делу светские силы правопорядка. Правда так правда. Конечно, рьяные наши доброхотки, – снопик искр в сторону подруг, – поспособствовали разжиганию скандала своим приездом и «обработкой» матери Нины.

Вдруг матушка оставила весь пафос и, будто устав, заговорила просто, не модулируя голосом.

– Неужели это расследование вернет нам Калистрату? Ничего не изменишь. Все свершено. И если злодей действительно осмелился поднять руку на невесту Христову, я не желала бы быть свидетелем Страшного суда над ним. – Сестры снова, будто по команде, перекрестились. – А воровство… С этим, думаю, мы разобрались бы и сами рано или поздно. Но теперь – отдаемся на милость Божию и расторопность полиции. В которую лично я ни секунды не верю. А ты, мать Нина? – вновь на лице появилась грозовая туча.

– Будем молиться, чтоб злодей, или злодеи предстали перед судом. Земным, – тихо ответила Нина.

Матушка досадливо махнула на нее рукой.

– Вас, Фотиния и Иулия, мне и вовсе не хотелось бы видеть в обители, но до похорон сестры потерплю. И благословляю Фотинию на просмотр бухгалтерских бумаг. – При этих словах кругленькая Евгения вскинула руки, завертела в возмущении головой. – Благословляю, мать Евгения. Глаз опытного бухгалтера мне нужен. Ничего, потерпишь проверку, и так тебе тут вольница! А тебе, Иулия, в качестве епитимии, или послушания, называй как хочешь, назначаю приведение в порядок нашей бестолковой клумбы у корпуса, которая только позорит звание монастырского цветника! И еще – осмотр всего огорода. Что, как, где не так? Полный список советов и замечаний.

– Прогрелась ли земля, матушка? У меня на участке еще на полштыка не оттаяла, – покачала головой Люша.

– Ничего, вон мать Мария неделю уже на штык копает. Так ведь? – улыбнулась она в сторону рябой сестры с остановившимся взглядом.

– Копаю, матушка, вовсю копаю, – еле слышно, с подобострастной улыбкой заговорила сестра, которую, оказывается, звали Марией.

– Мать Нина, сохранился у тебя телефон того следователя, что приезжал к нам? – уже переключилась на другое игуменья.

– Найду, матушка. Только он приезжал-то года три назад или больше.

– Это вы про бесчинства подростков? Когда бутылки с зажигательной смесью кидали в стену и одного мальчишку порешили? – заголосила мать Евгения. – Это два года назад было, под Преображение. Я очень хорошо помню.

– Ну, вот и звони, – прервала буйные воспоминания казначейши, даже не посмотрев на нее, матушка, обращаясь исключительно к Нине.

На этом грозное собрание, которое обернулось полным «торжеством справедливости», закончилось. Сейчас и стены, и обстановка сестринского корпуса показались Иулии более уютными и жилыми, и она с тоской подумала об убогости их паломнического обиталища. После собрания между подругами и монастырской «верхушкой» установились как бы негласные компаньонские отношения: делаем одно дело, каждый на своем «фронте». Встав из-за стола, Светка, не взглянув на Люшу, помчалась с квохчущей Евгенией и посмеивающейся Капитолиной в бухгалтерию – комнату на втором этаже. Нина схватилась за телефон, матушка с Марией испарились в неизвестном направлении, и Люша в результате осталась в гордом одиночестве перед длинным, заваленным жухлой прошлогодней листвой цветником. «Хорошо бы для начала узнать, где у них грабли». В кармане куртки запиликал телефон. «Са-ашка…» – заулыбалась новоявленная трудница, посмотрев на аппаратик.

– Я уж боюсь звонить – два часа вокруг телефона брожу, – начал муж без вступительных нежностей.

– Ох, поначалу было страшновато. Теперь вроде какие-то отношения налаживаются и с игуменьей, и с сестрами.

– Ты когда приедешь-то, сыщица? У меня всего две котлеты в холодильнике, и спать я один совершенно не могу, ты же знаешь. Сказки на ночь, то да се…

У Люши сжалось сердце: она уже успела за этот трудный день соскучиться по мужу, дому, даже по осточертевшей рассаде. Супруги не привыкли расставаться надолго.

– Я так домой хочу! – прохныкала домоседка-жена, но быстро перешла на информативный бодрый тон, который ей все же был ближе. – Матушка …ну, настоятельница, благословила расследование, так что с завтрашнего дня, думаю, тут закрутится дело.

– И ты приедешь завтра? – радостно вскрикнул Саша.

– Не-ет, мы со Светкой дождемся похорон Калистраты.

– Она пускай ждет, а ты приезжай. Тоже мне, послушница нашлась.

– Не могу, Сашок, нет, – Люша зашептала в трубку, прикрывшись рукой, – тут еще и воровство двадцати миллионов накладывается, представляешь, и вообще Светка одна с ума сойдет, а мне поручили огороды с цветниками.

– Да чтоб мне так жить! – закричал на том конце гневный муж. – Ты им и миллионы ищи, и огород копай! Люш, я жду тебя сегодня домой, и больше ни слова, поняла?!

Маленькая, но смелая жена знала наизусть все театрально-гневливые приемчики мужа, и потому ни капельки не испугалась. Их семья была вполне благополучной, а в благополучных семьях кто правит бал? Правильно! А вторая половина чувствует себя вполне комфортно главой семьи под каблуком.

После разговора с мужем Люша позвонила своей компаньонке-соседке по даче – крепкой, покладистой пенсионерке Полине, проработавшей всю жизнь в конструкторском бюро и всю жизнь копавшейся на своих шести сотках. Теперь она с энтузиазмом и, конечно, не безвозмездно помогала Юле выращивать и продавать овощи и цветы. Дав указания Полине и получив от нее заверения, что все идет по плану и даже лучше: цветники «раскрыты», кусты опрысканы, чеснок и земляника окучены и удобрены, Люша окончательно успокоилась и решительно переключилась на монастырские дела.


…Ариадна, сидя у камина, глубоко затянулась тонкой сигаретой. Отсветы пламени делали ее холодно-красивое лицо загадочным, нездешним. Она вообще напоминала сказочный персонаж – прекрасную царевну. Царевну-несмеяну. Сзади к ней подошел Григорий, требовательно обнял за плечи, будто утверждаясь в своем праве на участие в сказке, ухнул лицо в светлые волосы, шелком драпирующие узкую прямую спину царевны. Женщина мягко отстранилась.

– Эти невесть откуда взявшиеся сестрички-невелички опасны, – Ариадна говорила надсадным, будто простуженным голосом.

– Да чем же? – Репьев сел в пустующее кресло и протянул руки к огню.

– Мне только что звонили – завтра там будут ищейки. Это мы, правда с малой долей вероятности, но предполагали. Но не так же скоро! – Ариадна в раздражении стряхнула пепел в камин.

– Это совершенно не меняет дела. Даже если они разберутся в ситуации с Эм-Ка, они никогда не свяжут это с выставкой.

– Почему же?

– А что можно выведать на выставке, если на то пошло?

– Меня удивляет, как ты работал «топтуном» столько лет, – царевна отработанным щелчком метнула окурок в камин.

Григорий тихо, с плохо скрытой угрозой произнес:

– Не нужно, фея, нарываться. Я просил не разговаривать ТАК со мной. Никогда.

– Все! Сдаюсь! – фея гибко потянулась безупречным телом к любовнику, будто перетекла к нему на колени и припала к губам.

Григорий терял волю, разум, память от этих заговоров-прикосновений. Она владела им полностью. Она была счастьем и проклятием. И именно она давала ему ту жизнь, от которой невозможно, немыслимо было отказаться. Вкусив больших, нет, огромных денег, Репьев не мог, не хотел, даже в ночных кошмарах не представлял себе возвращение в ту, нищую, унизительную, холуйскую жизнь. Ариадна отстранилась:

– Я думаю, одну – бойкую и наглую – нужно нейтрализовать.

– Это как же?

– Выманим ее чем-нибудь болезненным, не терпящим отлагательств. Что там? Семья, работа, круг общения. Это по твоей части.

– Выясню… – Репьев старался вновь поймать ее губы.

– Нет, нужно ехать к братикам-тупицам! С этими православными бестолочами всегда проблемы.

Ариадна легко вспорхнула с колен Григория, встряхнула пластичными руками волосы. Как она была прекрасна! И как страшна!


К Люше, присевшей у чахлых кустиков с примулами, подошла незнакомая молодая послушница с красным заплаканным лицом и заплывшими глазами.

В правой руке насельница держала веерные грабли, в левой – тяпку.

– Здравствуйте, Иулия. Меня мать Нина прислала к вам с инструментом. Я Елена.

– А-а, здравствуйте, Елена. Вы с Калистратой жили вместе? – заулыбалась Юля, забирая инструменты у девушки.

Послушница закрылась крупными, в цыпках, руками и зарыдала.

– Ну что вы, Елена, не убивайтесь так. Может, присядем на лавку?

Елена замотала головой, достала из кармана послушнического длиннополого платья огромный носовой платок и вытерла лицо.

– Я даже не почувствовала ничего… ничего. Я ведь все поверяла Калистрате. Все! Она очень доброй была, и мудрой. Вы себе не представляете, какой она была и через что в жизни прошла. Именно из таких настоящие монахини получаются. Вот из таких, огневых, понимаете? А мы все тут – как селедки замороженные. Ну, может, кроме Капитолины еще, – Елена махнула рукой, порываясь уйти.

Люша осторожно взяла ее за локоть.

– Подождите, Елена. Я разделяю ваше горе. По-настоящему. Я немного, конечно, но общалась с Калистратой. И мне она очень, ОЧЕНЬ нравилась. Вы правы, она была настоящая какая-то. И я вам скажу честно, что приехала сюда со Светой только ради того, чтоб начать расследование возможного убийства сестры.

Елена замерла, округлив глаза: они оказались светло-карими, цвета гречишного меда.

– Только что матушка благословила полицейское расследование. Завтра приедет следователь. А это – вопросы. Бесконечные, дотошные. И последнее, что вы можете сделать важного, нет, необходимого для Калистраты, – все очень подробно рассказать о вечере ее смерти. – Люша взяла за локоть послушницу, неотрывно глядя ей в глаза. – Вы последняя общались с ней. Ну, может, вдруг вспомните, как она пила что-то, придя в келью: ее ведь знобило, так? Может, лекарство?

– Нет-нет. Никакого лекарства она не пила. Пришла, сбросила куртку, сняла апостольник. Взяла полотенце чистое из шкафчика. – Елена водила руками, будто помогая себе вспоминать действия сестры. – Сказала, чтоб я гасила свет, а она погреется в душе, мол, сильно знобит. Казалась совершенно замученной. Но мы такие всегда по вечерам. Вот и все. Одна фраза. Да и я-то уже засыпала: перед глазами все плыло. Ночник погасила… и все – проснулась от крика матери Нины.

– А на трапезе Калистрата ела вместе со всеми?

– Да. Мы с ней рядом сидим. Все ели одинаково. У сестры был хороший аппетит.

– А что ели?

– Каша пшенная. Она хлеб с маслом всегда наворачивала, если не пост. Пирожки с рисом и рыбой. Винегрет. Калистрата не ела, его, по-моему. Все вроде.

