Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Источник забвения

ModernLib.Net / Бааль Вольдемар / Источник забвения - Чтение (стр. 4)
Автор: Бааль Вольдемар
Жанр:

 

 


      — Выговор не помешает, — уверенно сказал редактор.
      — Дело, само собой, хозяйское. У меня, Василий Лукич, любопытство сугубо профессиональное. Скажем, если бы Сонная Марь существовала на самом деле, то значение такого феномена трудно переоценить. Представить только, какие возможности открылись бы перед одной медициной!
      — Я себе, конечно, отдаю отчет. И все-таки задачи газеты… Может, она и существует, кто знает… Мы не можем объять необъятное.
      — Хорошо. Пусть Андромедов напишет, если будет что-нибудь новенькое. Диктую адрес…
      Разговор исчерпался. Они распрощались. Визин поднял и смял лист с заготовленными фразами. В ушах гудело, весь мир гудел.
      Не худо бы сделать ремонт — вон трещины, плафон облупился… Через два-три дня, возможно, вернется дочь. Встречаться с ней не хочется, не хочется выслушивать полуправду о прибалтийских пляжных прелестях… Не хочется встречаться и с Тамарой, совсем больше не хочется, потому что незачем… Бог с ним, о ремонтом. «Какой тебе ремонт, чудовище? Кому все это нужно теперь? Кому нужен ты? Ты, выделенный, оставшийся один на один с самим собой? Алевтине Викторовне этой?..»
      «Что бы вы теперь изрекли, Мэтр? Бы, хозяин черной папки? Вы, наткнувшись на препарат, погашающий память, потративший на это годы, в то время, как существует себе и благоухает Сонная Марь? Вы, выделившийобыкновенного студиозуса только потому, что вам нравилась его мама? Что бы вы изрекли? Что больше риска в приобретении знаний, чем в покупке съестного? Что желать труднее, чем делать? Или что всякий, кто удаляется от идей, остается при одних ощущениях?.. Я знаю, вы не чудили перед смертью, Мэтр. Вы не чудили и когда выделяли меня. Вы держали меня в неведении. У вас не хватило мужества сказать мне, какой вас укусил микроб. И потому мне теперь предписано ничему не удивляться… И все-таки что бы вы изрекли? Вы, именно вы, а не Сократ, не Гете, не Леонардо, не черт-дьявол…»
      Он набрал лабораторию.
      — Алевтина Викторовна! Сегодня не буду на службе. Загулял.
      — Хорошо! — припугнуто ответила она, и он представил, как она прикрывает ладонью трубку, озирается через очки — нет ли кого поблизости, как пунцовеет ее нос и вздымается халат на груди. — Хорошо. Не беспокойтесь. Все будет хорошо.
      — Что будет хорошо? — крикнул он. — Что?! Дура вы этакая! И идите вы к черту! Со своими заботами, опеками, со своим идиотским дневником, со своей лабораторией… Вы мне надоели! Вы мне проходу не даете! Вы отваживаете моих поклонниц, студенток, которые хотят со мной обниматься! Вы… Идите к черту, к черту! И шеф пусть идет к черту! Впрочем, я ему сам позвоню…
      — Герман Петрович, миленький, Герман Петрович! — лепетала она. — Я понимаю, все понимаю, не надо шефу, миленький, я понимаю…
      — Вы понимаете? Понимаете?! Какого вы дьявола понимаете, а? Ни черта вы не понимаете и не поймете никогда…
      Он швырнул трубку на место. А потом сидел и тупо смотрел на нее. Поистине, любящую женщину невозможно убить ничем…
      «Ну что, брат Визин, коллега. Поступок, а?.. Где же вы, свора, визиноиды, чего молчите?..»
      — Истерика, — сказал он себе через минуту. — Никогда бы не подумал… Это так, значит, переходят из одного качества в другое?..
      Ему теперь требовалось полное одиночество — такое, какое он ощущал, например, в обществе совсем незнакомых людей: тебя никто не знает, и ты никого не знаешь; это и есть полное одиночество.

