Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вагон

ModernLib.Net / Историческая проза / Ажаев Василий / Вагон - Чтение (стр. 10)
Автор: Ажаев Василий
Жанр: Историческая проза

 

 


Мой друг начал свои действия с параши, потом потоптался возле печки, заглянул в нее, пошуровал. Топлива последние дни давали самую малость, и печка остывала. Володя ругнулся и громко сказал:

— Без «жучка» не обойтись. Выходите греться, ребята. У меня лично закоченели руки и ноги. Выходи, Митя, Петро, выходи. Агошин, давай, Птицын! Хватит отлеживать бока!

Мы по одному вылезали на площадку. Петров стоял у печки спиной к двери. Шуба, как видно, не спасала от холода. Пахан пытался одной рукой поймать ускользающее тепло «буржуй-ки», другую держал в кармане, и мы знали — почему.

— Становись, Петров, погреешься, — дружелюбно предложил Агошин.

Высокий, худой Петров недоверчиво повел глазами на Агошина, на Володю, на спрыгнувше-го с нар Фетисова и не отозвался. «На стреме», — отметил я про себя.

«Жучок» был и забавой и «топливом». Обычно в него играла добрая треть вагона. И сейчас уже стояли группкой желающие поразмяться. Момент вроде был подходящий: кореши Петрова играли в карты и, следовательно, ни на что не обращали внимания. Мосолов лежал на своем месте, и рядом с ним Зимин.

Володя «водил». Я любовался его выдержкой. Он стоял, отвернувшись, широко расставив ноги. Правой рукой как бы отгораживался, а левая была под мышкой правой руки и прижата к плечу ладонью кверху. По его ладони полагалось бить своей ладонью или накрепко сжатым кулаком.

Я хотел подскочить и ударить, но меня опередил Птицын.

— Кто? — заорали ребята, поднимая кверху большой палец правой руки.

— Фетисов, — ответил Володя, поглядев на партнеров.

— Не он! — заорали они, довольные, что Володя не отгадал. — Становись снова.

Я поймал Володин взгляд.

Пока наш расчет не оправдывался: Петров не изъявлял желания поиграть. Но за нашей игрой следил с интересом.

Володя снова стал в позицию. Я подскочил и ударил по его широкой твердой ладони. Он даже не шелохнулся.

Обернувшись на возглас «кто?», для интереса взглянул на поднятые вверх наши пальцы и остановился на моем.

—Митя, — сказал он, улыбаясь. — Узнаю по звуку. Звонко бьет и не больно.

— Промыслов, становись! — вопили наши партнеры.

Пришлось мне водить, и за несколько ударов набили руку докрасна. Дважды я мог отгадать, чей удар, но решил потерпеть: надо же как-нибудь втянуть Петрова в игру. Мои неудачи подзадо-рили болельщиков. Я потирал руку и злился: пахан по-прежнему стоял на месте. Набьют синяков — и без толку!

Отвернувшись, приготовившись к удару, я вдруг услышал скрипучий неясный шепот. У меня заколотилось сердце. Петров наконец не выдержал.

— Не по правилам, — тоже шепотом возразил Агошин. — Надо, чтобы водящий видел («Нашелся законник! — досадовал я. — Все испортит!»).

— Пусть играет, какая разница, — сказал Володя. Я понял: дает знать мне — Петров в игре.

— Ну? Вы заснули, что ли? — поторопил я, сделав вид, будто не заметил перешептывания за моей спиной.

И тут же почувствовал сильный удар по щеке и по уху, голова качнулась, едва удержался на ногах. Пахан бил не по правилам: поверх ладони и плеча, прямо по уху. Я разозлился и с трудом сдержал себя, очень хотелось дать сдачи. Возможно, удар был неспроста, провокационный.

— Петров, — сказал я возможно спокойнее. — Бьешь, дядя, неправильно. Оглохнуть можно!

— Смотри, щека сразу вздулась, — с возмущением заметил Петро и укорил пахана: — Ты что, взбесился?

— Простим на первый случай, — вступился Володя.

— Ладно, прощаю! — сказал я, потирая щеку. — Становись, води!

— Нежности телячьи! — проворчал Петров, ухмыляясь. Он был доволен ударом. — Играть так играть.

— Верно, тут кулаками надо работать, — одобрил Володя.

