Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Юный владетель сокровищ

ModernLib.Net / Классическая проза / Астуриас Мигель Анхель / Юный владетель сокровищ - Чтение (стр. 2)
Автор: Астуриас Мигель Анхель
Жанр: Классическая проза

 

 


— Из ихнего рода никто еще в могилу не лег, в склепе места не занял. Прав был сеньор альгуасил, хоть его тряханул, чтобы очнулся, когда индейцы эти, старики, жабы сморщенные, требовали у него землю.

Его не нашли. Ветер, ливень и тьма погасили сосновые факелы. Нашли только посох да след на земле. Наверное, ястребы утащили, а то и дождем его смыло, красненького, как креветка, с козлиной бородой.

Служанки перекрестились. В этом доме все исчезают… Тот хозяин оставил накрытый стол, тот — расстеленную постель, а один — полную залу приглашенных…

Двери открыты — на случай, если вернутся; в конюшне овес — если вернутся верхом; стол уставлен пирожными и фруктами — если вернутся голодные; в бокалах вино — если и глотки их, и души мучит жажда; кровати мягкие, теплые, простыни чище чистого — если вернутся усталые от скитаний.

Спустился сон. Далеко, в ночном небе, среди громоздящихся туч показалась луна. Словно пробуждаясь, призраки-слуги — индейцы с черными косами и жирные, как суп, кухарки — услышали , шаги, чей звук отдавался в просторной прихожей. Все знают, что шаги мертвых не вызывают эха… Кто же там такой? Кто пришел так поздно туда, куда никто никогда не возвращался?

VIII

Он ушел с галерейки и вернулся в большой дом, неся на руках, прижимая к трепещущей груди легонький груз, не тяжелее паука, промокшего под дождем. Когда миновали ворота из грубого камня, всегда открытые настежь, старик задрожал, как будто живой, а потом замер, и тщетно прикладывал слуга к его лбу платки, смоченные одеколоном, тщетно тер прямые древки пальцев, на которых темнели, словно флажки, грязные черепаховые ногти. Другой слуга спешил закрыть окна.

Только это он в доме и делал, только этим занимался, открывал и закрывал окна. Медленно, поочередно, широко разводя руки, словно в поклоне, когда приходилось выпрямить сложенные вдвое ставни из ценного дерева и прикрыть ими стекла. Владетель галерейки отряхнул ладони, будто принес мокрую землю, и ушел.

Где же умер старик — на галерейке? Или раньше, еще до того, как он его поднял? Задохнулся? Замерз? Скончался от старости?

Мальчик хотел перекреститься, но рука повисла в воздухе, и он долго сидел на кровати, размышляя о том, что старика бы спасли если бы он не тащил его на галерейку, играя в капитанов и кораблекрушения, а понес прямо в дом, где беззубые слуги с косами перебороли бы смерть целебным питьем, грелкой, дымом паленых тряпок и бормотанием молитв.

Он встал с кровати, страшась молчания, и, неслышно ступая босыми ногами, отправился на поиски спальни, в которой лежит старик. За стенами все так же плакал дождь. Правда, он переставал, и успела выйти луна, но теперь снова слышался горестный звук воды, бегущей с крыши в трубы и канавки.

В спальне было пусто. Кровать там стояла, а старик исчез. Окна распахнуты, в подсвечниках — скорее дым, чем огонь. Он закрыл глаза — старик здесь. Открыл — старика нет. Разобрал постель, сбрасывая на пол простыни, перины, подушки, пошарил под кроватью. Нет как нет. Снова закрыл глаза и ощутил, что старик здесь; открыл — и никого не увидел.

Занялся день. Никогда прежде он не одевался так споро. Отшвырнув ногой призрачную ночную сорочку, надел рубашку, трусы, штаны, носки, башмаки. Вот и готов. На столе в столовой, рядом с его тарелкой и фарфоровой чашкой, украшенной золотым ободком, стоял тяжелый серебряный прибор. Теперь, когда старика не было, он понял, что всегда завтракал с ним вместе. Пока тот сидел напротив, он его не замечал, а сейчас, прикрыв глаза, видел четко. Он взял салфетку, развернул. Зашевелились слуги. Служанка принесла молоко и кофе в серебряных кувшинчиках, и он спросил ее, где старик, который завтракал с ним всякое утро. Она не взволновалась и пробормотала:

— Хозяин-то?.. Сгинул… Тут все исчезают, в этом доме!

