Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Страстная неделя

ModernLib.Net / Историческая проза / Арагон Луи / Страстная неделя - Чтение (стр. 23)
Автор: Арагон Луи
Жанр: Историческая проза

 

 


носившим по старой гусарской привычке длинную косицу и только что не пудрившим волосы, с этим титаном в кожаном фартуке, надетом прямо на голое тело, без рубашки, Теодор разглядел и запомнил широкий разворот его плеч, бугры мускулов голых рук, рыжеватую мохнатость подмышек, но поразил его не этот грозный великан с несгибающейся ногой, с лицом.

выдубленным всеми ветрами Европы, мокрый от пота, а его подручный с перебитым носом-высокий черномазый и волосатый не по возрасту юнец, который все вертелся вокруг, подметал.

прибирал, окидывая исподтишка королевских офицеров сумрачным взглядом; внимание художника привлекал этот дичок в духе Донателло, лицом похожий, однако, на Микеланджело. Теодор прекрасно знал, что хромоногому Вулкану а высокой степени наплевать на все его доводы, но упорно твердил: «Мы устали» — с тем терпеливым видом, который часто считали свидетельством его кротости и учтивости, хотя, скорее всего, за ним скрывался упрямый характер. И вдруг подручный забормотал:

— Да чего ж мне не поспать в нижней каморе, хозяин?..

Пускай они на моей постели лягут… Коли им тесно вдвоём.

пускай для одного на полу постелят… А мне что? Мне ничего…

Мне и в нижней каморе тепло. Не прогонять же людей в этакую погоду!

Как ни был Теодору непривычен пикардийский говор, он все же уловил в этой реплике сочетание хитрости и наглости. Кузнец был, скорее всего, из наполеоновских солдат, а его подручный, возможно, стоял за короля, раз ему так захотелось дать приют мушкетёрам. Как бы то ни было, титан в ответ проворчал что-то и выругался на языке, ещё менее понятном-Жерико только различил в его бормотанье немецкие слова: а затем кузнец сам привязал Трика к столбу вместе с лошадью Монкора и послал малого с перебитым носом в конюшню (стало быть. тут имелась конюшня?) за овсом; подручный отправился выполнять поручение, а кузнец тем временем объяснил, что у него в конюшне нет места: там уже стоит чужая лошадь; к тому же здесь, в кузнице, есть вода; пока господа офицеры покушают, их лошади отдохнут; он поведёт приезжих к себе в дом, и они сами убедятся, что там полно народу. «Эй, Фирмен, чего копаешься?» К мордам лошадей привязали торбы с овсом, и кузнец дал подручному крепкого тумака-может быть, в знак приязни, а может быть, в наказание.

Малый захохотал. Вулкан снял с себя кожаный фартук, вытер тряпкой мускулистую волосатую грудь, сдёрнул с гвоздя и надел рубашку, а куртку перекинул через руку. Затем все четверо, словно по безмолвному соглашению, направились к дому. (Смотри-ка! Дождь перестал.) И там, в низкой комнате, Теодор увидел троих людей, сидевших у обеденного стола и, очевидно, поджидавших хозяина; все освещение составляли две восковые свечи, горевшие по концам стола не в подсвечниках, а прямо прилепленные к доске; в очаге жарким пламенем пылали дрова и торф; над огнём был подвешен котёл. Стоял крепкий запах дыма.

При виде военных один из сидевших, молодой человек с поэтически взлохмаченной шевелюрой, вскочил. Как будто ему полагалось встать «во фрунт», — да нет, просто он встал из почтения к офицерам. Когда они вошли, он сидел, склонившись над колыбелью, где спал ребёнок лет двух, и рука юноши незаметно примостилась поближе к руке молодой матери, покачивавшей высокую лодочку колыбели. Она сидела на c'-.^ibe около стола.