4

Письмо к дочери

      Милая моя, единственная Людмила!
      Когда ты сядешь читать это письмо, я буду уже далеко от нашего дома, так что пояснить тебе ничего не смогу, даже если очень захочешь. А ты, может быть, как раз захочешь, потому что такое письмо я пишу тебе впервые — в последнее время я многое встречаю и делаю впервые в жизни, и мне тоже не у кого спросить пояснений. Так что давай уж обойдемся, положимся на самих себя — что выйдет, то выйдет.
      Итак, Люда, я уезжаю от вас. Естественно — навсегда. За то время, что я жил без тебя и без мамы, у меня произошел «сдвиг по фазе», говоря твоими словами. Произошел он, видимо, все же давно, то есть задолго до вашего с мамой отъезда, только я не давал себе в том отчета, не обратил внимания, не удосужился или не сумел осмыслить — короче, не остановился и не оглянулся, модно выражаясь, потому что был убежден, что на моем месте и в моем положении «остановиться, оглянуться» — значит, немедленно и безнадежно отстать и быть поглощенным вослед идущими.
      Когда ты дочитаешь письмо, ты, надеюсь, поймешь, — дай боже, чтобы поняла, — что за сдвиг я имею в виду. Серьезно прошу тебя, и ты попроси маму, не наводить никаких справок обо мне — это и унизительно, и бесполезно — придет время, и я, само собой, дам о себе знать, а как без меня жить — тут, я уверен, вам моих рекомендаций и наставлений не требуется: мы все — взрослые люди. И все же не написать — не могу. И не потому, что приспичило морализировать или поучать, а потому что чувствую некий долг перед тобой, потому что люблю тебя. Притом так, как я хочу написать, и то, что хочу, я могу сейчас написать только тебе. А ты потом покажи это письмо маме, и вы поговорите, порассуждайте на тему «что там с ним произошло», если вообще такая тема возникнет. Лично маме я теперь написать не в состоянии, передай ей спасибо за телеграммы.
      Так вот, любимая дочь моя, мне тоже, как и тебе, стало необходимо развеяться; и у меня — поиски себя. Согласен; поздновато в сорок два года. Но мудрые люди говорят, что эти, так называемые поиски могут продолжаться всю жизнь, пока в конце, под склоном бытия, так сказать, не обнаруживаешь вдруг истину, которая оказывается какой-нибудь незамысловатой вещицей ну, например, чем-то вроде покореженной, старой корзины с остатками песка на дне: поднял ее — совсем все и высыпалось.
      Мне потребовалось развеяться, потому что еще никогда в жизни я не чувствовал себя таким ничтожеством, такой мелкой и незначительной пустяковиной под огромным сводом мироздания. Пусть не коробит тебя этот поэтический оборот, но иногда именно такой лексикон оказывается наиболее точным. Словом, однажды ночью на балконе, глядя на небо, я почувствовал себя целиком и полностью так; незначительно, мизерно и пище.
      Ты часто говоришь о здравом смысле, о рациональности и разумности; хотя, дорогая моя, нередко поступаешь вопреки таковым, что мне теперь даже нравится. Так вот, твой «рациональный», разумно-неразумный мозг может подсказать тебе, что у меня какие-то неприятности и тому подобное, но ты ошибешься. У меня все так основательно и успешно, что вчера еще трудно было что-то подобное представить. Мои опыты привели меня к грандиозному результату, масштабность которого поистине планетарная — не преувеличиваю, поверь! И если я совсем свихнусь, то в скором времени благодарное человечество будет носить меня на руках — не только меня, но и всех нас, то есть и тебя тоже. Мы станем крезами. Ты сможешь завтракать на Рижском взморье, обедать в Батуми, а вечером осматривать живописные окрестности Нарьян-Мара. У тебя найдут — обязательно найдут! — выдающиеся актерские способности и без экзаменов примут в студию самого… Ну кто там сейчас самый-самый-самый делатель актрис? А как же иначе — ведь ты дочь Визина, благодетеля Визина, академика Визина, и по одной этой причине у тебя не может не быть прорвы самых разнообразных талантов. А то, что стану академиком, можно не сомневаться, — если, конечно, поддамся искушению благодетельства. А картины мамы будут выставлены в самых знаменитых галереях, им не будет цены, маму увенчают высокими титулами, похитители художественных ценностей совсем потеряют покой. Ты у меня молода, здорова и красива, ты блестяще выйдешь замуж, у тебя будет вилла. Маме тоже всего тридцать семь, она очень заметная женщина, мы поедем в Рим и Флоренцию, в Париж и Дрезден, в… В общем, куда она пожелает.