Он отодвинул, не пригубив, кофе с молоком (только горячий вкусный пар коснулся его губ), кинул салфетку (она упала на пол) и побежал по гулким лестницам искать рыбаков.

Всех расспросил он, и все отвечали, глядя куда-то туманным взглядом.

— Неужели вам все равно? — говорил он. — Старик же исчез! Что это значит — исчез да сгинул?..

Горбатый рыбак готовил наживку для удочек. Мухи досаждали ему, слетаясь на запах потрохов, которые он крошил. Холодные мухи падали сверху мигом, а поднимались тяжело, прилипнув к крови, к кишкам, к легким. Сурило. Так он звался, так его звал и — Сурило. Порою и сам он ел сырые потроха, воняющие мертвечиной. Глядя на мальчика, он посмеивался. О чем его спросишь, убогого, да и других, и всех? Исчез… что ж. значит — исчез.

Окрестные жители шли к рыбакам попросить рыбы, дать вперед денег и протягивали монеты, совсем такие, как те, у него, и бочонках.

С тон стороны, где не было мелких строений, дом глядел в открытое поле, на просторную равнину, там какие-то люди раскинули большой шатер, не спросившись у хозяев, поскольку в этом пустом и непустом доме хозяев не было, и слуги сказали, что их нет. но они вернутся.

Пока рыбаки спускались сквозь заросли к Нищенской луже, пришельцы с шатром, то есть мужчины — кто рябой, кто бородатый, усатый, чернобровый — и женщины в усыпанных каменьями гребнях, девушки на высоченных каблуках, расстелили шатер на земле, словно шкуру огромного белого зверя, и приготовились проткнуть шилом именно там, куда воткнут средние подпоры, боковые, а также те, на которых натянут холст, места для публики.

Слуга, тот самый, который вчера взял у него легкое тело, пришел теперь за ним самим, пробравшись между клетками, пропахшими звериной мочой, которые опустили на землю на устланых соломой фургонов на высоких колесах.

Это приехал цирк. Привез большие чемоданы, полные костюмов, быстро перезнакомился с народом. Циркачи напевали что-то, шутили. Втыкали в глубокие ямки высокие подпоры и, чтобы им не упасть, клали вокруг камни, привезенные издалека, ближе камней не было. Ходили к Нищенской луже поить и купать ученых гривастых лошадок. Был у них и лев, часами кружил по клетке.

— Хозяин, молодой хозяин, с вами поговорить хотят… — сказал слуга, подходя к нему, и он подумал, что говорить хочет тот, кто исчез или умер, но не бросился бежать, потому что безбородый индеец с черной косой показал на усатого, бровастого человека с заросшими ушами. Пальцы унизаны перстнями, на полосатом жилете золотая цепочка, в руке — глиняная трубка.

Мальчик удивился, что с ним хочет поговорить владелец цирка.

— Пойдемте к вам… — сказал усатый, а циркачи тем временем истово и рьяно возились с шатром. По бокам купол уже вздулся, и они. с помощью блоков, веревок и колец, прикрепляли к самым высоким подпорам верх, середину, под которой акробаты превращаются в ангелов.

Придя в дом, хозяин цирка подождал, пока мальчик сядет в кресло с высокой спинкой и длинными шелковыми подлокотниками. принесенное слугой, и поставит ноги на бархатную подушку с золотыми кистями по углам.

— Насколько мне известно, — сказал он, держа в унизанных перстнями пальцах дымящуюся трубку. — со вчерашнего вечера, когда исчез ваш дедушка, именно вы владеете всем, что здесь есть. и потому. Юный Владетель сокровищ, я прошу у вас разрешения расположить тут свой цирк.

Юный Владетель сокровищ впервые услышал, что его так именуют, когда, разрешив раскинуть шатер хозяину цирка, от которого пахло и перхотью и духами, он поспешил по переходам к молельне Злого Разбойника, постоял там, словно считая скамьи, оконца, серебряные лампы, светившие в тишине снежно-белым светом, вернулся и сошел но ступеням в патио.

