Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№7) - Святая Русь. Книга 3

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Святая Русь. Книга 3 - Чтение (стр. 7)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


Тяжелое напрестольное Евангелие, крест, бояре, набившиеся в горницу, отчего в тесной келье Митиной сразу стало и жарко, и душно. Потом долго читали статьи, начинавшиеся с того, что Владимиру Андреичу предлагалось иметь Дмитрия Иваныча отцом, княжича Василья — старейшим братом, княжича Юрия — братом, прочих же сыновей Дмитрия — молодшими. Перечислялись жеребьи (Владимиру Андреичу принадлежала во всем, в данях и мыте, треть Москвы). Перечислялись вновь его волости: Городец, данный ему вместо отбитой Олегом Лопасни, Лужа и Боровск, части удела княгини Ульянии и прочая, и прочая… Порядок подъезда даньщиков по волостям — вместе с великокняжескими. Дмитрий дарил Владимиру, ради замирения, Козлов Брод. Татарская дань (ежели Бог избавит от Орды!) также отходила по третям Владимиру и Дмитрию с Василием. «А которые слуги к дворскому, а черные люди к становщику, тех в службу не принимати, а блюсти нам их заедино, а земель ихних не купити».

Дьяк читал твердым, повелительным голосом, красиво выговаривая слова, то возвышая, то понижая голос; и о взаимных судах, кому кого ведати, и о куплях, и о переходах бояр и вольных слуг, и о ратной поре

— кому и с кем всести на конь, и о спорах боярских, кои решать должно у митрополита, а в его отсутстие «кого ся изберут»…

Владимир Андреич слушал все это, вникал, кивая головой, а сам думал о том, что слова, даже записанные на пергамен и утвержденные духовною властью, не значат ничего, их можно нарушить в любой миг, а значит… А значат те тайные и не выразимые словом чувства и отношения, которые есть (невзирая на все обиды!) меж ним и Дмитрием и которых нет (нет, невзирая на грамоту сию!) меж ним и Василием Дмитричем, коему он уступил сейчас будущее своих детей и внуков.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Жили два брата, два Лазаря:

Один братец — богатый Лазарь,

А другой братец — убогий Лазарь.

Пришел убогий к брату своему:

«Братец ты, братец, богатый Лазарь!

Напой, накорми, на путь проводи! »

Выговорил богатый: «Отойди прочь,

Скверный, отойди прочь от меня!

Есть дружья-братья получше тебя:

Князья, княгины — те дружья мои,

Богатые купчи — те братья мои».

Вывел богатый брата своего,

На чистое на поле выпроваживал.

Науськал богатый тридцать кобелей,

Стали убогого рвать и терзать.

Взмолился убогий самому Христу:

«Сошли мне, Господи, грозных ангелов,

Грозных ангелов двух немилостливых!

Вынимайте душу от белого тела! »

Услышал Господь молитву его:

Сослал ему Господь легких ангелов,

Легких ангелов, двух архангелов:

Изымали душеньку со радостью,

Кладывали душеньку на золоту мису,

Проносили душу самому Христу.

Как бросило богатого о сыру землю,

Не узнал богатый ни дому, ни детей,

Ни дому, ни детей, ни жены своей.

Взмолился богатый самому Христу:

«Сошли мне, Господи, легких ангелов,

Легких ангелов, двух архангелов,

Вынимайте душу от белого тела! »

Не слушал Господь молитвы его:

Сослал ему Господь грозных ангелов,

Грозных ангелов двух немилостливых.

Вынимали душу не со радостью,

Кладывали душеньку на вострое копье,

Проносили душу во огненну реку,

Во огненну реку, во кипучу во смолу.

Увидал богатый брата своего:

«Братец ты, братец, убогий Лазарь!

Омочи-ка, братец, безымянный перст в окиян-море,

Помажь-ка, братец, печальные уста! »

Отвечал убогий брату своему:

«Братец ты, братец, богатый Лазарь!

