Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вокруг Ордынки

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Ардов Михаил / Вокруг Ордынки - Чтение (стр. 2)
Автор: Ардов Михаил
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      — Ардов такой нахал, что даже не трус.
      В нем не было не только трусости, но и склонности к хвастовству. О войне он рассказывал не часто и не много, хотя получил несколько медалей и даже орден — Красную Звезду.
      Мне теперь вспоминается лишь одно военное приключение, о котором Ардов иногда говорил. Это было в Краснодаре, в тот самый момент, когда к городу подошли немцы. Отец ехал в грузовике рядом с шофером. И вот они разглядели, что впереди стоят какие-то танки. Тогда водитель предложил:
      — Давай подъедем поближе, посмотрим — наши они или немецкие…
      Ехать долго не пришлось, один из танков выстрелил, снаряд разорвался впереди грузовика, и машина тут же заглохла. Ардов и шофер выбрались из кабины и пустились наутек… Отец вспоминал:
      — В этот момент я вовсе забыл про свой порок сердца. Я с легкостью перепрыгивал через полутораметровые плетни. И притом еще, выхватив пистолет, стрелял назад, в сторону предполагаемой погони…
      У Ардова было звание майора, и всю войну он служил в армейской печати. В той газете, где ему пришлось пробыть дольше всего, редактором был некий полковник по фамилии Березин. Он Ардова очень не любил и старался изводить мелкими придирками.
      Происходило это следующим образом. Отец приносил редактору фельетон, тот смотрел его и говорил:
      — Это — г…, а не материал.
      Ардов удалялся, и через два часа у него был готов новый фельетон. (Писать для фронтовой газеты было вовсе не трудно.)
      Редактор опять браковал:
      — И это никуда не годится…
      Еще через два часа отец приносил третий фельетон…
      За единоборством Ардова с Березиным с интересом и сочувствием к отцу следили прочие сотрудники редакции.
      Те же тексты, что редактор браковал, Ардов отсылал в Москву, в «Крокодил», где их частенько публиковали. И то, что отвергнутые им вещи выходят в центральной печати, симпатии к отцу у Березина не прибавляло.
      Уже в конце войны моя мать где-то встретилась с Александром Фадеевым, который, как известно, был первым секретарем Союза писателей. Между прочим, он ей сказал:
      — Березин все время шлет нам в союз доносы на Ардова. Но судя по тому, что он пишет, будто Виктор беспробудно пьет, там и все остальное — вранье…
      (Все, кто знал Ардова, были осведомлены о том, что он в рот не берет спиртного.)
      А еще я вспоминаю, как Ардов осуждал некоторых военных деятелей за излишнюю жестокость. В частности, он говорил это о Кагановиче, который был членом Военного Совета фронта. То же самое относилось и к Жукову. Отец говорил, что, приезжая в какую-нибудь подчиненную ему часть, знаменитый маршал то и дело произносил:
      — Расстрелять и оформить через трибунал…
      После войны отец довольно скоро демобилизовался. Он сдал свой пистолет «ТТ», но у него еще оставался маленький браунинг, который хранился в ящике письменного стола. С этим пистолетом связана памятная мне история.
      Мой старший брат Алексей Баталов в ранней юности отличался тем, что когда-то называли любострастием. Когда ему было всего шестнадцать, он всерьез вознамерился жениться на даме двадцати двух лет.
      — Алеша, — внушали ему, — в таком возрасте твой брак не станут регистрировать…
      А он, как всегда, рассчитывал на покровительство и помощь Ардова и потому с беспечностью говорил:
      — Виктор мне это устроит.
      Так вот, когда к Алексею в гости приходили знакомые девушки, он доставал браунинг из ардовского стола и со свойственным ему артистизмом разыгрывал перед ними драматические сценки. И это едва не стало причиной трагедии.