– Мать Нина говорила, что у Калистраты болел сильно желудок и она страдала пониженным давлением. Какие-то лекарства она принимала?

– Да, принимала препараты железа. Врач говорил, что у сестры гемоглобин на нуле, и таблеточки из такого растения, на «е», что ли…

– Элеутерококк?

– Да, точно. И матушка послабляла ей пост. Калистрата ела молочные продукты в постные дни и каждый вечер пила свежую простоквашу, чтоб бактерии какие-то там заселялись. Мы ставим каждое утро заквашивать молоко на особых грибках – к позднему вечеру молоко начинает сбраживаться. Вот такую простоквашу – не меньше стакана – должна была пить Калистрата. Не любила она ее, кстати, но что делать – пила.

– То есть каждый вечер, перед сном. А в тот вечер пила?

– Наверное. Банка стоит у отопительной трубы, в комнатке-молочке у коровника. Клава отливала себе стакан.

– А стакан этот с банкой уже помыт, конечно?

Елена непонимающе посмотрела на Люшу.

– Когда моя неделя, я утром прихожу, «сброженную» банку несу на кухню. На ее место ставится другая банка, со свежим молоком. Если простокваша не используется в течение дня, то идет на творог. В пост вся простокваша идет на творог, который замораживается. А стакан… Я ни разу не видела после Калистраты грязного стакана. Конечно, она мыла его за собой.

– А кто дежурил в коровнике в тот день?

– Мать Галина всю прошлую неделю там была, и ей послушница Надежда помогала. Еще пара трудниц. Но основная, конечно, Галина. Вообще, коровник – это тяжелое послушание. Его по большей части нам, непостриженным дают. Но мать Галина часто на коровнике, хотя два года как инокиня. Все матушка ее смиряет за что-то.

– Спасибо, Елена. Простите, что заболтала вас – вон уже на нас косо смотрят.

– Да нет, это мать Анна – наша «профессорша». Ангельское существо. Иди сюда, сестра Анна! – Елена замахала рукой монахине, которая стояла уже некоторое время в нерешительности на крыльце сестринского корпуса и смущенно смотрела на собеседниц. Мать Анна широкими шагами подошла к Елене с Иулией. Она была крупная, статная, с выразительными чертами лица и густыми седыми волосами, пара прядей которых все норовили вылезти из-под апостольника.

– Христос воскресе! – поклонилась монахиня Люше.

– Воистину воскресе! – поклонилась в свою очередь та.

– Елена, мы с тобой на обрезке кустов сегодня, если помнишь сие обстоятельство, – у Анны был грудной голос и, как видно, свой, особый, выговор.

– Помню-помню. У нас, кстати, помощница – сестра Иулия. Мать Нина сказала, что она агроном.

– Что вы! – всплеснула руками Люша. – Я любитель! Просто давно занимаюсь садом и огородом.

– И каковы успехи данного предприятия? – с широкой, очень красящей ее улыбкой спросила «профессорша».

– Ну, порой достойные. Овощи в ресторанчик местный поставляю, цветы – на рынок… – Юля замялась, так как фраза прозвучала похвальбой.

– Ну-у, тогда ваша консультация нам просто архиважна! Архи! Мы не то что ничего никому не поставляем, а сетуем на падение урожайности! В первую очередь капусты. Плохо кочаны завязывает, знаете ли. А она ведь у нас – второй хлеб. Второй, без малейшего преувеличения.

Сестры уже двинулись в сторону калитки в стене, которая вела на огороды: Люша подхватила грабли, Елена тяпку.

Огород впечатлял масштабом и ухоженностью: ровные дорожки, бордюры из досок. Озимая зелень пробивалась из-под черной, «жирной» земли. Бо?льшая часть грядок была вскопана, кое-что посажено: по краю аккуратных бороздок были воткнуты прутики, обозначавшие места посева. Некоторые грядки перекапывали трудницы – женщины в пестрых платках и юбках. Длинная, метров на пятнадцать теплица возвышалась на самом краю огородного участка, за которым открывалось еще не вспаханное поле. В теплице кто-то работал. «Мать Мария», – узнала Юля «остолбеневшую» монахиню, когда та выглянула из полиэтиленового домика: зыркнула на пришедших и вновь юркнула в укрытие.

– В теплице помидоры. Огурцы – на воле, рядом. На поле, что пашем трактором (нанимаем, конечно), сажаем кормовые овощи и картошку. Здесь – зеленные, здесь – клубника, небольшой малинник, по периметру смородина разных сортов, – по-хозяйски рассказывала сестра Елена. – Тыквы и кабачки на большой компостной куче – сажаем рассадой. Самые длинные гряды под морковь, свеклу, капусту.

Люша с сестрами, увлеченно беседуя, двигалась вдоль гряд в сторону фруктового сада, который просматривался за огородным участком. Человек, наблюдавший из крохотного окошка курятника за «огородной троицей», бесшумно отворил дверь и выскользнул во двор. «Слишком много болтает с сестрами… Слишком… И вправду опасно… да», – будто на что-то решившись, он быстро зашагал вдоль монастырской стены – не хотел в эту минуту «светиться» у калитки сестринского корпуса, зашел в обитель через парадный вход, широко перекрестившись.

Глава пятая

Анализ Светланой документов не выявил ничего сенсационного. Главной задачей казначейши, как и большинства бухгалтеров в России, было максимальное сокращение сумм налогов, то есть сокрытие реальных цифр выручки. Поступала мать Евгения просто – делила суммы отчетов на два, и дело с концом. Потом бумаги приводились в божеский вид, чтобы не лезли в глаза нестыковки. «Все так, сестричка, делают, все так… иначе ж разве выживешь, что ты, сестричка. Матушка благословила, и все знают… ну, то есть, кому надо знать, я хочу сказать…» – зудение матери Евгении ужасно мешало Светке, которая и не думала возмущаться. И на самом деле зачем деньги разбазаривать, если надо всех накормить, согреть, да и ремонт своевременно сделать?! Впрочем, среднемесячная прибыль монастыря, даже с учетом довольно хлебных московских лавок, получалась не так уж велика: без спонсорских вложений, конечно, невозможно было бы в одночасье построить собор или здоровенный, на шестьдесят коек, паломнический корпус.

Светлана одного понять не могла: как мать Евгения собиралась «замылить» двадцать миллионов? Все это она и пыталась подробно донести вечером Люше.

Но та утратила на ближайшие часы способность к усвоению информации. К вечеру сестра Иулия не только падала от физической усталости, но, главное, измоталась напряженным общением с массой незнакомых людей. Слава Богу, Светка приткнула подругу на вечерней службе на лавку у самых дверей, и Люша с наслаждением, в полудреме вкушала пищу духовную – тихое пение и еле слышное бормотание священника из алтаря. Вечерняя трапеза промелькнула для сонной трудницы незаметно. Она поклевала творогу и макарон, выдула три стакана чаю: без чая жить Люша не могла. Совсем. Собственно, она не могла обходиться в домашней обстановке без двух вещей – чая и послеобеденного отдыха – краткого, но продуктивного. После получасового сна мать семейства снова превращалась в «электровеник», по словам мужа, который с мольбой просил «выключить его уже, в конце-то концов, к полуночи»!

Ночь стала для новоявленной паломницы настоящим кошмаром. Во-первых, все семейство Шатовых привыкло спать в свежести и прохладе – с открытым окном или фрамугой. Но тетки-трудницы, наполнившие мрачную башню нестерпимыми уже для Люши разговорами, запахами, движением, и, наконец – о ужас! – отчаянным, на все лады, храпом, – эти тетки категорически отказывались открыть на ночь маленькое оконце кельи. Им, видите ли, было достаточно форточки величиной со спичечный коробок! Нужно заметить, что Светку все это совершенно не раздражало: она, едва коснувшись подушки, громко и органично внесла свою лепту сопения в сонный хор богомолок. Ко всему прочему, труд Дорофеича по замене прокладки в душе оказался столь неэффективен, что где-то к трем часам ночи (или утра? скорее, все же – утра, судя по первому протяжному крику петуха на скотном дворе и отзыву его деревенских собратьев) Люша, ощущая каждую каплю воды, бренчащую о пластик, на своей голове, не выдержала этой азиатской пытки, встала, напялила два свитера и теплые носки и, замотавшись до носа платком, вышла на улицу.

Было свежо, безветренно, умиротворяюще спокойно. Высоченный зев неба будто приглашал на живую экскурсию по нерукотворному планетарию: мириады ярчайших звезд, среди которых знающий глаз рассмотрел бы и самые диковинные созвездия. Яркое тихое небо предвещало погожий день. Вдохнув чистого воздуха, Люша почувствовала, что прямо вот здесь, у порога башни, свернется в клубочек и уснет. Непроизвольно она сунула руку в карман куртки и – о, Эврика! – наткнулась на ключи от машины. Можно ведь спать в машине! Разложу сиденья, прогрею салон и хоть два часа-то посплю, как однажды под Питером с Сашкой. Главное, справиться с входной калиткой. Люша уже двинулась в направлении ворот, как тут до нее слабый ветерок донес какой-то странный звук. Кошка мяучет? Нет, вроде. Никаких кошек она не узрела за весь день. И снова – едва слышное «мяу». Нет, нет-нет – это плач! Женский, на высокой ноте. И он едва доносился от колокольни, на которую сегодня так и не достало сил залезть Люше, хоть сестра Елена и предлагала. Пойти навстречу плачу? Да нет, глупо… И страшно… Люша замерла. В это мгновение от зияющего чернотой входа в белоснежную колокольню стремительно отделилась тонкая фигурка, метнулась в сторону сестринского корпуса. «Она меня заметила», – пронеслось в Люшиной голове, и сыщица вдруг опрометью бросилась к своей спасительной башне, мгновенно разделась и уже через три секунды провалилась в долгожданный сон.

Проснулась она от звона колоколов в пустой келье: все кровати аккуратно застелены, и, судя по льющемуся в оконце солнечному свету, было явно не пять утра. «Как же я не слышала копошение и уход семи человек? Я от малейшего шороха просыпаюсь», – Люша в недоумении села на жестком своем ложе – оказывается, она умудрилась заснуть в свитере и носках. Впрочем, на раскачку времени нет: десять минут для душа, глоток воды (на столе, как по волшебству, красовался электрический чайник в окружении разномастных чашек), и Люша уже летела к храму.

Оказывается, звон оповещал об окончании литургии. Уже ДЕВЯТЬ! «Вот это я сплю, позорище! И Светка хороша – тоже мне подруга!» – пронеслось в голове несклепистой паломницы. У ступеней храма она столкнулась с группкой монахинь и трудниц, среди которых возвышалась и ее торжественно-благостная подруга. Фотиния неспешно крестилась на храмовые двери.

– Ты что не разбудила меня, деятельша? – накинулась Люша на богомолку.

– Христос воскресе! – альтом пропела невозмутимая Светка.

– Воистину воскресе! – колоратурой ответствовала Люша.

– Пошли в трапезную, чаю небось хочешь, – Светку явно забавляла растерянность подруги. – Ты ж бродила полночи – все наблюдали твои маневры. Ну, я решила дать тебе возможность поспать, еще наработаешься сегодня. Скоро следователь, кстати, приезжает.