— Становись, становись, — торопили Петрова ребята.

Недоверчиво зыркнув на Володю и Фетисова (у меня екнуло сердце), Петров нехотя отвернулся и приложил левую руку к плечу. Правая осталась в кармане.

Не теряя ни мига, Володя молнией метнулся к Петрову и всю мощь своего тела вложил в удар. «Играть так играть!» — злорадно промелькнуло в уме. Урка рухнул с противным заячьим криком. Помня наставления Володи, я с того места, где стоял, рыбкой прыгнул на Петрова и прижал к железному полу. Левую руку его сразу схватил, правую он успел выхватить из кармана.

— Митя, берегись! — крикнул кто-то.

Пахан вертелся подо мной и неловко махал ножом, никак не удавалось прижать коленом его руку. Я схватил за рукав, но он опять извернулся. Мне все же удалось стукнуть по руке и выбить нож. Володя и Агошин яростно вцепились в пахана с двух сторон.

Мгновенно Петров-Ганибесов был водворен под нары. Его кореши не успели раскрыть рты. Они так и сидели кружком на нарах с картами в руках и растерянно глядели на Володю, подсту-пившего к ним с ножом пахана в руке. За ним стеной стояли все мы. За нами вплотную друг к другу — «жлобы».

Скрипя и лязгая деревяшками и железками, вагон мчится в неизвестное, а внутри бушует бу-ря. Напряжение последних дней разряжается. Все кричат, вопят, машут руками, стучат по нарам.

— Всех урок под нары! Всех до одного!

— Вон их из вагона!

— Отдавайте мои вещи, сволочи!

— Бейте их, ребята, что вы смотрите!

— Ножи у них забери, Савелов!

Неожиданный взрыв гнева, свирепый вид Володи с ножом в руках, стена людей за ним вразумляют урок. Они без возражений достают из карманов самодельные ножи, осколки угля.

— Все давайте! Слышите? — железным голосом требует Володя.

— Все отдали! Смотри! — выворачивает карманы Кулаков.

Володя протискивается к окошку и с удовольствием выбрасывает «вооружение».

— Бритву хоть бы оставил, будем теперь волосатые! — проворчал Мурзин (он по утрам брил всех желающих: своих бесплатно, чужих — за полпайки).

— Митя, смотри!

Мосолов стоит рядом и держит меня за руку. Она в крови. И рукав. И пальто. Пахан не зря размахивал ножом — порезал мне руку. Я с пылу не почуял. Мосолов ловко завязывает руку полотенцем (предварительно разрывает его на полосы).

— А здесь? — спрашивает он.

И показывает на плечо. Ого, и пальто разрезано! Теперь я чувствую боль. Вот гад! Мосолов и Фетисов стягивают с меня пальто, пиджак. Рубашка в крови.

— Ребята, он весь раненый! — кричит кто-то. — Где доктор? Гамузов, помоги.

Толпа собирается около меня. Володя потрясен, губы у него дрожат. Мосолов перетягивает руку у предплечья тряпкой — остановить кровотечение. Везет же мне с этой рукой!

— Нужен нам этот доктор! — говорит Мякишев. — Обойдемся.

Доктору не до меня. Вместе с Сашком и Севастьяновым он пытается вытащить пахана из-под нар, тот не дается.

— Не хочешь, да? Не хочешь на свет божий? Ай, какой застенчивый! Иди, иди, покажись, мою тюбетейку надень — я полюбуюсь!

Воробьев, Агошин и Птицын штурмуют нары, где сбились в углу напуганные урки.

— Сейчас вы у меня захрустите! — обещает Воробьев и многоэтажно ругается.

Крики, вопли, галдеж все нарастают. Это уже не гнев, не возмущение, это бешенство.

— Володя, что ты стоишь? — кричу я. — Их же убьют!

Володя даже не оглядывается, он пристально следит за Мосоловым и Мякишевым; они терпеливо врачуют мои порезы.

— Володя, слышишь?

— Черт с ними, Митя. Я сам готов вытащить из-под нар и убить мерзавца. Разве это человек?

Он сжимает кулаки, лицо его темнеет. Я ищу глазами Фетисова и Зимина — чего бездейст-вуют? Зычный сильный голос Павла Матвеевича перекрывает крики и галдеж.