— Владетель сокровищ!.. Юный Владетель!..

Так называли его, когда он шел. Кто называл? Неизвестно. Кто-то, укрывшийся среди вещей.

Он незаметно прошел мимо тех, кто хлопотливо поднимал купол к самому верху шеста — на бескрайней равнине они казались муравьями, — и поспешил на галерейку, а там ощутил, что его защищают скат крыши, стена, подпорки, чаша. Вроде бы он был здесь один, но знал — его небольшое царство населено семействами мышей, тараканов, скорпионов…

IX

Вспомнив о корабле и буре, он немного отвлекся и стал восстанавливать в уме, не в яви, — что же действительно случилось, пока не почувствовал, как он несет невесомого, словно кукла, старика. Где он умер? Под ливнем? На галерейке, когда он спас его? В своей постели? Нет, нет, нет. Просто исчез, сгинул. Он смахнул со лба темное дуновение. Сердце частыми толчками гнало с галерейки туда, в непогоду, где его называли Юным Владетелем сокровищ, то есть маленьким призраком, обреченным на исчезновение, ибо Владетели эти, все до единого, исчезли, как исчез старичок.

Окрест раздавались гортанные голоса самозваных распорядителей, вой запертых зверей, женский смех, негромкое пение, неслаженное бренчание отдыхающего оркестра.

Только здесь, на галерейке, мог он ощутить, что жил и прежде всех этих чуждых звуков, к которым примешивались шаги и речи охочего до новостей народа, который глазел, как располагается чирк, и справлялся, когда же будет первое представление.

Гордости его льстило, что именно он разрешил циркачам обживаться позади дома. Так явил он в первый раз власть Владетелей. На груди у него был старинный драгоценный камень, светящийся в темноте и темнеющий на свету. Днем — гагат, ночью — алмаз. Сокровище Владетелей. Рукою в черной замшевой перчатке он провел по черному камзолу, украшенному одними лишь черными пуговицами, увидел черные башмаки и вспомнил, что, прежде чем он вышел излома, слуга дал ему широкополую черную шляпу.

Поделиться мыслями было не с кем, и он сказал себе, словно бы другому:

— В этом доме нет смерти. Я никогда не слыхал, чтобы умер кто-нибудь из моих родичей. Здесь не знают ни последних болезней, ни несчастных случаев, ни ран, ни агоний, ни завещаний, ни похорон, ни траура. Все исчезали куда-то. Предки мои исчезали. Никто и не ведал, когда они уйдут насовсем. Они никого не предупреждали, никак не готовились. Конь да шпага — и все, в путь.

Он говорил и говорил, как говорят рыбаки после скудной ловли.

— Высохла бы Нищенская лужа, открылась бы огромная яма, прямо котел, а на дне — могилы, кладбище без крестов… Костяки отмытые, чистые, руки-ноги — такие, будто они плывут, волосы — зеленые, ребра облеплены тиной… Помнится, одна сеть вытянула костяк. Когда поднимали в лодку, думали — рыбина, что-то на него налипло клейкое, вроде чешуи. Рыбак чуть не умер со страху. Выпустил сеть, а в ней-то костяк, да и вся рыба — хорошо хоть в лодку не втащили — и давай Бог весла, уплыл, не оглянулся.

Юный Владетель выпрямил руку, которой, опершись о колено, поддерживал подбородок, а с ним — и голову, а с нею — и мысли…

Ах, если бы только и дела, что сгинувшие предки да кладбище в Нищенской луже, вода, отдающая землей и камнем, старик, который умер в его объятиях и потом куда-то делся, слуги в белых штанах и белых рубахах, безбородые призраки в балахонах, с черными косами! Если бы только это, но теперь тут еще и клоуны, акробаты (не надо, нельзя бы разрешать!), все эти циркачи — раскинули свой шатер, бродят по лесу, ищут съедобные коренья. Сосешь клубенек, смакуешь, и хорошо, приятно, словно в тебя медленно, сладостно перетекает жизнь, которая прежде перешла из земли в растение. Есть корни, сохранившие вкус дождя и песчаника. По этому лесу бродил и он, держа Ильдефонсу за руку, похожую на пальчатый корень: они подходили к деревьям — к одному, к другому, ко многим, глядели на красивые плоды. Сахаром рассыпались птичьи трели, и птицы улетали, испугавшись шагов безумной. Он плохо помнил ее. В памяти его жила другая Ильдефонса. Та, настоящая, ушла, тоже делась куда-то. А он вспоминал такую, как утопленники из Лужи, которые выходят по ночам, купаются и свете луны, желтой, словно плод нанес.