– Да вы храпели все, как не знаю что! Я в машине буду эту ночь спать.

– Дело хозяйское, – пожала плечиком Светка.

– Как мама Калистраты?

– Слава Богу. В больнице сказали, угрозы инсульта нет.

Завтрак, по здешним меркам, оказался скромным – понедельник для монашествующих был постным днем, но и для мирских не больно-то разнообразили стол: овсянка на воде (в нее, правда, позволялось добавить масла, принесенного одной из трудниц с кухни), вчерашние макароны с овощами, чай с вареньем и сушками. Пока паломницы трапезничали, в монастыре уже развернула работу опергруппа из Эм-ского следственного управления. Осмотр места преступления – бухгалтерии – привел следователя Сергея Быстрова и оперуполномоченного Дмитрия Митрохина к выводу, что сейф, скорее всего, открывали родным ключом – никаких повреждений на маленьком железном ящике. Судя по тому, что идеальный порядок в комнатке не нарушен – иначе мать Евгения, конечно, что-то заподозрила бы, вор был свой, хорошо знавший расположение предметов. Дело в том, что от входа сейф не просматривался – он был вдвинут в полку длинного стеллажа, идущего вдоль стены. Стеллаж задернут занавеской – от пыли и лишнего глаза. Трудников и паломников, по заверению сестер, никто никогда не пускал в сестринский корпус. Замки на дверях и окнах целы. Значит, вора следовало искать среди насельниц. Митрохин пошел собирать данные и улики «вокруг» – явно масштабное мероприятие, учитывая многолюдность обители – тридцать пять монашек да столько же трудниц – и величину территории, включая злосчастный хоздвор. Быстров же сосредоточился на опросе главных свидетелей.

Выйдя из трапезной, подруги заметили у южной калитки, ведущей в огород и хорошо просматривающейся с крылечка, на котором замерли наши героини, Нину с Евгенией. Они беседовали с худощавым белесым мужчиной. Люша дернула за рукав медлительную Светку, и они стремительно подошли к троице. Те замолчали, уставились на запыхавшихся подруг, и в момент этой неловкой паузы Светка как-то коряво сунула руку в карман плаща, из которого на дорожку посыпались-забренчали румяные колесики сушек, которые запасливая Атразекова прихватила для возможного «башенного» чая. И в ту же минуту дернувшаяся за сушками Светка нос к носу столкнулась с белесым мужиком, который инстинктивно (вот галантный!) нагнулся, чтобы поднять потерянные дамой «предметы». Возня усугубила неловкость ситуации, но глазастая Люшка успела заметить, что носы у «врезавшихся» поразительно похожи, как, впрочем, и глаза: с поволокой, светлые, грустные. Хотя мужчина, в отличие от Светки, не покраснел, а побледнел.

– Ах, да оставьте, бросьте вы эту ерунду! – командный, но как всегда доброжелательный голос Нины разрядил обстановку, – пойдемте в корпус, Сергей Георгиевич, вместе с нашими паломницами, Фотинией и Иулией, которые могут дать важные сведения – Фоти… ну, Светлане, мать Калистрата звонила накануне дня смерти, говорила, что тут нужно разбираться с воровством.

Следователь одобрительно кивнул, внимательно посмотрев на все еще розовую Светку.

– Юля тоже знала Калистрату, и она на редкость зоркий, активный человек – приехала вот справедливость восстанавливать, – для Люши комплимент прозвучал сомнительно, видимо, для Сергея Георгиевича тоже, так как он не удостоил Люшу заинтересованным взглядом.

– Хорошо, мать Нина. – Наконец-то подруги услышали глуховатый, рокочущий голос следователя. – Мне бы хотелось побеседовать с как можно большим числом людей. Начнем с матушки Евгении – постараюсь отпустить вас побыстрее, – мягко обратился галантный Сергей Георгиевич к Евгении, у которой было измученное лицо – видно, и ей в эту ночь не удалось толком поспать.

Юля не пошла со всеми в корпус, да ее, собственно, никто и не звал. Она оглядела фронт своих сегодняшних работ – клумбу, на которой уже красовались приготовленные рачительными монашками грабли, лопата, тяпка и даже легкая тачка, в которой лежали брезентовые рукавицы. Взявшись за грабли, Люша услышала звук открываемого окна на первом этаже. Она обернулась и увидела Светкино грозное лицо, которое выражением глаз и бровей пыталось передать какую-то важную информацию. Все понятно: бди и слушай! Чем наша героиня и занималась почти все время до обеда, приводя в относительный порядок цветник. Сначала последовало разочарование – ничего нового не сообщила ни мать Евгения, ни сестра Елена. Евгения плакала, сморкалась, причитала и каялась.

– Ключей от сейфа не теряла, вот вам крест – они у меня все тут, ключики…Что делала двадцатого апреля, в день кражи? Почти все утро у себя была, в бухгалтерии. Сейф открывала – клала кое-какую мелочь с кружек. После обеда немного в келье поспа… помолилась… Зашла кое-что посмотреть в бухгалтерию перед вечерней службой – все было благополучно. А после вечерней службы полезла в сейф, чтоб дать денег матери Нине на оптовые закупки на следующее утро, а сейф-то и пуст!!! Вернее, мелочь текущая есть, а пакета с миллионами благодетеля нашего – Олега Алексеевича – и нету!

– Как хранились купюры? – спросил Быстров.

– Да как пожертвовали – в пластиковых банковских пакетах. В двух пакетах.

– Кто жертвователь миллионов?

Монахиня замерла, будто собеседник спросил нечто из ряда вон выходящее, потом зачастила:

– У матушки спросите, это все она с ним, с крупным промышленником. Знаю, что Олег Алексеич, высокий, толстый, на Пасху и Рождество у нас, и… все… все… – Евгения трубно засморкалась в платок.

– А почему такая огромная сумма не хранилась в банке?

– Так матушка не благословляла! Да мы наличные поступления э-э… стараемся не афишировать… это ж… говорю – отчетность, ох, да грех один! – Евгения снова принялась лить слезы. Потом путано диктовала адреса московских лавок. И клялась-божилась, что в кабинет свой никого не пускала в тот день и ничего подозрительного не видела.

– А почему вы сразу не обнародовали пропажу огромной суммы денег? Зачем ввели в заблуждение сестру Калистрату? Ведь именно это, возможно, имело столь трагичные последствия.

В трапезной что-то упало, потом раздалась возня, испуганный голос следователя:

– Ну что вы, встаньте, матушка, встаньте, я же вас ни в чем не обвиняю, просто делаю свое дело.

– Да бес попутал, лукавый! За грехи, за бесчинства мои, – Евгения надсадно рыдала, и успокоить ее следователю, видимо, не представлялось никакой возможности.

– Мать Нина! – громко крикнул следователь – Успокойте, отведите матушку отдохнуть. – Все в порядке, успокойтесь. – Видно, мать Нина увела Евгению, потому что ее причитания постепенно стихли.

От мямлящей Елены было еще меньше толку. Юля даже ушла в дальний от окна угол, чтоб выкопать здоровенный куст лилейника, начавший выпускать стреловидные листья, которые очень нравились цветоводше – они поддерживали декоративность клумбы весь сезон. Кстати, с дизайном цветника, а вернее – вытянутой рабатки – наша трудница решила поступить просто и беспроигрышно. Из хаоса растений, натыканных в беспорядке и кое-где давивших друг друга, кое-где создававших проплешины для расползания сорняков, Юля решила сформировать четкие ряды, соразмерные по росту. Низкие растения – вперед. Высокие – назад. Конечно, на всю длину цветника их явно не хватало, но пробелы легко закрывались однолетниками – семена и рассаду обещала купить мать Нина на рынке.

Впрочем, работа работой, а Люша держала ухо востро и, когда вдруг в разговоре появилась слишком длинная пауза, приблизилась к окну, пытаясь заглянуть в него. Паузу вызвало появление в комнате Фотинии с подносом в руках – дымящийся чайничек и в тон ему синяя тончайшая чашка, тарелочки с нежной семгой, копченым сыром, масленка, розетка с вишневым вареньем и горячие ломти белого хлеба – только что из печки.

– Да что вы, я не голоден, – смутился следователь.

– Нет-нет, Сергей Георгиевич, вы пока поешьте, а я тут рядом, в кухне посудой займусь. Позовете погромче, я и приду, отвечу на все вопросы. – Можно было подумать, что деловитая Светка день-деньской снует с посудой из кухни в трапезную. Впрочем, ее идею «подкормить» Быстрова активно поддержали сестры, бестолково толпившиеся в холле, ожидая аудиенции у следователя.

– Ты ему понравилась, ты и корми, – скомандовала проницательная мать Нина.

Светка попыталась изобразить негодование, но монахини остановили ее своей тишайшей просьбой:

– Иди, иди, собери на поднос – что там мужчины в миру любят?

Этот мужчина съел рыбу и сыр до крошки, оставив один кусок хлеба. Масло едва поковырял. Варенье не тронул. На вопрос о втором чайничке смущенно кивнул:

– Спасибо, очень вкусно.

Перед входом в «допросную» Светка, глядя на свое отражение в окне кухни, перевязала платок концами назад, открыв шею и щеки и немного прикрыв лоб. Это сразу украсило ее несколько лошадиное лицо, открыло длинную шею. Перекрестившись, трудница Фотиния вплыла павой, с опущенными долу глазами, в трапезную. Быстров встал, будто хотел кинуться придвигать стул «ее высочеству», но, одернув себя, сказал сдержанно:

– Садитесь, Светлана. Вы по телефону только говорили с покойной сестрой?

– Да, она была очень подавлена и… как-то решительно настроена на борьбу. Она нисколько не сомневалась в крупном жульничестве, которое тут произошло, но о котором толком не говорила мать Евгения. Я думаю, она не очень доверяла словам сестры, понимала, что та «два пишет, а три в уме». Простите за резкость, может быть…

– Вы бухгалтер? Да, и имя отчество, год рождения. Паспорт желательно.

– Атразекова Светлана Петровна. Семьдесят второго года рождения. Я работаю в аудиторской фирме. Большой фирме. Восемь лет уже.

– Понятно. Скажите, а с кем бы вы посоветовали мне поговорить из сестер? Вот насчет этой простокваши, например. Если Калистрата, гипотетически, погибла от какого-то сильнодействующего препарата, то незаметно и безопасно для других его могли подмешать именно туда. Значит, со слов сестры Елены, его добавила или сестра Галина, или сестра Надежда – так я записал имена коровниц? – Он посмотрел в свои бумажки, будто выискивая ошибку в произнесении им титулов коронованных особ.

– Да. Но это совершенно невозможно. Особенно относительно Надежды. Это самая юная послушница. Ей восемнадцать, и она… вам просто нужно посмотреть на нее, поговорить, и вы поймете, что этого «не может быть, потому что не может быть никогда».

– Ну, знаете ли. Я и помоложе убийц встречал.

– Нет!!! – Светка крикнула с несвойственным ей жаром. – Вам просто нужно увидеть Надежду. Знаете, монахов называют ангелами на земле? Вот это о Надежде в полной мере.