      Однажды у нас в гостях был какой-то мальчик, наш с младшим братом приятель. Мы втроем зашли в кабинет к отцу и попросили его показать нам пистолет. Ардов достал свой браунинг, шутя навел его на брата Бориса и сказал:
      — Сейчас я тебя застрелю…
      При этом он был убежден, что патрона в стволе нет. Отец не догадывался, что Алексей при помощи этого оружия развлекает своих приятельниц…
      Слава Богу, в последнюю секунду Ардов отвел пистолет в сторону, а вслед за тем прогремел выстрел — пуля вошла в стену… Мы опешили, а отец побледнел как полотно… Браунинг был удален из дома в тот же день.
      Когда брат Алексей стал учиться в школе-студии при Художественном театре, Ардов стал называть его «народный артист нашей квартиры». Шли годы, и вот ему действительно присвоили звание «народного». Узнав об этом, отец покачал головой и сказал:
      — Вот тебе и «народный артист нашей квартиры»!..
      После войны на Ордынке еще некоторое время продолжалось относительное благоденствие. Был даже приобретен трофейный автомобильчик, самый маленький, назывался он, кажется, «опель-адмирал». Алексей от него буквально не отходил, на этой машине он и научился вождению…
      И еще памятная мне история. С раннего детства я терпеть не мог кипяченого молока и манной каши. (Я и теперь испытываю к ним отвращение.) И вот году в сорок пятом отец решился приучить меня к манной каше. С этой целью он повел меня в роскошный ресторан, в гостиницу «Москва». Там Ардова знали, к нашему столику приблизился метрдотель, и отец попросил, чтобы нам приготовили изысканное блюдо — гурьевскую кашу…
      Минут через тридцать официант поставил передо мною глубокую тарелку, которая выглядела привлекательно. Сверху был пестрый узор, его составляли цукаты, варенье из различных ягод и сиропы… Но под всем этим великолепием была все та же столь ненавистная мне манная каша. Я зачерпнул ложку, другую и категорически отказался это есть. Отец был разочарован…
      А еще гостиница «Москва» мне памятна потому, что в ней останавливался Райкин, когда он приезжал из Ленинграда. Мой отец сочинял для него монологи и сценки, работа над репертуаром происходила в номере, где жил Аркадий Исаакович. Однажды я присутствовал при этом и до сих пор помню впечатление от мгновенных метаморфоз — Райкин как никто умел перевоплощаться буквально на глазах зрителя.
      «А потом случилось то, что случилось» — таким эвфемизмом Ахматова обыкновенно обозначала смуту 1917 года. А я в данном случае отношу эту формулировку к году сорок шестому, когда вышло постановление ЦК «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“» и был опубликован погромный доклад Жданова.
      Это страшное событие коснулось нашей семьи двояко. Во-первых, Анна Ахматова на несколько последующих лет стала фигурой одиозной, а сын ее, Л. Н. Гумилев, был арестован и получил длительный лагерный срок; а во-вторых, появился негласный запрет на публикацию произведений Ардова; хотя его имя не фигурировало ни в постановлении, ни в докладе, но то, что там говорилось о творчестве Зощенки, автоматически распространялось на всех сатириков и юмористов.
