Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№4) - Симеон Гордый

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Симеон Гордый - Чтение (стр. 34)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


— Скажи, — перевел речь на другое Алексий, — не мыслишь ли ты, что киновийная жизнь не крепка без общежительного устава студитского, заброшенного ныне на Руси?

— Мыслю, владыко! — отмолвил Сергий. — Но не возмог един убедить братию в том.

— Коея помочь надобна обители от меня?

— Все у нас есть, владыко, а лишнее не надобно иноку!

— Я ждал этого ответа, Сергий, и все-таки… Быть может, книги, свечи, утварь церковная?

— Егда не хватает свечей, горит лучина. А книги, потребные к исправлению церковному, у нас есть. Есть Евангелие, служебный устав, Октоих, труды Василия Великого… И не в книгах, а в подвигах во имя господне иноческое бытие!

— И этих слов я ждал от тебя, Сергий! Но не отринь хотя бы благословение наше!

— Владыко, разве можно отринуть благословляющего тебя, не согрешив пред Господом?

Скорые шаги Стефана уже послышались со стороны сеней. Алексий выпрямил стан, собираясь к делу. Подумал: вот так бы сидеть иногда рядом с ним или стоять на молитве, даже и не говоря ни о чем, просто знать, что он

— рядом с тобой! Стефан вошел, повестив громко:

— Князь великий сожидает к себе!

Оба встали, согласно осенили себя крестным знамением и направились вослед Стефану в княжий покой.

ГЛАВА 106

В изложне государевой ясно и жарко горели свечи. Палевый полог кровати был пристойно задернут. Мария вошла, когда уже гости расселись, подошла под благословение сначала к Стефану, потом к Алексию, наконец, помедлив, к молодому иноку в грубом дорожном подряснике, вгляделась ему в глаза, сморгнув долгими ресницами, вздрогнула, произнесла тихонько:

— Благослови, отче!

— Благословляю тебя, жено, и благословляю плод чрева твоего! — серьезно, почти словами молитвы ответил Сергий. Мария вдруг легко опустилась на колени и поцеловала руку Сергия. Встала, глянув на изготовленный стол с рыбными закусками (к коим, впрочем, так и не притронулся никто), глянула с тревогой на мужа, вышла вон, тихо притворив дверь.

Князь Семен все рассматривал Сергия. Почему у него такое белое лицо? С дороги, с постоянного голода? Впрочем, инок отнюдь не выглядел заморышем: широкий в плечах, он легко, не горбатясь, держал свой стан и выглядел свежим после долгого своего пешего путешествия (о чем князю Семену не замедлили повестить).

— Почто гость не на кони прибыл? — спросил он все-таки, только чтобы начать разговор.

— От пострижения моего положил я завет ходить ногами, якоже и горний учитель наш Исус Христос! — ответил инок, смягчив суровость ответа светлою улыбкою лица.

А лицо и вправду белое у него, словно бы сеяная мука или снег — или свет? Светлое! «Светоносное», — скажет поздним вечером, проводив гостя, Мария. Семен сам не увидел света, ему казалось только, что в лице инока была необычайная белизна.

Вот они сидят все перед ним: седой, сухоподобранный, словно бы застывший в годах на века Алексий, его совесть, и зов, и совет, и укор; Стефан, коему поверяет он тайны свои и который умеет слушать, и изречь, и утешить порой; и третий, юный, неведомый, пред которым Маша только что невесть почему, опустилась на колени…

Вот они сидят и ждут, а он сам ждет. Утешения? Ободрения? Веры?

«Все ли сказано этому иноку?!» — гневает про себя князь, не понимая уже, зачем звал, зачем послушал Алексия. Еще один монах, еще одна исповедь…

— Я позвал тебя… — начинает он затрудненно, сдвигая сердитые складки лба.

— Прости, князь! — перебивает его молодой инок. — Мне уже все ведомо от брата моего Стефана!

— И что скажешь ты, что изречешь? — спрашивает Семен, желая (и не желая вовсе) услышать новые слова утешения, новые ободрения и призывы к твердости духа… И Алексий взглядывает на Сергия сожидающим взглядом, верно, тоже хочет тех утешительных слов.

