Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Подводя итоги

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Астафьев Виктор Петрович / Подводя итоги - Чтение (стр. 2)
Автор: Астафьев Виктор Петрович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      Называя на Кавказе, в Молдавии, в Коми аэсэсэре, в Марийской и Татарской республиках русских людей - поработителями, оккупантами, давителями всего истинно национального, творцы этих и других республик, так и не научившиеся творить, которых дома-то и не читают, а только изучают в вузах, как классиков-родоначальников, вдруг завопили, захлопали, как и в прежние годы, дружно скандируя: "Братья! Братья! Братья навек!" демонстрируя политиканство и кавказско-азиатское лукавство - просто большинство этих поседевших и облысевших классиков без старших братьев обречены на творческое вымирание, ибо корова, под названием Россия, больше не станет доиться, но они, не научившись писать, так ловко умели выкраивать свои произведения по портняжным лекалам пресловутого соцреализма, который изжил себя и вместе с ним изжились порожденные им творческие структуры, загасли пламенные светочи коллективного творческого разума, придя к своему закономерному, логическому завершению. Надо начинать жить по законам и правилам мирового сообщества, а не Союза писателей на улице Воровского, творить самостоятельно и кормиться в одиночку, как это было всегда и есть во всем мире, от этого никуда не уйдешь, ибо коллективный-то разум "кипеть возмущенно" готов, но сотворить ничего путного, кроме стадного сборища дармоедов и краснобаев, не способен. Надо начинать жить самостоятельно, творить по законам Божиим и полагаться только на себя. Ну, если б при этом было придумано какое-то сообщество писателей, объединяющее их, помогающее облегчить их быт и существование, - кто бы против этого возражал? Но для этого и об этом надо было думать, а не устраивать свалку в сенях творческих Союзов, сыгравших в свое время несомненно полезную роль в собирании, учено говоря, консолидации творческих сил и объединении их в действующую, товарищескую артель, называемую областным отделением Союза писателей СССР.
      С этой стороны интересна история создания Молотовской писательской организации, в которой я рос, мужал и которая сделала много не только для моего творческого рождения и роста.
      В далекой игарской школе был преподаватель русского языка и литературы Игнатий Дмитриевич Рождественский, которому выпало сыграть заметную роль в моем раннем творческом детстве. Игарка, отрезанная в те поры от мира, была тем не менее охвачена творческим зудом. Из-за длинной зимы, из-за морозов, загонявших ребятишек под крышу, все вынуждены были чем-нибудь заниматься. Это сейчас детки не знают, куда себя девать и что делать, смотрят телевизор, видики, прыгают на дискотеках до преклонного возраста. А тогда с одной стороны, учили нас классовой непримиримо- сти, жертвенности во имя передовых идей, с другой стороны, - выжившие ссыльно-поселенцы из кожи лезли, чтобы обучить детей грамоте, ремеслу, профессии, все делали для того, чтобы дети не повторили их судьбу, - "Уж коли наша жизнь загублена, так хоть вы живите...".
      Родом москвич, из интеллигентного педагогического сословия, истинный патриот и глашатай своего времени, после окончания иркутского педтехникума Рождественский работал сперва в туруханской, затем в игарской школах. На этом славном пути он повстречал такую же прирожденную преподавательницу и воспитательницу младшего поколения Евгению Моисеевну, и в Заполярье, нуждающемся в здоровых, знающих свое дело кадрах, молодые супруги Рождественские пришлись к месту и кстати.
      Я отбывал уже третий год в пятом классе, мне уже твердо пророчили дорогу в исправительно-трудовую колонию, я уже и привык к мысли, что сего идейного, массово-воспитательного заведения мне но миновать. А сидел я третий год в пятом классе из-за математики, которая мне не давалась просто так, без труда, я ж привык к "просто так", как налетчик, - на хапок, брать знания, - и по литературе, истории, географии, ботанике, поскольку она про цветочки, да по русскому языку получал отличные оценки, по всем остальным предметам - очень плохие, словом, шел по науке безо всякой середины. Мне каждый год назначали переэкзаменовку по математике на осень, и каждый год я не изволил на нее являться. Переэкзаменовки для вольно живущего - неволя, они для тупиц, я же начинал сочинять стишки и сказки для детдомовских ребятишек, потому как к этой поре обретался в игарском детдоме-интернате, и когда в Заполярье морозы запечатывали всякую жизнь, по избам, баракам и другим помещениям, ребятишки собирали постели, одежонку, сдвигали койки в комнате девчонок, поскольку она была самая большая, - и в бесконечной ночи, под сполохи волшебных позарей я собирал в кучу прочитанное из книг, увиденное в кино и в театре, все это воссоединял вместе со своими выдумками, - угревшиеся ребятишки мирно засыпали под мои всегда благополучно и красиво заканчивающиеся истории.