Кузнец, который дома ещё больше стал похож иа Вулкана, мимоходом по-хозяйски сжал широкой ладонью затылок своей жены, и Теодор увидел, как возле губ и глаз молодого человека задрожали отблески ближайшей свечи, словно по лицу его пробежала гримаса раздражения. На женщине был белый казакин, свет золотил венчик белокурых волос, выбивавшихся у неё из-под чепца, — она казалась совсем ещё девочкой, едва расцветшей в первом материнстве; с покорным видом она выпрямилась, но тревожный её взгляд как будто просил у юноши, стоявшего возле неё, прощение за неожиданную супружескую вольность.

Жерико сразу же заметил это и мгновенно все понял-ведь постороннему, да ещё и наблюдательному человеку каждая мелочь бросается в глаза. И он отвернулся, стал глядеть на служанку, сидевшую на корточках у огромного очага с высоченным островерхим колпаком, — девушка помешивала длинной поварёшкой похлёбку, варившуюся в котле, да иногда подбрасывала в огонь кирпичик торфа. Для людей, находившихся в этой комнате, все в ней было так привычно-даже дым, по-видимому, нисколько их не беспокоил; молодая женщина всецело была поглощена, или казалась поглощённой, своим рукодельем и, наклонившись к корзинке, стоявшей у её ног, перебирала разноцветные клубки шерсти; молодой человек смотрел только на эту женщину, а служанка смотрела только на огонь в очаге. Хромой Вулкан прошёл в дальний конец комнаты; Теодор, следивший за ним взглядом, угадывал при трепетном свете восковых свечей, вдруг озарявших то медный таз, то фаянсовый кувшин, то чьё-нибудь лицо или жест, весь глубокий смысл этой картины, историю человеческих жизней, замкнутую в этих стенах, семейную драму в самом её разгаре, угадывал то, что люди говорят и что скрывают… Кто бы мог нарисовать все это? Кто? Во Франции больше уж нет Ленэнов, а нынешние стипендиаты, удостоенные поездки в Рим, всю эту сцену, начиная с Вулкана, превратили бы в идиллию или же в античную драму в духе Давида. Но ведь эта юная и, быть может, неверная супруга совсем не Венера и даже не рубенсовская фламандская богиня-словом, вовсе не классическая, традиционная натура для живописца. Впрочем, Теодора как художника не так уж увлекал подмеченный им безмолвный диалог двух влюблённых, и вовсе не это хотелось бы ему сделать темой, главным сюжетом картины, нет, не это, а вот как передать мрак, из которого дрожащий огонёк свечи выхватывает то руку, то очерк щеки, то кружку с пивом, то тарелку? Вернее, хотелось, чтобы каждая вещь стала как бы намёком, помогающим раскрыть то, что находится за нею; пусть смутно виднеются одна фигура, другая, накрытый к ужину стол, шкаф, скамьи… толстые балки тёмного потолка и вон та деревянная лестница, первые ступени которой едва заметны в глубине комнаты.

А Вулкан старательно внушал господам офицерам: теперь-то они, конечно, видят, как у него тесно-он сам, да жена, да служанка, да Фирмен, да родственник-молодой человек из Абвиля, да вот ещё приехал из Парижа господин, который скупает в здешних краях вязаные изделия для лавки на Каирской улице. И тогда Теодор, до тех пор не обращавший внимания на скупщика, пристально взглянул на него; это был старик, сидевший на конце скамьи, прямо напротив пылающего очага; на макушке у него просвечивала плешь, окаймлённая длинными волосами, падавшими на бархатный воротник сюртука. Монкор повторил предложение подручного, но Вулкан только пожал плечами; его жена и молодой человек явно были согласны с ним, и тут вдруг заговорил старик; в интонациях его была лёгкая певучесть южанина, и Теодор сразу различил её: среди всех этих пикардийских голосов она казалась ему отзвуком Прованса и голоса Шарля Вернэ, его старого учителя.

— Ну разумеется, — говорил старик, — разумеется… Не можем же мы отказать в приюте офицерам королевских войск. Как это они поедут в такой дождь, да ещё и не подкрепившись? Верно, Софи?