Кто-то шел к галерейке. Он спрятался, пока не заметили. Сердце прыгало под сорочкой. Появился Сурило. Короткие ноги раскорякой, длинные руки, острый затылок, выдвинутый подбородок, уши вроде рогов. Горбатый рыбак держал пращу из питы, в праще был камень. Остановившись на галерейке, он поглядел, где циркачи — голоса их слышались отовсюду, — подождал, прикинул, грозно раскрутил пращу над головой, еще раскрутил, еще и сколько было сил метнул камень. Вот это ловко! Сурило притопывал и смеялся, зубы его едва виднелись в сплошной сетке морщин.

X

Безбородые слуги с косами, призраки в белом пепле; комнаты большого дома, освещенные днем и ночью, распахнутые двери и окна; рыбаки, промерзшие в стальной воде и, словно пауки, расстилавшие сети в темном патио, вывалив в плоскодонки серебро рыб и рыбешек; тени пастухов, спрыгнувших с крепких коней, чтобы преклонить колено перед Злым Разбойником; лай собак в загонах; повозки о двух колесах, чуть накренившиеся набок, теряющие очертания, когда, насвистывая песню, погонщики выпрягут волов и, с палками на плече, повернут их к пруду, не сняв ярма, а там воловьи шеи в ярме задвижутся вверх-вниз — один вол погрузит морду в холодную воду, другой поднимет, глотнет горячего воздуха.

Юный Владетель сокровищ выглянул в окно. В ноздре у него засвербило, и он поднес руку к носу, словно решил в нее чихнуть.

Глубокое синее небо, цветочный венчик, пушистые облачка, горячий дух тростника с сахарного завода.

Черными глазами, подобными гагатовым пуговицам, подвижными пуговицами из-под трепещущих век он оглядел все, что мог увидеть, пока не натолкнулся взглядом на шатер, громадную черепаху, светящуюся изнутри, с голубым флагом на шесте и белыми, желтыми, зелеными, красными флажками на боковых подпорах.

Вокруг кишели люди. Как-никак— премьера, первое представление. Вход освещали комья тряпок, пропитанные газом и салом, чтобы дольше не гасли. Головы христианских мучеников… Рядом со входом, запруженным зрителями, пели трубы, звенели тарелки, грохотал барабан, как бы подтверждая пламенный зон плююшихся золотом факелов. Клоун толковал о деньгах с проданном билетов, разумно толковал, степенно. Так разумны и степенны куклы, которые видят все. что нужно, и вдали и вблизи от просунутых в них пальцев.

Из тряпичного кома, клубка огненных гусениц, вырвалась бабочка дыма. Крылья ее свились винтом, когда она долетела до Владетеля, чей паланкин несли слуги в пепельных штанах и балахонах, исчезнувшие вслед за белой бабочкой.

Хозяин труппы вышел навстречу гостю, низко склонился перед ним, скаля золотые зубы, и пожаловался на зубную боль. Нервы, знаете ли… Все же премьера.

«Маэстро, марш!»

Хозяин только это подумал, кусая трубку, чтобы не взвыть от боли, а мысль его уже передалась оркестру, и музыканты, друг за другом стряхивая дремоту, заиграли марш-пасодобль. Начал корнет-а-пистон, сверкая золотой огромной челюстью, перебирая ее когтями-пальцами, словно обоих их пронзала боль, но вместо крика из-под послушных клапанов вырывался раскаленный свист.

Музыканты зашагали в такт маршу к дорожке, ведущей на арену, чтобы придать представлению блеск, аккомпанируя каждому номеру. Двигались они гуськом, играя, раздувая щеки, в отблесках пламени, которым горели тряпки, сало и газ.