      Игнатий Дмитриевич и директор интерната Василий Иванович Соколов оказали на мою раннюю жизнь и формирование характера решающее влияние. Василий Иванович присутствует в качестве персонажа под именем Валериана Ивановича Репнина в повести "Кража", и поэтому на его особе я долго задерживаться не буду, скажу лишь, что он упорно искал во мне еще не вытоптанную зеленую полянку и нашел ее - увлечение книгами, много разговаривал со мной о прочитанном. Дворянин из потомственной древней семьи, высокообразованный человек из колчаковской армии, он, чуть играя в поддавки, давал мне "фору", прикидываясь, что удивлен моим "всезнанием" и памятливостью, но постепенно развеивал туман в моей удалой башке и мою самоуверенность. Подлинная простота, доступность, истинная интеллигентность да еще душенная доброта вперемежку с вечной уже грустью и памятью от только что пережитого крушения России, и моем восприятии, уравновешивали порывистый, неистовый энтузиазм начинающего поэта, певца пятилеток и сияния небывалой новой жизни Игнатия Рождественского, который вел уроки так увлекательно в нарушенье всех правил и методик, что мы частенько "работали" без перемен, случалось, и звонка на перемену не слышали. Более всего он поощрял то, что советская школа со дня своего существования изгоняла из своих зданий и рядов - самостоятельность мышления, чтобы собственный опыт, какой он ни есть, собственные знания давали ответ, чтоб учащийся думал, а не занимался пересказом. Советская школа добилась-таки своего: заела, засушила школу и уроки правильностью, зашоренностью, полным отсутствием собственной мысли. И вот результат: дети не хотят учиться, сопротивляются, как могут, педагогической мудрости, спущенной сверху, из министерств, из областных и краевых методических кабинетов. Теперь в школах рады бы хоть как-то заинтересовать школьников, но сами-то учителя уже поражены рутиной нашей педагогической науки, как современные врачи без анализов и обследований и иначе, как по методикам, всевозможным указаниям, не могут работать - не полагается. Из школы исчез дух творчества - это самая главная и трудно поправимая потеря.
      Начался новый учебный год, в который я продолжил сидение в пятом классе. Игнатий Дмитриевич влетел в класс загорелый, хорошо "на магистрали" отдохнувший, сотворивший за лето еще одного, уже третьего, ребенка, а всего он сослепу натворил их своей многотерпеливой жене пять штук, в новой рубашке с галстуком, с кучерявым смоляным чубом, култыхающимся на ходу, швырнул журнал на стол, сказал дежурному по классу, чтоб отметил потом кого нет на занятиях, и велел всем достать тетради и написать сочинение на тему: кто как провел лето?
      И запыхтел пятый "Б", выжимая из себя творческую мысль. А сам учитель уткнулся в бумагу носом, что-то писал, черкал, бормотал, вскакивал со стула и, тыча рукой в такт шагам, ходил по классу. "Тоже сочиняет", - догадались мы, благоговейно притихнув.
      Игнатий Дмитриевич обладал феноменальной памятью, как и мой, ныне покойный, друг, критик Александр Николаевич Макаров, - знал, кажется, всю поэзию наизусть. И вот особенность какая забавная: все стихи Игнатий Дмитриевич читал по памяти, но свои - по бумаге! Он издал в Москве и в Сибири множество сборников стихов и очерков, Александр же Николаевич в зрелом возрасте писал только критические статьи, о своих поэтических и прозаических увлечениях вспоминал безо всякой охоты, всегда с насмешливой иронией.
      Увы, оздоровляющей самоиронии моему любимому учителю и старшему другу так и не хватило, да и внутреннего самоконтроля, может, и культуры отбора тоже, - многое из его поэзии в силу ее "злободневности", да что там скрывать, и гибельной энтузиазмной трескучести пролетело по горячему воздуху времени и сгорело в нем. Ныне эстафету деда подхватил внук Антон, но этот пишет и поет уже совершенно другое и по-другому. Дай-то Бог горячему, но бурным потоком времени унесенному в небытие таланту продолжаться во внуке лучшим его звуком, восторженным сердцем.