Как жили мы были на вольном на свету,

Не знали мы, братец, никакого греха:

Брат брата братцем не назывывали,

Голодного не накармливали,

Жаждущего не напаивали,

Голого не одёвывали,

Босого не обувывали,

Красную девицу из стыда не вывели,

Колодников-тюремщиков не навещивали,

Убогого в путь-дорожку не проваживали.

Теперь воля не моя, воля Господа,

Воля Господа, Царя Небесного».

Слепец, сидя на паперти храма и подняв к небу незрячие очеса, перебирал струны гудка. Скоромных песен в пост не поют, и потому по всей Москве в эти дни слышнее стали голоса калик перехожих, лирников. Иван Федоров, выходя из церкви, приостановился и дослушал до конца старинный назидательный сказ. Крякнув, щедро оделил певца.

Мороз отдал, и небо было промыто-синим, и уже вовсю журчали ручьи, и тонкий пар заволакивал ждущие весеннего освобождения поля. На Москве-реке уже разобрали зимний мост и уже тронулись с тихим шорохом серо-голубые льдины, отрезая Заречье от тутошнего берега. На льду Неглинной вода стояла озерами, готовясь бурно помчаться во вспухающую весенним половодьем Москву. «Братец ты, братец, богатый Лазарь… » Вот и мать привечает странников и убогих, а все одно: редко кто посчитает наделе братом своим убогого странника!

Подымаясь в гору к своему терему, Иван остаялся вновь. Маленький мальчик на тоненьких ножках, чем-то напоминавший ему Ванюшу, хлюпая носом, возился в луже, сооружая из талого снега плотину для уличного ручья.

— Чего ето у тя? — спросил Иван добрым голосом. — Никак, корабли пущать надумал?

Малыш поглядел на взрослого дядю недоверчиво. Ничего не отвечая, дернул плечом, упрямо склонил голову, не мешай, мол! И Иван, бледно усмехнувши, побрел дальше. Сын, верно, сейчас тоже что-нито мастерит с Лутониной ребятнею, возится в лужах и думать не думает о родителе своем!

Он вновь остаялся, не чуя мокрых ног, слушая непрерывное журчание воды, вдыхая влажный ветер из Заречья со всеми запахами пробуждения — сырой земли и талого навоза, острого запаха хвои из заречных боров. Снег таял на глазах, обнажая щепу, гниль, прошлогоднюю рыжую траву… Пахло кладбищем, и, когда наносило заречною свежестью, такая сумасшедшая вдруг подымалась тоска и тяга куда-то в небесную синеву, в дали дальние, в степи, в чужие неведомые города…

Барашки-облака стадами наплывают на промытую небесную твердь. Уже где-то там, за Коломной, на Оке, на Волге с гулом и треском, подобным огненным ударам тюфяков, лопается лед, вода громоздит и рушит ледяные заворы, прет, подтапливая берега; купцы уже смолят свои лодьи и учаны, и везде пахнет талым снегом, землею, весеннею радостью пробуждения. Овраги полны воды, а над крутящейся темною влагой повисли, словно золотые пушистые цыплята, мохнатые шарики цветущей вербы. Солнце сквозь зипун грело ему спину, и ни о чем не хотелось думать! И думалось — обо всем…

Нога за ногу побрел к себе. Без Маши и без маленького Ванятки в доме стало тихо и скучно, словно все длились и длились бесконечные похороны. Непутем припомнилась давешняя нижегородская жонка-вдова, и сам испугался Иван, что столь скоро предает Машину память, потщился отогнать от себя греховное видение…

Мать встретила, поджимая губы. То ли она сердилась на него за Машину смерть? Не понять было. Он поснедал молча, не подымая глаз, рассеянно глянул на комочек живой плоти в руках у кормилицы. Все не мог привыкнуть еще к этому новому сыну, при рождении погубившему свою мать. Дева Феврония! А сам бы он хотел так: умереть вместе с нею? Нет, о смерти не думалось в эти весенние дни!

Мать, дождав, когда Иван выхлебал щи, повестила будничным голосом, что приезжали от владыки, зовут к самому Пимену.

— Велели не стряпая! Да я уж помыслила: пущай поснедает в спокое, потом и скажу!