      Отца отказывались печатать даже в «Крокодиле», а ведь Ардов был одним из основателей журнала и до войны некоторое время исполнял там обязанности главного редактора. Впрочем, это юмористическое издание в конце сороковых годов имело устрашающий вид. Мне вспоминаются жуткие картинки, долженствующие играть роль карикатур, — Уинстон Черчилль в обнимку с атомной бомбой, Франко и Тито — оба с окровавленными топорами…
      Начиная с сорок шестого года и вплоть до хрущевской «оттепели» Ардову было очень трудно кормить семью. Он был принужден писать репертуар для артистов эстрады и цирка, но и там действовала жесточайшая, бессмысленная цензура. А кроме того, отцу разрешалось выступать с чтением своих рассказов, но лишь в глухой провинции или в маленьких залах на окраинах Москвы…
      Тогда, в конце сороковых, был продан рояль, с довоенных времен стоявший в большой комнате, а потом его участь разделили все более или менее ценные книги, в том числе Полное собрание сочинений Льва Толстого…
      Но вот настал март пятьдесят третьего. Страна погрузилась в траур, газеты и радио сообщали о болезни «великого вождя и учителя». А шестого марта было объявлено о его смерти…
      Я хорошо запомнил этот день. У нас в школе по существу никаких занятий не было, — все рыдали — и учителя, и ученики… Мой младший брат Борис вернулся домой из своей школы, где тоже все плакали. Но, войдя в столовую, он вдруг увидел, что наш отец стоит перед зеркалом и, приплясывая, тихонько напевает:
      — Наконец-то сдох, наконец-то сдох…
      Боря потом говорил нам, что в его душе на какой-то момент пробудились «чувства Павлика Морозова»…
      В те времена мой отец и Ахматова имели обыкновение прогуливаться по вечерам, они шли в сторону Москвы-реки и Красной площади. Там, в самом начале нашей Ордынки, был небольшой скверик, Анна Андреевна и Ардов усаживались на скамейку и беседовали… Оба они были людьми наблюдательными, а потому заметили, что майскими ночами пятьдесят третьего Москва жила какой-то особенно напряженной жизнью — туда-сюда сновали машины, и притом военные… Разгадка не заставила себя ждать: вскоре стало известно, что пал Лаврентий Берия. В память этого события Ахматова и Ардов дали название своему излюбленному месту «скверик имени товарища Берии».
      С годами мой отец, что называется, прижился в Замоскворечье, полюбил эту часть Москвы. Первые два квартала Пятницкой улицы всегда были, да и остаются торговым местом — здесь множество разнообразных магазинов. И вот во всех этих лавках и лавчонках Ардов был своим человеком. Он дружил с продавцами, разговаривал с ними, шутил, дарил им свои книжки.
      В начале шестидесятых годов на Пятницкой открылась шашлычная, вполне пристойное по тем временам заведение. Мой отец иногда захаживал туда — поесть мясца. И вот однажды, выходя из этой шашлычной, Ардов остановился в дверях, высыпал на ладонь и пересчитал мелкие монеты. Это заметила проходившая мимо старушонка и сказала ему с ехидством:
      — Ну что, дед, пропился? Теперь тебе твоя старуха дасть!
      Но вернусь к пятьдесят третьему году. Тем летом произошло событие, которое предвещало наступление хрущевской «оттепели». В нашей квартире на Ордынке раздался звонок, мама открыла дверь и увидела перед собою высокую женщину, в темном платье, в платочке и с узелком в руках… Вглядевшись, мама ахнула это была исхудавшая и измученная тюрьмой Лидия Русланова.
      Эта замечательная певица была дружна с моими родителями, а потому, освободившись из заключения, она пришла именно на Ордынку. (Собственная ее квартира в Лаврушинском переулке, разумеется, была занята, туда вселился какой-то важный чин с Лубянки.)
      Сама Лидия Андреевна впоследствии рассказывала, что Ардов, верный своему веселому нраву, едва поздоровавшись с нею, произнес:
      — Лидка, я тебе сейчас новый анекдот расскажу…
      А дня через два-три после этого события на Ордынке появился и муж Руслановой — генерал Владимир Викторович Крюков. Тут надобно заметить, что до настоящей, массовой реабилитации было еще далеко. Но Крюков и Русланова пострадали из-за своей близости к Жукову, и маршал добился их освобождения сразу же, как только Берия был низвергнут.
      Я хорошо запомнил фразу, которую мой отец любил произносить в конце пятидесятых, в шестидесятые и даже в семидесятые годы:
      — С тех пор, как умер товарищ Сталин, мне не на что жаловаться…
      И он в большой мере был прав. У него опять стали выходить книги, он много печатался в газетах и журналах, выступал по радио и на телевидении. Годы унизительного безденежья и насильственной немоты вроде бы миновали…
      Но мне представляется, что причины для жалоб у него по-прежнему оставались. Ведь Ардов был необычайно остроумным и одаренным человеком, и если бы он прожил жизнь, не ощущая гнета советской — даже и послесталинской цензуры, он мог бы стать писателем иного масштаба.