Хозяину труппы надо было хлебнуть спирту; может, уймется боль — нервная, от премьеры. Сперва весь рот опалит, потом станет полегче. Да и сам он меньше будет яриться, пока идет представление.

Ему принесли стаканчик агуардьенте (алкогольный напиток, прпготовляемый из сахарного тростника или различных фруктов.). Спирта не было. Да что там, все едино.

Золотые зубы застучали о стекло, губы затряслись, щека вздулась-полоскание помогало. Однако уши горели, глаза слезились, и страдалец отступил назад, пропуская музыкантов, медленно шествовавших к арене в такт своему пасодоблю.

Хозяин терпеть не могэтихобжор, мерзавцев, бездельников, и от злости зуб заболел так сильно, что ему не удалось скрыть свои чувства и заметить, что. как это ни опасно, стоит он прямо у факела. Куда там… Он и подумать не успел, что это уже не опасность, а страшная, жуткая правда — изо рта у него рвется пламя, лижет лицо.

Что же случилось? На него свал идея тряпичный огненный ком. Хозяин хотел уклониться от пылающего шара, но было поздно, слишком поздно. Рот горел, словно золотая челюсть превратилась в бушующий костер. Несчастный кинулся за кулисы, не слыша аплодисментов — зрители решил и. что этот эффектны и номер открывает программу.

Весь в огне, он перебирал пальцами, как музыкант, игравший на корнет-а-пистоне, или ангел Страшного суда, извлекающий из своей трубы зубастые звуки, которые укусят мертвых, чтобы те проснулись, оделись, принарядились и явились на свет божий.

Тогда, в долине Иосафага. хозяин труппы снова обретет лицо, губы, усы, брови.

Владетель сокровищ встал, чтобы похлопать, как все, но тут же ОПУСТИЛ руки. Рядом с ним упал хозяин — без усов и без губ, скалясь, словно череп. Золотые зубы, побагровевшие от жара и почерневшие от копоти, как бы осклабились пламенем; клоуны прыгали на распростертом теле, пытаясь потушить огонь; зрители хлопали изо всех сил, восторгаясь пантомимой.

Акробатка в розовом трико растерялась и успеха ради полетела с трапеции на трапецию, все выше и выше, как душа злосчастного хозяина, у которого сгорело все лицо, даже веки, и совсем обнажился безгубый золотой оскал.

Вернувшись на землю, акробатка вынула платочек из-за расшитого блестками пояса и обтерла лицо и руки, покрывшиеся смертным потом, который липнет к тебе глухой пчелою, когда делаешь тройное сальто-мортале.

Так представление и кончилось.

За клетками, где, зычно рыча и тяжко ступая, расхаживали звери, перенявшие волнение укротителя, умирал в муках хозяин — без глиняной трубки, без усов, а из-под рваной рубахи, на черно-багровой груди, виднелся пепел сгоревшей рыжей шерсти.

Кто стоя, кто сидя, кто неподвижно, кто — меняя позу в свете керосиновой лампы, затухающей стеклянным зевком, семья циркачей (обезьяны, люди, кони, псы, словом — все, кроме цыган и зверюг) смотрела, как медленно умирает злосчастный Антельмо Табарини.

Оркестр молчал. Музыканты ощущали хоть какую-то, да вину. Беда стряслась, когда они проходили, играя марш-пасодобль. Рябой плосконосый музыкант, корнет-а-пистон, чесался, ловил блох, словно читал мелкую нотную запись. Большим и указательным пальцами он хватал самых крупных, кровавых — то были целые ноты, — но не гнушался восьмушками и шестнадцатыми, скакавшими кто где. без нотных линеек.

А зрители — подумать только! — все хлопали, полагая, что это ч есть означенный в программе номер: «Пожиратель огня». Тот же— кто должен был и впрямь глотать пламя, бесстрастно взирал на муки дона Антельмо, ковыряя спичкой в зубах.

Владетель сокровищ остался с труппой до конца. Дочка дона Антельмо попросила разрешения приклеить отцу искусственные усы, чтобы похоронить его усатым, как он был при жизни. Губы сгорели, пришлось клеить к зубам.