Иван молча наклонил голову, еще посидел, полузакрывши глаза, решительно встал, тряхнул кудрями. Опять за кормами пошлет, подумалось, мало ему, псу!

Дело, однако, на сей раз было гораздо сложнее.

На днях Пимена вызывал сам великий князь, прослышавший про нестроения в митрополии.

— Што? — вопросил, глядя сердито тяжелыми, в отечных мешках, глазами. — Киприан опять ладит на Владимирский стол? Ксендзы одолели, поди?

Пимен начал бормотать о том, что все епископы как один… Со времен своего заточения в Чухломе Пимен страшился князя панически, и каждый раз, являясь к нему на очи, сожидал очередной опалы.

— Пущай Федор свое говорит! — прервал его Дмитрий, не дослушав. — А ты не езди! Не велю! Вот и весь мой сказ!

Князь не велел! Но князь был вельми болен, и безопаснее было (тем паче что фряги обещали помочь), безопаснее казалось съездить, одарить, подкупить и добиться от нового патриарха Антония подтверждения своих прав… А Киприан пущай сидит на литовских епархиях! Чей князь, того и вера в конце-то концов!

Вечером того дня, когда великий князь воспретил ему ехать в Царьград, Пимен сидел в келье митрополичьих хором со своим наперсником Гервасием, изливая тому скопившийся гнев, страх и раздражение на всех и вся в государстве Московском.

— Чем я им не люб? Бают, корыстолюбив? А кто не корыстолюбив! Мужик любой — и тот мыслит как-нито побогатеть. В голодный год хлеб дешево николи не продаст! Да любая баба без парчовой головки не живет! В церкву сойдут — одна перед другой величаются! Купец, гость торговый, всю жисть суетится, ездит, покою ему нет! В Орду, в Кафу, в Галич, к свеям, на север, за Камень, за мягкой рухлядью… Уж и хоромы с-под вырези, и сундуки от добра трещат, а все мало ему, все мало! А боярин? Ему подавай скарлатный зипун, саблю, из аравитской земли привезенную, коня-аргамака… Возок и тот на серебре! Вечером бахари слух услаждают, рабыни пятки чешут! Выедет — дак дюжину коней запряжет! Князек иной до того на роскошествы протратится, что и на помин души нечего оставить! Все думают о себе и паки о себе! Нищий, юрод — и те о себе думают! Все хороши!.. Алексием покойным глаза мне колют, мол, он думал о земле, о языке русском в первую, мол, голову… А о себе не думал?! Помирал ведь, а ни Киприана, ни Митяя не принял в наследники себе! Али чаял бессмертным быти? Гордость сатанинская! Сергий, игумен, почему не взялся? Сан-де отверг! Да не выдержать ему было бы муки сей! Опосле лесной-то тишины да воздухов благоухания!

Федор, смрадный пакостник, всех подговорил, а небось не придет, не скажет: недостоин есмь! Мол, отрекаюсь от ростовской епархии, изберите другого! Не-е-ет! Вырвал у меня кафедру ту! Выпросил! Я его ставил, я! Я его и уничтожу! Греков — куплю! Кто тамо новый-старый, ведомы мне они все! На приносе живут! Их всех за пенязи купить мочно! Гляди, за милостыней — дак к нам, на Русь! Даве митрополит Феогност Трапезоньской приходил… Мало получил серебра? И соболями дарили! А я намекну: не будет, мол, вам милостыни! А, Гервасий? Намекну? Восчувствуют? А? Что молчишь? Поди, и ты противу меня?

В келье от распиравшей Пимена злобы, от многого свечного горения, от наглухо заткнутых на зиму слюдяных окон становило трудно дышать. Лоб Пимена был в испарине. Гервасий молча, со страхом глядел на своего господина, опасаясь, что гнев владыки, как и случалось уже почасту, нерассудливо падет на него, Гервасия.

Но Пимен, посверкав, угасал. Набрякшее притиснутое лицо, налитое бурой кровью, становило темнее, потухали глаза. Помолчав, изронил с болью:

— Нет, надобно ехать! Князь не велит, дак и князь-то вельми недужен, а коли… Не дай Бог… Василий-от со свету меня сживет с Киприаном своим!