Сказано это было с какой-то настойчивостью, похожей на приказание. Трое мужчин переглянулись, спрашивая и отвечая Друг другу глазами. Молодой человек не соглашался, но хозяин дома, по-видимому, уступил желанию старика и только молча развёл руками, что, вероятно, означало: «Ну, раз у вас есть на то свои причины…» И тотчас Софи сказала:

— Так я пойду погляжу, как все устроить… Только уж пусть господа офицеры не обессудят, как говорится, чем богаты, тем и рады.

Молодой человек обошёл с недовольным видом вокруг стола и, почти залпом выпив кружку пива, сел спиной к очагу.

Софи велела служанке принять у господ офицеров их вещи: они принесли с собой две перемётные сумы, снятые с лошадей, сабли и мушкетоны. Пока офицеры сбрасывали с себя промокшие плащи, освобождались от супервеста и кирасы, кузнец Мюллер подошёл к старику, и тот вполголоса принялся его убеждать:

— Послушай, нельзя отказать в ночлеге этим офицерам. Оба едва живы от усталости и будут крепко спать. Они никому не помешают. А если затеешь с ними скандал, только привлечёшь нежелательное внимание к дому, за каждым нашим шагом будут следить. Разве удастся тогда незаметно выйти?

Бернар с отвращением и ненавистью смотрел на красные доломаны гостей: вон какие мундирчики-то на этих беглецах. Не угодно ли!.. Придётся сесть вместе с ними за стол… Сабля Монкора упала с таким грохотом, что ребёнок, спавший в колыбели, вздрогнул. Кузнец подобрал саблю и, вытащив её из ножен, внимательно осмотрел.

— Видно, времена— то переменились, — сказал он… — Вы какого полка будете, господа? Много я выковал сабель-для егерей, для гренадер, для артиллеристов, для драгун, для гусар… а такой вот ещё не видывал…

И он не без презрения отбросил саблю и ножны на большой ларь.

Господин Жубер примирительно заметил:

— Да ведь по ружью и то можно узнать, что они мушкетёры!

Как же вы не видите?

— В моё время, — ответил кузнец, — не было ни мушкетёров, ни мушкетов. В Клингентале мы ковали оружие для тех, кто защищал наши границы.

Будь здесь только Монкор, разговор перешёл бы в ссору. Но Жерико, которого усадили рядом с хозяйкой дома, поблагодарив лёгким кивком за поставленное перед ним пиво, принялся непринуждённо расспрашивать кузнеца, чем разнятся меж собою сабли кавалерийских полков. И когда служанка подала на стол миску с похлёбкой и каждый налил себе тарелку, кузнец, сидевший спиною к огню, на фоне которого его фигура казалась совсем гигантской, вдруг, словно решив повести смелую игру, пустился в длинные пояснения относительно приёмов выделки кавалерийских сабель-начиная с того момента, когда молотобоец сдаёт ковачу стальную болванку, уже вытянутую в брусок надлежащей длины, и до того момента, когда выкованную саблю отдают для закалки и наточки. Он рассказал, как сваривают сталь заготовленной болванки, то есть будущей сабли, с железным прутом, составляющим стержень рукоятки, который закрепляют при помощи устьица, имеющего форму рогатки, и как для этого стёсывают наискось заготовку сабли, и как припаивают устьице к заготовке, и как, сплющивая устьице, делают рукоятку, и как делают заплечики у основания клинка, и так далее и так далее. Теодор совсем запутался в его объяснениях, он не сразу понял, что накаливание металла, необходимое при двух-трех из описанных Мюллером операций, на языке кузнецов именуется разогревом, а когда дело дошло до второго разогрева, на стол подали кровяную колбасу…

Колбаса действительно оказалась превкусной, особенно после целого дня скачки в дождь и слякоть, но ни Монкор, ни Жерико не в силах были поглотить столь огромные порции, казавшиеся вполне нормальными нашим пикардийцам, даже юного Вертера с мануфактуры Ван Робэ любовь, очевидно, нисколько не лишила аппетита. Теодор подметил, каким лукавым взглядом старик Жубер посматривает на это обжорство, и сразу же меж двумя парижанами протянулась ниточка взаимного понимания. А Мюллер уже опять пустился рассказывать со всеми подробностями, как обрабатывается сталь в обе стороны от сердцевины клинка, упомянул о гранёном молотке и прочих кузнечных инструментах, должно быть полная, что они всем хорошо знакомы. Затем он объяснил, сопровождая свои слова жестами, как делают желобок на клинке, потом перешёл к лезвию и к загибу клинка. Оказалось, что в загибе-то прежде всего и состоит разница между саблями различных кавалерийских частей, ибо у драгунского или карабинерского палаша совсем нет загиба в отличие от сабель егерских полков и в особенности от гусарской сабли, самой изогнутой из всех.