      Однако ж ненадолго вернемся в пятый "Б".
      Летом я заблудился в заполярной тайге между станками Карасино и Полоем. Весной (1992 года) я пролетал на вертолете над теми местами, где блуждал, и убедился, что мои прежние утверждения, будто я вел себя в тайге умело и стойко, потому и спасся, - самонадеянны и ничего не стоят. В этой тайге самому спастись, да еще будучи мальчишкой, - невозможно, только Господь Бог может тут спасти, что он, Милосердный, не раз и делал в моей жизни.
      Как бы там ни было, я поблуждал по страшному Заполярью и уцелел, и свое сочинение так бесхитростно, прямолинейно и назвал: "Жив".
      Никогда я еще не старался, не работал с такой любовью, как в тот раз.
      И вот снова урок литературы. Игнатий Дмитриевич раздает тетради с сочинениями, кого бранит, кого похваливает. Тетрадей на столе все меньше, меньше, вот голубеет и последняя, - "Моя!" - екнуло и замерло сердце в моей, уже много страдавшей груди. Учитель бережно взял тетрадь, развернул ее и начал читать мое сочинение вслух. Затем поднял сочинителя с места, долго, подслеповато всматривался в него и сказал: "Молодец!" - первая, пока и единственная похвала, полученная в школе, которую, впрочем, учитель скоро охладил, попеняв мне, что я, как распоследний лоботряс, болтаюсь в одном классе третий год. Он и Василий Иванович, все время напиравший на меня насчет моих "природных способностей", - довершили дело. Я перебросился в шестой класс и окончил его за одну зиму. Но далее учиться мне не довелось, мой детдомовский возраст кончился, я должен был начинать самостоятельную жизнь, кормить и одевать сам себя, думать о дальнейшей судьбе.
      Я поступил на кирпичный завод коновозчиком и подвозил с лесозавода отходы к топкам, чтобы заработать денег на пароходный билет, выехать на магистраль и попробовать там поступить в какое-либо училище, что в конце концов и осуществил, с трудом устроившись в Красноярскую железнодорожную школу ФЗО No 1, которая спешно создавалась на станции Енисей.
      И вот, не иначе как "по воле рока", в город Чусовой мне пришла телеграмма за подписью секретаря Молотовского отделения Союза писателей К. Рождественской! "Уж не родня ли моему школьному учителю?!" - подумал я. Нет, не родня, однофамилица оказалась моя новая благодетельница и наставница. Человек тоже одержимый, литературе безмерно преданный, в пределах своего времени довольно хорошо образованный, Клавдия Васильевна была ростика невеликого, курила табак, говорила бархатным басом, почти не пила хмельного, поднимала дочь и нас, молодую писательскую поросль, что стоило ей утраты здоровья и преждевременной могилы.
      Совсем еще недавно Пермская писательская организация была довольно многочисленной, солидной за счет эвакуированных из центров писателей. Иные из них при начале войны находились на югах, в санаториях и домах творчества, и вот, бросив на произвол судьбы любимые столицы, иные - и семьи в них, сложными, кружными путями творческие люди достигли Урала и сосредоточились здесь для беспощадной борьбы с врагом, писали все, что им закажут за хлебные карточки и кой-какое денежное содержание. Наибольшего успеха в Перми достигла многодетная Вера Панова, написав по заказу две повести: "Спутники" и "Кружилиха", произведения, на мой взгляд, сотворенные по бесхитростной схеме посредственной прозы, но поскольку в них были положительные комиссары, любовные драмы и переживания, а также самоотверженный трудовой энтузиазм и соцсоревнование, то автора сразу залауреатили, понесли в президиумы, в писательское начальство. Сама писательница, видимо, посчитала сей благотворительный путь исчерпанным и после войны начала писать совершенно "по-другому", то есть как Бог, а не партийные власти, велели, за что не раз подвергалась критике и даже в партийное постановление какое-то журяще-воспитательное угодила, но на железнодорожную линию, к своим милым, самоотверженным спутникам и спутницам более не возвращалась.