— Товарищи, товарищи! Уймитесь! — Зимин полустоит на верхних нарах с поднятой рукой. — Будет вам! Агошин, Птицын, уймитесь! Воробьев! Гамузов, не стыдно? Что это вы размахались после драки? Держите себя по-людски.

НАШЕ СОБРАНИЕ

Разве знал я подлинную цену слову, разве понимал, какую власть над людьми оно может иметь? А ведь мне приходилось не раз читать стихи в притихшем зале. Сейчас я с восторгом убедился: простое слово об уважении к себе, привычное «товарищ», запрещенное в тюрьме, изменило настроение людей.

Я никак не ожидал такого. А опытный человек, Зимин, видимо, понял, что наступил тот единственный час, когда можно попытаться объединить людей — тех, кого судьба закинула в этот «вагон несчастий». Помолчав, как бы ставя точку на главном, Зимин заговорил о том, что, по его мнению, нужно сделать для порядка в вагоне. И дальнейшее походило на обычное производствен-ное совещание.

— Надо выбрать старосту, — сказал Фетисов и заулыбался. — Предлагаю Володю Савелова, он сегодня продемонстрировал свои деловые качества.

— Еще какие! — подхватил Петро.

— Голосуем! — предложил Зимин.

Проголосовали единодушно, даже с аплодисментами. Павел Матвеевич настойчиво попро-сил всех порыться в карманах: не осталось ли у кого оружия вроде кистеней или самодельных ножичков? Урки молчали.

— Разоружение должно быть полное и всеобщее, — сказал Зимин под общий хохот. — Если товарищи молчат, будем считать разоружение состоявшимся, доверие друг к другу прежде всего.

Две фамилии внятно прозвучали в вагоне: Голубев, Мурзин! Их неожиданно произнес Мо-солов. Поднявшись, строго смотрел со своего места на корешей. Глубокая тишина вползла в вагон.

— А что? Мы ничего, пожалуйста, — пожал плечами Мурзин. — Для вас же самих.

Он протянул Володе самодельную бритву, Голубев — ножик.

— Выбросьте в окошко! — приказал Савелов.

Урки подчинились.

— А как с твоими кулаками, товарищ староста? — ядовито спросил Петреев. — Они постра-шней консервных железок.

— Он их будет обматывать полотенцем, чтоб помягче!

— Пусть бьет одной левой, не до смерти!

Без возражений согласились и с таким демократическим правилом: те, кто занимает верхние нары, раз в три дня меняются местами с «голытьбой» — обитателями подвалов.

— А ты сам-то пойдешь на мое место, комиссар? — высунул снизу кудлатую голову Воро-бьев.

— Пойду, сегодня же поменяемся этажами, — заверил Зимин. — Если заколеблюсь, можешь стащить вниз за ноги.

— Согласен! — проревел Воробьев.

— А Петров? Нельзя простить ему кровь Митину. — Это Мякишев вспомнил папашечку.

— Что ты предлагаешь? — спросил Фетисов. — Оторвать его дурную башку? На первой же остановке сдадим стервеца конвою. Долой из нашего вагона.

— А остальное жулье? — поинтересовался Сашко.

— Думаю, они кое-что поняли. Так ведь? — Урки молчали, и Павел Матвеевич переспросил: — Можно поручиться за вас?

— Можешь, — со вздохом отозвался Кулаков. Петрову полагалось помалкивать, и он лежал под нарами тихой мышью, а Мосолов вроде отмежевался от своих. Кулаков оставался за старшего среди урок.

Все шло, как и полагается в приличном коллективе. Однако предложение Зимина вызвало замешательство. Он хотел соединить все деньги — и числящиеся за конвоем, и те, что на руках, — чтобы покупать еду в общий котел и делить поровну.

Бурное одобрение, высказанное мной и сидевшими рядом ребятами, сменилось долгим, тяжелым молчанием. Идея пришлась не всем по вкусу.

— С бандюгами предлагаете делиться? — удивился Севастьянов. — Измывались над нами, и за это кормить их?

— Не нуждаемся в твоей подачке, жлобина! — бешено заорал Кулаков. — Подыхать буду, куска твоего не возьму, падло!

— Подыхай, не жалко!