– Ладно-ладно. Пообщаюсь с ней обязательно.

Повисла пауза. Следователь задумался, машинально вычерчивая на листе линии, и Светлана осмелилась рассмотреть его. Очень светлые негустые волосы, крупный, заостренный книзу нос, залысины на висках, глаза чуть навыкате – тоже очень светлые. «Скандинавский тип. Или немецкое что-то? – подумала Светка. – На маму мою похож!» – вдруг осенило ее, и она обрадовалась этому обстоятельству так сильно, будто встретила близкого, но давно потерянного родственника. Сергей Георгиевич, потерев лоб, вздохнул. Красивые аккуратные руки (никакого обручального кольца!), и сам аккуратненький, подтянутый. Одет ну о-очень скромно. Собственно, никак ни одет – черный свитер, черные, явно не новые и не дорогие брюки. Но все чистенькое, отглаженное, сидящее по фигуре. Какая у него обувь? Это для Светки был вопрос принципиальный. Будто отвечая на него, следователь выдвинул из-за стола ногу в черном, начищенном до блеска ботинке. Добротный ботинок оказался не из дешевых. «Ну, это контрольный выстрел!» – только и успела подумать свидетельница.

– Спасибо, Светлана. На этом – все. Разве что вспомните нечто важное, или… – В глазах Сергея Георгиевича заискрились лучики, но губы почти не улыбались. – Или чаю еще сделаете такого отменного, как у вас здесь принято.

Светлана, не желая быть навязчивой, быстро подписала протокол, кивнула, опрометью выскочив за дверь. Быстров проводил ее долгим взглядом: «Она ужасно похожа на мою маму». От этой мысли Сергей Георгиевич посуровел, уставился в окно и замер на несколько минут.

Долго предаваться размышлениям ему не пришлось – в трапезную влетела тощая пожилая послушница и с размаху бухнулась перед иконами в красном углу. Стукнувшись три раза лбом об пол и что-то пробормотав, послушница вскочила, стремительно приблизилась к следовательскому столу и закивала-закланялась:

– Все надо, братик, делать, помолясь. И с милицией беседовать. Чтоб толк был. Чтоб лукавый с пути не сбил. Чтоб…

– Как вас зовут? – сухо спросил Сергей Георгиевич, рукой указывая молитвеннице на стул.

– Ага… Алевтина-блаженная. Это так по детскому неразумию, по доброте зовут меня сестры. А какая я уж блаженная.

– Ваше мирское имя? С отчеством и фамилией.

– Валентина Антоновна Дрогина, пятидесятого года рождения. Да-а, братик, старенькая я, а вот совсем неразумная. Совсем ума Бог не дал.

– Валентина Антоновна, давайте договоримся: я буду задавать вопросы, а вы на них коротко отвечать. Без комментариев. Только факты.

– А-а-а, да-да-да! Говорю ж, неразумная, и грех празднословия – страшнейший грех. Мне епитимию, молчать весь пост, матушка даже давала. Так я потом аж во сне говорила. Трещала как сорока до самой Троицы, и ладно б дело какое, а то так, ерунду всякую…

– Алевтина! – прикрикнул на нее следователь, теряя терпение. – Что делали двадцатого апреля, в среду?

Алевтина замолчала, закивала часто головой, сосредоточенно зашевелила губами:

– Утром до литургии на Псалтири в храме была. Потом поваром вот тут, в сестринской трапезной. После обеда матушка погнала меня с кухни взашей за пересоленный суп, трапезарной была.

– А чем отличается повар от тра-пезарни? – Следователь запутался в незнакомом слове.

– Повар – готовит. Трапезарный – как официант, накрывает. Ну, и на подхвате у повара – посуду моет, чистит овощи, убирает все…

– Понятно, – оборвал Быстров послушницу. – Дальше?

– Да… Так вот трапезарной была, ну и еще перед вечерней службой с дорожек листву убирала – матушка очень сердилась, что двор не в порядке еще после зимы, хотя к Пасхе уж так драили, так драили! До упаду и изнеможения сил.

– Ничего не видели необычного, связанного с матерью Евгенией, комнатой бухгалтерии?

– Тык я-то и наверх не поднялась ни разу за день. Не до того было. Очень работы у нас тут много. Каждый при деле. Вот в храм заглянула, поклончиков с десяток положила. Так вот, от души. – Алевтина закивала, чуть не стукаясь об стол. – Перед иконой святителя Николы – его образ мне все что-то виделся в тот день, все ему молилась, ему, заступнику.

– Понятно. Двадцать второго, в пятницу, вы что делали? Вообще этот день подробно опишите.

– О-о-ой… – заголосила блаженная. – Такая опять беда – братуша мой родной, Николушка, вот недаром мне все Никола Чудотворец являлся, недаром, – опять корчился! Он с детства кишками страдает. Думали тогда еще, в младенчестве, помрет. Но Бог пока милует. Да. В коммуналке живет. А соседка, Зинаида Иванна – добрая старушка – звонит, когда особо плохо, просит приехать помолиться, окропить все святой водой, напоить-помазать маслицем. Только это помогает Коленьке. Только это. Ну, и приготовлю все, на пару рыбку, подкормлю уж диетическим-протертым горемыку слабенького – какие мобыть гостинцы с монастыря. Он лю-у-убит, – заплакала, вытирая слезы концами платка, Алевтина.

– Вы к брату ездили в пятницу? И во сколько же уехали?

– Значит, соседка позвонила рано, еще до службы – говорит, ночью «скорая» была. В больницу он отказывается. Мучат там его. Да… я на коровнике должна была помогать. Ну, почистила все – мать Галина и так бедная устает с этими дойками да ведрами. А еще ведь сепаратор, да кормежка, да выгреби все, да выпас.

– Дальше, понятно, – перебил ее следователь, боясь перечислений до Второго пришествия. – Во сколько уехали, во сколько приехали?

– Уехала… в десять что-то… или в девять…

– А на чем уехали? На электричке?

– Ну да. До станции пешком шла. Что тут, по хорошей-то погоде, три-четыре километра…

– И билет на какое время брали?

– На… не помню.

– Как же так?

– А-а, на девять тридцать, точно! Точно… наверное…

– Так точно или наверное?

– Точно… наверное… – она тоненько заскулила. – Говорю ж, не дал Бог мозгов! Не дал.

Быстров, закипающий уже от бестолковости и крика этой ненормальной тетки, цыкнул:

– Ладно! Во сколько приехала?

– Дык, на следующее утро. В семь уже на службе была.

– То есть вечером в пятницу, в момент смерти сестры, в монастыре вас не было?

Алевтина истово замотала головой:

– Я ж с Коляшей… с братушей.

– Спасибо. Это все, – отдуваясь, Сергей Георгиевич дал подписать протокол Алевтине, которая бесконечно долго крупным детским почерком выводила свою фамилию, кланялась, крестилась и, наконец, исчезла, слава тебе Господи! Быстров сам готов был креститься на радостях, что избавился от дурной бабы.

В большой нетопленой комнате, на заваленной тряпьем кровати, сидели в оцепенении, прижавшись друг к другу, двое монахов. Послушник Станислав – маленький, с редкой рыжеватой бородкой и скукоженным от страха и холода лицом, пытался закутаться в клочковатое одеяло. Инок Георгий – высокий, с густой черной бородой, длинными волосами, схваченными резинкой в хвост, казалось, не замечал ничего вокруг. Остекленевшим взглядом он смотрел в бревенчатую проконопаченную стену.

– Гора, Гора, – плаксиво закартавил-заныл Стасик, тряхнув за бороду товарища по несчастью. – Я скончаюсь, я просто сдохну здесь от воспаления легких! Мы же ни в чем не виноваты, Гора… Ну крикни ты еще этому чудовищу Фимке. Не-ви-но-ва-ты-е мы!

– Ага, – глухо заговорил длинный Гора, – «..он сам пришел…»

– Кто пришел? – дернулся послушник.

– Классику кинематографа надо было смотреть, а не в храме свечки мусолить…

– Прекрати, слышишь, пре-е-крати! – вскинулся Стасик, к картавости прибавив заикание. – Если б мы не предали веру, если б покаялись, если б вернулись в общину, а не продавались этим нехристям за тридцать сребреников! – Послушник вскочил, отбросив тряпки, заметался по комнате, воздевая руки и потрясая маленьким пучочком куцых волос на затылке. На нем был мятый подрясник и серый пуховый платок, перетянутый на груди крестом.

– Стасик, заткнись уже. Три года жил – не тужил, севрюгу жрал, на джипе раскатывал, и про сребреники не вспоминал, про раскаяние не вякал – времени, видать, не было, а теперь… – Горе не дал закончить кающийся Стасик.

– А теперь пришла пора платить по счетам! И мы за все, за все расплатимся! – Он сел на кровать, обхватил голову руками и тоненько заскулил.

– Ты знаешь, о чем я уже три дня думаю в этой поганой избе? – тихо заговорил твердокаменный Гора. – Ты помнишь бабу, которая провожала нас к машине с Аристарховичем?

– Не помню я никакой бабы, и помнить не хочу.

– А ты вспомни, вспомни! – Гора пихнул в бок раскачивающегося Стасика. – Она передавала Аристарховичу упаковку с досками, она!

– Она, значит, украла, сука! – завопил Стасик и снова вскочил. – Эти бабы всегда… всегда эти змеи все портят!

– А ты знаешь, что за баба-то была? – с расстановкой, степенно произнес Гора.

– Ты знаешь ее?! Ты узнал?! Ты вспомнил?!

Гора дернул Стасика на кровать:

– И ты ее знаешь, братик мой.

– Я-а?! Я… не знаю…

– А ты попробуй с нее очки снять, косметику стереть, джинсы на юбку поменять и в платок замотать, как она на выставке ходит, глазом косит своим бешеным и пищит истошно.

– О-олька-юродивая?! Молдаванка с выставки?! Да ты что… А как же… Как она узнала? Она что, на метле туда прилетела, это же невозможно. Гос-по-ди!!! – повалился на кровать Стасик.

– Может, и на метле. – хмыкнул Гора. – Только почему-то с нормальными глазами. Или это из-за очков? Это меня и сбило.

– Господи помилуй, Царица Небесная, защити и спаси! Под Твою милость притекаем! Надеющиеся на тебя да не погибнем! Пресвятая Богородица… Царица моя преблагая… Богородица-Дево, радуйся! Благодатная Мария, Господь с Тобою! – Стасик снова забегал по комнате, крестясь и выкрикивая бессвязно слова молитв.

– Да не блажи лучше, все поперепутывал в кучу, молитвенник хренов. Прости его душу грешную, Господи, прости, Царица Небесная! – Гора широко перекрестился и, набрав побольше воздуха в легкие, крикнул поставленным дьяконским баритоном в сторону двери: – Ф-имка! Открывай! Информация есть!

Глава шестая

Во втором часу дня сестры стали собирать на стол обед и, вытесняя следователя с насиженного места, предложили Сергею Георгиевичу отведать монастырской еды в паломнической трапезной. Он поблагодарил, но категорично отказался, сославшись на большой объем работы и полную сытость после импровизированного «ланча».