— Кару господню надо принимать без ропота, — говорит молодой монах.

— Кару? — переспрашивает Семен. Ради гостей он приодет и причесан, в зеленом травчатом шелковом сарафане, в тимовых сапогах, шитых жемчугом, но в душе его та же прежняя сумятица чувств, и он не враз и не вдруг понимает молодого инока.

— Для чего ты позвал меня, князь? — спрашивает инок в свой черед. — Любой чернец скажет тебе то самое, что скажу тебе я. Надо трудиться, прилагая все силы свои, до последнего воздыхания, не лукавя и не ленясь. И тогда воздастся тебе то, что должен ты получить по изволению свыше! Так пахарь взрывает землю, и сеет зерно, и знает сроки свои, и верит, что взоранная пашня не зарастет лебедою, что семя взойдет и что хлеб не сгниет на корню. И зная, веря, уповая, все-таки отдает пашне все силы свои, так что и не спит и почти не ест порою. И это каждый год, и всю жизнь, невзирая на тощие лета, на дожди и мразы, губящие обилие, с единым упованием — Господу Богу своему. И пахарь вознагражден всегда, ибо жив народ и хлеб не иссякает у трудящегося в поте лица своего. И это чудо, ибо помысли, князь: единое лето токмо не была бы засеяна земля, и единым летом окончил бы гладом дни свои русский народ! Но прошли века, и лихолетья, и беды, и еще не настало лета без засеянных нив и без урожая хлебов! Тут недород, там война — привезут из соседней земли, из соседней волости. Кольми паче мы все, кормящиеся со стола пахаря, должны работати ближнему? И ты, князь, не прежде ли всех?

— А ежели — прилагаю труды, и пасу, и храню, но за грех, прошлый, минувший грех казнит и казнит мя Господь?

— Ты созвал меня, князь, сюда повестить мне что или спросить? Паки повторю реченное: кару надо принимать без ропота.

— Но свобода воли? Добрые дела? Значит, все тщетно и все предопределено свыше?

— Предопределенное — предопределено прежде всех век! Об этом тебе глубже и вернее речет брат мой Стефан. А кара дается за грехи, совершенные в мире сем, а отнюдь не прежде всех век, не до создания мира! Только и то скажу: человек не один в мире, он отвечает и за род, и за народ, и за язык свой — за всех, ибо все вместе и вкупе. И это тебе ведомо, князь! Бояре в думе твоей гордятся делами предков, по местническому счету емлют почет и должности, по грехам предков теряют места и почет. Тако и Господь наказует за грехи обчие! Может и весь народ казнить за нечестье царей своих, может и царя казнить за грехи народа. Помысли о сем: ты что бы предпочел, князь?

— Труден твой выбор, монах, страшен и вышний суд! — мрачно отмолвил Семен, опуская голову.

— Нет! — светло и спокойно возразил Сергий. — Ведь не страшно тебе принимать воздаяние за праведные дела других? И о том помысли такожде: можно ли христианину думать о себе только? Тому, кто неложно служит Господу, монах он или мирянин, смерд или князь, все одно надлежит отвергнуть самость, забыть о величестве своем, ибо никто не выше небесного отца, и работати ближнему, забывая себя самого! Опять скажу: не трудно сие! Взгляни окрест и помысли, княже. Не токмо монах, но и всякая жонка в дому в печаловании о муже и детях не забывает ли о себе самой? Не есть ли этот пример вседневный всем нам в укор и в поучение?

Семен сидел, опустив голову. Монах говорил обычное, ведомое любому и всякому, но говорил необычно: получалось, что весь народ, все окрест него живущие, христиане суть и только он, князь, в гордыне своей мыслит надстоять над прочими, величаяся своею бедою. Мысль была несносна и рождала в его душе тягостный, быть может, греховный отпор.

— Но, значит, ежели свершено зло и кара неизбежна, — спросил он угрюмо и прямо глядя монаху в глаза, — то напрасны и наши старания, тех, кто проклят свыше?