Тут вот он и надумал созвать Ивана Федорова, чтобы поручить тому отай готовить поминки и справу в далекий константинопольский поход. Иван сперва не понял даже, не оценил ни выпавшей ему чести, ни меры ответственности, не подумал о том, что решением Пимена будет недоволен великий князь. Впрочем, о воспрещении Дмитрия Пимену он еще и не ведал. И лишь спустя время его вдруг охватила бурная радость: узреть Царьград! Маша… Маша была бы рада за него! Короткой горечью просквозило, что не сможет уже рассказать ей, повестить о своей нежданной удаче. Вихрем, разбрызгивая грязь и снег, проскакал мимо Кремника, по шатким мосткам через Неглинную промчался, почти не умеряя бешеный скок. Государыня-мать, недовольно глядючи в сияющее лицо сына, несколько остудила его радость:

— В деревню съезди сперва, Лутоне расскажи! Да и не люб мне Пимен твой… Пакости не стало б дорогою! (И как в воду глядела мать!) Ну что ж… Служба есть служба, от дела бегать не след! — заключила она, вздыхая. Остановила светлый обрезанный взор на взрослом, но все еще таком юном сыне своем, подумала: «Весь в Никиту! » — сказала: — Езжай! За домом, за сыном — пригляжу, в силах пока!

И еще подумалось с горечью, что в суете дорог позабудется, станет ему далекой, небылой и покойная Маша, а ей, Наталье, каждый миг, лишь подумается о ней, острой болью полоснет по сердцу… Такой невестки ей уже теперь никогда не добыть, паче дочери родной была!

«Ништо, Машенька, дитятко твоего не позабуду, не брошу… Бог даст, и отец залюбит со временем, как подрастет малое дитя… » — потупилась Наталья, одинокая слезинка скатилась по сухой щеке. Мужикам

— пути да походы, жонкам — расставанья да проводы…

А на улице царила весна, и Иван Федоров, разом окунувшийся в суматошную предотъездную суету, понимал, чуял одно: впереди Царьград!

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Князь, узнав о самовольном решении Пимена, рвал и метал. Догнать! Воротить! Запереть в Чухлому, в монастырь, в подземельную яму! Евдокия, поддерживая обширное чрево — скоро было родить, — как могла, утешала своего благоверного:

— Ну, и посадишь, кем заменишь-то? Киприаном? Али иного кого у греков просить?

Дмитрий, словно споткнувшийся на скаку, одышливо молчал, супил брови. В самом деле: кем заменить? Переполошенную, готовую кинуться в сугон стражу воротили с полупути. Федор Свибло, коему церковное безвластие очень и очень было по сердцу, тоже руку приложил к утишению великого князя. Пимену положили пока не препятствовать, а по возвращении взыскать и с него, и со старшого владычного обоза Ивана Федорова, виноватого уже в том, что отправился, не предупредив ни княжого боярина, ни полкового воеводу. При этом, как водится, вновь всплыл вопрос об Островом.

Земля под Коломной ценилась, урожаи там поспевали много ранее, чем к северу от Москвы. К великому счастью Ивана, сам он так и не узнал об этом решении. К его возвращению Дмитрий Иваныч был уже мертв и на Москве все переменилось.

До Коломны добирались раскисшими дорогами, поминутно вытаскивая из водомоин застревающие возы. Во вторник выехав из Москвы, достигли Коломны только в субботу.

С Пименом ехал епископ Михайло Смоленский, Спасский архимандрит Сергий, да старцы, да слуги, да протопоп и протодьякон и иные священники и дьяконы. Всего с обслугою и приставшими к каравану купцами набиралось до полутораста душ. Отправляясь, одержимый мрачными предчувствиями, Пимен дал повеление Спасскому архимандриту Сергию «и всякождо, еще кто хощет» делать попутные записи note 1.

Иван Федоров самого Пимена, укрытого во владычном возке, почти не видал. Как некогда его отец и дед, он сторожил повозных, следил за упряжью и подковами, проверял поклажу, добывал на постоях сено и дрова, причем каждый раз с известною нужою, ибо владыка, чая себя духовным пастырем Руси, не хотел платить ни за коневый корм, ни за дрова, ни за снедное, а весеннею порою всего этого в припутных селах было в обрез, и старосты порядком-таки поварчивали.