      Вот какие наши обстоятельства и перспективы.
      Но вот утром, скажем, я сделал открытие, а ночью затем вышел на балкон…
      Людочка! Ты хоть раз почувствовала в себе полнокровное стабильное равновесие? Почувствовала ли ты себя надежно сильной, глубоко уверенной, светлой? Словом, хоть раз почувствовала ли себя полноценным человеком?
      Увы, о себе я такого сказать не могу. Я вышел на балкон, была половина третьего ночи, или что-то около этого, город спал, даже машин не было слышно; я вышел, досмотрел вверх, прислушался, и тут впервые увидел ночное небо, вообще — небо, а вернее — мне показали его. Да-да, такое и было чувство — мне его показывают. И сейчас же вдруг накатило, накатило… Я подумал: почему? Ну почему? Чего мне не хватает? Мне сорок два года всего, у меня красавица-дочь и талантливая жена, я — доктор наук, у меня интереснейшая работа, великолепные возможности, современнейшая лаборатория, я — автор печатных трудов и изобретений, прекрасно обеспечен материально, мне идут навстречу, меня ценят, уважают, мне везет… Что еще нужно?.. И вот я понял, что мне нужно хоть раз почувствовать себя полноценным человеком — тем сильным, красивым, высшим созданием, какое в детстве мне рисовалось моим воображением. И еще я понял, что если хочу быть благодетелем человечества, то мне не следует выходить ночью на балкон.
      Все смешалось. Ведь в твоем понимании, сказало мне звездное небо, полноценный человек тот, кому все доступно: пожелал — постиг, сел за свои пробирки — и через энное время ответ в кармане. А вот я, сказало мне звездное небо, я тебе недоступно, хоть ты и тычешься за свою пленочку-атмосферу; как цыпленок, и называешь это космическими исследованиями. Между прочим, сказало оно мне по секрету, я тебе не то чтобы совсем уж недоступно, а недоступно я тебе вот такому, сегодняшнему, вооруженному твоим научным катехизисом. Да что там я, куда тебе до меня, когда ты и сам себе недоступен, и ближние твои тебе недоступны, и то, по чему ходишь и чем дышишь. Понаоткрывали вы, говорит, массу всякой всячины, а связать в одно не можете — недоступно… Оно мне, дочь моя, сказало, что я — кретин из кретинов в своей научной гордыне и самоуверенности, в своем плановом суеверии.
      Когда ты встретишь на улице довольно высокого и крепкого белобрысого субъекта, с небольшими залысинами, умеренной бородкой и усами, субъекта, который этак невозмутимо поглядывает по сторонам и ногу ставит твердо и категорически, то знай, это — доктор химических наук Г. П. Визин, твой отец.
      Когда ты увидишь в президиуме моложавого типа, — легкая проседь в бороде, заметь, лишь придает ему моложавости, — в белоснежной рубашке, с галстуком в крапинку, с янтарными запонками, — типа несколько скучающего, ибо ему все ясно, а его выступление впереди, и его, естественно, все ждут — оно будет гвоздевым, то можешь не сомневаться, дочь моя, что это — твой уважаемый родитель.
      Когда ты окажешься, — бывает чудо, и ты в самом деле куда-нибудь поступишь, — в студенческой аудитории и увидишь за кафедрой уверенного, спортивного и все на свете знающего бойкого профессора, лихо и с блеском расправляющегося с загадками и тайнами природы, то имей в виду, что это все он, твой осиянный свыше папаша.
      А вот теперь, когда ты встретишь на дороге несколько пожухлого и растерянного человека, с осоловелыми от бессонницы глазами, в походном костюме, с туго набитым, тяжелым рюкзаком за плечами, — не удивляйся: то опять же твой отец, но на сей раз безутешно усомнившийся и отправившийся искать самого себя, — такая с ним случилась метаморфоза.
      Он идет и думает вот о чем.
      Как вышло, думает он, что преуспевающий, уважаемый и довольно уже заметный, — скажем из скромности, «заметный», — ученый превратился в бродягу? Как случилось, что то, что он думал до сих пор о себе и об окружающем, оказалось иллюзией? Как может человека «вынести на волне»? И как он может принимать почести и оставаться на высоте, если личные его заслуги тут ни причем, а просто удачно сложились обстоятельства и соответствующим образом вели себя его попечители и наставники? Короче, он идет и думает о том, что это вовсе не благо, когда все время везет в жизни: ведь когда все время везет, невозможно почувствовать себя полноценным человеком.