Сергий улыбнулся в ответ:

— Сам же ты не мыслишь этого, князь! — отмолвил с дружелюбным упреком. — И веришь, и хочешь видеть детей своих чистыми от греха? Как же ты добьешься сего, ежели покинешь всякое упование?

— Ну, а злых, — не уступал князь, — тех, кто лишь для себя? Почему не наказует их Господь, иногда награждая и долгожитием, и роскошью в мире сем?

— Нашими ли смертными очами видеть истину? — усмехнулся Сергий. — Ежели у кого отнята жизнь вечная, долог ли для него самый долгий земной век? А дальше — пустота, ничто!

— Но ежели таковых много? — князь подался вперед, вперив в монаха свой лихорадочный взор. — Не реку о себе, но ежели таковых много?!

Сергий осуровел лицом:

— Надобно помнить, — сказал, — что праведный неправеден есть, ежели снял с себя ответственность за грехи мира. Искуплением — покаянием, кровью, жертвою — смываются грехи. Христос сам взял на себя зло мира, взойдя на крест. Путь указан! И непрестанен путь жертвенности. Опять не надо измысливать излишней трудноты, князь! Такожде вот мужики идут на войну не с мыслию о наживе и грабеже, но зная, что идут умирать, защищая землю свою. Идут принести жертву за други своя. И чья жертва святее, те и побеждают в бою. Я говорю о главном. Надобны и тщание воевод, и оружие доброе, и обилие, и порты, и кони. Но и на все то такожде потребна вера и воля переже всего, дабы сотворить и, сотворивши, доставить, не расхитивши непутем. Трудитеся со тщанием о Господе, и воздастся вам!

— Инок! Помолись обо мне! — тихо просит Семен.

— Я уже благословил супругу твою, князь, и твое будущее дитя! Но молись и ты, молитва моя не святее иньшей. Не ослабы — набольшей трудноты и воли к преодолению ее надобно просить.

И почему Семен, не чаявший делать этого еще минуту назад, вдруг стал на колени и, стоя так, не стыдясь ни Алексия, ни Стефана, робко принял благословение от юного годами инока, непонятного ему и непонятно как, не говоря совсем утешительных слов, успокоившего великого князя, словно передав Семену часть своей незримой силы, часть света от своего светлого лица?

Выходили в глубоких потемнях. Сергий, отказавшись от возка, направил стопы к Богоявлению, дабы, соснув на мал час в келье Стефана, в сумерках раннего утра уже идти по дороге прочь от Москвы и вскоре, обув лыжи, унырнуть в лес, чтобы уже поздно вечером вновь читать часы в крохотной церковке в своей лесной далекой обители.

А у князя Семена с Алексием назавтра состоял о Сергии разговор.

— Мало их, и живут в ужасающей бедности, верно, как апостолы первых времен, — рассказывал Алексий слышанное от игумена Митрофана.

— Помочь им обилием? — готовно отозвался Семен.

— Нельзя. И не надобно! — со вздохом отверг Алексий. — Пробовал я… Вот что получилось из того!

Князь, нахмурясь, отвел глаза. Оба они любили Стефана и оба поняли недосказанное.

— Сложен и неуследим путь святости и подвига! — продолжал Алексий. — Надобно токмо не подавить, не сломать его в самом истоке, как редкое растение цельбоносное, на которое опасно наступити ногою. Не трогай его до поры! А там и возьми, и прими в себя благая и добрая, и вылечит тя! Тако и праведник в мире сем: от него, егда произрастет и выстанет, истечет свет надмирный и спасение во гресех сущим!

ГЛАВА 107

Казалось, легче усмирить Ольгерда, чем своего соседа, Костянтина Василича Суздальского. Опять возгорелась пря — теперь из-за великокняжеских вымолов в Нижнем, с которых князь Костянтин требовал платить ему мытное и лодейный сбор. Возгорелась пря о причте церковном — праве митрополита и великого князя рукополагать и назначать церковных иерархов Суздалю.

По весне по полой воде княжеские насады опять устремились в Сарай.