И вдруг Теодор понял, что кузнец вовсе не какой-то неугомонный болтун, а хитрец, и хочет он всем этим пустословием как-то выйти из затруднительного положения. Немая усмешка подручного с перебитым носом подтверждала это подозрение, так же как и невероятная любознательность старика Жубера, задававшего такие, например, вопросы: «А что вы называете колодкой для стёсывания сабли?», «Сколько же раз надо накаливать брусок добела, чтобы выковать рукоятку?» Этот приказчик с Каирской улицы, несомненно, подыгрывал кузнецу и своими репликами подбавлял жару его разглагольствованиям. Монкор таращил глаза, борясь со сном, а Теодор выказывал притворное внимание к словам кузнеца, но думал при этом: уж не принимают ли его за дурака, а если нет, то что, собственно, хотят скрыть от него?

Наблюдая за своим Донателло с перебитым носом, он вдруг понял то, что, вероятно, являлось ключом к разгадке его тайны: Фирмен только делал вид, что его интересует изгиб кавалерийских сабель, а на самом деле занят был другим. Он все посматривал исподтишка то на свою хозяйку, то на молодого человека, называвшегося Бернаром, и без особого труда можно было понять причины этой странной слежки. Не подозревая, что приезжий мушкетёр с такой лёгкостью проникнет в его сокровенные чувства, Фирмен не следил за собой, и в ту минуту, когда влюблённые простодушно улыбнулись друг другу, в его глазах вспыхнула смертельная ненависть. Теодора это так поразило, что он потерял нить рассуждений кузнеца о так называемых клинках Монморанси, которые находятся на вооружении только во 2-м егерском полку. Во всяком случае, находились в 1792 году.

Значит, в то время как решалась судьба Франции, а вместе с нею и судьба королевской кавалерии, в тот самый час, когда все подвергалось проверке-добро и зло, смысл жизни, любовь к отечеству… здесь, в маленьком пикардийском городишке, в доме кузнеца, люди жили как бы в стороне от всего: здесь, несомненно, разыгрывалась драма молодости и ревности, в которой участвовали кузнец, его жена, Бернар и Фирмен. А какую же роль может играть тут седовласый разъездной приказчик с бархатным воротником, по наружности подходящий для амплуа благородных отцов? Но как бы то ни было, сомневаться не приходится: этот бесконечный поток слов маскирует приближение конфликта, уже назревающего в душе каждого участника драмы… Сыр подали дрянной, зато хлеб был свежий. Хозяин дома прервал свою речь и сделал жене замечание:

— Экое расточительство! Свежего-то хлеба куда больше уходит, чем чёрствого.

Бернар весело подмигнул ему и продекламировал:

— Жёнка молодая, да дрова сырые, да хлебушко мягкийдому разоренье.

Все захохотали. Должно быть, это была обычная шутка в здешних краях, и, следовательно, Теодор напрасно заподозрил кузнеца в скупости.

Итак, служанка приготовила для офицеров постели в большой чердачной комнате, рядом со спальней Фирмена, в которую перевели Бернара. Отбросив всякие приличия, Монкор тотчас отправился спать, только попросил Теодора позаботиться о его лошади. Мюллер заверил юного поручика, что он может не беспокоиться: лошадь его поставят в конюшню, и он действительно сделал это самолично, так как питал нежную любовь к лошадям. Тем временем Фирмен отправился в кузницу, развести огонь в горне. Жерико двинулся вслед за ним. Но малый с перебитым носом вдруг резко сказал, что господину офицеру нечего делать в кузнице, пусть греется у огня или ложится спать.