— Неужели кто-нибудь может лопать хлеб и колбасу, когда рядом голодные?! — возмутился Фетисов. — По-моему, только так и можно: сложить деньги и ценности, чтобы еда для всех. Вот мой вклад.

Фетисов протянул Володе обручальное кольцо и деньги. Зимин оглядел обитателей вагона, качнулся по ходу поезда и полез в «хитрый» карман. Вынул деньги — все видели, немалая сумма — и протянул старосте. Но деньгами Павел Матвеевич не ограничился, отдал и часы, приложив их к уху на прощание.

— Подарок. Поберегли бы, — пожалел Володя. — Память.

Пример «комиссаров» подействовал. Мякишев молча выложил смятые комочком деньги; Петро не пожалел медальончика на цепочке и сконфуженно развел руками, извиняясь за безде-нежье; Агошин передал всю наличность свою и Птицына; Фролов смущенно протянул скромный вклад от «язычников»; я заявил: деньги мои у конвоя — кладу в кассу; Мосолов отдал довольно-таки пухлую пачечку.

Пошли в ход тайные узелки, зашуршали деньжата. Примостившись на верхних нарах, Володя составлял список — фамилия, сколько и чего внесено. Для всеобщего обозрения деньги и вещи лежали рядом.

— Доктор, давай, у нас будут, как в сберкассе, — прохрипел Мякишев. — Или жадность не позволяет?

— Свою золотую тюбетейку сдай, на хрен она тебе! — посоветовал Ващенко.

— Тюбетейка — дорогой подарок, но для общего дела я согласен. Пусть урки отдадут обрат-но. Скажи им, Володя.

Гамузов так горячо отозвался на подначку, что вагон покатился со смеху. И, совсем стало весело, когда неизвестно откуда на колени Володи упала тюбетейка. Доктор моментально сцапал ее.

— Чур, клади! — потребовал Мякишев. — Все слышали твое слово, не отвертишься.

— Я и не верчусь. Посмотреть-то можно? Жалко тебе, да? На, возьми, пожалуйста! — И Гамузов, обиженный, полез на свое место.


Теперь предстояло объясниться с конвоем, предъявить ему Петрова, доказать справедливость нашего «переворота», добиться льгот, обязательно добиться, иначе все завоевания пойдут прахом. Удастся ли?

На первой же остановке Зимин обратился к часовому с просьбой позвать начальника. После долгого ожидания тяжелая вагонная дверь со скрежетом отъехала в сторону и, не входя в вагон, начкон спросил:

— Что у вас ко мне? Опять натворили что-нибудь?

Зимин, вместе с Фетисовым и Володей стоявший впереди, спокойно рассказал о событиях и от имени вагона попросил убрать Петрова. Ранил человека, терроризировал всех, пришлось обезо-ружить. Сейчас прячется под нарами.

Едва Павел Матвеевич назвал Петрова, как пахан с воем выскочил на свет божий. Перемаза-нный, с синяком во всю щеку (Володина затрещина!), с торчащими из-под шапки космами, он был жалок и смешон. Оттолкнув Фетисова и Зимина так, что они едва не упали, пахан вывалился в дверной проем.

Бойцы защелкали затворами, начком успел посторониться, и Петров кулем брякнулся на серо-черную оледенелую землю.

Явление Петрова было настолько неожиданным, что вагон замер, а затем загрохотал. Ко всеобщему хохоту присоединились начкон и бойцы, один из них схватил Петрова за воротник.

— Хорош, ну прямо красавец! — покачал головой начкон. — Придется перевести в вагон первого класса, не годится такому ехать в общей теплушке. Вагон должен быть по шапке, ничего не поделаешь. Правда, там нет печки и холодновато, но в такой шубе хоть на Северный полюс.

Начкон кивнул бойцу, и тот повел пахана прочь. Начальник с интересом смотрел на Зимина, Савелова и Фетисова.

— А кто пострадавший? — осведомился он.

Меня вытолкнули вперед, и я очутился рядом с Володей.

— Промыслов? — узнал начкон и нахмурился. — Он руку тебе порезал?

— Надо йода и бинт! — крикнул доктор. — Не загноилась бы рана.

Начкон еще раз глянул на меня и кивнул бойцу: закрывай.

— У нас не все, — быстро сказал Зимин, а Володя придержал ногой створку. — Всем коллективом просим вас зайти в вагон и выслушать.