Маша была на сносях, на сносях была и Шура Вельяминова, жена Ивана. Московскому дому надобны были наследники, сыновья. Он уже понимал, что всему московскому дому, а не ему одному, — и все-таки…

Из Нова Города опять пришли тревожные вести. После победоносного похода под Выбор и заключения мира со Свеей новгородцы вновь совершили переворот, сместив славлян — сторонников Москвы. Не встанет ли новая пря с Новым Городом? Отец завещал: «Держи, и даже когда станет до ужаса трудно, все равно держи!» Вот он и держит. И, кажется, добился немалого.

Неужели жизнь — это только долг и труд? Должно, так! Попросту в молодости, когда изобильно кипение сил, кажет, что в жизни есть и утехи, и радости бытия. А есть только долг и труд, подвиг, непрестанное усилие, освободить себя от которого — значит попросту умереть. И ничего нет иного. Все прочее — мара, обман, змеиная пляска восточной рабыни, непонятные слуху стихи, все то, чем прикрывает Джанибек царственное одиночество свое.

Вот он вновь оставил любимую жену, хоть без нее и не может жить, и плывет в Орду судиться с суздальским князем, который расстраивает Нижний, который тоже хозяин, быть может, получше него, Симеона… И все одно неможно ему уступать, иначе не стоять земле! Надо, как прежде, держать Ростов, готовый откачнуть к Суздалю, посылать бояр, хитрить, в срок отвозить дани…

Джанибек встретил Симеона ласково. Вопросил:

— Я отослал к тебе Ольгердова брата, почему ты не убил его? — Еще спросил: — А ежели бы тебе попал в руки сам Ольгерд?

— Верно, отпустил бы и его! — устало отмолвил Семен.

— А он тебя? — лукаво возразил Джанибек.

— Не ведаю. Спроси самого Ольгерда! — отозвался Семен. — Быть может, он бы меня и не отпустил!

Джанибек вновь и опять поддержал Симеона. Костянтин Суздальский был вызван в Сарай и отныне должен был считать себя младшим братом великого князя московского. Подписали грамоты. Вскоре состоялся в Переяславле съезд о причте церковном, на коем вновь одолела Москва.

Похоже, незаметно для себя самого Симеон подчинил-таки наконец с помощью хана братьев-князей единой воле Москвы или, во всяком случае, становился уже близок к этому.

Из Орды возвращались посуху. Степь уже выгорела, выцвела. Желтыми островами стояли ломкие пересохшие травы. Низовой горячий ветер тянул и тянул, неся мелкую пыль. Чтобы полюбить эту землю, эти травы, надобно было родиться здесь, и всю жизнь гонять стада коней и отары овец, и всю жизнь прожить в юрте, а не в бревенчатой избе, и не видеть леса, озер, извилистых чистых рек, не слышать серебряного далекого звона праздничных колоколов над Боровицким холмом… Все-таки у него было все это, и жизнь, несмотря на горечь свою, была хороша!

На Москве ломали и строили, возводили каменный притвор Спасовой церкви. Княгини выехали на Воробьевы горы, где были дивный воздух и тишина.

Александра Вельяминова разрешилась от бремени первой. Двенадцатого октября родился у Ивана сын, нареченный Дмитрием. Вельяминовы, всею семьею, ходили именинниками, хоть и мало кто мог догадать в ту пору, какая судьба ожидает новорожденного княжича, да и вовсе не думал никто!

Великая княгиня Мария разрешилась от бремени в начале зимы, с первым снегом. Сына назвали Иваном, в память деда, Ивана Калиты. Младень благополучно сосал грудь кормилицы, избранной целым боярским синклитом, и упорно, невзирая на все страхи родителей, оставался живым.

Мария всерьез повторяла, что это совершилось по молитвам святого Сергия.

Земля расстраивалась, богатела, полнела людьми. Костянтин Василич, потишев после ордынской сшибки, начал выводить людей на пустые земли по Суре Поганой, деятельно заселял край. Людей хватало. Муромский князь Юрий Ярославич обновил едва не с прошлого века запустевший Муром, поставил княжеский двор в городе, на горах, обновил церкви, украсив иконами и книгами. Муромские вельможи, купцы, смерды, взираючи на князя своего, начали рубить хоромы в возрожденном городе.