Теодор и внимания не обратил на его слова: он понял, что, стоит ему остаться возле хозяйки и её поклонника, ревность подручного стихнет, но нисколько не жалел несчастного влюблённого, так как в душе был сторонником разделённой любви.

Трик встретил его тихим ржанием, повернул голову и, как больной ребёнок, потянулся к нему чёрной своей мордой, устремив на хозяина тревожный взгляд умных глаз. Теодор ласково потрепал коня по холке. Хотя он совсем недавно снял с него седло и потник, шерсть Трика уже успела высохнуть в приятном тепле, наполнявшем кузницу, и теперь лоснилась, отливая серебром всюду, даже на ногах, на которых были чёрные отметины.

Подручный, раздувая мехи, крикнул, что, пожалуй, лучше было бы… Но что было бы лучше, Теодор не разобрал из-за пикардийского выговора Фирмена, да и не расслышал из-за шума мехов.

Он приложил ладонь к уху, и тогда этот малый с перебитым носом и хитрым лицом очень громко и медленно, как всегда в народе говорят с чужаками, стал объяснять, что следовало бы позвать Бернара-пусть он будет за конюха. У входа послышался сердитый голос хозяина:

— Да оставь ты Бернара в покое, лодырь! Ведь он три дня по деревням мотался… Господин офицер и сам может подержать ногу своему коняге. Верно?

Вопрос уже относился к Теодору, и тот поспешил ответить утвердительно. Мюллер сбросил с себя куртку, снял рубашку.

Художник залюбовался им: великолепный натурщик! Куда лучше, чем Кадамур. Надевая через голову кожаный фартук, кузнец согнул спину, и тогда с обеих сторон торса выступили мышцы, обхватывающие ребра, фантастически чётко обрисованные, даже вроде зубчатые, словно когти из человеческой плоти, подчёркнутые игрой теней и света, падавшего от горна. В сравнении с могучим, как дуб, кузнецом подручный, тянувший цепи мехов, хоть он и был хорошего роста, казался чуть ли не гномом. Трик уныло положил голову на плечо хозяина.

Подручный обливался потом, и кузнец взял у него одну цепь, желая поскорее раздуть огонь и накалить докрасна стальной брусок, положенный на угли над маленьким корытцем. Время от времени Фирмен, зачерпнув ковшиком воды из большой каменной колоды, стоявшей около горна, обрызгивал угли, чтобы они не сгорели слишком быстро, а Мюллер, ухватив правой рукой совок с дырочками, ворошил их, и тогда вода стекала в корытце, левой же рукой продолжал, как говорится, «доить корову», то есть равномерно потягивать цепь, сводя и разводя створки мехов; с громким скрипом поднимался и опускался противовес.

Теодор внимательно следил за каждой мелочью, за всей этой сценой, как будто хотел запечатлеть в памяти и горн, стоявший на чугунных подпорках, и кожух над ним, втягивавший дым, и огонь, и уже накалившийся докрасна стальной брусок, и движения обоих кузнецов, раздувавших мехи, инструменты, разложенные у них под рукой, ковш и совок для углей, кочергу, которой Мюллер помешивал жар, лишь только Фирмен обрызгивал угли водой.

Трик спокойно стоял возле хозяина. Знал ли он, что все это делается ради него? Несомненно.