      Достославный город Молотов после войны творчески ослабел и почти опустел. Клавдия Васильевна Рождественская работала той порой редактором в Свердловском книжном издательстве, но в силу своего созидательного характера и редакторской самовитости все более и более расходилась с идейной линией творческой интеллигенции Свердловска и издательской сообщностью, все заметнее и заметнее огрузающих в ласкающие волны лакировочной продукции, да так до сих пор из тех греющих хлебных волн, по-моему, и не выплывших.
      Предложение занять пост ответственного секретаря Молотовской писательской организации последовало в самый раз. Рождественская собрала свой небогатый скарб, упаковала довольно обширную библиотеку, взяла дочь на руки и за одну ночь преодолела по железной дороге расстояние меж двумя, вечно к чему-нибудь ревнующими друг друга провинциальными гигантами, и с ходу включилась в работу, как скоро выяснилось, довольно трудоемкую, но благодарную и благодатную тем, что партийные власти какое-то время не мешали новому секретарю работать, не назидали ее, лишь подгоняли с творческими результатами, чтобы "утереть нос этим задавалам, что за Уральским хребтом". Но там, за каменным поясом, был Бажов, романисты Маркова, Попова, фронтовики Очеретин, Стариков, Резник, Макшанихин, Хазанович, молодые, но громко о себе заявившие Рябинин, Долинская, лауреат госпремии Ликстанов, поэты Купштум, Мурзиди, драматург Салынский и другие там "могучий творческий кулак!", гремящий на весь почти Союз. Здесь, в Прикамье, - полторы калеки, ждущие материальных благодеяний за свои прошлые творческие подвиги.
      Практическим своим умом и редакторским нюхом уловив, что с творческими кадрами, имеющимися в наличии, треклятый этот, забугорный город Свердловск, беззастенчиво именующий себя столицей Урала, городу Перми не обогнать, Рождественская начала истово поднимать творческую целину, взращивать молодую талантливую поросль. И довольно преуспела в этом благородном деле, возобновила выпуск альманаха "Прикамье", началось издание детского сборника "Нашим ребятам", очнулось от медвежьей спячки Молотовское книжное издательство и, взявши книжным знаком старый, дореволюционный герб Перми, на котором медведь и есть главное действующее лицо, начало оно обсуждать, совместно с Союзом писателей дорабатывать, толкать и проталкивать книги начинающих авторов. Косяки поэтов и романистов объявились в Прикамье, ходили грудь нараспашку, проводили творческие семинары, учили и учились писать. В особенности приветствовался и поощрялся в ту пору по всей воспрянувшей от войны Руси великой и ее национальным окраинам писатель из народа, от станка и сохи, который попашет, попишет да и выпьет с устатку крепко - для вдохновения и творческого порыва.
      Я, еще не почувствовавший себя журналистом, потому как проработал в газете без году неделя, охотно принял на себя облик и поведение даровитого и даже самобытного таланта "из народа", даже и погордиться успел, что вот академиев не кончал, но творю, понимаешь ли, делаю русскую литературу наравне со всеми, может, даже и лучше всех.
      В первый мой приезд в столицу Прикамья посидели мы и изрядно потрудились с Клавдией Васильевной над моим первым рассказом и, поскольку терпеть она не могла альковных историй и смертей в художественных произведениях, а у меня герой погибал в конце рассказа (он и на самом деле погиб на войне), то мы с опытным редактором так ловко отредактиро- вали произведение, что герой мой остался как бы между жизнью и смертью, от альковных же сцен меня Бог миловал, и рассказ отправился в альманахе "Прикамье" в автономное, так сказать, плаванье.
      В Молотов с собой я привез еще несколько новых рассказов и, посмотрев их, Рождественская отобрала два или три - для следующего номера альманаха, меня же свела в издательство, познакомила с директором, с главным редактором и сказала, что, если я поработаю, то на следующий год у меня наберется рассказов уже на небольшой сборник и надо его издавать, потому как автор весьма перспективный.
      Везучий я человек! Везучий! После первой же поездки в областной центр, после первой же встречи с секретарем отделения и издателями я вез с собой первый издательский договор на книгу и даже немножко деньжонок, полученных в качестве гонорара за рассказ, печатаемый в альманахе.
      Нужно ли говорить, как горячо, можно сказать, неистово взялся я за работу и как трудно двигалось у меня дело. Браться писать сборники рассказов не должен и опытный автор - сборник, он на то и сборник, чтоб накапливать его годами, иногда и десятилетиями, но откуда мне было это знать?! Я штурмовал первую книжку и отбывал тяжелую поденщину в газете, да еще и избушку строил в эту же пору, потому что жить сделалось совсем негде.