От Коломны плыли дощаниками, отпихивая шестами от бортов редкие запоздалые льдины. Приставали у Перевитска.

На рязанской стороне снегу не было совсем и дороги начинали просыхать. Уже на берегу состоялась торжественная встреча. Пимена приветствовал сам новый рязанский епископ Еремей Гречин. Дьякон Игнатий записывал позже, живописуя торжественность встречи: «И приближшимся нам ко граду Переславлю, и сретоша нас сынове великого князя Олга Ивановича Рязанского; и тем отшедшим, и нам мало от своего места прошедшим, и срете нас с великою любовию сам князь Великий Олег Иванович, и з детьми своими, и з бояры. И пришедшим нам ко граду Переславлю, и сретоша нас со кресты; пришед же митрополит в соборную церковь, и молебнаа совершив, и пирова у великого князя, и честь многу приат; и сице безпрестани чествоваше нас со своим епископом Еремеем Гречином».

Чудесная кирпичная церковь Успения Якова Бухвостова, при взгляде на которую понимаешь, что русским зодчим допетровской Руси нечего и незачем было перенимать у протестантской да даже и католической Европы, расписные владычные палаты, хоровод храмов и палат, уместившихся на круглом, почти отделенном от материкового берега урывистом полуострове, в половодье полностью окруженном водою, — все это возникло гораздо позже того великого времени, когда Рязань упрямо подымалась под суровою дланью Олега, дерзая спорить и с Литвой, и с Ордой, и с неуживчивым московским соседом.

Но дубовые терема уже стояли на означенных местах, уже лез в весенние промытые небеса рубленый многоглавый храм с крутыми свесами своих кровель, крытых узорною дубовою дранью.

Олег чествовал митрополита в обширной двухсветной, недавно возведенной на пожоге палате, где еще пахло свежестью только-только срубленного дерева, а на слюдяные, в оловянных рисунчатых переплетах оконницы сам великий князь поглядывал с плохо скрытым гордым удовольствием.

Ведал ли Пимен, что эти чествования — последние в его причудливой судьбе и что больше уже никто и никогда не будет встречать его с крестами и колокольным звоном? Что проводы эти торжественно заключают его земную жизнь, уже приблизившую к роковому рубежу своему? Быть может, и ведал! Ибо все собравшиеся епископы — и ненавидимый им Федор Ростовский, и Евфросин Суздальский, и этот хитрый грек Еремей, и Исаакий Черниговский, Киприанов наперсник, и Данило Звенигородский, и даже сам Михайло Смоленский, спутник его по далекому путешествию, — все собрались сюда не столько чествовать его и прославлять, сколько для того, чтобы хором, соборно выставить его из Руси, невзирая на князево прощение. Выставить и заставить ехать в Царьград на суд и расправу (как надеются они!) или новое поставление (как продолжает надеяться он сам!).

А потому Пимен и после изрядного угощения, после отвычных и потому лакомых мясных блюд, дорогой рыбы и разнообразных заедок и питий, мучимый предчувствиями и тяжестью чрева, долго не может уснуть, вздыхая, мнет и мнет пуховую перину, перекатывая по изголовью потную, в ночной белополотняной камилавке голову и поминутно протягивая руку к стольцу, где, едва видный в лампадном пламени, высит оловянный кувшин с липовым квасом и лежит именная серебряная чара, своя, Пименова, возимая им во все многоразличные владычные пути и походы.

Иван Федоров, напротив того, устроившись в подклете тех же хором на соломенном матраце из грубой ряднины и натянув на себя дорожный вотол, крепко спал, ублаготворенный печеною кабанятиной и княжеским пивом. Спал, набираясь сил к дальнейшему нелегкому пути по диким местам в манящий и неведомый для него царский город.

В Рязани пробыли почти неделю. Ненавистный Пимену ростовский епископ Федор вскоре исчез, будто и не был. На ранней заре уехал конями в Кафу, чая обогнать Пимена.