      Человек, думает он, которому постоянно везет, которого «вынесло на волне», которого «выделяют» и ревностно оберегают добрые опекуны, такой человек — раб случая, раб обстоятельств, раб всего, что его окружает иначе быть не может. И вот он, спохватившись, вспоминает некий пункт кодекса чести и достоинства, вспоминает, что надо выдавливать из себя раба — выдавливать по капле, по молекуле, везде, всюду и во всем. Вспоминает и сразу спотыкается: если, говорит ему один из недреманных внутренних голосов, ты без конца будешь из себя выдавливать этого раба, то что же на определенном этапе останется в тебе? А останется, дорогая дочь моя, пшик, пустой тюбик, ибо так уж устроен человек, которому везет, таково его содержание. А в добавок ко всему, просыпаешься однажды, — или выходишь ночью на балкон, — и обнаруживаешь, что тебя укусил какой-то непонятный микроб, и начинаешь догадываться, что это может привести к необратимым явлениям.
      Вот какие мысли обуревают нынче твоего отца, и они, эти мысли единственное сейчас его достояние.
      Нетипично? Возможно. Но — надоел стандарт, опостылело клише.
      Никогда я не писал тебе таких писем, насколько бы долго и далеко не отлучался из дома, не писал и не говорил ничего подобного — и никому так не писал и не говорил. Может быть, ты подумаешь, что мне просто захотелось выговориться — устала замотался, надо, дескать, было пожалеть папку, чтоб не дурил, а то я в последнее время не очень внимательная стала, а как-никак призвана быть опорой в старости и тэ дэ… Нет, ангел мой, я не устал, и не выговориться мне захотелось, а всего-навсего перед походом я много думал о тебе. И решил так: она взрослая и должна понять меня, другой случай сказать ейвряд ли представится. Дело в том, что я тебя люблю, но я на тебя нисколько не надеюсь — в смысле «опоры», потому что эгоизм твой беспределен, и я не знаю, поубавится ли он когда-нибудь. Он у тебя теперь трехглавый: врожденный, возрастной и привитый. Снести бы поскорей хотя бы две последние буйные головушки, а уж первая — бог с ней, пускай произрастает, только постарайся не закармливать, ходить без меры, дорогая моя.
      Я не виню тебя. Путник никого не винит, путник идет и думает. Да и как винить? Когда сам с ношей. Везучий человек, потревоженный неведомым микробом, не может никого винить, ему не до того.
      Чтобы тебе стало понятнее, что я ищу, придумай сказку, в которой, например, папка продает душу дьяволу или вступает, — что, безусловно, значительно современнее, — в контакт с инами.
      Наверно, мои разглагольствования очень путанны — пусть. Постарайся понять и переварить. Ну, а не переварится — я не судья тебе…
      Понимаешь! Надо прислушиваться к себе. Прислушиваться, прислушиваться, чтобы услышать себя истинного. Как в древности наши предки прислушивались, приникнув ухом к земле. Прислушивайся терпеливо, усердно и постоянно авось услышишь. Обязательно надо услышать! И тогда не будешь бояться, что, выдавливая раба из себя, рискуешь остаться пустым, мятым тюбиком, — тогда тюбик не опустеет.
      Помни, что одни и те же уникальнейшие инструменты — глаза, уши, сердце — служат и свету и тьме.
      Ну вот, скажешь ты, не удержался все-таки от назиданий. Ах, Людочка! Это не назидания. Это — всего лишь попытка выйти из-под опеки случая, из ряда клише. Никаких тебе окончательных выводов делать не следует — во всяком случае, я не для того писал. А для того я писал, чтобы ты, когда тоже придет время отправиться в путь, понесла с собой хотя бы часть сказанного. Я бы очень хотел, чтобы оно, сказанное, присутствовало в твоем сознании; я хочу, чтобы ты не забывала, что я так думаю, что очень важно почувствовать себя полноценным человеком.
      Обязательно не забудь дать прочесть маме.
      Белье из прачечной привезут 12.06.
      Деньги — в моем столе, средний ящик, справа.
      Обнимаю, целую. Отец.