      Спал я тогда не более четырех-пяти часов в сутки и не мог себе позволить отоспаться даже в выходной день, потому как, кроме писания, строительства, занимался еще и охотой и, чтобы совсем не уморить семью голодом, стрелял рябчиков в окрестных лесах - больший зверь и более умная проворная птица мне не давалась, так как после фронта я вынужден был стрелять с левого плеча и вообще с детства был приучен "беречь припас" и стрелять за три метра с подбегом.
      Как бы там ни было, с обсуждениями, проволочками, с помощью более опытных писателей сборничек мой в четыре листа объемом, в убогом оформлении, под названием "До будущей весны" вышел в 1953 году, и самое любопытное было то, что ехать редактировать его меня угораздило в день смерти Сталина.
      Выход первой книги для меня, загнанного жизнью и нуждой и самый что ни на есть темный угол, был не просто праздником, это было важнейшее творческое событие в моей жизни и в жизни семьи тоже.
      Как и следовало того ожидать, дальше писательские мои дела пошли неважнецки. Ничего у меня не получалось. Я писал рассказ за рассказом и сам видел, что они вымученные, неживые, подражательные, причем не лучшим, а худшим образцам, потому как по худшим-то образцам писать легче, да еще и права при этом качать: "У меня не хуже..."
      Я полагаю, что главный движитель творчества, тайна его и путеводная звезда - это подсознание человека, и не иначе как это подсознание натолкнуло меня на мысль: попробовать писать рассказы для детей. И тут у меня дело пошло ходче и интересней, хотя рассказы, в большинстве своем, опять же не выбивались за городьбу областной, полутрафаретной литературы. Но в детских рассказах было много таежной сибирской экзотики, и это их облагораживало, делало привлекательными для маленького читателя. Среди тех рассказов и написалось "Васюткино озеро", которое переиздается до сего времени, переводятся на другие языки, его включают в школьные учебники, читают по радио.
      Я поставил его заглавным, и очень скоро в областном издательстве был напечатан сборник "Огоньки". "Васюткино озеро" еще и отдельной книжкой было издано, что меня поддержало материально и морально настолько, что я осмелился послать сборник в Москву, в "Детгиз", где он встретил благожелательное отношение и после серьезной редакторской работы вышел большим тиражом под названием "Теплый дождь".
      Тогда же редакторы "Детгиза", я и друзья мои начали штурмовать журнал "Пионер". Образовалась обширная, теоретически довольно богатая переписка. Но штурм сего журнала так и не увенчался успехом, зато потом я попал с рассказами в "Мурзилку", чем и горжусь до сих пор.
      Надо заметить, что покорение столицы и ее издательств не было у меня стремительным и успешным, как это кажется некоторым моим "знатокам" и доброжелателям. Начавши печататься в журнале "Смена" с полурассказами, блеклыми очерками, я не снискал себе славы в молодежной прессе. В толстый журнал "Знамя" попал с рассказом благодаря помощи Юрия Нагибина через десять лет после начала "творческой деятельности"; в "Новый мир" - через семнадцать лет; в "Роман-газету" - лет через двадцать, да и то благодаря тому, что хитромудрое массовое издание это износилось, огрузнело в мутные воды "секретарской литературы" до такой степени, что "Роман-газету" перестали выписывать. И вот мудрое вышло решение: разбавлять "классику" нашим братом, "подающим надежды", хотя многие из нас уже успели поседеть от тех "надежд".
      Более всего в свое время мне хотелось напечататься в журнале "Огонек", служившем тогда эталоном современной новеллистики. Но и здесь мне удачи не было - я получал в город Чусовой коротенькие отлупы на "огоньковских" бланках, иногда пространные нравоучительные наставления. Однажды пришло письмо не только мне домой, но и в Молотовскую писательскую организацию с советом: хорошо бы попристальней поинтересоваться автором рассказа "Солдат и мать" - очень все там подозрительно и "наш ли это человек сотворил?.."