Сторожа, Федора Дорофеевича Агапова, следователь допрашивал в его крохотном, удушливо натопленном сарайчике у северной башни монастыря.

От бесконечного там-тама у Быстрова уже, как у Почтальона Печкина от «кто-тама» галчонка Хватайки, стучало в голове, и хотелось самому перейти на «птичий» язык.

– Федор Дорофеич, – в третий раз задавал один и тот же вопрос следователь, – вспомните отчетливо, поточнее, в какой день приезжал автобус с паломниками, а в какой – машина из Детского приюта? Ну, может, праздник был церковный, какое-то особое событие, по которому вы вспомните именно эти дни. Пожалуйста, – едва ли не взмолился Сергей Георгиевич, которого насторожила фраза Дорофеича, что какие-то мешки грузились то ли в четверг, то ли в среду для Детского приюта, из которого приезжал автобус. Впрочем, и паломники могли вынести объемистую сумку из обители. Или несколько сумок.

– Дык, там-та… паломники мо-быть все же в среду. Оно, там-та, постный день. А так, бывалоча и в четверг приезжают. Нет, в среду! В среду я подправлял, там-та доски на огороде – это чтоб гряды-то не разваливались, а сестрам тяжело, там-та… Все ж мужской труд нужон в энтом деле, там-та.

– Значит, в среду, как раз в день кражи, приезжали паломники на большом автобусе.

– Да-а! На огромном, сером таком с красным. Там-та. Точно! Я с огородов-то шел, а мне мать Капитолина выговор – что с ворот ушел, старый? Там-та, да.

– Во сколько автобус приехал?

– Ну, рано. Литургия ведь в семь. А уезжали опосля обеда. Там-та. Мне и попало, что не провожаю. А они уж быстро все: и чудотворные иконы, там-та посмотрели, и мастерские, и колокольню, и к Адриану-блаженному сбегали, – Дорофеич перекрестился. – И все бегом-бегом! Там-та. Ну, наелись, да уехали.

– И что, никакие подозрительные сумки никто не выносил?

– Никто, там-та, ничего, вот те крест, начальник, – Дорофеич осекся, сказав позабытое, но такое близкое ему слово.

– Ни в тот день, ни раньше никто ничего, там-та, не выносил крупного. И мелкого тож. Там-та. У меня тута не вынесешь, – сторож приосанился, засверкал на следователя единственным круглым глазом.

– А что с Детским приютом?

– Вообще странно, я тебе скажу, нача… товарищ следователь. Там-та. Приютских привозят по воскресеньям, раз в месяц, на стареньком таком «скотовозе». Ну, помнишь, автобусы еще в Союзе такие были, там-та. Ну, обычные самые, не «икарусы»?

– Ну да, припоминаю…

– А тут приехал в четверг…

– Двадцать первого?

– Ну да, утром. Какой-то нефартовый, маленький совсем, там-та, автобусик. И сестры к нему вышли. Мать Анна – она с детками занимается, там-та, воскресная школа, и все такое, и мать Мария. Эта просто помогала ей мешки с одежей и игрушками нести, там-та. Это все у нас жертвуют паломники. Да… Ну, быстро погрузили все, и прости-прощай, там-та. Укатили.

– А водитель знакомый был на автобусе, он раньше приезжал из приюта? – спросил Быстров, нутром чуя, что «горячо», даже жарко…

– Не-е. Незнакомый. Молодой. Здоровый. И рожа, там-та, квадратная, но сестры ему все отдали, благословили. Все честь честью, там-та. Да они быстро укатили. Че там – десять минут – и привет, там-та.

– Спасибо, Федор Дорофеич, – от души поблагодарил следователь сторожа и пожал ему руку.

– Дык, Служу России, там-та, – вытянулся в струнку старичок и, привычно вытерев набежавшую на глаз слезу, перекрестился, – Спаси Господи.

Мать Мария и мать Анна должны были вот-вот прийти с огородов – именно их теперь хотел допросить в первую очередь следователь, но чтобы не простаивать, попросил мать Нину позвать сестер Галину и Надежду.

Когда он снова с комфортом (очередным чайничком и к нему – блинчиками с картошкой и грибами) обосновался за столом, на пороге трапезной возник эксперт-криминалист Василий Петрович Мухин, шустрый усатенький мужичок неопределенного возраста. Мухин приехал позже, сославшись на «непреодолимые семейные обстоятельства». Знал Быстров эти «обстоятельства» – пьющую жену Мухина. Все коллеги сочувствовали криминалисту, мировому, в общем, мужику, и закрывали глаза на некоторую его безалаберность в работе.

– Георгич! Все, что можно, сделал. С сейфа отпечатки снял – там просто месиво. – Он махнул рукой и, прикрыв дверь, зашептал: – Труп на экспертизу забрали. Морока одна с монастырскими. Хорошо, Димка из церкви их всех шуганул. А что с матушками? Как у них-то отпечатки брать?

– Что значит – как? Садись вон в холле, доставай шарманку и всех подряд печатай. Мать Нина поможет – найди ее. А мне позови сестру Галину, она ждет вроде бы? – Следователь нетерпеливо махнул рукой на Василия Петровича, взялся за чайничек и… едва не выронил его. Вместо исчезнувшего криминалиста Петровича в комнате стояла царица. Царица Тамара. Если бы кто-нибудь спросил Быстрова, как может выглядеть покровительница «золотого века» православного Кавказа, он бы ответил – как инокиня Галина из Голоднинского монастыря.

Тонкая, надменная красавица с горящими черными очами, так потрясшая вчера на панихиде Юлю Шатову, прошествовала к столу.

– Здравствуйте. Я могу сесть? – Голос высокий, напевный.

– Да-да, конечно, – спохватился следователь, от изумления растерявший всю свою галантность.

Он вскочил, обежал стол, выдвинул стул для монахини, дождался, когда она воссела на него, прямая и неприступная, и, снова юркнув на свое место, зашуршал бумагами.

– Ваше мирское имя? – спросил, не глядя на красавицу.

– Ганна Автандиловна Мамулашвили. У меня папа – грузин, мама – украинка, Ксения Кичко. Родилась я в Батуми в семьдесят седьмом году. Потом мы переехали в Москву. В этом монастыре я уже пять лет. До него была в Шамордино три года послушницей. Достаточно? – полыхнула на следователя глазами необычная монахиня.

– Да-да, достаточно вполне. Собственно, меня интересуют два вопроса: не заметили ли что-то необычное в день кражи из сейфа двадцатого апреля, в среду, и подробности вашей работы в коровнике двадцать второго апреля, особенно – вечером, – отрапортовал следователь.

Галина помолчала, опустив голову.

– Про двадцатое ничего сказать не могу. Мне, кстати, всю прошлую неделю нездоровилось, была простужена. Выполняла послушания, как могла, и старалась отлежаться. А насчет коровника. Всю неделю я была там. Но именно в среду, да, почувствовала себя совсем худо, видно, температура поднялась, и со второй половины дня меня выручала Надежда. Вообще это был тяжелый день. Неожиданно заболел брат нашей послушницы Алевтины – она должна была на скотном дворе помогать, но уехала сразу после утренней службы в Москву. А Надежда птичником и козлятником занималась, ну, я попросила ее развести баланду для телят, подоить вечером Дочку и Славку – у нас две дойные коровы сейчас. Слава Богу… – Последнюю фразу она прибавила совсем тихо, будто для себя самой.

– Тяжело на коровнике? – неожиданно спросил Сергей Георгиевич.

Галина усмехнулась, протянула к нему тонкие прозрачные ладони: огромные, незаживающие мозоли смотрелись неестественным уродством на руках этой совершенной царицы.

– А в прошлом году приходилось четырех коров доить, это не считая коз. – Она еще раз усмехнулась, довольная произведенным эффектом. – Бог управил – одна околела, вторую продали.

– Но… но… надо же матушке сказать, как-то соразмерно вашим силам… – замялся следователь.

– Это не обсуждается у нас. И с вами я обсуждать это не буду, простите. – Галина снова полыхнула глазами на следователя и замкнулась.

– Хорошо! – деловито продолжил Быстров. – ВЫ ставили банку с простоквашей в то утро?

– Я, – тихо сказала Галина

– И что с ней было потом?

– Ничего. Я не обращала на нее внимания.

– И не знаете, наливала ли себе простоквашу Калистрата?

– Нет. Не знаю. Меня там вечером не было, я же говорила.

Что-то в ее тоне насторожило Быстрова. Он испытующе посмотрел на инокиню, но она не отвела взгляда, наоборот, в нем появился еще и вызов.

– Спасибо, прочтите и подпишите, – следователь протянул сестре протокол. Она чиркнула по листу ручкой и выплыла из комнаты.

Быстров перевел дух – он даже взмок от напряжения при допросе этой роковой красавицы.

Зато с другой насельницей, послушницей Надеждой, Сергей Георгиевич оттаял душой. Надя оказалась рослой, сильной девушкой. Небольшие карие глаза, веснушки по круглому лицу, нос клювиком. Ничего особенного. Но от нее исходил такой покой, такая внутренняя сила и свобода, при максимальной сдержанности в позе, взгляде, движениях, при обезоруживающей какой-то кротости, что становилось понятно – это особый человек. Наверное, про таких и сказано: «Не от мира сего». Послушница все время была обращена в себя, даже когда с застенчивой улыбкой отвечала на вопросы. Ее внутренняя жизнь, по-видимому, оказывалась настолько важней и интересней происходящего вокруг, что она на короткий срок делилась с собеседником скрытым светом, пробивавшимся сквозь взгляды, слова, белозубую улыбку, и снова уходила в свое, особое существование.

– Надежда Владимировна Поспелова. Родилась в Москве в девяносто втором году. Мама с папой преподаватели МГУ. Математики, – нежным звенящим голоском отвечала послушница на первый вопрос следователя о семье.

– И они отпустили вас в монастырь? – как можно мягче спросил Быстров.

– Они и благословили. У нас воцерковленная семья. И мы все духовные чада батюшки Савелия. Знаете старца Савелия?

Быстров задумался, а потом закивал:

– Да-да, я даже фильм о нем смотрел.

Лицо Надежды просияло:

– С ним и советовались мама с папой. Долго решали. Батюшка ведь никогда не скажет категорично: иди в монастырь. Он спрашивает человека, что тот думает, хочет ли, как ему лучше, ну и молится, конечно. Вот сестренку мою не благословил. «Нет, говорит, ей деток рожать. А Наде, ну, мне – в монастырь после школы». Я очень хотела. Молилась. Мне в миру совершенно нечего делать, – она снова лучисто улыбнулась.

– Хорошо, Надюша. Скажите, вы видели банку с простоквашей двадцать второго апреля, в день гибели сестры Калистраты?

Надя низко опустила голову и надолго замолчала. Следователь даже испугался – не плохо ли девочке?

– Нет, я не видела банку. Ее там не было, когда я в три часа дня пришла на коровник… – еле слышно проговорила Надя.

Повисла «оглушительная» пауза.