Полнилась земля! Все новые росчисти, новые починки и деревни возникали кругом Москвы. Умножались мытные сборы, тучнела торговля. Еще год, вырванный у беды и войны, сосчитывал для себя Симеон, озирая со стрельницы возросший город.

А беда уже шла, уже черная ее тень, обогнув западные страны, коснулась русской страны. Летом открылся мор во Пскове.


Ветер-вестник шумит над землей. Он пришел издалека, он видел Солнечный Град, Сринагар, в далекой Индии, откуда прикатила беда, он видел трупы купцов на дорогах, он пришел повестить, что наплывает беда.

Ветер гудит в высоких кровлях, тяжко рокочут, хлопая друг по другу, тесовые драни на крыше княжого терема. Ветер гудит, завывает в дымниках, ветер вжимает, стараясь выдавить, слюдяные оконницы.

Мария кормит сына, поглядывая с тревогой наверх. Там что-то грохочет, тонкие струи холода ползут по покою, колеблют желтые огоньки свечей в стоянце. Князь подымает от налоя заботное чело, слушает ветер. Ордынская грамота у него в руках трепещет, чуя застенное дыхание далекого холода. Гудит, высокими голосами переговаривает где-то вверху, колотит и рвет и вот уже с тяжким грохотом рушит куда-то вниз, уносит дощатые кровли. В сумерках на красном, цвета крови, разливе вечерней зари летят по воздуху, ныряя, развихренной птичьею стаей узорные драни с крыш теремов, куски соломенных кровель, какие-то сорванные портна, ветви, хворост и сор. Застигнутые ветром горожане гнутся едва не до земли, двумя руками удерживая платы и шапки, бредут с натугою против ветра, отворачивая лица от упругих струй, а ветер тщится раздеть, сорвать и ферязь, и платье, холодными лапами шарит по телу, взметывает кур, с всполошным криком летящих по воздуху, разом выплескивает воду из бадей, несомых на коромыслах из реки, и вода, точно живая, долгими струями летит, рассыпаясь в мокрую пыль. Ветер выметает улицы, ломает деревья, выглаживает траву…

— Крыши порвет! Опять тес и дрань подорожают в торгу! — говорит князь, прислушиваясь к голосу ветра. Княгиня продолжает кормить, прикрывая дитя распахнутыми полами летника, думает: не стало бы иншей беды!

Она слегка раздобрела от третьих родов, уже не прежняя тонкая девушка. Широковатое лицо отвердело, взгляд стал тихим, светящим спокойною радостью материнства. И князь уже не тот, складки на его челе уже не разглаживает улыбкой, жестче стали волосы бороды, костистей лик. Первые, робкие еще нити седины чуть заметно осеребрили волосы. Это еще не старость, далеко не старость! Мужество.

С мужеством приходит покой, яснеют воля и ум. Его тревожат дела в Смоленске, его опять тревожит Ольгерд, и только мор, открывшийся во Пскове, пока еще не тревожит его. Ветер, о чем ты шумишь в вышине над русской землей?

ГЛАВА 108

Милый русский обычай отдавать одежды покойника прохожему нищему или страннику сослужил нынче роковую службу псковской земле. Те, кто надевал платье умерших черною смертью, сами заболевали и помирали в свой черед. Дошло до того, что никто уже не брал ни портов, ни сукон, ни иной дорогой рухляди. Страшились родных и близких, плакали и молились, ожидая конца. Имущие отдавали имение свое — села, рыбные ловища — в церкви и монастыри, чая тем спастись от напрасной смерти. И уже не хватало мест для могил, уже некому становило и погребать усопших.

Пребыв несколько лет в размирье с новгородской архиепископией, псковичи ныне слезно умолили Василия Калику приехать к ним благословить вымирающий город.