— Здравствуйте-пожалуйста. Вам положено помалкивать, а из вас просьбы как из мешка сыплются.

— Отойдите от двери, дайте закрыть! — крикнул боец.

Начкон покачал головой: не надо. Видно, не так-то легко было отказать нашему уполномо-ченному. Начальник ловко вскочил в вагон. За ним поднялись бойцы, дверь задвинулась.

— Слушаю. Но имейте в виду: наказание за оскорбление часового и за круговую поруку при побеге не снято.

Зимин, словно не слыша, рассказал о нашем собрании.

— Собрания не разрешаются, — выдохнул клуб дыма начкон.

— Не будем называть это собранием. Просто мы посоветовались, как быть. Вы сами видели Петрова. А нам нужно приехать на место людьми.

Зимин помолчал. Заинтересованный начкон не перебивал его.

— Мы собрали в общую кассу деньги и ценные вещи. И те, которые на руках, и которые у вас на хранении.

— Зачем? — вопрос прозвучал строго.

— Просим разрешения покупать продукты. Все ослабели, кое-кто не может двигаться.

— Льготы не могу разрешить. Деньги и вещи сдадите на хранение, их не полагалось держать при себе. Опять нарушение. Вы что, забыли, вижу, свои грехи! За них придется ответить, когда прибудем.

Начкон повернулся к выходу. Дверь отъехала в сторону. Эх, все пропало!

— Очень просим помочь нам. В лагере нужны работники, а не инвалиды, — с отчаянием возразил Зимин.

— Нет, нет! Сами виноваты.

— Посмотрите, до чего мы дошли, — простонал Ващенко. Он растолкал всех и подошел ближе.

Начкон обернулся. Петро сунул грязные пальцы в рот и почти без усилий вытащил огромный желтый зуб.

— Могу подарить на память всю челюсть, — и Петро протянул зуб начальнику. — Не доедем до лагеря. Выгрузили бы здесь, зачем тащить дальше полудохлых доходяг.

Не сразу справившись с растерянностью, начальник конвоя сказал:

— Достанем хвойный настой, будете пить. Продукты придется покупать. Завтра большая станция, возьмем вашего старосту в магазин — пусть купит хлеба, сахару, капусты квашеной, огурцов и что еще там найдется.

Начкон не сводил глаза с Петра. Иссиня-бледный, без кровинки в лице, он моргал, щурился и вдруг улыбнулся.

— Так и решим! — словно обрадовавшись этой улыбке, воскликнул начкон. — Есть еще просьбы?

— Больше нет, спасибо.

СНОВА СПОРЫ

Жизнь стала приличной (если можно так сказать про тюремную жизнь). У нас появился горчайший хвойный настой, а главное — улучшился паек.

Я совру, если стану утверждать, будто в нашем вагоне воцарились тишь да гладь. Может быть, так было в самый первый день. Очень скоро начались опять споры. Гремел ожесточенный голос вечно взъерошенного Воробьева, благолепный Севастьянова и брюзжание желтолицего Дорофеева (кстати, после «переселения народов» бывшие кулаки и бывший прокурор очутились наверху рядом; Дорофеева по болезни решили не спускать в подвал).

— Молчали бы о достоинстве, — ворчал, поглядывая на Зимина, Дорофеев. — К чему сии красивые бесполезные словеса? Много оно помогло вам, ваше достоинство? Упрятали в каталажку вместе с жуликами!

— Не платят ли тебе, тюремный комиссар, за то, что ты и в тюрьме тычешь людей мордами в лозунги? — зло вопрошал Воробьев, свесив с нар кудлатую голову. — Помог угомонить жуликов, сумел конвой уговорить — земной поклон тебе. Желудку полегче. А душу не тронь, не береди!

— Ты покажи мне лапу, которую надо лизать, чтобы она выпустила меня из тюрьмы. Я оближу ее и не поморщусь! С достоинством оближу! — елейным голоском, блестя глазами, верещал Севастьянов. — Господи, прости нас, неразумных.

— Вас не трогают, какого черта кидаетесь?! — возмутился я. — Лежали бы и помалкивали.