5

Письмо к шефу

      Уважаемый Антон Маркович!
      Причины сугубо личного порядка вынуждают меня заявить Вам следующее.
      После отпуска я не вижу для себя возможностей ни заведовать лабораторией, ни оставаться в институте. Мотивы чрезвычайно серьезны, и поскольку, повторяю, они исключительно личного порядка, то излагать их ни стану.
      Официальное заявление о просьбой об увольнении прилагаю.
      Прилагаю также листок с кандидатурами, которые, на мой взгляд, успешно могли бы руководить лабораторией. Впрочем, решающее слово, безусловно, за Вами.
      Благодарен Вам за помощь и доверие.
      Адрес, по которому следует послать мои документы и прочее, сообщу позже.
      С уважением — Г. Визин.

6

Письмо к Алевтине Викторовне

      Прежде всего убедительнейше прошу Вас простить меня за ту мерзкую выходку — то была пьяная истерика, я не отдавал себе отчета в своих поступках. Прошу Вас об этом, зная безграничное Ваше великодушие, Ваше ко мне доброе расположение, Вашу дружбу и заботу. Так случается, что вовсе того не желая, мы жестоко обижаем самых преданных нам людей, а потом готовы от стыда и раскаяния сквозь землю провалиться, но земля не разверзается, и остается ходить по ней, пряча от людей глаза, как будто каждый знает о твоем падении. Простите, простите меня, добрейшая Алевтина Викторовна…
      Я знаю, ни один гадкий поступок не останется безнаказанным, и когда со мной случится что-нибудь нехорошее, я буду думать, что это справедливо, что таким образом мне судьба воздала за нанесенную Вам обиду, а совесть моя уже никогда не успокоится.
      Я расстаюсь с Вами, с лабораторией, с НИИ. Уезжаю. Совсем. Так сошлись обстоятельства. Некогда в меня было заронено определенное семя, и говорят, что всякое семя произрастает на подготовленной почве. И вот, наконец, почва оказалась подготовленной, и семя произросло. И следовательно — здесь мне делать больше нечего. Прошу Вас, — осмеливаюсь после всего, позаботиться о скорейшей пересылке моих документов по адресу, который я дополнительно сообщу.
      Еще раз прошу у Вас прощения, милая Алевтина Викторовна; всегда буду о Вас вспоминать хорошо — мне ведь и было хорошо рядом с Вами, о другом помощнике я не мог и мечтать.
      Ваш Г. В.