      Мой отец был широко образованным человеком, прекрасно знал историю, а русская литература была для него чем-то вроде религии. Когда он произносил имя обожаемого им Льва Толстого, его глаза увлажнялись. Но при том он ценил графа именно как великого писателя, а не как моралиста и «пророка».
      Кстати сказать, Ардов очень любил и часто рассказывал «яснополянские анекдоты». Ну, например, такой. Софья Андреевна из медицинских соображений негласно добавляла в вегетарианскую еду своего мужа мясную пищу. В какое-то из блюд по ее приказу клали вареную курятину, которая предварительно проворачивалась в мясорубке. Тайна эта была не великая, и кухарка громко говорила своим помощникам:
      — Графовую курицу пора перемалывать…
      Но чаще всего мой отец вспоминал еще один анекдот. Году эдак в 1909-м кто-то из сыновей Льва Толстого прибыл в Ясную Поляну. Обстановка там была жуткая, ссора между родителями в разгаре, а потому молодой граф отправился в гости к своему приятелю-помещику, который жил неподалеку. Вернулся он под самое утро — его привезли в пролетке к воротам яснополянской усадьбы. По причине сильнейшего опьянения идти граф не мог и двинулся к дому на карачках. В этот момент навстречу ему вышел Лев Николаевич, он по обыкновению собственноручно выносил ведро из своей спальни. Увидевши человека, который приближается к дому на четвереньках, Толстой воскликнул:
      — Что это такое?!
      Молодой граф поднял голову, взглянул на фигуру отца и отвечал:
      — Это — одно из ваших произведений. Быть может, лучшее.
      Ардов был отнюдь не только любителем и коллекционером забавных историй. Его авторству принадлежали блистательные шутки, которые иногда имели хождение в качестве анекдотов.
      Еще в двадцатых годах Ардов однажды был в Доме искусств. Там он проходил мимо ресторанного столика, за которым сидела опереточная примадонна Татьяна Бах и ее муж — известнейший, а потому и состоятельнейший врач-гомеопат. Этот человек обратился к моему отцу с такими словами:
      — Говорят, вы очень остроумный человек. Скажите нам что-нибудь смешное.
      Отец взглянул на него и не задумываясь произнес:
      — Гомеопат гомеопатою, а деньги загребает ал-лопатою…
      В шестидесятых годах я часто бывал в Коктебеле и там подружился с Марией Сергеевной Благоволиной. Она была адвокатессой, дед ее — известный московский протоиерей, а отец — еще более знаменитый профессор-гинеколог. Однажды она мне сказала:
      — А ты знаешь, как твой отец переиначил нашу фамилию?
      — Нет, — говорю, — не знаю.
      — В одном своем фельетоне, еще в двадцатых годах, он так написал: «Известный гинеколог профессор Влагаболин…»
      Был у Ардова приятель, который почти всю жизнь работал в Московском планетарии. Отец сказал ему:
      — Знаешь, почему тебя там так долго держат? Потому что ты звезд с неба не хватаешь…
      Близкую приятельницу Ахматовой, Эмму Герштейн, которая долгие годы занималась творчеством М. Ю. Лермонтова, Ардов называл так:
      — Лермонтоведка Палестины.
      О другой даме он говорил:
      — Гетера инкогнито.
      На Ордынку пришел некий литератор, который публиковался под псевдонимом Басманов. Отец надписал ему свою книжку:
 
Сунь это в один из карманов —
 
(В. Е. Ардов)
 
Отверженный Богом Басманов.
 
(А. К. Толстой)
      Отец совсем неплохо писал шуточные стихи и эпиграммы. Например, такая:
 
Скажу про басни Михалкова,
Что он их пишет бестолково.