Олег, кутаясь в соболиный вотол, накинутый на белье, вышел проводить ростовского епископа на крыльцо княжеских хором, с удовольствием вдыхая морозный с ночи предутренний воздух, столь сладкий после духоты спальной горницы, воздух, в котором для него соединились полузабытые воспоминания росных утр, бешеной конской гоньбы и головокружительных сабельных сшибок, в которых прошла почти вся его жизнь, от молодости до заката.

— Ратников не послать с тобою? — вопросил Олег негромко, разумея возможные по пути Пименовы пакости.

Федор, тоже помолодевший от свежести морозного весеннего утренника, весело отмотнул головою.

— Не догонит! — сказал.

— Смотри! — остерег его последний раз рязанский князь и, еще раз вздохнув, набрав полную грудь речной сыри и свежести, повернул в терем.

Федор ехал верхом, глухо топотали кони двоих служек и татарина-проводника, ехал, не чая худа, ожидавшего его в далекой Кафе.

Еще через три дня, но уже на восходе солнца, отправляли и Пимена. С колокольным звоном, со многим обрядовым целованием. Князь Олег с сыновьями самолично проводил его до выезда из города. Боярин Станислав с дружиною и холопами, что везли поставленные на колеса три снаряженных струга и насад, должны были довести Пименов караван до реки Дона.

Сам же князь, воротивши в терем, где его ждал епископ Еремей, поглядел на нового духовного отца своего, прищурясь, усмехнул, вымолвив:

— Выпроводили? А ну как воротит с пожалованьем на стол? Не сробеете?

Грек глянул на него уклончиво, отмолвив с промельком улыбки:

— Церковь крепка княжою заступою, а князь крепок молитвами иерархов своих!

— Да уж не выдам… — проворчал Олег с мгновенною подступившею горечью. Делу грядущего объединения Великой Руси, о чем хлопочут такие, как Сергий Радонежский, в самом деле надобен Киприан. Но Рязанскому княжеству от грядущей смены митрополита русского никакой благостыни не перепадало. Он мог выиграть и выигрывал сражения, сумел отобрать у Дмитрия Лопасню, сумел подчинить своей воле мятежных пронских князей, но войну с Москвою зажатая меж молотом и наковальней Рязань все равно проигрывала, и проигрывала, по-видимому, задолго до его появления на свет!

Натужно скрипят оси под тяжестью поставленных на тележные переда стругов. Кованое железо глубоко вдавливается в весеннюю, еще не просохшую землю. Целые пуды черной влажной грязи окутали ступицы колес и самые оси. Рязане-возчики то и дело счищают липкий чернозем, поливают дегтем горячие втулки. Зато Иван Федоров сейчас почти отдыхает. Разве пошлет ратников подмогнуть, когда уж рязанам становит совсем невмоготу.

Солнце горячим варом обливает спину, отовсюду лезет трава, и в одетых зеленым дымом густеющих рощах немолчен птичий радостный щекот и свист. Он щурится от сверканья воды, когда выезжают на берег небольшой, полускрытой тальником речушки, слышит всплески кидающихся в воду осторожных бобров и думает… Вспоминает сына, который за малый срок пребывания в деревне уже заметно посвежел и так был увлечен игрою с детишками, что даже начал рваться из рук отца, слегка обидев этим родителя, на час малый перед отъездом заскочившего в деревню к Лутоне, нарочито повидать сына…

«Мал еще! И я таким был! » — успокаивает он себя, оправдывая теперь, задним числом, Ванюшку. Хуже б стало, коли сидел в углу да плакал, цеплялся к отцу и вспоминал мать… Того, что Маша умерла, он и сам еще не постиг толком. Все блазнило, что где-то в гостях, в отлучке, и не удивил бы, пожалуй, узревши ее по-прежнему живой…

Он ехал и вздыхал, рассеянно озирая убогого вида, кое-как слепленные хоромины в припутных деревнях. Ежегодные татарские, литовские да и невесть чьи набеги приучили местных жителей более полагаться на лесные засеки да овраги, чем на защиту подверженного огню хоромного строения.