Василий поехал. Он знал, что едет на смерть. Он устал. Более двадесяти лет (и каких лет!) стоял Василий у кормила новогородской духовной власти. При нем выросли каменные стены Детинца и каменные палаты архиепископа, поднялись многие церкви, из камени созиждены. Дивно похорошел и украсился великий город. Многоценною утварью, книгами и иконами наполнились храмы. Звоном колокольным и церковным пением, росписью стен церковных, резьбою теремов, палатным строением, богатствами граждан своих, знаменитой торговлей, сильными ратями — всего еси исполнена ныне новогородская земля!

Он спорил с князем Иваном, защищая гражан своих, он рядился, союзничал и хитрил с князем Семеном, защищал православие от натиска свейских, датских, орденских немец и литвы, он мирил и сводил в любовь славлян и пруссов, черных людей и бояр, устроял крестные ходы и молебные шествия, мыслил в братней любви одержать сограждан своих и потому учил и терпел, снисходил и миловал.

И вот они разорвали власть на куски, устроив по посаднику в каждом конце, и теперь встанут вкупе противу черных людей, словно то главные вороги Господина Великого Нова Города, и вот они разоспорили со Псковом и чают одолеть князя московского, не ведая судьбины своей! А Господь уже наслал кару на землю сию, и уже пришел час воспомнить, что ты — только странник сего преходящего мира, придешь и уйдешь невестимо, и дела, и труды твои смоет в пучину небытия! И что останет от нас, ото всего сущего и прегордого днесь, кроме веры Христовой и любви к ближнему своему?

Да, он устал. Пора и ему в дорогу! Пора уйти, да утихнут злобствующие на мя, да сотворят по хотению своему! Он никого не винил, ни на кого не гневал в сердце своем. Он, быть может, и сам был излиха земным и суетным в сей юдоли, излиха уделял труды и силы свои земному и временному. А между тем он, Василий, всегда был странником, прохожим по жизни земной. Мимо палат и дворцов, мимо градов и храмов, мимо весей, погостов и деревень шел он всю жизнь с посохом, дивясь величию и красоте божьего мира, и теперь достоит ему последний земной путь!

Плесковичи умирали на путях и в домах своих. Улицы были пустынны. В храмах шли моления день и ночь. На его глазах монахи подбирали мертвецов, относили в скудельницы. Василий кропил святою водой, служил панихиды, устроил крестный ход по городу, отпевал мертвецов и причащал умирающих, не гнушая запахом тления, ни пятнами черной смерти на лицах еще живых. Он сам обмывал трупы, подавая пример бесстрашия отчаявшимся гражанам. И казалось, что мор стихает там, где побывал Василий Калика, покропив, освятив и утешив божиим словом мятущихся в страхе и потерявших надежду людей.

Благословив и утвердив город, отслужив последнюю литургию в соборе Святой Троицы, Василий Калика приказал немедля везти себя назад, в Новгород.

По жару и стеснению в членах, по кашлю и тошнотным позывам, по крови, пошедшей горлом вместе с мокротою, он знал, что умирает, и не хотел прилюдною смертью своей заново огорчить плесковичей. И он еще надеялся успеть доехать до Новгорода, умереть при месте, в палатах своих. Однако последнему не суждено было совершиться.

Дорогою, третьего июля, на реке Узе, архиепископу стало совсем плохо. Небо замглилось для него, черная муть накатывала, застилая глаза. Подымая тяжелые, непослушные веки, он видел все тот же недвижный очерк лица пригорбившегося в ногах у себя Лазаря, скорбные морщины его чела, углубленный взгляд, безразличный и неподвластный смерти. Лазарь вставал, подносил Василию бесполезное питье. Калика шелестящим шепотом попросил вынести себя из возка, положить наземь. С нежностью ощутил ласку травы и влажной земли. Свежий ветерок сквозь трупный смрад разложения, уже охватившего тело, овеял его лицо. Жизнь была пройдена достойно, и достойно было ему умереть в дороге. Он так и понял Господа своего. Открыл глаза, поглядел ввысь, прошептал:

— И в этом прав ты, Господи!