В самом деле Зимин потихоньку беседовал со мной, Фроловым и Феофановым. Рассказывал о Морозове, просидевшем в Шлиссельбургской крепости больше двадцати лет. Я читал о нем, а ребята впервые услышали имя знаменитого революционера и ученого. Зимин восхищался силой его воли, целеустремленностью.

— Пускай, Митя, — отозвался на мое возмущение Павел Матвеевич. — Пусть хоть таким способом выпускают пары злости.

— Говоришь: вас не трогают, — возразил Воробьев, косясь на меня. — Бормочет он вам, а слова к нам идут. Покоя нет от этого очкастого дьявола!

Зимин рассмеялся и невозмутимо вернулся к нашей беседе.

— Ты спросил, Митя, в чем может быть наша самая большая беда? По-моему, в неспособно-сти обуздать себя. Случилось несчастье, и человека это надолго ослепило. Мы с тобой видим: кое-кто из наших спутников нашел чуть ли не отраду в ругани и проклятиях. А правда в том, чтоб извлечь смысл и из этого жизненного урока.

— Уж не обо мне ли гудишь? — осклабился Воробьев.

— Вполне возможно! — блеснул очками Зимин.

— Ах, комиссар, комиссар, — Воробьев приподнял голову. — Смотрю я на тебя, человек вроде неплохой. И не молодой, многое повидал. А ведь глупый, ничего не соображаешь.

— Ну, ты без оскорблений! — предостерег Фетисов, мгновенно слезая с нар.

— Не мешай, Саша, — взял его за руку Зимин. — Интересно послушать.

— Послушай, послушай, коли интересно. Сейчас Митя и все эти ребятишки свеженькие, еще не очухались, не устали от твоих наставлений. Зато через год или через два, через три года, когда обозлятся на все, потеряют веру и пошлют тебя и твои лозунги к чертям собачьим, чему тогда станешь их учить?

— В год, два, три я не верю — все скорее разъяснится, — возразил Зимин. — Но предполо-жим по-вашему. И через год, два и через три года, и дальше я буду учить их сохранять достоин-ство, не ожесточаться и не терять веры в наше дело. Повторяю, я убежден — беда Мити, беда многих из нас не может быть долгой. Тучи рассеются.

— Блажен, кто верует, — почти со стоном протянул Севастьянов.

Он умел этак закончить спор. Даже здесь, в этапе, где, по выражению Зимина, люди ничего не скрывали и ничего не опасались, даже здесь Севастьянов был уклончив и осторожен.

— Петро, спой, — просит Фетисов.

Петро не сразу начинает, ему трудно петь: губы в сухих болячках, такие же болячки на всем нёбе. Он едва справляется с голосом, песня вот-вот прервется. Репертуар, как говорит Ващенко, «подходящий»: «Солнце всходит и заходит», «Отворите мне темницу».

Мы с Зиминым сидим рядом, он держит руку на моем плече, изредка крепко его сжимает. Снимает очки и приближает свое лицо к моему; так он делает всегда, если ему надо хорошенько увидеть. Глаза у него удивительные — глубокие, добрые.

— Митя, я охотно дал бы вам рекомендацию в партию.

Это неожиданно, и я не знаю, что сказать в ответ.

— Считайте, что дал уже. Выйдем отсюда — а мы обязательно выйдем на волю, — приходи-те и берите рекомендацию. — Он улыбнулся. — Словом, она у вас в кармане.

— Спасибо, — говорю я. Мое спасибо — не пустое слово. Мне (и не только мне) было бы трудно без этого человека. А ведь его жжет свое горе, он тоже оставил дом и семью (я знаю, у него взрослые сыновья, дочь и даже внук).

Зимин не сводит с меня глаз, улыбается.

— Вы думаете: что он болтает? Не ко времени и не к месту. Так?

Я пожал плечами.

— Дорогой мой, поймите. Мы же не перестали быть коммунистами ни на одну минуту. Ни от чего не хотим отказываться. И ничего не хотим откладывать.

Петро негромко поет, голос его вибрирует. Грустная мелодия не мешает нашей беседе.

— Что скажете, Митя? Чего нахмурились?

— Тревожно, Павел Матвеевич. Вот вы сидели в царской тюрьме, отбывали каторгу. Как бы я хотел тоже пострадать за революцию! Вытерпел бы любые пытки, мог бы без колебаний умереть, если надо. Это прекрасно: бороться и умереть за убеждения, за идеалы.