Ему досталась от Эзопа,
Как видно, не язык…
 
      Я хочу привести тут еще одну эпиграмму, но ее нужно снабдить предисловием. В начале шестидесятых годов в ЦК партии было решено добиться, чтобы советский классик Михаил Шолохов был удостоен Нобелевской премии. С этой целью его несколько раз посылали в Швецию, где он читал лекции и всячески себя рекламировал. В этот самый период Ардов сочинил эпиграмму, но — увы! содержащееся в ней пророчество не сбылось.
 
Зря Шолохов к шведам в столицу
Все ездит за премией Нобеля
Немыслимо красному кобелю
Под цвет либеральный отмыться.
В Стокгольме и малую толику
Донскому не взять алкоголику.
 
      И еще о советской литературе мне вспоминаются такие слова отца:
      — В полном собрании сочинений любого нашего классика последний том должен иметь такой подзаголовок: «Письма, заявления и доносы».
      Ардов говорил:
      — Политика кнута и пряника известна еще со времен Древнего Рима. Но большевики тут ввели некое новшество: они первыми догадались выдавать кнут за пряник…
      Отец учил нас с братом:
      — Огорчаться и расстраиваться от повсеместного хамства и идиотизма жизни в нашей стране — совершенно бессмысленно… Представь себе: ты бежал по лесу и ударился лбом о сук березы — ну вот и обижайся на этот лес, на эту березу…
      Помнится, когда мне надоела мелкая литературная поденщина, которая кормила меня в шестидесятые и семидесятые годы, я поделился с отцом своими планами бросить это унизительное дело. Тут он мне сказал лишь одну фразу: «Куском хлеба в футбол не играют…»
      Я хорошо запомнил и еще одно его суждение:
      — Пожилых мужчин подстерегает страшная опасность. Некоторые из них лет в шестьдесят расстаются со старыми женами и уходят к молодым возлюбленным. Это смертники…
      Слава Тебе, Господи, самого Ардова сия чаша миновала, хотя он был, что называется, «ходоком по этой части». И не просто любителем «клубнички», а даже и теоретиком в данном вопросе. Но умолкаю, ибо писать об этом мне крайне неприятно…
      О некоторых своих знакомых Ардов говорил так:
      — Это — ужаснувшийся.
      Такой термин применялся к людям, которые смогли пережить кровавый сталинский террор, но у них появился патологический страх перед самой советской системой — реальное ощущение того, что в этой стране любой человек в любую минуту может быть раздавлен, уничтожен, превращен в лагерную пыль…
      Сам Ардов к этой категории не принадлежал. Но нельзя сказать, что десятилетия, прожитые под гнетом большевицкого режима, прошли для него даром. Ему было свойственно то, что я бы обозначил словом «мимикрия». Благополучие отца и всей нашей семьи всегда зависело от всевластного племени советских бюрократов, и сама жизнь научила Ардова общаться с ними таким образом, чтобы не вызывать у них ни малейшего подозрения в нелояльности.
      20 декабря 1963 года Л. К. Чуковская — а ей никогда и ни в какой степени не была свойственна эта «мимикрия» — возмутилась письмом, которое Ардов адресовал главному ленинградскому начальнику — Толстикову. (Мой отец пытался защитить Иосифа Бродского.)
      Лидия Корнеевна отмечает в своем дневнике, что письмо написано «фальшивым, заискивающим тоном», но тут же признает:
      «Необходимо спасти Иосифа. Ардов к Толстикову вхож и знает, на каком языке с ним разговаривать».
      К стыду всей нашей семьи существует еще одно письмо Ардова, написанное в подобном «тоне» и на том же «языке», и оно тоже было адресовано в Ленинград. Я имею в виду позорное обращение отца в тамошний суд, когда разбиралось дело о судьбе архива Ахматовой. Ардов единственный из всех друзей Анны Андреевны выступил на стороне И. Пуниной против законного наследника — Л. Н. Гумилева.