Лазарь наклонился над другом, ловя последние, еле слышимые слова Василия:

— Неможно любить равною любовью всех и родимый свой град! — шептал умирающий. — Слишком горько… Люди должны умирать… Должны! Придут иные и по-иному помыслят о нас и о родимой земле! Для них будет родиною вся Русь, а не один только Новгород или Москва! Господь милосерд, что создал человека смертным! — Он вздохнул, примолвив едва слышно: — В руце твоя предаю дух свой! — И умер.

Верный Лазарь, не изменивший Калике и после смерти, вез его тело до Новгорода, и обмыл своими руками, и одел ризами погребальными, и положил в гроб. Черная смерть не тронула Лазаря, ибо промысел судил ему еще долгие годы жизни и подвига на далеком северном острову, в малой обители, среди дикого, неверующего народа, просветить который тщился он словом Христа.

Двадесяти лет ждал в Колмицком монастыре низложенный прежний владыка Моисей часа сего! И теперь вновь изошел из монастыря и вступил на престол архиепископов Великого Нова Города. Тотчас послал он, невзираючи на черную смерть, ныне охватившую Новгород, послов в далекий Царьград с жалобою «о неподобных вещах, приходящих с насилием от митрополита». И верно углядел, ибо в Константинополе творилась новая замятня, и владыке Моисею были посланы златая печать и крещатые ризы и грамота от нового патриарха Филофея, ссылаясь на которую воздвиг он новую прю противу митрополии московской. Но то уже иная пора и иной рассказ.

ГЛАВА 109

Весною дошли вести, что Ольгерд заключил союз с князем смоленским и уже послал литовскую конницу к городу, мысля, по сказкам, набег на Брянск или, по другим сказкам, на Ржеву.

В думе, обсудив, порешили было послать жалобу хану Джанибеку, но Семен, выслушав всех, покачал головой и, обведя отвердевшим взглядом собрание, рек:

— Ныне надобно слать не грамоты, а полки!

Споров не было. Как-то разом и вдруг поняли, что князь, никогда не жаждавший ратиться, прав. Приходит час, когда на коварство наглеющего врага отвечают ратною силой, и час этот свят, и никто не властен и не вправе положить хулу на воина, защищающего землю свою, свой дом и своих близких.

Грамоты пошли, только не к Ольгерду и не в Сарай, а в Тверь, Кашин, Ростов и Нижний Новгород с требованием прислать полки. Свалив покос, кмети оборужались, чистили брони, острили оружие и выходили в путь. В июле уже поползли по дорогам ощетиненные копьями конные рати, кованые возы с лопотью и оружием, потянулись разгонистым походным шагом пешцы.

Полкам этим не было суждено увидеть боя, и кмети, вышедшие в поход, вскоре почти все погибли от чумы. Но как они шли! Как держали строй, как дружно, единым днем подходили в назначенные места сборов, как не запаздывали возы с обилием, не путались полки на проселках, и князь, что опять сутками не слезал с седла, видел, чуял: труды его не пропали даром и владимирская земля ныне может мощно постоять за себя.

Он скакал, спрямляя пути, продираясь сквозь сосновые боры, выезжал к дорогам, по которым, тяжко пыля, проходили полки, прошал: «Кто?» «Дмитровцы!» — отвечали ему. И князь, удерживая храпящего скакуна, прикрывая пястью глаза от солнца, глядел и, шевеля губами, припоминал, и выходило, что да, на этой дороге сейчас и должны были быть дмитровские полки. И он скакал по полю, огибая острова спеющего хлеба, и за ним скакали княжие кмети (и каждый, князю вослед, огибал хлеба), и чаял за лесом найти ростовчан, и новая рать пылила дорогой, и он посылал вестонош, глядя с угора вниз, и вестоноша скакал к нему, крича еще издали:

— Ростовчане!

И Семен удоволенно кивал и, шагом одолевая крутую излуку холма, прикидывал, кто должен идти им вослед и кому из московских воевод поручено слеженье за правым крылом широко раскинувшегося войска.