– Там был… стакан. Стакан с молоком и грибками, ну, для закваски. Я внимательно посмотрела и даже понюхала. Подумала, мать Галина оставила для сестры Калистраты – она должна пить простоквашу каждый день. А банка, может, опрокинулась или разбилась? Я спросила Галину, а она ответила: «Да, разбилась. Осколки выбросила». А только что встретила ее, так она только плечом пожала – ничего про банку не знаю, все, мол, было на месте. – Надежда прямо и спокойно посмотрела на следователя.

Сергей Георгиевич встал из-за стола, начал медленно прохаживаться по трапезной.

– Надежда, это очень важно – все, что вы сказали. Очень. А стакан вы вечером или на следующее утро видели?

– Нет, вечером я ушла после дойки в семнадцать тридцать и больше не заходила в коровник, а утром на коровнике опять была Галина.

– Да-да-да, как же я не спросил ее-то про стакан на следующий день. Впрочем, конечно, никакого стакана там не было, конечно, не-бы-ло. Значит, Галина. Или покрывает кого-то. Но кого? – Быстров рассуждал вслух, будто Надежда не сидела смиренно на стуле и не смотрела на него кротким взглядом. Она совершенно не мешала ему. И совершенно не внушала никаких подозрений. Да, права Светлана, говоря про Надю: «этого не может быть, потому что не может быть никогда». Только ясности это обстоятельство в дело совершенно не вносило.

Не внес ясности и разговор с инокинями Анной и Марией. Наоборот, они разочаровали Сергея Георгиевича, который был уверен, что никакой приютской машины не приезжало, а все было спланировано ворами, у которых, конечно, в монастыре был сообщник. Или сообщники. Уж не Анна ли с Марией? Хотя и «заторможенную», угрюмую Марию, и добрейшую, интеллигентную Анну заподозрить в мошенничестве было чрезвычайно трудно! Впрочем, чем лукавый не шутит, даже и в стенах святой обители.

Мария вообще оказалась лишь случайным грузчиком: помогла Анне донести мешок с детской одеждой от колокольни, на первом этаже которой устроен небольшой складик и маленькая ризница. А Анна, оказывается, долго и обстоятельно говорила в то утро по телефону с директором приюта – Екатериной Алексеевной Закваскиной.

– Видите ли, Сергей Георгиевич, я, простите, правильно вас величаю? – Анна напевно произносила слова и ласково смотрела на следователя.

Удовлетворившись почтительным кивком Быстрова, инокиня продолжала:

– Так, вот, уважаемый, Екатерина Алексеевна и в самом деле направила к нам машину с добровольцами-волонтерами, которые помогают подмосковным приютам и детдомам. Это молодые православные люди из службы «Милость сердца». Слышали о такой?

Быстров не слышал, но предпочел ответить утвердительно, чтобы не сбивать с курса красноречивую монашку.

– Эта служба везла в приют денежные пожертвования милосердных людей, учебники и книги. Они предложили, насколько я поняла из разговора с милейшей Закваскиной, заехать к нам. Мы по мере сил помогаем приюту. Я внимательнейшим образом слежу, чтоб на нашем сайте всегда обновлялась информация на эту тему, отмечаю имена благодетелей. Нам много и присылают, и привозят полезных вещей для деток. Словом, волонтеры «Милости сердца» заехали к нам, а потом направились в приют.

– А вещи они довезли?

Анна недоуменно взглянула на следователя:

– А как же иначе! Надо заметить, что Иоанн – это волонтер из «Милости сердца» – приятный, крупный такой молодой человек, он был за рулем машины, при мне звонил Екатерине Алексеевне и уточнял дорогу. Отмечу, уважаемый Сергей Георгиевич, что Иоанн произвел на меня впечатление человека не случайного в этом служении. Молился перед дорогой, просил наших убогих молитв с Марией, перекрестился и путь предлежащий перекрестил: инокиня простерла руку, будто указывая тот путь, по которому милосердный Иоанн отправился вершить добрые дела.

– А вещи вы сами упаковывали? Проверяли перед отправкой?

– Ну, вещи эти копились какое-то время. У нас, видите ли, очень удобные мешки от сахара для этого используются. Конечно же, идеально отмытые и высушенные.

– То есть непосредственно в момент передачи вы не перекладывали вещи, не проверяли, что там? – настойчиво спросил Быстров.

Анна сникла и продолжила свой рассказ:

– Знаете, в одном из мешков были игрушки. В основном мягкие. Их мы собирали вообще не один месяц. А в другом, он был побольше, теплые вещи. Их тоже собирали больше месяца. Дня за три… да, в воскресенье, я подкладывала туда шапочки вязаные и пару комбинезонов на «пятилеток» – прихожанка одна принесла. А в тот день, нет, только завязали все. Вы считаете, это была наша роковая ошибка? Бесчестные люди могли воспользоваться нашими мешками, чтобы подложить туда деньги?

– Все возможно, мать Анна. – Повисла пауза, и Быстров спросил расстроенную монахиню: – Адрес и телефон приюта не подскажете?

– А как же. Всенепременно, – Анна сунула руку в объемистый карман теплого жилета, надетого поверх подрясника и достала увесистую записную книжку.

Следователь записал координаты, поблагодарил монахиню, церемонно простился с ней и решил, что на сегодня, пожалуй, хватит. Конечно, нужно бы еще раз переговорить с Галиной. Но зачем забегать вперед? Убийство еще не доказано. И с настоятельницей бы надо повидаться. Но мать Нина категорично отмела эту мысль:

– Позже, Сергей Георгиевич. Позже. Она совершенно не готова к расспросам, и если так упирается, бессмысленно и просить. Толку не будет. Помолимся, все и разрешится. День-два дайте ей свыкнуться с мыслью о расследовании. Ну, спасибо за все, Ангела-Хранителя Вам в дорогу.

Обнаружив пухленького, застенчивого опера Митрохина, поглощающего блинчики в паломнической трапезной под надежным приглядом «стебельковой» сестры Варвары, следователь поручил ему утром отправляться в приют и побеседовать с «милейшей Закваскиной». После чего с чувством выполненного долга Сергей Георгиевич покинул стены монастыря. Он решил идти до станции пешком, а не пользоваться любезностью монахинь, которые предлагали подвезти его на сестринской «хонде». Машину водили и Нина, и Капитолина.

К вечеру похолодало, поднялся ветер. Над крестами величественного собора неслись кудлатые серые облачка, но ветер, не дав им собраться в тучу, помчал непогоду к Москве. Сергей Георгиевич с удовольствием шагал по кромке свежего весеннего леса, вдыхая прелый хвойный воздух и даже мурлыча песенку из школьного детства, которая вдруг всплыла в памяти: про девятый класс, молчащий звонок, апрель и весну за окном по имени Светлана.

Быстров вспомнил серьезное, спокойное лицо Светланы Атразековой и заулыбался: «Милая женщина, и так похожа на маму. А может, это все фантазии. Но они, ей-богу, приятные, светлые».

Саша Шатов вышел из здания радиокомпании, с которой он сотрудничал как ведущий, и направился к своей машине – сундукоподобному, отнюдь не городскому джипу. Любовь именно к этой, почти не встречающейся на московских улицах модели оставалась для Люши необъяснимой. Как необъяснима, к примеру, была привязанность ее супруга к раз и навсегда выбранной модели туфель (хоть тресни, но не хочет понимать, что мода меняется!), к единственной марке джинсов, к привычке есть даже макароны с хлебом, потому что обедать можно только с хлебом! Впрочем, невозможно перечислить все незыблемые нормы, привычки, предметы, которые были так важны для «лучшего голоса российского эфира». Саша, не проработавший в театре ни дня и снявшийся лишь в паре сериальных эпизодов, но обладающий бархатным голосом и доверительной манерой речи, постепенно стал одним из самых популярных в российских масс-медиа «голосов». Его приглашали на озвучки документальных фильмов, радиопрограмм, рекламных роликов. Частенько Александр – мужчина импозантный, мало изменившийся со студенческих лет, вел концерты, юбилейные вечера и корпоративы. Иногда дублировал иностранные фильмы. Все это позволяло вполне безбедно существовать семье. Шатов являл собой образец однолюба и домоседа.

Саша завел мотор, включил дворники (к вечеру припустил дождь), сделал погромче музыку: сентиментальные песенки семидесятых-восьмидесятых ненавязчивым фоном частенько сопровождали его в дороге, и уже собирался тронуться с места, как вдруг в стекло бешено забарабанили. В сумерках, сквозь дождевые капли он не мог как следует рассмотреть женщину. А это была женщина: длинноволосая блондинка, у которой явно что-то стряслось: так отчаянно она дергала ручку запертой двери. Осторожный Шатов немного опустил стекло, и женщина, вымокшая под дождем, задыхающаяся, с отчаянным взором, прохрипела: «Помогите… плохо стало за рулем. Там… – взмахнула она левой рукой, – аптека. Нужно лекарство. Вот название, – незнакомка попыталась просунуть в щелку маленькую бумажку. – Свое забыла дома… – И она рухнула под колеса шатовского джипа. Левую дверцу теперь открыть не представлялась никакой возможности. Крупному Саше пришлось коряво и мучительно перетащить свое тело через рычаг коробки передач, вывалиться через правую дверь и со всей возможной осторожностью втащить бездыханную женщину на заднее сиденье. Потом найти рецепт (слава Богу, он оказался зажат в ледяной ладони блондинки) и мчаться в аптеку, которая, к счастью, оказалась совсем рядом – на углу ближайшего дома. Провизорша, у которой было странное лицо, будто стянутое назад, к затылку, отчего глаза выпучивались, а верхняя губа приоткрывала неровные зубы, с подозрением посмотрела на мокрого, грязного покупателя и, брезгливо взяв рецепт, неспешно отправилась копаться в дальней полке.

– Нельзя ли побыстрее? У женщины на улице приступ! – крикнул раздраженно Саша.

– Какие все нервные стали, – фыркнула «подтянутая», швыряя на прилавок коробочку. – Триста рублей. Пользоваться умеете?

Саша замотал головой.

– Не более трех пшиков в глотку, и «скорую» бы вызвали, – провизорша дотошно пересчитала деньги, брошенные на прилавок Сашей, и обратила свой взгляд на следующего покупателя.

Шатов трясущимися руками пытался раскрыть рот недвижимой девушке, проклиная себя за то, что и в самом деле не вызвал «скорую», а у него в машине лежит чуть ли не труп. С третьей попытки он сумел расцепить несчастной зубы, втиснуть распылитель в рот и нажать. Девушка яростно дернулась и, вытаращив глаза, глубоко и часто задышала. Потом попыталась сесть, надсадно кашляя и протягивая руку к лекарству. Саша дал ей бутылочку, она еще раз, глубоко засунув распылитель спасительного баллончика в рот, прыснула в горло лекарство, после чего задышала более-менее ровно.

– Астма. А я у мамы лекарство оставила… второй день. Думала, потом в аптеку зайду. – Она виновато улыбнулась, глядя на Шатова огромными глазищами. – Простите, напугала вас, от дел оторвала, – голос был сиплый, болезненный. Она вдруг судорожно вздохнула, но задышала ровно.

– Ну что вы, ничего страшного. Впрочем, было очень даже страшно, – смутился Саша, слова которого могли показаться блондинке бестактными.