      В те времена и моя мать, и мой отец осуждали его за жестокость, которую Лев Николаевич проявлял по отношению к своей старой и больной матери. Но в данном случае привычная «мимикрия» Ардова подвела, и его письмо воспринималось как политический донос на Гумилева.
      Ардову в большой степени было свойственно то, что он сам характеризовал термином «общественный темперамент». Он состоял членом множества комиссий, ходил на какие-то совещания, что-то организовывал сам… И все это совершенно бескорыстно. К тому же мой отец был очень добрым и отзывчивым человеком. По этой причине у нас на Ордынке был нескончаемый поток тех, кому он пытался оказывать помощь, — самодеятельные и провинциальные артисты, «юные дарования» и просто графоманы, люди, пострадавшие от советских бюрократов, и т. д. и т. п.
      В начале семидесятых здоровье Ардова пошатнулось. К его всегдашним недомоганиям прибавился диабет. Но он не сдавался, продолжал сочинять рассказы и фельетоны, ездил на публичные выступления…
      В это самое время я стал показывать отцу мои собственные сочинения, которые писались не для тогдашней печати, а, что называется, «в стол». Он отнесся к этому с полным одобрением, и вот тогда-то я рискнул обратиться к нему с таким предложением:
      — Напиши настоящие, честные мемуары. Ведь ты прожил долгую жизнь, общался с интереснейшими людьми… Твоя память хранит столько замечательных историй. Я берусь тебе в этом помочь. Мы возьмем магнитофон, ты будешь говорить, я буду печатать на машинке. Потом мы будем вносить исправления… Пойми, ты обязан это сделать!..
      Но — увы! — уговоры мои не подействовали, отец решительно отказался. И мне кажется, что причиной тому были не только его немощи, но и все та же привычная «мимикрия». Ему уже невозможно было отбросить проклятый «советский» язык и заговорить на простом, человеческом…
      21 октября 1975 года отцу исполнилось семьдесят пять. По этому случаю был устроен юбилейный вечер в Доме актера. (Дом литераторов Ардов не любил.) Чувствовал он себя совсем плохо, но его усадили на сцене, и он с улыбкой выслушивал обычные в таких случаях комплименты, лесть и благие пожелания.
      Когда чествование закончилось, мы с братом Борисом повели отца к автомобилю. Но он вдруг заупрямился и заявил:
      — Я хочу рыбки поесть…
      Желание его было исполнено, и Ардов последний раз в жизни посетил свое любимое заведение — ресторан при Доме актера.
      В самом начале семьдесят шестого года его пришлось уложить в больницу при ВДНХ. Тамошние врачи Ардова знали и любили. Дежурный доктор осмотрел его, потом вышел в коридор и сказал нам с братом:
      — Вы его живым отсюда не увезете…
      Ардова положили в отдельной палате, но обеспечить ему постоянный уход врачи не могли, а потому мы с братом Борисом были при нем неотлучно: сутки один, следующие — другой… Это было изнурительно, ночью приходилось дремать сидя на стуле, другой койки в палате не было.
      20 февраля наступило резкое ухудшение. Врачи, то и дело появлявшиеся в палате, выглядели мрачными и озабоченными… И вдруг через сутки — 22-госостояние отца улучшилось.
      Тут я впервые ощутил, насколько человеческая природа противится смерти близких людей. Ведь отец лежал совершенно беспомощный, с ним даже разговаривать было невозможно, мы с братом уставали от дежурств… Но когда наступило это последнее улучшение, я подумал: наплевать на усталость, я готов, я согласен вот так же молча сидеть у кровати отца!.. Пусть это длится бесконечно — лишь бы знать, что он еще жив, что он еще дышит.
      Отец был первым человеком, который расставался с жизнью на моих глазах. (В последующие годы я видел много умиравших, этот опыт мне дало священство.) Но именно в те дни я получил на прочтение поразительную книжку, она называется «Невероятное для многих, но истинное происшествие» (издатель К. Икскуль, Сергиев Посад, 1916). Она написана интеллигентным, литературно одаренным человеком, который вкусил телесную смерть, а потом чудесным образом был возвращен к жизни.