И вот, держа в правой руке молот, кузнец взял в левую руку длинные клещи, выхватил ими из горна накалившийся докрасна брусочек и, описав широкую дугу, пронёс его по воздуху, как солнце в ночи, положил на наковальню, а подручный, вооружившись молотом с длинной рукоятью, принялся бить по бруску. Два молота заработали наперебой, кузницу наполнил их мерный и звонкий стук… Заворожённый этим ритмичным грохотом, мощными ударами, Теодор смотрел во все глаза, как стальной брусок расплющивается, принимает форму подковы, как медленно и вместе с тем быстро совершается победа человека над раскалённым металлом, как пляшут на наковальне два молота, как стальная полоса загибается концами внутрь и все более чётко обозначается её форма. Вдруг подручный отвёл в сторону свой молот с длинной рукоятью, и кузнец в одиночку стал поворачивать на наковальне подкову клещами и округлять её своим молотом: все движения его были поразительно точны и согласованны. обе руки работали так быстро и уверенно, будто не могли ошибиться; леьая рука, державшая клещи, сжимала их с такой силой, точно каждое мгновение было решающим, тогда как правая била молотом по подкове, лежавшей на краю наковальни, и стальная полоса закруглялась, на внутренней стороне изгиба образовалась выпуклая закраина, будто воспалённая стальная плоть болезненно вздувалась при каждом ударе молота по внешнему краю подковы. Вулкан, словно карая материю за непокорность, колотил сталь своим молотом, потом обрубал все лишнее-выпустив из левой руки клещи, хватал зубило, прикладывал к вспухшей закраине и, крепко сжимая рукоятку, правой бил по ней молотом, ни на секунду не замедляя темпа ударов.

Подкова обрезана. Надо пробить в ней отверстия: подручный протягивает кузнецу пробойник, зубило скатывается на земляной пол; четыре удара налево, четыре-направо: намечено восемь дырок по обе стороны от шипа подковы, то есть по её концам; закруглённая её часть-зацеп-оставлена нетронутой. Пока ещё только сделаны ямки, но подкову переворачивают, восемь ударов с нижней стороны-и отверстия готовы.

— Я узенькие пробил… — крикнул Мюллер своему клиенту, словно тот понимал, почему кузнец так сделал. Теодор же знал лишь то, что отверстия делают широкие, когда гвозди вгоняют около внутреннего края подковы, а узкие, когда вбивают их около наружного края; он видел, как внимательно кузнец осматривал ногу лошади.

Настала тишина. Мюллер прицепил к поясу по бокам две кожаные сумки и положил в них пять-шесть маленьких инструментов-молоточек, небольшие клещи, какую-то изогнутую кривулю, гвозди-ухнали, рашпиль… Всего Теодор не успел разглядеть-его поражало, с каким проворством, почти вслепую, кузнец подбирал нужные ему инструменты и как удивительно были слажены все его движения из боязни потерять хоть одну минуту и не подковать лошадь «в горячую». Теперь настала очередь Теодора. Он подвёл Трика и поднял ему заднюю ногу…

— Не так! — нетерпеливо крикнул кузнец.

А Фирмен, сморщив свой уродливый нос, пробормотал, что надо бы «кликнуть» Бернара… Но все-таки подошёл к Теодору и сам положил ему на ладонь ногу лошади.

— Вот как надо: колено и булдыжку прижать к своему боку, рукой обхватить бабку…

Жерико скорее понимал эти объяснения по жестам подручного, чем по его чёртову гнусавому говору.

Когда Теодор увидел обнажившуюся подошву Трика, с которой Мюллер счистил грязь, он почувствовал боль, как будто саднило его собственное тело, а когда кузнец, прокладывая желобок для подковы, вонзил нож в роговую стенку и в стрелку копыта, вздрогнул не Трик, а его хозяин.

— Ну вот, сейчас обрядим тебя! — сказал кузнец и. взяв из рук Фирмена подкову, прикинул её лошади. — Ничего, ладно будет! Покрепче держите, господин поручик!

Вдруг Теодор почувствовал, что за работой изменились отношения между ним и этим угрюмым великаном: теперь перед ним стоял уже не прежний враждебный ему человек, скрывавший какие-то свои задние мысли и готовый выставить незваного гостя за дверь. И когда Мюллер, вытащив из левого кармана молоток, двумя ударами вбил два длинных и гибких ухналя с большими шляпками, вогнав их в копыто лошади слева и справа от зацепа, он взглянул на своего случайного подручного с лукавым видом сообщника и сказал:

— Опустите, господин поручик, опустите… Посмотрим, на месте ли подкова…

Теодор осторожно опустил ногу Трика, и, лишь только она коснулась земляного пола, кузнец нагнулся и стал вертеться вокруг, словно портной на примерке…