Они помолчали. Девушка еще не совсем пришла в себя, она сидела, откинувшись на спинку сиденья, разметав роскошные белые волосы, от которых исходил тонкий свежий аромат – Саша любил такие.

– Как вы себя чувствуете? Наверное, нужно «скорую» все-таки вызвать? – тихо спросил он, всматриваясь в ее очень красивое, прямо-таки неестественно совершенное лицо. В сгустившихся сумерках был виден тонкий профиль: неширокие брови, прямой нос, мягкие полураскрытые губы, точеный подбородок, длинная вздрагивающая шея. Царевна из сказки, да и только.

– Мне лучше. Спасибо. Врача не надо. Я знаю, что делать – главное, до дома добраться быстрее. Только… – она вдруг решительным, долгим взглядом посмотрела на своего спасителя. У Саши моментально взмокла спина, и он (слава Богу, темно!) залился краской как подросток, на которого обратила внимание первая красотка школы. – Только если вы свободны – упаси Бог напрягать вас! Но если вы свободны, то не могли бы отвезти меня до дома, тут рядом, за Алексеевской направо. – И она добавила в решительность взгляда мольбу.

Конечно, Шатов не мог отказать несчастной. Холостяцкий ужин – яичница с ветчиной в сопровождении телевизора могут и подождать лишних полчаса. Тем более ехать и вправду недалеко.

– А ваша машина?

– Ох, а машину-то я и не заперла, наверное! – Она обернулась, посмотрела в заднее стекло.

Они вышли из джипа, Саша по-джентльменски пытался поддерживать под локоть страдалицу, которая, кстати, была ростом со здоровенного Шатова. Маленькая, но о-очень дорогая машинка белого цвета, с диковинным рисунком по всему боку моргнула хозяйке фарами.

– Надо же, «на автомате» поставила ее на сигнализацию, – удивилась царевна. Взяв из машины сумку, она бросила в салон испачканный плащ (Саша демонстративно отвернулся, чтобы не рассматривать фигуру красотки). И заперев полуторамиллионную игрушку, поцокала на высоких каблучках к Сашиному «бегемоту» на колесах, встряхивая волосы руками. Он распахнул перед царевной пассажирскую дверь, и она, покачнувшись, села в машину. Всю дорогу они молчали: видно было, что женщине сильно нездоровится. У подъезда новенькой многоэтажки блондинка вышла из машины, тяжело оперлась на Сашину руку и с улыбкой посмотрела ему в глаза.

– Доброму доктору Айболиту, видно, придется тащить болящую наверх, до квартиры. Надеюсь, вы понимаете, что хворая дамочка, свалившаяся на вашу голову, не представляет угрозы ни в каком смысле.

– А я и не боюсь никаких угроз, – распетушился Шатов.

– Хотя бы кофе глотнете, ведь вам еще назад по пробкам пилить, – с товарищеской заботой сказала блондинка, и они вошли в подъезд.

Квартира была «студией» в стиле хай-тек. Саша Шатов ненавидел это больше всего на свете. Ни закутков, ни комнат. Никакого, понимаешь, личного пространства! И эти металлические палки и спирали, именующиеся торшерами и стульями! Стеклянные столешницы, за которые садишься то ли с опаской порезаться, то ли с желанием разбить уже, в конце концов, это чудо дизайнерской мысли, так как ненароком это все равно произойдет! Словом, неуютно и холодно!

Пока он оглядывал пространство, стреляя глазом и на хозяйку, блондинка (конечно же, с осиной талией и умопомрачительным бюстом) уже успела сварганить кофе.

На подносе красовалась внушительная чашка, источающая отменный аромат. И хоть Саша предпочитал крепкий чай, он сделал большущий глоток кофе с видимым удовольствием.

– Вас как звать-то, спаситель? – вдруг насмешливо и деловито спросила выздоровевшая как по волшебству царевна, подаваясь сказочным бюстом к оторопевшему Саше и посверкивая неправдоподобно черными для блондинки глазами

– Хотите, угадаю? Я ведь фея.

Фигура феи отчего-то раздвоилась, потом фей стало три, четыре, а потом и вовсе они полетели куда-то к потолку, смеясь и встряхивая волосы руками.

– Добрый, предсказуемый Саша… Саша… Саша… – Звук хриплого голоса отдалялся, отдалялся, а потом и вовсе исчез. А вместе с ним исчез для Александра Шатова и весь осязаемый мир.

Глава седьмая

В приемной матери Никаноры, большой, но довольно скромной комнате целую стену занимали иконы, среди которых было много старинных. За круглым столиком сидели трое: совершенно изможденная, с распухшим от слез лицом мать Евгения; традиционно беспристрастная, но с почерневшими, ввалившимися глазами мать Нина, ее волнение выдавали лишь руки, в которых колесом крутились нитяные четки; и сама игуменья – в светлом и тонком, «домашнем» апостольнике. Бежевые бархатные шторы были плотно задернуты, поэтому в комнату не проникало ни звука. Прошло уже с полчаса, как часы в холле пробили полночь. Но игуменье было не до сна – она пребывала в крайнем раздражении.

– И что, что эта спесивая Галина врала Надежде? Говори, мать Нина, дословно! Все мне выкладывайте! Я эти тайны мадридского двора пресеку, в конце-то концов! – Она с силой стукнула кулаком по столу. – А ты прекрати уже слезы лить, безмозглая врунья! – крикнула матушка на Евгению. – Выгоню взашей из монастыря! Чтоб не обстряпывала делишек у игуменьи под носом!

Никанора резко встала и широкими шагами стала нервно ходить по комнате. В ответ на гнев Евгения зашлась в истерическом припадке:

– Да за что же меня так Господь наказывает? За что мне все это, матушка. Уж я вам верой и правдой, я же за вами по этапу, в лагерь, в могилу! – Монахиня протянула к Никаноре руки, едва не валясь со стула.

– Хватит, хватит театров в Божьей обители! – цыкнула на нее настоятельница, и Евгения слегка присмирела. – Все докладывайте, что видели, слышали, какие настроения, сплетни среди сестер! Ну! – обратила она свой взор к Нине.

Та, опустив глаза, тихо заговорила:

– Ничего не понятно с этой банкой, которая больше всего интересует следователя. Галина, видимо, что-то путает. Я верю Наде: банки там после обеда не было, а был стакан, и в нем, возможно…

– Гос-по-ди! Дожили! Домолились! Убийство в монастыре! – Матушка села за стол, тяжело оперевшись на руки. – А ты, Евгения, и так за мной пойдешь. Если не по этапу, так в самую дальнюю, разоренную обитель. Заново будем на старости лет в холоде, без воды, на картошке куковать. Вот и вспомним, что есть истинное монашество-то! Вот и посмиряемся. А ты, Нина, вечно вроде правду говоришь, а все не ту. Мне твое мнение, догадки, слухи, мне полная картина нужна!

В дверь тихонько поскреблись, и раздался слабый голосок: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй нас…»

– Аминь! Кто еще, на ночь глядя? – крикнула мать Никанора.

В щелке показался нос уточкой и рябая щека.

– А-а, Мария! Заходи, Маша – только от тебя и узнаешь что-то путное, заходи, садись.

Мать Мария, смиренно потупясь, скользнула к свободному стулу, села, скрестив руки на коленях и не поднимая глаз. Тонким голоском она тихо заговорила, будто зачитывала отчет:

– Трудница Иулия подслушивала все утро под окном трапезной. Мать Галина поссорилась с Надеждой, обозвав ту беспамятной, нет, склерозной святошей. Следователь подозревает мать Анну в сговоре с директрисой приюта – в мешках можно вынести было деньги, потерянные матерью Евгенией. – Мать Евгению при этих словах так и подняло со стула, но Мария гундосила дальше: – Некоторые сестры – Варвара, Серафима, Зинаида – будто рады всему, что творится в обители: шушукаются, отлынивают от работы, окна не домыли и смеялись громко в пошивочной. А мать Татьяна… Это я не могу даже выговорить…

– Ну?! – грозно вскинула брови настоятельница.

– А мать Татьяна в кухне сказала Иосифе, что матушке теперь… – она осеклась и еще ниже опустила голову.

– Ну что, не тяни, что матушке?

– Кирдык, – прошептала Мария.

– Ясно! – настоятельница хлопнула рукой так, что столик зашатался. – Одна Мария все слышит, видит, знает! Остальные, иуды, только и ждут, как мать-настоятельницу выжить из монастыря, а лучше б в могилу сразу, чего уж там. Вон все пошли!

Никанора встала, подошла к большой иконе Троицы в углу комнаты и стала поправлять лампаду. Но, как только сестры двинулись к дверям, остановила мать Нину:

– И ты, Нина, и ты, мать Евгения, завтра по лавкам в Москву! И полный отчет мне на стол к вечеру. Вместе с выручкой! Все! Ангела-Хранителя…

Нина поклонилась и стремительно вышла из приемной, за ней выкатилась Евгения, а Мария, постояв на пороге, подошла за благословением к матушке.

– Бог благословит, Машенька, – она перекрестила инокиню, положила ей на голову руку. – Иди с Богом, тяжелый день был, выспись, если сможешь.

Когда за Марией закрылась дверь, матушка, включив бра над столом и погасив верхний свет, медленно опустилась на колени перед иконостасом.


– Когда в тебе совесть заговорит? – Мать Нина подошла в узком коридоре второго этажа сестринского корпуса, где располагалась бо?льшая часть келий, к сестре Марии, которая открывала дверь в свое жилище.

– Совесть у того, кто чист перед матушкой. Я за ней, ты знаешь, хоть с колокольни спрыгну! А вы все… – Мария, обдав презрением Нину, переступила порог кельи и захлопнула дверь перед самым носом «неверной».


Люша, решившая провести ночь в машине, отогнала ее к южному, правому от входа углу обители, приткнув едва ли не к стволу здоровенного дуба. Во-первых, тут не светили в глаза входные фонари, во-вторых, машина не бросалась в глаза, а привлекать к своему «лежбищу» внимание паломница, ясное дело, не хотела. Поначалу устроиться с комфортом не очень получалось. Люша не могла согреться, несмотря на включенную во всю мощь печку и «келейное» одеяло. Раскинуться в машине тоже не выходило, но, проворочавшись с полчаса, сыщица наконец забылась тяжелым сном. Проснулась от ощущения, что ее поместили в ванную с кипятком: так она вспотела в духоте и жаре крошечного пространства. Выключив двигатель, Люша приоткрыла водительское окно, с наслаждением вдыхая предрассветный воздух. Без трех пять – скоро сестры и паломники закопошатся, потянутся к службе, а хорошо бы еще, ну хоть часок, поспать. Неожиданно она услышала звук приближающейся к обители машины, но не со стороны главной дороги, откуда Люша и убрала «мазду», а со стороны узкой дорожки, ведущей, по-видимому, в деревню. Взвизгнули тормоза, и машина остановилась аккурат с левого бока ночного пристанища Шатовой. Две машины теперь разделял ствол раскидистого дерева. Люша неуклюже приподнялась, сощурившись, посмотрела в стекло, но перед неопознанной машины не было видно. Впрочем, голоса раздавались отчетливо. Люша стала невольным участником загадочной и непонятной встречи. Хлопнула дверца, и мужской голос тихо, но крайне раздраженно сказал:

– Гань, ты совсем сдурела, а если б я тебя сбил? – Голос принадлежал отцу Иову. Люша мгновенно узнала его сильный, с капризными нотками, баритон.