      И вот тогда, в феврале семьдесят шестого года, сидя у постели своего умирающего отца, я удивлялся, насколько автор «Невероятного происшествия» был точен в своем описании. Отец был совершенно беспомощен, но на лице его отражалась работа мысли. Он как будто бы говорил мне те самые слова, что я читал в раскрытой книге:
      «Все мое внимание сосредоточилось на мне же самом, но и здесь была удивительная особенность, какая-то раздвоенность: я вполне ясно и определенно чувствовал и сознавал себя и в то же время относился к себе же настолько безучастно, что казалось, будто даже утерял способность физических ощущений. Я видел, например, что доктор протягивал руку и брал меня за пульс — и я видел и понимал, что он делал, но прикосновения его не чувствовал…
      Во мне как бы вдруг обнаружились два существа: одно — крывшееся где-то глубоко и главнейшее; другое — внешнее и, очевидно, менее значительное; и вот теперь словно связывающий их состав выгорел или расплавился, и они распались, и сильнейшее чувствовалось мною ярко, определенно, а слабейшее стало безразличным. Это слабейшее было мое тело».
      25 февраля в двенадцать часов дня я в очередной раз пришел в больницу, чтобы сменить на дежурстве брата Бориса. Со мною пришла наша мать. Отец лежал на спине, с полузакрытыми глазами. Казалось, он уже был без сознания. Но едва заметное движение губ — попытка улыбнуться — дало нам понять, что он наше появление заметил… Теперь его лицо выражало какую-то невероятную усталость не боль, не страдание, а именно крайнее утомление. Я опять взял «Невероятное происшествие», открыл нужную страницу и передал книжку матери. Мы с ней стали читать вдвоем:
      «Я вдруг почувствовал, что меня с неудержимой силой потянуло куда-то вниз. В первые минуты это ощущение было похоже на то, как бы ко всем моим членам подвесили тяжелые многопудовые гири, но вскоре такое сравнение не могло уже выразить моего ощущения, представление такой тяги уже оказывалось ничтожным…
      Нет, физических болей я не чувствовал никаких, но я несомненно страдал, мне было тяжко, томно… Я чувствовал только непреодолимое стремление куда-то, тяготение к чему-то, о котором говорил выше. И я чувствовал, что тяготение это с каждым мгновением усиливается, что я уже вот-вот совсем близко подхожу, почти касаюсь того влекущего меня магнита, прикоснувшись к которому я всем моим естеством припаяюсь, срастусь с ним так, что уже никакая сила не в состоянии будет отделить меня от него. И чем сильнее чувствовал я близость этого момента, тем страшнее и тяжелее становилось мне, потому что вместе с этим ярче обнаруживался во мне протест, яснее чувствовал, что я не весь могу слиться, что что-то должно отделиться во мне, и это что-то рвалось от неведомого мне предмета притяжения с такою же силою, с какой что-то другое во мне стремилось к нему. Эта борьба и причиняла мне истому и страдания».