7

Письмо к приятелю

      Уезжаю, брат, бросаю все к чертовой матери. Причины, уверяю тебя, весьма существенные — нечто вроде внутреннего переворота. Но если я их тебе стану объяснять, то прежде всего запутаюсь сам, а ты так ничего и не поймешь. Потому что тут — почище шахмат.
      Знаю: будут рядить и гадать, искать объяснения и побуждения. И что бы ни нашли, будет неправдой — можешь поверить мне. Лучше всего было бы, если бы ты распустил слух, что, ну, например, у меня случился промах в романе с какой-нибудь студенткой, или что, скажем, переспал с женой шефа, и далее в таком роде. Потому что мне сейчас важнее всего скомпрометировать себя, чтобы все мосты были надежно сожжены, чтобы, если и захочется, не смог вернуться. Но ты ведь у нас исключительно порядочный и, видимо, такая услуга тебе не по плечу. Или, может быть, все же попробуешь?.. Помни, я прошу об услуге.
      Как бы там ты ни отважился поступить, знай, что отныне я больше не ученый, не начальник, не муж и не отец — все в прошлом. Отныне я легкомысленный тип, готовый поверить в любую чертовщину. Потому что если не хочешь быть клише, если хочешь совершить Поступок, то надо быть немножко непоследовательным, немножко сумасшедшим, немножко беспечным одним словом, немножко легкомысленным. По крайней мере, на первых порах. Могу тебе по секрету сказать, что намерен я посетить одно волшебное место, испытать его чары. Сам понимаешь, когда человек на такое решился, то бесполезно от него требовать благоразумия.
      Скомпрометируй меня, прошу!
      И еще просьба. Если вдруг окажусь через какое-то время без денег, то не откажи в помощи. А? Я напишу — куда, сколько и на какой срок. Многим обяжешь. Если вдруг, разумеется…
      Предчувствую много увлекательного и занимательного.
      Поинтересуется Тамара, отвечай, что ничего не знаешь.
      Жму твою гроссмейстерскую пятерню.
      Твой Визин.