– А что мне делать, Игорь? Ты не оставляешь мне выбора. Телефон внес в черный список, бегаешь от меня, не смотришь. Я измучилась вся! – Второй голос принадлежал, сомнений не оставалось, сестре Галине, да и мирское имя, точно, у Галины – Ганна. А Иов-то, значит, Игорь. Очень интересно!

– А я, ты думаешь, не измучился всей этой несусветностью, что тут происходит?! На валокордине живу, руки трясутся так, что вести машину не могу! Еще ты со своими истериками. Что тебе надо, в конце концов?

Его гневное бормотание прервали безудержные рыдания на высокой ноте. Именно этот плач и слышала прошлой ночью Люша, теперь у нее в этом сомнений также не оставалось.

– Прекрати, прекрати, истеричка! – видимо, Иов-Игорь приблизился к Гале-Ганне, закрывал ей рот или… обнимал ее? – Люша осмелилась выглянуть в заднее стекло: в сумраке виднелись две переплетенные фигуры.

Придушенным, молящим голоском Галина заговорила быстро-быстро:

– Доброе слово и кошке приятно, а я… я ведь не кошка. Я женщина, – сумасшедшая, пропащая. Я не могу, понимаешь, я не могу жить без тебя! Ни дня! Истосковалась вся, измучилась. Тебе плевать на меня, я понимаю, холодная ты рыбина, плевать!

Иов выпустил ее, отстранившись:

– Гань, это сумасшествие нам надо прекратить. Любит – не любит – плюнет – поцелует. Ерунда все это… наваждение. И ты знаешь, КАК я к тебе отношусь. Но я тебе уже все сказал. Нет ни смысла, ни возможности, да и желания продолжать все это. Я просто не могу больше чувствовать себя дерьмом на палочке, каким бы падшим ни был.

– Да, конечно! – с вызовом, яростью зашептала Галина. – Все слишком сложно стало. А должно быть просто! Если есть возможность и желание, позовешь на минутку, а нет – так и еще лучше. Что тебе до ада в моей душе?

– А в моей-то – ангелы, по-твоему, поют? Все! Прекратим это. Поставим точку! Тем более сейчас! Как сейчас-то ты можешь об этом думать?!

– Да потому что я не могу не думать. Я жить не могу! – Галина вдруг умоляюще заскулила: – Родненький, Игорь, ну давай, давай, я не знаю… Уедем, давай, вместе.

Иов не дав ей договорить, отскочил от протягивающей руки монашки:

– Ну ты ополоумела совсем, что ли? Ты не знаешь мою ситуацию?!

– Конечно, – зашипела инокиня. – Бедный семейный монах, деточек кормить надо. На Лазурный берег дочек повезешь в этом году или на Майорку?

– А вот это не твое дело! Совсем! Хоть на Карибы! Да, мои дочери, раз уж родились они, раз существуют, то будут иметь все! Я не позволю им стать лузершами, такими вот лузершами, как все вы здесь! В навозе копаться, перед дурами пресмыкаться, не жрать, не спать, будто это очень нужно от вас Господу!

– И это говорит монах! – Галина театрально, с надрывом расхохоталась. – Хотя какой ты монах? Нарушил, предал все, что только можно и нельзя, и не боишься ни земного суда, ни небесного. И не тебе ли, оборотню, очень комфортно воровать у лузерш-то, пиявка ты ненасытная?! – Галина неожиданно сменила тон на участливо-елейный. – Не о детках ведь печешься, а о себе, ненаглядном. Весеннюю коллекцию Армани уже изучил? Машину сменить когда планируешь, к осени? Или лучше ремонт в квартире сожительницы своей сисястой сделать? Лживый, лживый от начала до конца человечишка! Оборотень, бес!! – Галина закричала в полный голос, и Иову пришлось вновь зажимать ей рот и душить в объятиях.

– Но больше я не позволю тебе этого! – вырываясь от него, шипела монашка. – Нет! Лавку вашу подпольную с Евгенией я еще могла бы утаивать, но убийство. Не-ет! Такой грех я покрывать не буду. Я уничтожу тебя, растопчу! Ответишь за каждую мою слезинку, за все, что ты сделал со мной! Оставь меня, оставь, бес! – Галина рванулась из рук Иова, который от неожиданности выпустил ее и крикнул, забыв осторожность:

– Что ты несешь, какое убийство? Как тебе в голову…

– Сегодня же все расскажу следователю про банку, сегодня же! Ненавижу, ненавижу тебя, проклятого! – И Галина помчалась к южной стене, в направлении огородов и скотного двора.

– А и плевать! И пусть… – с отчаянием сказал монах ей вслед. Хлопнули двери, взвизгнули шины, и машина рванула с места в сторону монастырских ворот. Впрочем, Люша уже не следила за ней, а в каком-то тупом оцепенении сползла на откинутое кресло, закуталась в одеяло и неподвижно сидела, уставившись во все отчетливей прорисовывающуюся с каждой минутой стену монастыря, пока совсем не рассвело.

«Что же это я разнюнилась? Ведь Галине грозит опасность! Этот мнимый монашек, похоже, на все способен! Какая же я дура!» – Люша выскочила из машины, по-послушнически закрыв лоб и щеки, повязала платок – укладка буйных кудрей сегодня в планы явно не входила – и помчалась в монастырь.

Влетев в храм и стараясь не замечать осуждающие взгляды молящихся, она подскочила к Светке и категорично выволокла упирающуюся подругу на улицу.

– Вопрос жизни и смерти! Все объяснения потом! Где сестра Галина? – Она не давала рта раскрыть подруге, пытавшейся что-то спросить. – Говорю же, все потом! Ей угрожает опасность, я случайно услышала чудовищный разговор. Что ты стоишь, Света, Галину надо спасать!

В поисках Галины заметалась Светка, потом подключили Нину и Капитолину. Телефон у Ганны не отвечал. Первым делом, конечно, пошли на скотный двор. Коровы были подоены, телята накормлены, в коровнике чисто, но буренки мычали, не понимая, почему их не ведут на выпас. Алевтина, которая помогала на скотном сегодня, разводила руками, тараторила в своей манере, что ничего не знает, думала, Галя на службе, или у матушки, или приболела. После чего Капа с Ниной решительно вошли в келью Галины, которую та делила со старенькой парализованной монахиней Феодорой. Оказывается, Галина добровольно вызвалась ухаживать за любимой сестрой, которую все годы, что находилась тут, почитала, как родную мать. Люша не входила в келью, это было не положено мирским, но, даже стоя в коридоре, она ощущала резкий, кислый запах старого, доживающего последние дни лежачего больного. «За что ей все это? Красавице, сильной духом, неглупой женщине?» – сердце Люши разрывалось от сострадания к «восточной царице», от тревоги за нее.

Мать Феодора, мыча, пыталась что-то показать сестрам, указывая левой, подвижной рукой под кровать Галины. Нина приподняла плед, встала на колени и сунула голову под кровать

– Ясно! Нет дорожной сумки. В ней она хранила паспорт и кошелек. – И, обращаясь к матери Феодоре, прокричала: – Матушка, паспорт Галя где хранила? В чемодане? Вот здесь, под кроватью?!

Феодора закивала, и из ее глаз полились беззвучные слезы. Капитолина подошла к матушке, поправила одеяло, заправив под него руки болящей:

– Она кормила тебя? А памперс меняла? – Старенькая монахиня утвердительно кивнула. Нина с Капитолиной переглянулись и молча вышли из кельи.

– Ну что ж, Юля, пойдемте в лавку, все расскажете подробно, – сказала Нина.

Когда Люша закончила почти дословный пересказ подслушанного разговора, мать Капитолина, сорвав с лица очки, закрыла лицо руками и выскочила из лавки.

– Еще одна жертва рокового Иова, – махнула обреченно рукой Нина.

– Как! И с ней?

– Да нет, что вы. Не демонизируйте уж вы его. Она влюблена, все борется с собой, а он знать ничего не знает. Да конечно же, безумие – молодого священника назначать в женский монастырь служить! – как-то очень по-мирски сказала мать Нина.

– А кто ж его назначил? И вообще, к какому монастырю он приписан?

– Владыка, кто ж еще? Ну, и матушка Иова жалует, обаяшку. А приписан он вообще не к нашей епархии, служил Бог знает где, то ли на Востоке, то ли в Азии, не знаю. С мешком денег сюда, к владыке, лет десять назад приехал: мать у него тяжело болела – диабет. Жила в Ноздрях. Года два назад ее отпевали в нашем храме. А вообще-то, грех на душу беру, ничего я толком не знаю. И монахини, и послушницы, тут многие по нему с ума сходили. Про Галину мы догадывались, конечно. От них, когда рядом стояли, искры летели, но ничего конкретного мы не знали. А уж про детей, про лавку?! Я сейчас еду с Евгенией в Москву – вот все сама из нее и вытрясу! Не вздумайте говорить матушке, это пока не нужно, а вот следователю я позвоню, хотя ни минуты не верю, что Иов – убийца. И Галине он, конечно, ничего сделать не мог. С сестринского молебна из храма не выходил и сейчас литургию служит. Ох, Господи, помилуй…

Когда Люша вошла в храм, служба подходила к концу. На амвон вышел старенький длиннобородый дьякон. Помолившись лицом к алтарю, он повернулся к молящимся, воздел руку с орарем.

– Отче наш! – дребезжащий голосок потонул в стройном хоре сестер, подхвативших слова главной христианской молитвы. Когда Иов вышел на амвон причащать, Люша чуть не охнула в голос, так ужасно монах выглядел. Мертвенно-бледное, осунувшееся лицо, в отекших, сузившихся глазах слезы, волосы в беспорядке падают на плечи, руки с чашей дрожат. Он читал молитву тихим голосом, едва слышно. От былого лоска и самодовольства не осталось и следа. Это был несчастный, раздавленный человек: не очень молодой и не очень привлекательный.

Вместо проповеди он сказал, глядя вверх, в купол:

– Господи, милосердный Отец, прости нам беззакония наши!

Когда монах вышел из алтаря после службы и направился к выходу, Люша бросилась ему наперерез:

– Батюшка, мне необходимо вам сказать…

Иов болезненно скривился:

– Это не может подождать?

– Вряд ли, потому что речь о матери Галине.

Священник с ужасом посмотрел на Люшу, жестом показал следовать за ним на улицу. Отойдя от храма в березняк, он, нацепив привычную мину неприступной холодности, уставился на паломницу. Люша оробела. Но, взяв себя в руки и смело глядя в глаза священнику, отчетливо выговорила:

– Я слышала, совершенно случайно, конечно, ваш ночной разговор с матерью Галиной. До единого слова. – Иов, вздрогнув, опустил глаза. – Галина пропала. Видимо, уехала из обители, никому ничего не сказав, а сюда едет следователь, вызванный матерью Ниной. Думаю, вам не следует уезжать из монастыря, чтобы не усложнять все еще больше.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6