Тверские и кашинские полки, костромская ратная помочь, переяславцы и юрьевцы стягивались к Волоку Ламскому. Основные силы Москвы, владимирский полк с нижегородскою помочью (Костянтин Василич, памятуя ордынский урок, прислал ратную помогу не умедлив), шли по дороге на Можай. А коломенская ратная сила с полками братьев великого князя двигалась к Поротве. Туда же, к югу, начал уклонять от Можая и большой княжеский полк.

Меж крыльями войска все дороги были заполнены конницей, сновали взад и вперед вестоноши, сторожевые отряды правого крыла были посланы за Ржеву, на земли Литвы, а левого — уже вступили в пределы Смоленской волости.

Ольгерд вовремя уяснил себе размер и мощь московской рати, охватившей полумесяцем более сотни поприщ пути. Выступившему из Можайска Семену скоро привели пред очи литовских гонцов. Ольгерд предлагал мир за себя, отступаясь смоленского князя. Семен продолжал двигаться, сводя воедино широко раскинутые полки.

На Поротве, у Вышегорода, явились в стан великого князя послы от Ольгерда с дарами и грамотами о мире, где Ольгерд торжественно разрывал ряд с князем смоленским. Его конница спешно уходила с захваченных было земель.

Семен сидел в походном шатре за раскладным стольцом. Подъезжали воеводы, потные, покрытые пылью, веселые. Мерно гудела земля от проходящих полков. Литовских послов, подержав для приличия вне стана и показав им вдосталь ратную силу Москвы, наконец приняли. Бояре кланяли, подносили подарки. Семен глядел, сидя на кожаном раздвижном табурете, на столпившихся при входе Ольгердовых вельмож, медленно читал писанную по-русски литовскую грамоту. Поднял сумрачное чело.

— Ратные ваши уходят? — просто спросил и устало, без подходов. Подходы посольские были уже не нужны, полки в боевых порядках переходили Поротву. Бояре наперебой начали уверять, что произошла ошибка, что великий князь Ольгерд не думал…

— Сейчас не думает! — перебил Семен. — С вами пошлю слухачей. Мирную грамоту подпишу ныне, но ежели к завтрашнему дню хоть один литвин останет в пределах Смоленской волости, быть войне! И скажите брату моему, великому князю Ольгерду, боронил бы мир честно и грозно, без лукавства и пакости!

Он приодержался, встал. Махнул рукой. Послов увели. В раскинутые полы шатра вливалось солнце, ратники проходили с песнями. Видно было вдали, как подрагивают копейные острия и реют стяги над рядами полков.

Семен постоял, вздохнул; оборотя лицо в темень шатра, позвал негромко:

— Михайло Терентьич!

— Здесь я, батюшко-князь!

— Что бают слухачи?

— Уходит литва. Без пакости. Мор отокрылся в Смоленске, да и у нас в полках… умирают иные!

— Повести всем воеводам: ратных в кучу не собирать. Пусть кажен полк станет своим станом. Вестоношам накажи беречись болести. Слыхал я, кто платье с мертвых емлет, умирает в свой черед?

— Так, батюшка! А все же…

— Идем на Угру! — перебил боярина князь. — Чаю, уступит теперь и смоленский князь, не доведет до бою!

Он отогнул полу шатра, вышел на солнце, принял повод коня от стремянного, взмыл в седло. Окинул, сощурясь, тьмочисленное движение ратей. Хорошо шли! Любо было глядеть, радостно было глядеть! Тронул коня.

На Угре рати остановились. Подтягивались, сжимаясь, крылья полков, подходили обозы и отставшие пешцы. Смоленские послы уже прибыли и сейчас толковали о мире с боярами великого князя Семена. Князь требовал разорвать ряд с Литвой, подтвердить все прежние грамоты, по коим Смоленск был в воле ордынского хана и под рукою великого князя владимирского, и, по надобности, предоставлять московскому князю ратную силу свою.

На Угре стояли восемь дней. Восемь дней послы скакали туда и обратно меж Смоленском и ратным станом владимирского князя. В конце концов брошенный Ольгердом смоленский князь соглашался и согласился на все: подписали грамоты и начали отпускать полки по домам. По велению великого князя каждый уходил своею дорогой.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38