Степь, еще незримая, далекая, дышала где-то там, за рядами боров и дубовых рощ, за утренним росным изобилием широких полян, уже готовых разлиться смертельным размахом Куликова поля. Не этими ли дорогами шла тогда — и десяти летов не минуло с той поры! — великая рать князя Дмитрия к Дону, к роковому рубежу, где текла ихняя, русская кровь? Давняя битва уже начала обрастать легендами, выситься значением, яреть славою, и Иван Федоров, переживший ту далекую страду, уже с некоторого высока поглядывал на рязан, не пришедших ратью на помощь Москве…

Рязанский боярин Станислав на легконогом, с плывущею поступью коне подъехал обочь.

— Часом, не был на Куликовом поле? — вопросил.

Иван отмолвил сдержанно, как и полагалось старшему воину, побывавшему в славном сражении:

— Стоял! В полку левой руки! — Далее само выговорилось: — Ратных своих растерял, чаяли, конец уж нам, подо мною и коня убило… (Пущай знает, что нелегка была великая битва!)

Но рязанец отмолвил с легкой необидной усмешкой:

— Ну вот, вишь, мы, выходит, тебя и спасли! Я-то с Боброком стоял в едином полку! — И начавшему брусвянеть Ивану домолвил: — Пришли на рать без князева слова! Наших много тут билось, почитай, целый полк!

И замолк, и проехал, ускользающим движением торнув дивного своего коня. И уже вполоборота, отъезжая, прокричал:

— Радоница седни! Поминать будем своих, кто погиб, кто тамо лег. Подъезжай!

Радоница! Как он-то смог позабыть, что в этот день ему надобно было бы не ехать тут, радуясь солнцу и весне, а сидеть там, на могиле Машиной, среди толпы поминальщиков, лупить вареные яйца, запивать пивом ржаной хлеб, роняя несколько капель на могилу… Будут встречи живых, слезы, возлияния. А вечером все буевище украсят зажженные на могилах свечи, и пусть те, что в земле, порадуют родичам своим, пришедшим их навестить! И счастье тому, кто погиб не в путях, не в походах, не зарыт где-то там, в чужой и далекой земле, куда не дойдут родимые стопы, чтобы почтить прах и разделить трапезу с дорогими мертвецами! Монголы увозят трупы своих далеко в степь и оставляют там, только ханов хоронят в курганах. А ясы дак даже у врага выкупают своих мертвецов: вера им непременно привезти домой покойника, похоронить у себя, поставив стоймя, торчком узкий поминальный камень. Прадеды русичей, бают, своих покойников сожигали, опосле насыпали курган. Мудрено понять: сожигали, а домовины-то как же? Домовину ить вырубали из целого ствола — и в огонь? Али уж после стали вырубать колоду, как бросили сожигать? Всего этого Иван не знал, да и не много думал о том, разве в такие вот, как это, мгновения. Ему еще было далеко до смерти — или казалось, что далеко? Сколькие уже ушли на его глазах за тот роковой порог и из простой, и из нарочитой чади! Уйдет и он в свой черед, как отец, как дед, как прадед Федор, которого когда-то любила тверская княжна, памятью чего остались старинные золотые сережки — два солнца с капельками небесной бирюзы… И для чего это все? И он сам, и жизнь, и вообще всякое бытие, что вечно умирает и никогда не кончается, нарождаясь и нарождаясь вновь…

«Тьфу! » — Он отогнал раннюю пчелу, настырно лезущую к нему прямо в лицо, помахал в воздухе плетью, горяча коня. Подъехал к невеликой своей дружине:

— Раззявы! Для вас же струги везут! Подмогните-ка рязанам, ну!

Сам спешился, тоже уперся плечом, вытаскивая из грязи грузный насад. Вечером коли пить вместях, дак днем надобно и работать вместе!

Вечером у костра пили, пели, сказывали бывальщины. Весенняя ночь, знобкая и прозрачная, струилась над ними, ведя неслышные хороводы звезд, и было хорошо. И даже стало жалко расставаться, ибо рязане провожали караван только до Дона.