Безбородые белые слуги с черными косами собирались имеете, все же не так страшно (особенно пугал их серый пепел, осевший на одеждах) и раскапывали босыми ногами фамильную усыпальницу, где по велению Владетеля сокровищ должен был найти последний покой дон Антельмо Табарини. Ему выпала честь улечься там первым, ибо никто из здешнего рода похорон не дождался, все исчезли, не пожелав гнить в земле.

XI

Юный Владетель сокровищ пытался себе представить то, что слуги, несомненно, от него скрывали, — судьбу былых хозяев, которых никогда не было в доме, вечно они странствовали или исчезали совсем. Преходящее благо, достояние кочевников, утерянное оседлыми людьми. Одни уйдут и не вернутся, словно умрут, чтобы порвать с семьею, от которой только и спасешься что бегством или безумием. Другие облачатся в траур, тоскуя под гнетом будней, обращавших крошки в песок, соль — в слезы, любовь — в скуку, круг света от уютной лампы — в отверстие бездонного колодца. Юный Владетель видел, как борются они с роднею, со слугами, с вещами, с тенью, тоже одетой в траур с головы до ног. Был и такой, который боролся с собственным отражением, бил зеркала, чтобы уничтожить свой образ. Тот исчезал, он убивал себя в стекле и так остро чувствовал смерть, что потом слонялся по дому, словно бродячий призрак, неприкаянная душа, пережившая свое тело.

Бедный убийца отражений! Его прозвали Коршуном за траурный костюм с желтизной, за редкие волосы-перья, прилипшие к хищной головке, и за то, что зимою он странствовал с места на место, волоча за собой постель, стол, стулья, книги; начиналось же это, когда недвижным водопадом низвергнутся на пол стекла, прольется зеркальная вода, и слуги сметут ее, словно градины первых ливней.

Легкий, как время, он выходил каждый месяц, тринадцатого, в полночь, из своей недолговечной спальни, чтобы возжечь восковые черные свечи, горевшие очень ярким, очень желтым огнем перед крестом Злого Разбойника, который верил, что от человека остается лишь мертвое тело и всякий, рожденный на свет, становится только прахом, как бы велик и могуч он ни был при жизни.

— Воистину умерший, прости мою немощь!.. — взывал он. стоя на коленях перед мерзким распятием. — Когда я гляжу в черкало, мне мерещится, будто там, за этой жизнью, есть что-то еще. Вот мой грех, и я тебе каюсь. Много раз оскорблял я тебя, но обещаю, отче, больше не заглядывать туда, где мне видятся иные пути, ибо ты их отверг, смеясь последним смехом, когда обманутый мечтатель предлагал тебе рай.

Дыхание его отдавало гнилой утробой, хищная птичья головка судорожно тряслась, глаза неотрывно глядели на распятие, напоминавшее цифру тринадцать: кресте кривой перекладиной — единица, изогнутое тело — тройка.

— Я ненавижу Люцифера, — говорил Коршун, понизив голос, — глупого ангела, низвергнутого в ад за то, что он возжелал сравниться с Богом, и беззаветно люблю тебя, ибо ты, распятый Разбойник, зная свою участь, отверг убежище небес, твердо веря, что и сам ты, и все мы — лишь тленные тела.

Все так же тихо, прерывисто, едва разжимая губы, он говорил:

— Ты висишь на кресте, ты прикручен веревкой, ты страшно страждешь, ты вывалил язык — это последнее кощунство, — а дерзкий извив твоего тела — мятеж против слепых сил судьбы!

Утренний свет — толстое стекло, опаленное пламенем и раздробленное в мокрую пыль — облекал со всех сторон изможденного убийцу отражений. В бесконечном зеркале мира, покрытом с изнанки амальгамой, занималась заря, а несчастный Владетель ощупывал пальцами все, что было в нем от плоти, не желая укрыть в раю единственную истину — тело.

— Не попусти моему отражению затеряться в краю вымысла! Укрепи меня, не дай выйти из здешнего, вещного, мирского! Зачем ты дозволяешь мне изменять твоему примеру? Ты — Злой Разбойник, ты — вор, ибо деянием своим ты украл мнимый мир у тех, кто в него верил. Ты покусился на царство отражений и победил его!