Лицо Зимина темнеет, он быстро надевает очки. Все-таки я успеваю заметить, как тускнеют его глаза. Сейчас, три десятка лет спустя, ругаю себя: все мы, друзья и недруги, терзали его. Как тяжко было ему слушать речи вроде моей! Они ранили куда больнее, чем проклятия Воробьева.

— Не поддавайтесь настроению, Митя, — после паузы говорит Зимин. — Вот что я хочу сказать: вам всегда будет трудно. Вам всегда выпадет самое трудное. Знаете почему?

— Почему?

— Потому что вы из тех, кто отвечает и за себя, и за других.

— Вы о себе говорите.

— Если хотите, мы с вами одной породы.

— Знаете, Павел Матвеевич, по ночам я часто думаю о вас, о себе, о всех нас. И даю себе клятву. Если останусь жив, буду всегда бороться с клеветой, со злобой, с завистью. Всеми силами буду бороться с несправедливостью. Смешная клятва, правда?

— Прекрасная клятва, Митя! Клятва борца. Сейчас нам трудно. И вам, Митя, и мне. Многим. Силу дает сознание, что мы остаемся собой. И, когда рассеется этот мрак и все станет на место, мы узнаем, кто придумал эту низкую игру с вами, с Володей, со мной, с другими. Кто придумал спекуляцию на идейности, на бдительности, на святых наших чувствах. Я здесь увидел то, чего не видел на воле: кто-то насаждает подозрительность и вражду между своими. Верьте, Митя, мы вернемся в строй с сознанием, что не погрешили против совести, против партийной, комсомольской, простой человечьей совести.

Наша беседа прерывается аплодисментами. У Петра окончательно иссяк голос. Вагон вызывает меня. Поднимаюсь, стою в растерянности, не могу собрать мысли. Тихий голос Зимина:

— Товарищи ждут, Митя. Хорошо бы повеселее.

Стою столбом, не могу вспомнить стихи повеселее. Меня торопят, кто-то свистит, кто-то хлопает, кто-то подсказывает:

— Давай Есенина: «Голубая кофта, синие глаза».

— «Я земной шар чуть не весь обошел».

Хорошо бы повеселее. И я начинаю. Изображаю разоружающихся урок и Петрова под нарами, изображаю Севастьянова: «Спасибо тебе, господи, ты услышал мои молитвы и наказал жуликов». Вагон развеселился. «Митя, давай!» И я «даю» Мякишева с Гамузовым, их беседу о золотой тюбетейке. Вагон хохочет, не исключая самого Мякишева.

— Вот чертушка! Похоже, факт, — признается он.

— Похоже, да? — возмущается Гамузов. — Ты похож, а я совсем не похож! Тьфу на твой спектакль, Митя! Лучше давай стихи.

Вагон смеется, требует:

— Митя, давай!


Володя с утра был очень веселый, все приставал ко мне, подтрунивал и острил. Затем многозначительно объявил:

— Сегодня у нас сход. Зимин тебя приглашает, чувствуешь? Становишься,малец, человеком.

В эти дни я много думал о беседе с Зиминым, о его словах: «Охотно дал бы рекоменда-цию…» Значит, коммунисты вагона доверяют мне, как равному. А вдруг меня вполне конкретно приобщат к действиям их группы?

Сход устроили на верхних нарах в нашем углу. Володя сказал Епишину и Гамузову: «Погу-ляйте, ребята, надо поговорить», — потом помог забраться на верхотуру старшим — Зимину, Фетисову и Мякишеву; с помощью Агошина втащил Дорофеева; уселся сам и пригласил устраи-ваться нас, новеньких — Петра Ващенко, Фролова, Мишу Птицына и меня. Стоя на коленях, Зимин открыл собрание…

Разговор тогда шел о многом, но мне особо запомнилось то, как Зимин упрекнул Мякишева в неправильном отношении к Гамузову.

— Целоваться мне, что ли, с сынком эмирским? — удивился бородач.

— Целоваться не обязательно. Гамузов — человек весьма своеобразный, скажем прямо. Но блатные и «жлобы» травят его не только за жадность и индивидуализм. Высмеивают за то, что он из Средней Азии. Называют по-всякому. Но, во-первых, он русский. Во-вторых, чем плохо, если человек другой национальности? К моему удивлению и огорчению, вы, Мякишев, тоже вчера напороли черт знает что.