— Ничего не скажешь… Ладно будет…

Потом Теодору пришлось снова поднять лошади ногу, и, вспомнив преподанное ему наставление, он подпёр своим боком её колено и булдыжку, обхватил рукой бабку… Мюллер, не выпуская из правой руки молоток, левой доставал один за другим ухнали из кожаной сумки и, обмакнув сначала каждый гвоздь в горшок с салом, который держал Фирмен, ловко вставлял его в отверстие, затем, поддерживая левой рукой, осторожными ударами молотка вгонял ухналь в стенку копыта, и, когда ухналь пробивал её, кузнец с выражением отчаянной решимости ударял сильнее, кончик ухналя вылезал из копыта наружу, и молоток всякий раз загибал его книзу; когда восемь гвоздей встали на своё место, молоток нырнул в правую сумку, Мюллер сказал самому себе: «Клещи» — и, вытащив из левой сумки те самые маленькие клещи, которые засунул туда на глазах Теодора, откусил ими кончики всех восьми гвоздей.

О сложности всех этих операций Жерико судил по изменявшемуся напряжённому выражению лица и гримасам великана. Потом он увидел, что Мюллер взял ножик с заострённым стёсанным концом-так называемый копытный нож; постукивая по нему молотком, он принялся срезать кромку копыта, выступавшую за край подковы, и стёсывать роговой слой, треснувший вокруг отверстий, пробитых гвоздями. Работа вдруг стала похожа на чеканку и гравировку… Потом Мюллер принялся заклёпывать молотком вышедшие наружу концы ухналей, а маленькими клещами, которые держал в левой руке, снизу нажимал на шляпки.

Лошадь забеспокоилась. Теодор, крепче прижав к себе её ногу, ласково забормотал:

— Тише, тише!.. Ты же у меня умница, Трик!..

— Опустите ногу! — сказал Мюллер. Взяв рашпиль, он оглядел копыто и подпилил заклёпанные концы ухналей.

С минуту стояла тишина, потом кузнец дал несколько советов.

Обычно на лошади не ездят ни в тот день, когда её подковали, ни на следующий день. Но раз поручику завтра нужно ехать, то, уж понятно, придётся…

— Не пугайтесь, если лошадь будет хромать. Опасаться тут нечего. В первый день после ковки с ними это частенько бывает…

Притворяются, хитрюги, да-да, притворяются!.. На второй день все проходит. Хорошо бы все-таки поберечь лошадку, чтобы не очень уставала. Докуда у вас перегон будет? До Абвиля или до Амьена? Ежели до Абвиля, то ещё ничего. Дорога там не очень твёрдая и не очень мягкая, а если в первый день нога будет вязнуть, плохо дело. измается лошадь.

Теодор смотрел, как подручный собирает и раскладывает в порядке инструменты: клещи, молотки, копытный нож, рашпиль, оставшиеся ухнали. Фирмен быстро раскидал жар в топке горна, вымел обрезки копыта и железа, делая все это без единого слова и как будто без мысли, словно автомат. И вдруг, когда Фирмен снимал с гвоздя одежду хозяина, Жерико, обернувшись, увидел на его лице, освещённом багровыми отблесками, выражение лютой ненависти, до такой степени искажавшее эту нелепую физиономию, что в ней даже появилось что-то величественное.

«Вот, вот! — подумал художник. — Вот таким бы надо его нарисовать!» И ему пришла в голову мысль, что девятнадцатилетний Отелло-явление любопытное.

Жерико все не мог заснуть. И не оттого, что чересчур жёсткой казалась ему постель-жиденький соломенный тюфяк, положенный на пол, он прекрасно мог бы уснуть и на голых досках; нет — просто не приходил сон. Вернувшись из кузницы, он поднялся на чердак, где юный Монкор уже крепко спал, уткнувшись носом в подушку и не слыша шумного появления товарища. Теодор не разделся, не снял даже сапог, а саблю оставил под рукой. Как-то неспокойно было у него на душе в доме кузнеца Мюллера, и тревожное чувство возрастало оттого, что он не видел этого места при дневном свете, не знал ни расположения комнат, ни того, что делается в нижнем этаже, и гак далее. А тут ещё это далёкое сияние луны, которое пока не доходило до кузницы, а только разливалось по кровлям маленьких домиков, стоявших в низине.