      Я же чувствовал, что это пока единственный рассказ "из взрослых", который похож на стоящее литературное произведение, и послал его на имя Сергея Петровича Антонова в "Новый мир", рассказчику в ту пору ведущему да к тому же члену редколлегии журнала. Как оказалось, рассказ Антонову пришелся по душе, он начал готовить его для журнала, но в это время произошла смена главных редакторов, а значит, и членов редколлегий. Сергей Петрович вернул мне рассказ с грустным письмом и советом - не оставлять это дело просто так, адресоваться с рассказом в какой-нибудь солидный журнал. И я послал рассказ на имя другого, не менее авторитетного рассказчика, и не зря говорится, что чудак чудака видит издалека, контуженный контуженного, к тому же и чует - таким вот, значит, путем я и оказался в "Знамени", благодаря помощи Юрия Нагибина.
      Между тем, шла и даже бурлила творческая жизнь в Прикамье, все новые и новые имена восходили на ясный литературный небосклон. Романисты, опережая один другого, печатали толстые тома и, почувствовав себя уже заряженным на дерзкие труды, подготовленным к одолению крутых творческих высот, подумал я однажды, в совсем неподходящую минуту, когда луна, должно быть, находилась на ущербе: "А не написать ли мне роман? Люди ж вон пишут, кирпичами прилавки заваливают, а я что, хуже их что ли?.."
      Мне и замыслом мучаться не надо было - только что вышло первое, самое историческое постановление ЦК и Совета Министров о налаживании дел в нашем сельском хозяйстве.
      От сельского хозяйства я был далек, деревню оставил еще в детстве, в газете "вел" лес и транспорт, но картошку в поле садил, в деревнях бывал. Романисты уральские вон, не видавши рабочего человека в глаза, пишут себе про ударный труд советских трудящихся, про борьбу за сталь и чугун. У одного чусовского романиста эксплоататоры-французы, сшибая шапку с непокорной русской головы, кричат даже: "Руссиш швайне!"
      Словом, литературная безалаберность, безграмотность и дерзкая бозответственность подвигли меня к созданию более полновесного, нежели рассказ, широкого полотна, тем более, что за толстые книги у нас всегда получали толстые деньги и, чего там греха таить, надеялся и я тоже с помощью актуально-злободневного романа поправить свои материальные дела.
      Хватил я горя с этим романом, сполна поплатился за свою самонадеянность! Но многому меня роман и научил. Прежде всего тому, что, коли какое дело не умеешь делать, так и не берись, употребляй дерзость и нахрапистость в другом месте, на другом поле, на футбольном, к примеру. А литература - это нечто другое, чем игра в мяч, хотя и в футболе иногда употребляются слова "творческая выдумка".
      Не я один тогда "творил", не зная не только законов сложения слова, но и вовсе грамоты не имея, не только литературной грамоты, вообще никакой. Сколько жизненных драм, сколько трагедий за этим упрощенным пониманием вседоступности литературного ремесла крылось и кроется. Ведь и поныне у нас каждый второй пенсионер пишет стихи иль опровержения в газеты, извещает письменно меня иль редакции, что вот, наконец-то, он вышел на пенсию и может спокойно заняться литературным трудом...
      О, Боже, Боже! До чего порой убог и бесхитростен бывает русский разум! Дует человек газетные заметки нескладными стихами и не понимает, что он захламляет не только родное слово, всякую разумную человеческую мысль, но оскорбляет и память великих стихотворцев своего великого Отечества: Пушкина, Лермонтова, Есенина, Блока, Твардовского. Что ему до них! Он сам, сейчас вот, от благодушия, дремучего невежества и наличия свободного времени "упился словом", и несет его графоманская волна вдохновения восторгу навстречу.
      Еще до работы над романом я положил себе за правило: еженедельно, а если время позволит, и чаще посещать городскую библиотеку им. Пушкина и там в читальном зале просматривать все новые журналы, и тонкие, и толстые, что-то прочитывать здесь же, экземпляры с наиболее пространными статьями и прозой брать домой.
      В "Огоньке" я читал все новые рассказы, и в "Новом мире", и в "Знамени", и тогда же установление себе сделал: начинать читать журнал "с заду", т. е. с публицистических и критических публикаций, был в курсе текущей литературы и не очень-то многообразной критической мысли. Тогда-то, наверное, от переедания современной критической продукции мне захотелось прочесть кого-нибудь из прежних мыслителей, и я отчего-то выбрал себе для знакомства Дмитрия Писарева.