— Очень он несуразный, доктор-то, — пробормотал смущенный Мякишев.

— Несуразный, верно, не об этом речь. Когда вы смеетесь над его байскими замашками и скупердяйством, никто вас не упрекает. Зато когда вы присоединяетесь к «жлобам», к их напад-кам, я протестую и говорю вам: стоп! Коммунист обязан пресекать такие вещи сразу. Вы и меня мимоходом высмеяли, когда я стал рассказывать, как дехкане помогали Красной Армии бороться с баями. Я опять клоню к одному: у нас должна быть сплоченность, особенно в принципиальных вопросах.

Фетисов поддержал комиссара и напал на Дорофеева. У того, мол, непартийные настроения, он заодно с Воробьевым. На воле его просто бы исключили из партии.

Прокурор в обычной своей манере едко заметил: смешно говорить о возможном исключении бывшему члену партии.

— Надо ли понимать, что вы смирились с положением человека вне партии, вам уже все равно? — прямо спросил Зимин после недолгого молчания.

Дорофеев вдруг заплакал. Он ничего не мог поделать с собой, плечи у него дрожали, слезы текли и текли, он размазывал их грязными руками по всему лицу. Растерявшиеся, мы сидели и не знали, как быть. Худо, когда мужчина так плачет.

— У меня больше нет сил, — простонал он.

— Коли нет сил, не кидался бы, — сердито сказал Фетисов.

— Вы дубина, вы ничего не понимаете, не вам обо мне судить! — взорвался опять Дорофеев.

— Почему я должен терпеть его заскоки? — Фетисов сплюнул в сердцах и отвернулся.

Павел Матвеевич попросил Фетисова не разжигать конфликт, быть снисходительным к больному товарищу.

— Поручите мне объясниться с Дорофеевым. Понимаете, товарищи, нас мало, слишком мало, чтобы так ссориться. Надо быть едиными, только тогда сумеем что-то путное сделать Разве случай с укрощением урок нас в этом не убедил?

Не все участники этого памятного мне схода вернулись домой. Тех, кто уцелел, не скоро — ох, как не скоро! — освободили из лагеря, из пут гражданских ограничений, обязательных, как потом выяснилось, для бывших заключенных.

На воле мне удалось найти Петра Ващенко, Агошина и Фролова. (С Володей, ты знаешь, наша дружба не обрывается даже на день.) Фетисов сам разыскал меня, когда вышел на свободу. Мякишев после освобождения недолго пожил (конечно, в Москву ему не удалось вернуться).

— А Зимин?

— Зимин и Дорофеев сгинули в тайниках 1937 года.

Каждому из нас после лагеря пришлось начать жить сначала, заново родиться. Новый паспорт, новый профсоюзный билет. Трудовой стаж и трудовая книжка — с самого начала. Жаль, метрики не обновили — неплохо бы и счет годов завести новый.

Спустя много времени Володя Савелов и Агошин снова вступили в партию. Миша Птицын вернулся на завод и со временем стал членом партии. Фетисов добился реабилитации. Фролов, Петро и я поныне беспартийные. Приобщив нас к думам и действиям маленькой группки комму-нистов, Зимин хотел сделать нас, молодых, целеустремленнее и сильнее. Мне думается, он своего добился — спасибо ему. Никто из нас потом не подвел его.

Так уж вышло у меня в жизни, что я не вступил в партию, в мою партию, которой я предан с малых лет, с первых политических уроков отца.

Ты ведь знаешь, многие удивляются, узнав, что я беспартийный. На вопросы «почему» отвечаю правду: мол, поздно. Разве вступают в партию в мои годы? А раньше не получилось. Не будешь же рассказывать каждому длинную одиссею.

Но об одной попытке я хочу рассказать тебе. Это было в 1952 году, незадолго до нашего с тобой знакомства. Мне тогда показалось, что все передо мной открылось. Видно, возвращение в Москву вскружило голову. Одним словом, решился. В заявлении, автобиографии и анкетах ничего не утаил. Товарищи порадовали меня хорошими рекомендациями. Я подал документы и стал ждать. Надо ли говорить о моем волнении?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14