Образ Софи как-то сливался в голове Теодора с образом юной девушки, которая в Бовэ приносила ему обед: тот же венчик белокурых волос, выбивающихся из-под чепчика, то же боязливое и наивное выражение миловидного личика; только, пожалуй, грудь больше развита. Он старался не давать воли мечтаниям.

Молоденькие женщины привлекают какой-то необыкновенной гибкостью, ч мужчина с удовольствием воображает, как бы он сжал в сильных своих объятиях столь хрупкое создание… К мыслям об этих двух женщинах с нежным цветом лица примешивалось и воспоминание о той, другой, такой живой, своенравной, но и она, так же как эти две, словно бы растворялась в объятии, и перед глазами Теодора вставали ворота на улице Маргир, стайка ребятишек, Трик, которого держал под уздцы привратник, и Каролина… Как она тогда прильнула к Теодору! Она была почти без сознания, чувствовала только, что он поддерживает её, и на миг отдала себя в его власть. Но как быстро она очнулась!

Каролина… Он старался отделить друг от друга три этих женских образа, но они почему-то смешивались, ему становилось стыдно, и на мгновение каждая выступала отдельно, словно он в тенистом саду раздвигал руками густые ветви, ища знакомое милое лицо, но видел то его, то другие лица. Он как будто изменил Каролине, и это даже доставляло ему злобное удовольствие, на которое он не считал себя способным; он играл локоном другой женщины, касался её плеча, но вдруг впадал в отчаяние, забывал обо всех на свете женщинах, чувствуя себя таким одиноким без неё, без Каролины… В ночной мрак чуть проскальзывал бледный отблеск луны.

В доме слышались какие-то шорохи. Минутами раздавался лёгкий стук, приглушённый, короткий шум. Впечатления обыденные, однако они держали в напряжении молодого мушкетёра, склонного к подозрениям и готового, во вред своему покою, зловеще истолковывать каждый звук. Где же это покашливают, а может быть, просто прочищают горло? Как будто скрипнула дверь-такое странное ощущение, словно где-то далеко прозвучали сдержанные голоса, и от этого сильнее почувствовалось ночное безлюдье. Казалось, глубокую тишину вот-вот нарушит истошный крик. Но тишина все длилась, и Теодор нарочно ворочался на своём тюфяке, лишь бы зашуршала солома, и замирал, как только раздавался шорох… Напрасно закрывал он глаза-через секунду они как будто сами раскрывались, вглядываясь в темноту.

И в этом дремотном оцепении перед взором его проплывали картины минувшего вечера-то кузница, то ужин. Весьма смутные картины. Художник переходил от одной сцены к другой и опять возвращался к первой. Не было желания думать о чемнибудь одном больше, чем обо всем остальном, грезилась только игра световых бликов и теней, контрасты мрака и освещённых лиц. Он отнюдь не стремился возродить в памяти эти сцены, фигуры их участников, смысл той или иной позы, но кое-что запомнилось крепко, и нельзя было от этого отвязаться. Однако в мозгу запечатлелась не общая атмосфера картины, как он сперва убеждал себя, стараясь самого себя обмануть и скрыть то, что занимало сейчас его мысли. Ему все вспоминалось выражение глаз то одного, то другого, перекрёстные взгляды и их значение.

Глаза старика, который играл тут какую-то непонятную роль, взгляд того ревнивого мальчишки… Но все мысли его устремлялись к одному, к той нежной белизне, что шевелилась во мраке ночи. И никак не удавалось не думать об этой Софи… Вот она сняла батистовый чепчик и белый казакин… обнажилась тугая грудь, выкормившая ребёнка, которого Софи родила от этого рыжего великана. Право, не было возможности не думать о том, что в этот час они вместе, внизу-в незнакомой ему комнате, откуда, может быть, и доносится в темноте прерывистое дыхание… И эта белизна нагого тела, эта покорность мужу, естественный жест женщины, даже не помышляющей об отказе.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45