Мечась между грехом и покаянием, Коршун пришпорил коня, прыгнул как был, верхом, в Нищенскую лужу, и на сей раз вода не вернула ни облика его, ни тела, схоронив их в таинственном спящем зеркале.

Похоронив дона Антельмо, циркачи перессорились друг с другом. Каждый хотел власти. Начались сплетни, раздоры, ночные драки. Наконец стали биться в открытую. Когда воюют в доме, в семье, самая мирная утварь становится снарядом, а защищаются как могут, — за колонной, за Ширмой, за креслом пли в запертой на ключ комнате, перед которой враги, истошно вопя, колотят в дверь ногами.

В цирке же — что в чистом поле, тут не спрячешься. Под огромным куполом пусто, и противникам едва удавалось укрыться от летящих предметов на местах для публики, за полотнищем, заменявшим двери, или за кулисой, — больше негде. Если бы не цирковая прыть, помогавшая увернуться, многие были бы тяжело ранены.

Но это не все. Не только поле боя — оружие было иным, чем в семейных битвах.

Укротитель объявил себя преемником дона Антельмо. но его не послушались. Он взъярился и пригрозил выпустить на волю зверей.

— Тогда признаете мои права! — зычно орал он, отскакивая в сторону, ибо циркачи метали в него самодельные снаряды так рьяно, что зазевайся он на миг — и ему раскроили бы голову, туго набитую воспоминаниями об охотничьих подвигах в Африке.

— Или я главный, или вами займутся звери… Звери да бич!..

Сквозь ломкие зигзаги крика слышался свист хлыста, сверкавшего, словно молния, в сильной руке, наполовину спрятанной под манжетом раззолоченной парадной униформы.

Ана Табарини, дочь дона Антельмо, подошла к Укротителю, едва одета — угрозы загромыхали, когда она была в одном белье, — и притворилась, будто согласна. Она натягивала халат, не противясь объятиям мужчины, возомнившего, что власть и любовь явились к нему сразу, вместе, — и вдруг, вырван хлыст, впилась звериными зубами в большое ухо, явственно намереваясь вырвать его, если Укротитель не отдаст ключи от клеток. Несчастный циркач, которого кусы вал и и настоящие звери, побагровел, посинел, почернел (что никак не подходило к его золотисто-бронзовой щетине), взвыл от боли, заметался — Ана впивалась все сильнее, — но не выпустил ключей из скрюченных, словно когти, пальцев.

Клоун Белый Хуан вырвал их в одно мгновение и понесся прочь, аза ним кинулся негр, длинный и тонкий, как угорь. Заметив, что ключи у клоуна, он решил отнять их и стать главным, и это удалось бы, если бы Хуан не ускользнул, не пересек арену и не взобрался по канату на одну из трапеций; хотел он втянуть и канат, но опоздал — преследователь быстро карабкался вверх.

Не дожидаясь поражения, клоун швырнул ключи одному из своих, приятелю Аны Табарини, который укрылся на местах для зрителей и взывал оттуда к нему, выразительно протягивая руки.

Связка ключей пролетела под куполом, звеня, словно метеор, прорезающий небо. Вернее, звук был такой, будто кто-то из музыкантов ударил в треугольник, перекрывая глухие стуки, звяканье меди и звон разбитого стекла.

Образовались две партии. Сторонники Аны Табарини защищали ключи, чтобы Укротитель не открыл клетки и не пришлось признать его власть — как-никак, угроза немалая, да и звери проголодались.

Чуяли беспокойные тигрицы и разозленный лев. что их, быть может, ждут свобода и пир, на котором роль христианских мучеников исполнят циркачи.

Чуяли, нет ли, а по клеткам ходили взад-вперед, как заведенные, глядя печально, ступая мягко и подгоняя себя бичом хвоста.

Укротитель, измученный борьбою с Аной, неуловимой и юркой, как язык, прижал побелевшую ладонь к раненому уху. которое вконец онемело и горело так, словно в него впилась не дочь Табарини, а его золотая горящая челюсть.

Ключи летали туда-сюда, и в самый разгар битвы под парусиновым сводом, именно там, где его держит шест, появилась обезьяна. Кто-то забросил туда ключи, чтобы уж никак не достать.