      Мама молча взглянула на меня и закрыла книгу. Краткий зимний день угасал. В палате было полутемно, горела только лампа на столике у кровати. Она освещала худое изможденное лицо, на котором было написано напряжение и мука, смертная мука… И вдруг знакомые черты исказились гримасой — видно было, что отец силится, хочет пошевелиться… Это длилось лишь несколько мгновений… Тут он глубоко вздохнул, чуть дернулся — и душа его отлетела…

II

      Моя мать, Нина Антоновна Ольшевская, родилась во Владимире 31 июля/13 августа 1908 года. Ее отец, Антон Александрович, был сыном главного лесничего Владимирской губернии. А женою этого моего прадеда была польская аристократка — урожденная графиня Понятовская. В семейном предании сохранилась романтическая история. Сам прадед Ольшевский был дворянином незнатного рода, и родители прабабки противились их браку. Тогда молодые уехали из родных мест, обвенчались без родительского благословения и поселились достаточно далеко от Польши — во Владимире. Мама вспоминала, как в раннем детстве ее и младшего брата Анатолия на «католическое Рождество» водили поздравлять дедушку и бабушку…
      Мой дед, Антон Александрович, был личностью весьма своеобразной. Смолоду он собирался стать врачом, но с медицинского факультета его исключили за то, что во время пения российского гимна «Боже, Царя храни» он не встал, как все прочие студенты, а продолжал сидеть. Эта «революционная выходка» стоила ему профессии — стать целителем людей ему не позволили, и он поневоле стал ветеринаром.
      Дед был невысокого роста, с правильными чертами лица. Характер у него был своеобразный: при удивительной доброте необычайная горячность и вспыльчивость — он то и дело выкрикивал свое «ко псам!». Однажды его пригласили поохотиться на вальдшнепов. Там, стоя на опушке леса, он подвергся нападению целой тучи комаров, и, не выдержав укусов, горе-охотник стал разгонять насекомых выстрелами из ружья!
      Моя бабка со стороны матери, Нина (Антонина) Васильевна, была довольно известным во Владимире зубным врачом. Родом она из дворянской семьи Нарбековых, у нее были две сестры и брат Николай Васильевич. Как это бывало в тогдашней интеллигентской среде, все они были враждебно настроены по отношению к власти и даже формально являлись членами партии эсеров (социалистов-революционеров). Притом Нина Васильевна возглавляла местную ячейку своей партии. (Впоследствии, уже при большевицком режиме, это обстоятельство сыграло роковую роль в судьбе моей бабки и ее брата.)
      У Нарбековых был во Владимире собственный дом с садом. Он и по сю пору стоит на главной улице, совсем неподалеку от знаменитых соборов Дмитриевского и Успенского. Мама вспоминала, как в детстве их с братом именно туда водили на службу.
      Насколько можно судить, у моей матери довольно рано пробудился интерес к театральному искусству. Ее приятель, также владимирский уроженец Павел Геннадьевич Козлов, вспоминал, как совсем юная Нина Ольшевская занималась мелодекламацией, а он ей аккомпанировал на фортепиано.
      Всего семнадцати лет от роду она приехала в Москву и поступила в студию при Художественном театре. А педагогом, который стал руководить их курсом, был сам Станиславский. Этим обстоятельством мать гордилась всю свою жизнь.
      Вместе с нею там учились еще две барышни, которые также носили польские фамилии, — Вероника Полонская и Софья Пилявская. В шестидесятые годы я встречал старых москвичей, которые с восхищением вспоминали, насколько хороши были эти три подружки из мхатовской студии.
      Примерно через год после появления в Москве моя мать вышла замуж за Владимира Петровича Баталова, который был актером Художественного театра. В двадцать лет, в 1928 году, она родила старшего сына — Алексея.
      Артистическая карьера моей матери поначалу складывалась довольно успешно. После окончания студии ее приняли в труппу, что безусловно могло считаться огромной удачей. Но ведь любой театр, а уж тем паче такой, как тогдашний Художественный, являет собою некое кладбище невостребованных дарований.
      Тут я хочу отвлечься от жизнеописания своей родительницы и привести историю, которая наглядно объяснит, что я имею в виду. Знаменитый актер Игорь Ильинский еще до того, как стал блистать на подмостках у Мейерхольда, также был принят в Художественный театр. Там же служил его приятель — Аким Тамиров. В то время, когда Ильинский появился в труппе, должна была осуществляться постановка «Ревизора». Так вот, Тамиров сказал ему:
      — Мы с тобой оба небольшого роста, полноватые… Давай будем ходить вместе, разговаривать, жестикулировать: нас заметят и нам могут дать роли Бобчинского и Добчинского…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8