      Надолго стал Писарев моим критическим кумиром, властителем моих дум, даже его скандальная статья о Пушкине привела меня в восторг - вот, оказывается, как можно читать и воспринимать даже самое неоспоримое, даже гениев воспринимать на свой лад, не раболепствуя перед ними, раболепия-то и сам Пушкин не терпел. С одной стороны, умнейший, предерзкий мыслитель, сокрушитель всяческих авторитетов, в том числе и европейских, с другой, что ни журнал, что ни статья о совлитературе - сплошное пресмыкание, сплошные аллилуйя иль хула, в зависимости от того, о ком пишет автор, а не о чем он пишет. Надо самому во всем этом разобраться, самому учиться все обмысливать.
      Пятидесятые годы. 0-о-ох, боюсь, что не все, очень даже немногие представляют себе, на каком уровне общественного развития мы находились и в какую литературу вступали молодые сочинители. Мягко и деликатно называемая лакировка действительности царила повседневно и повсеместно. И не вся беда была в том, что цензура, хитромудро называемая то литом, то комитетом по охране государственных тайн, давила со всех сторон, поглядывала за каждым печатным словом, за каждой пустяковой бумажкой, дело дошло до того, что "литовались" даже пригласительные билеты, газетенки того времени уж такие ли правильные, такие ли верноподданические, лояльные, читались вдоль и поперек, без подписи цензора не могли быть запущены в печатный станок. Самое страшное, что цензор, плотно заселивший советские ведомства, культуру, вузы, школы, армию и даже тюрьмы, проникал в кровь человеческую, заселялся в плоть и в сердце существа, находящегося еще в эмбриональном состоянии. Литератор, журналист, режиссер, художник, еще не начав творить, уже твердо знал, как надо творить, и таких ли матерых, изворотливых приспособленцев плодила наша дорогая действительность во всех сферах жизнедеятельности, но прежде всего в области литературы и искусства, что уже и талант был вещью необязательной, порой даже и обременительной, вредной. Уже бытовали приговоры типа: "Слишком много знает и понимает", "Ишь, самородок сыскался!", слова: правда, любовь, родина, патриотизм и т. д. были искажены и препарированы в кабинетах социалистиче- ских идеологов, что лягушки в подвале, называемом лабораторией, выпотрошенные до такой степени, что от них оставалась лишь серенькая сморщенная кожа. Как свирепствовали в то время партийные идеологи и верноподданные приспособленцы "из народа", на людных сборищах громя статью В. Померанцева в "Новом мире" - "Об искренности в литературе". С радостью и захлебом уверяла себя не только провинциальная, но и столичная общественность, что никакая искренность нам не нужна, она вредна нашей передовой морали и нравственности, и вообще слова: искренность, правда, порядочность, совесть, честность - имеют совсем иной смысл и значение у нас, нежели в дореволюционном прошлом или в буржуазном, все более разлагающемся и в судорогах идейных противоречий кончающемся мире.
      Именно в пятидесятые годы, под шумок и со свалом на то, что мы восстанавливаем разрушенное войной хозяйство, никто и ничто не должно и не смеет мешать, были сметены, загажены, разобраны на конюшни, на свинарники, на мощение дорог и площадей, с висящими на них вождями, непреклонно указывающими путь в светлое будущее, остатки храмов и монастырей с русской земли. Годы спустя, в 70-е, при Ельцине, совсем близко, за Уральским хребтом, будет сотворен еще один тяжкий национальный грех - тайно, воровски, в одну ночь разобран Ипатьевский дом, в котором были замучены царь с царицею и их светлые дети. Я знаю об этом, но не хочу подпевать модному нынче хору, все наши беды сваливающему на Ельцина.
      В такой обстановке, при таком идейном климате клепалась моя первая толстая книга, дерзко названная романом. Писалась она мучительно, со скрипом, выходила с проволочками, мне в ту пору непонятной мышиной возней, пятнадцатитысячным тиражом вместо обещанных тридцати, зато с вербочкой на обложке, которую я сам и придумал, а художник по моей горячей просьбе нарисовал. Начались обсуждения книги в писательских и читательских кругах, появились благожелательные рецензии не только на периферии, одна или две и в столице, но они уже не имели того губительного воздействия на меня, каковое подкосило целые поросли молодых создателей скороспелых романов и повестей, навсегда закрепив их в звании местного областного писателя, льстиво именуемого, допустим, "певцом Прикамья", а то и аж всего "могучего индустриального уральского края". Что, что, а плодить и губить, безответственно хваля угодливого творца, чуть его подкармливая сладким (горькое он и сам наловчился раздобывать), - у нас умели и умеют так, как нигде в мире.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5