В четверток Фоминой недели уже спускали на воду, заново просмолив, насад и струги, дав вздохнуть наконец замученным, встрепанным лошадям, что, освобожденные от упряжи, поводя боками, пили воду.

Дон тут был еще узкою невзрачною речкой, и еще не видна была, еще не угадывалась его грядущая полноводно-стремительная глубина.

Наладили сходни, заводили коней, которых брали с собою. Большую часть возов и упряжек отсюда отправляли назад. Духовные, поварчивая, разместились кто в дощатых беседках, кто прямо под натянутой шатром рядниною. От воды тянуло свежестью и холодом. Берег, кажись, рукой протянуть, а там жарко, здесь же знобит, засовывай руки в рукава! Пимена вели по шатким мосткам под руки — и сразу в чрево большого насада.

Иван краем уха слышал, что вроде не совсем и своею волею едет владыка в Царьград, и, встречая вот так, изредка, главу посольства, всматривался в его набрякшее, стиснутое лицо, ища на нем следы растерянности и страха. Да, впрочем, Пимена никто не любил даже и тут! В угодничестве духовных и то сквозило порою скрытое пренебрежение к своему пастырю, а уж к холуям, окружавшим Пимена, и вовсе относились с откровенным презрением.

На другой день, попихавшись шестами, разобрав завал из вывороченных с корнем дерев, приставали у Кор-Михайловых, старого городища, запустевшего, как сказывали рязане, провожавшие суда на низ, еще во времена великого мора, при Симеоне Гордом.

Здесь окончательно распростились с московским посольством провожавшие его духовные. Для них вывели из стругов последних коней. Прощай, Рязань! Прощайте и вы, рязане, с которыми за неполную неделю пути московляне, почитай, и сроднились уже. Здесь, на окраине враждебной степи, острей и четче выразилось, что все они православные и все русичи и что ихние раздоры и свары не идут ни в какое сравнение со спорами с врагами Русской земли.

Река стремит свои воды, с каждою притокой делаясь все полноводнее. Подмытые весеннею водою дерева клонятся долу, купают в воде одетые сквозистою зеленью ветви. Раз прямо на глазах старая ракита, тяжело накренясь, опрокинулась в воду, плюхнулась и поплыла, поворачиваясь, грозя задеть рогатыми сучьями плывущие по течению струги. В неделю Жен Мироносиц минули Мечу и Сосну, Острую Луку, Кривой Бор и устье Воронежа. Все было тихо, река, облитая солнцем, плавно изгибалась, неся полные воды свои. Медведи и лоси открыто подходили к воде, следя любопытными глазами речной караван. Встречались стада диких коз, лисицы, волки, выдры, что переплывали реку под самыми носами судов. Гуси и лебеди расплывались по сторонам, вытягивая шеи, хлопали крыльями, почти не подымаясь с воды. Даже сторожкие журавли в здешних местах не боялись человека. Над птичьим многолюдьем, над стадами непуганой дичи в голубой вышине парили, высматривая добычу, степные орлы.

На берегах кое-где возникали прогалы, уже объятые чертополохом и тальником. Там и тут мелькала то насыпь, то полусгнившее, косо торчащее из земли бревно. Рязане-провожатые, что сторожко вели корабли, обходя перекаты и мели, кивали тогда лохматыми головами, называли по именам исчезнувшие веси и города. Все было безлюдно и тихо, как в заговоренном царстве, нигде ни души живой, ни русина, ни татарина. Пустыня! Слово, применяемое русичами именно к такому вот чернолесью, к боровой глухомани, лишенной человеческого житья, а совсем не к песчаной и каменистой пустоте открытых взору пространств… И монахи примолкли, сидели, грея руки в рукавах своих просторных вотолов, завороженно глядя на стремительно обтекающую смоленые борта воду. Им, привыкшим к церковному многолюдью процессий и торжественных служб, было особенно тоскливо в этой звенящей, полной непуганого зверья пустыне.

— Наш князь здеся лебедей бьет! — с некоторой гордостью в голосе сказывали рязане-кормщики, поворачивая тяжелые рулевые весла. А Иван сидел, опершись о набой, глядел, молчал и думал.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38