Обезьяна их достала. Циркачи застыли от страха, готовые броситься наутек. Не ровен час, хвостатая ворюга свалится спелым плодом и отопрет клетки! Но, гримасничая, словно шут, обезьяна позвенела ключами у самого уха, послушала, взвизгнула несколько раз— понравилось! — и оглядела арену, высматривая негра.

Раздался свист. Обезьяна в мгновение ока соскользнула вниз по трапециям и, прежде чем все опомнились, села на плечо темнокожему другу в сверкающих одеждах.

Маленькая, черная, мохнатая ручка вложила ключи от клеток в черную гладкую руку.

Ана Табарини и клоун попросили хоть на время заключить мир.

— И мне мий, и мне! — завопил негр, принадлежавший к партии Укротителя.

Все облегченно вздохнули, услышав его слова. Укротитель расправил грудь, прикрытую опозоренной, но все же блестящей курткой (от укуса он оглох), и потребовал у негра ключи, но тот, не спуская с плеча обезьяну, отдать их отказался.

— Мий! Мий! Мое кьючи! Никому не обизу!

Китайцы (жонглеры) и Ана Табарини пошли в наступление под началом Бородатой Женщины, швыряя противнику в глаза опилки и песок.

Укротитель и его сторонники упали ничком. Над темным мхом, над волосами удачливого нефа пронесся белый комок, задел на лету клоуна и угодил Укротителю в щеку, когда тот приподнял голову, чтобы поглядеть, не угомонились ли китайцы, чернокосые. как слуги Владетеля сокровищ.

— Нету.мия! Будете швыяться, клетку откьею! — крикнул негр, все еще с обезьянкой на плече.

Укушенный Укротитель встал, готовый на все. протирая глаза. Дрожа и брызгаясь слюной от ярости.

Негр угадал, что он замышляет, и схватил упавший хлыст.

Вдруг, откуда ни возьмись, понеслись галопом кони. Наездники на огненных жеребцах. Миг — и нет их. Страшно, если скачущий конь ударит подкованным копытом. А когда он так несется, может и убить.

Бородатая Женщина, чей пол выдавало ее лицо, свалилась без чувств.

— Писпис! — обличал Укротитель негра, страшась подойти ближе (а что, как ударит хлыстом?). — Изменник, двурушник, бандит, злодей, своего предал!

— Писпис не двуюшник!

— Чего же ты тогда?

— А ты покьичи: «Писпис молодец, Писпис хозяин, цийка хозяин и мой, Укьятителя\ Самый-самый главный, хоть и темным!»

Сторонники Аны Табарини признали Писписа главой труппы. Клоун Хуан, китайцы, другие циркачи окружили его в знак поддержки. Укротитель и ошеломленные наездники пытались и не могли очнуться от страшного сна. Звери били лапами об пол клеток и ревели, как дальняя буря. Владетель сокровищ укрылся в доме, под крышей, украшая сверканием мрака траур своих одежд.

К галерейке тянулся кровавый след. Сурило был ранен. Сурило, горбатый рыбак, приготовлявший наживку, мелко крошенные потроха, которые порой съедал и сам, смеясь, пуская слюну, вычихивая мух. Волосы росли у него на шее, на лице, повсюду. Нет, лица почти не было. Человек безлица. Не голова — кокосовый орех, приклеенный к телу, к плечам, похожим на лапы черепахи. Руки длинные, ноги короткие. Только и есть что глаза — голубые, живо глядящие из волосяной чащи. Его бы прикончили, если бы не Писпис, нынешний хозяин цирка Табарини.

Невидимый, независимый, один против всей труппы. Сурило метал из большой пращи камни и комья глины, которые били метко и больно, как пули. Увидит сквозь шатер неясный силуэт и прицелится, кто бы там ни был.

Первым ранило китайца. Он упал без чувств. В разгар междоусобной битвы циркачи и помыслить и заподозрить не могли, что на них покушается внешний враг. Пока у китайца вспухала шишка и он шипел: «Шиш-ш-шка, шиш, ш-ш-ш», потирая ногу и страшась, что глиняный шарик так и остался под кожей, очень уж болело, один из акробатом прыгал, держась за канат и поджав, словно аист, пораненную ступню.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8