ОТРЫВ

1

      Визиноиды повели себя необычно: они не спорили, не ссорились больше, не старались перекричать друг друга, а как бы выстроились в очередь — один, отстояв какое-то время, вытеснялся другим, другой — третьим, третий четвертым, таким образом, задумчивого Визина сменял веселый, веселого отрешенный, отрешенного — деловитый и так далее, и каждая ипостась отводила себе час-два, не больше, так что не успевал с ней как следует свыкнуться. Наконец, вахту принял самый легкомысленный визиноид, и с ним сразу стало просто, и Визин решил, что теперь это — самая подходящая ипостась, и постарался в ней утвердиться. И сразу пропали все сомнения и оглядки, все эти вопросы-восклицания, — мыслимо ли?! я ли тот, кто так поступил?! что скажут и подумают?!. прошлое — побоку?!. - и поэтому ранним утром девятого июля Визин номер такой-то объявился в аэропорту.
      Он шел легкой, небрежной походкой, на лице сияла шалопутная улыбка — в общем, весь вид его и самоощущение были почти в точности такими же, какими они были, когда он несколько дней назад выходил из почты, заказав нежданно-негаданно переговоры с Долгим Логом, — легкость, беспечность, невозмутимость. Ни секунды не мешкая и не колеблясь, он подошел к кассе, великодушно улыбнулся аппетитной кассирше и купил билет. И что-то даже сказал при этом — что-то подчеркнуто беззаботное, бонвиванское, чего та явно не оценила: надула губки и отвернулась.
      — Ну да, — продолжая улыбаться, произнес он, — если бы я в Париж летел…
      Потом он слонялся по залам, читая всякие вывески, правила и распоряжения; потом посидел в кресле и, расслабившись, приготовился подремать, но ничего не получилось, и он уже решил было пойти в буфет, как вдруг увидел в толпе у дальней кассы зеленое платье Лины. Сонливость как рукой сняло. Он бросился туда, стараясь не упустить ее из виду, но все-таки упустил, толпа сгустилась, и сколько он ни рыскал между людьми, сколько ни отбегал на свободное место, чтобы обозреть все издали, зеленого платья больше не было. Он несколько раз обошел залы, заглянул в багажное отделение, прогулялся по галерее над подъездами к аэровокзалу все напрасно. «Спокойно, брат Визин, коллега, — утешительно нашептывал неунывающий и беспечный визиноид. — Спокойно. Не удивляйся, никаких эмоций. Что произошло-то? Да ничего особенного. Померещилось. Ты ведь как раз соснуть собрался, а в такие минуты всегда мерещится. Помнишь тот телефонный разговор, когда она назвалась работницей „службы утешения“? То-то. Нервы все. Давай-ка — в буфет. Подкрепимся, освежимся. До вылета не так-то много и осталось…»
      Она сидела за столиком в дальнем углу, сидела одна, потягивая через соломинку коктейль. Визин подошел очень уверенно — он даже удивился себе, что может быть таким уверенным, хотя какой-то противный голосок, как только Визин ее увидел, начал панически попискивать — «мыслимо ли?!. мыслимо ли?!.»
      — Мыслимо, — громко проговорил он, подходя. И не почувствовал ни растерянности, ни страха, когда она подняла на него глаза, в которых сверкали недоуменные зеленые искорки. — Здравствуйте, беглянка!
      Смутилась на этот раз она — не то, что тогда, в коридоре института; зеленые искорки забегали и засверкали беспокойнее.
      Он решительно сел, положил руки на стол, вздохнул.
      — Вы смотрите на меня так, словно не узнаете. Или я настолько изменился за это время?
      — Извините, но вы, уверяю вас, ошиблись, — проговорила она, и голос ее был иным, чем у «утешительницы».
      Но Визин все-таки убежденно ответил:
      — Нет! — Он не хотел слушать этих внутренних «немыслимо», «образумься» и так далее; он помнил, что совсем недавно другой голос велел ему ничему не удивляться. — Я не могу ошибиться. У меня хорошая память. Лина, 285–771, не так ли?.. Понимаю: вам зачем-то нужно сейчас не знать меня.
      — Ничего не понимаю! — Она отодвинула в волнении стакан с остатками коктейля. — Или это у вас такой метод знакомиться? Знаете, не очень оригинально.
      — Никакой это не метод. — Визин недовольно мотнул головой — он терял уверенность. — Мне хотелось бы знать, зачем вам надо притворяться? В конце концов, не я вас, а вы меня нашли.
      — Я вас?!
      — Сначала вы, мягко говоря, интересуетесь у нашего вахтера относительно моей персоны — тоже; между прочим, не оригинальный метод знакомиться. Потом подкарауливаете меня в институте и вручаете телефон с именем. Потом исчезаете. А когда я звоню вам…
      — Ну ясно! — Она засмеялась. — Вы просто-напросто обознались. Ничего необычного. У меня, выходит, есть двойница.
      — Или копия, — поникнув, сказал Визин, продолжая из-под насупленных бровей рассматривать ее. — Скорее всего копия…
      — Пусть копия! — Смех ее становился все заразительнее, взгляд излучал щедрый зеленый свет.
      — Вы не сбежите, пока я возьму себе кофе? Может, и вам чего-нибудь взять, если уж…
      — У меня сейчас рейс. — Она перестала смеяться, взглянула на него с сочувствием; это было неожиданно, и он спросил первое попавшееся:
      — Куда вы летите? Может быть, мы в одном самолете? У меня тоже сейчас рейс.
      — Названье вам ничего не даст. Во всяком случае, лечу на запад.
      — Да, — не без сожаления выговорил он. — А я — на восток. Во всяком случае.
      — Вот видите.
      — Ничего я пока не вижу. — Он побарабанил пальцами по столу, снова собираясь с духом. — Значит, имя Лина вам ни о чем не говорит? И телефон 285–771? И «служба утешения»?
      — Все-таки вы мне не верите… — Смуглое лицо ее стало пунцоветь, и желая, видимо, скрыть это, она повела головой так, чтобы каштановые, обильные волосы ее заслонили щеки.
      — А может быть, вам что-нибудь говорит слово «ин»? — продолжал Визин, глядя на нее в упор. — Кстати, как называется ин женского рода? «Инка»? «Инеса»? Или «инея»?
      — Ну, это, уж извините, совсем бред, — скороговоркой произнесла она, отворачиваясь, чтобы скрыть лицо. И тут объявили ее рейс, она встала. — Я понимаю; вы возбуждены таким неожиданным совпадением. Внешность. И прочее, видимо… — Она говорила с расстановкой, негромко и снова сочувственно, и в эту минуту ему показалось, что у нее прорезывается тот ее, телефонный голос. — Возбуждены. Сбиты с толку. Так бывает. Мне тоже случалось обознаться. Удивляться нечему. Ничему не надо удивляться, а просто надо успокоиться. Счастливого вам пути.
      Он поднялся следом за ней. Она была крупно и сильно сложена, но линии ее фигуры были плавными и гибкими; глаза ее находились на уровне его плеч.
      — Значит, ничему не удивляться? — спросил он.
      — Конечно.
      — Это мне однажды уже советовали. По телефону. Из «службы утешения».
      — Вы чудак! — Она опять засмеялась и пошла к выходу.
      — Как ваше имя? — крикнул он вдогонку.
      Она, не оглядываясь и не ответив, скрылась за дверью.
      «Спокойно! — возобновило в нем работу его второе, третье или бог весть какое „я“. — Спокойно, брат коллега. Кто знает, что тебя еще ждет на твоей новой дорожке. Вперед! В воздух!»
      Подбадривая себя таким образом, Визин опять превратился в невозмутимого и беззаботного человека, каким и пришел сюда. И когда объявили его рейс, он широким жестом отстранил недопитое, прошел, — еще более легкой и небрежной походкой, — на посадку, и еще великодушнее, чем до того кассирше, улыбнулся хорошенькой стюардессе, и она улыбнулась в ответ, а он прошел в салон, запихнул на полку вещи и полетел. И когда они только-только оторвались от земли и нырнули в облака, и наступили водянистые сумерки, Визин обнаружил рядом с собой молодую женщину с орущим младенцем на руках и тоже ей улыбнулся все той же, словно приклеенной улыбкой.
      Потом зажгли свет, и стюардесса, печалясь об удобствах и покое запсиховавших пассажиров, перевела молодую мамашу в другой салон, где народу было меньше, а рядом с Визиным очутился краснолицый полный субъект в свитере и старомодных брюках, стриженный под полубокс и недоверчиво косящийся по сторонам маленькими белесыми глазами. И Визин почувствовал в какой-то момент, что уже не улыбается, а мрачно разглядывает краснолицего, — что-то в нем вдруг разладилось, оптимистический визиноид уступил место тяжело задумчивому, и уже чрезвычайно глупыми показались все эти улыбки, благодушия, незатейливости, и такую перемену хотелось оправдать только одним: неприятным новым соседством.
      Они уже летели над облаками; Визин смотрел в иллюминатор на ослепительно белые ватно-пенные нагромождения и пытался разобраться, что с ним собственно, произошло, происходит и может произойти в близком и отдаленном будущем. И уяснив, что такие мысли могут завести его в скверном направлении, он постарался целиком сосредоточиться на том, что открывалось за иллюминатором, и вернуть недавнее — легкое и благодушное настроение. «Эта Лина, эта зеленая ведьма не могла, конечно, не заметить моей уверенности, целеустремленности, моего спокойствия. То есть она не могла не заключить, что перед ней человек, который знает, чего хочет». В этом он заставлял себя утвердиться, это себе настойчиво вдалбливал. А сосед его между тем что-то неразборчиво ворчал.
      В облаках вдруг образовалась большая дыра, и Визин увидел землю. Она была зеленой, голубой, пестрой, расчерченной на геометрические фигуры; она была красивой и далекой; там был жаркий июль, а тут — вечная зима: минус 43 за бортом. И этот тип рядом, который почему-то в свитере, как будто собирался лететь верхом на самолете. В сознании отметилось также: полтора месяца назад мне показали небо снизу, а теперь с неба показывают этот низ. И еще в сознании отметилось; что Зеленая летит теперь на запад и видит, возможно, то же, если, конечно, и там дыра в облаках. А Тамара со своих гор видит чистое небо — в горах ведь почти не бывает облачного. Но может быть, все-таки бывает, и Тамара забралась настолько высоко, что облака плывут под нею, и тогда, стало быть, она не видит земли, не видит, какая она далекая и красивая, красивая в своей дали.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25