Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лес богов

ModernLib.Net / Отечественная проза / Балис Сруога / Лес богов - Чтение (стр. 7)
Автор: Балис Сруога
Жанр: Отечественная проза

 

 


      А пока распроклятущее бревно взвалишь на плечи, пока сдвинешь его с места, пока протащишь с полкилометра, а то и больше - скучно становится жить на свете. Так скучно - аж тошнит.
      Я таскаю бревна день, два, три... Что же, черт возьми, будет? Если так продлится еще несколько дней то и мне, как и другим - каюк...
      Только и думаю как бы избавиться от этих проклятых бревен!
      ВОКРУГ ДА ОКОЛО
      За возней с бревнами подоспела и пасха 1943 года - первая моя пасха в лагере.
      В предпраздничную субботу мы работали только до обеда. После обеда милашка Вацек Козловский выстроил весь блок во дворе. Приветливо сияло и ласково грело апрельское солнце. Ах, как хорошо было бы понежиться немножко под его благодатными лучами!
      Вацек подал команду:
      - Zdejmoeac koszule! Ale predzej! - Снимите рубашки, живо!
      Что же будет? Неужели он, дьявол, оставит нас на пасху и без штанов? От него всего можно ожидать. Но пока что ничего дурного с нами не происходит. Все спокойно. Козловский только приказал сесть на землю.
      - Уничтожайте вшей, жабьи морды, бейте их! - кричал Вацек, размахивая суковатой палкой.
      Вот оно что! Да здравствует Вацек, да благоденствует он до первой виселицы.
      Пестро-желтым насекомым, этой божьей твари, мы устроили в великую субботу настоящий погром.
      - Трак-трак-трак-трак - разносилась пулеметная очередь по всему двору. Тьма-тьмущая бедняжек-насекомых была уничтожена.
      В первый день пасхи заключенные не работали. Вацек позвал нас литовцев в дневную резиденцию. Может он припас угощение по случаю праздника?
      У дверей гостей встретили Козловский и несколько его напарников-бандитов.
      - Покажите ноги - чистые ли? Уши. Хорошо ли их моете? - "санитарная комиссия" придирчиво осмотрела нас.
      Поскольку наши уши и ноги выдержали экзамен на чистоту, Вацек заявил что в честь первого дня пасхи мы можем если хотим, посидеть в комнате на скамейке. Но тем у которых уши и ноги оказались не первого сорта, пришлось плохо. По случаю праздника неряхи получили и в ухо и в рыло. "Нечистых" выпроводили в умывальню и окунули в холодную воду. В дневную резиденцию они не вернулись...
      Какой-то бедняга, гданьский каторжник, подарил нам, "чистым", одно крашеное яичко - да славится его имя во веки веков.
      И мы отпраздновали пасху, как люди. Сидели под крышей на скамейках, и даже яичко у нас было...
      Самый старший из нас трясущимися от волнения руками взял крашенку, разделил ее на тоненькие ломтики и, прослезившись, благословил каждого.
      Символ, скажете? Но порой символ обладает могущественной силой и побеждает самую ужасную действительность.
      В этот день обедать нам не хотелось. Мы были сыты ломтиками яйца. И как еще сыты!
      То ли нас насытили тихо катившиеся слезы, то ли грустные воспоминания о родине, о близких, о братьях, о сестрах, о семье - история об этом умалчивает.
      На второй день пасхи мы трудились только до обеда. После обеда нас опять выстроили во дворе. Арно Леман, главный староста и палач лагеря, делал смотр нашим пуговицам: все ли на месте, не запропастилась ли какая-нибудь.
      Кто обладал установленным количеством пуговиц, тот считал себя счастливым. Ему ничего не грозило. Но у кого, скажем, одной не хватало, того гнали в умывальню и там торжественно, в честь великого праздника награждали десятью ударами в зад. Иной, потерявший пуговицу, еще пробовал объясниться:
      - Я не знаю, где достать пуговицу. Мне такой пиджак дали. Я, пожалуй, украл бы пуговицу, но где прикажете найти иголку и нитки. Как же я эту украденную пуговицу пришью?
      Таким за возражения и открытый протест прибавляли по случаю праздника еще пять палок.
      Мои пуговицы в тот день были в полном составе. Я собрался было погреться на солнце, как вдруг почувствовал прикосновение чьей-то тяжелой руки.
      Тык, тык - кто-то со спины тычет в дыры моего пиджака.
      - Это что такое? - скривив челюсть, осведомился Вацек.
      - Прорехи - ответил я дрожа. - Что же еще может быть? Такой пиджак я получил в кладовой.
      - Ах ты, глист, - процедил Козловский и треснул меня по уху. - Почему, слизняк не залатал?
      - У меня нет ни заплат, ни ниток, ни иголки...
      - Червяк, - процедил Вацек и любезно удостоил меня еще пары тумаков.
      Так и кончилась моя первая лагерная пасха.
      После пасхи я с грехом пополам переменил специальность. Удрал из лесной команды и пошел корчевать пни.
      Ну и житье там было!
      Я выбрал себе пень, торчавший вдали от всевидящего ока начальства, и начал крутиться около него сгребая на всякий случай с корней землю и мох. Крутился день, крутился другой. На третий пожаловал ко мне толстобрюхий эсэсовец с вонючей трубкой во рту, руководивший корчевкой.
      - Ах ты паскуда, где твоя благодарность? Даром хлеб казенный жрать захотел? Я покажу тебе, голодранец, собачий выродок, кузькину мать!
      И пузатый прогнал меня к другому пню над которым, видно, колдовал до того не один мой предшественник. Земля вокруг пня была выкопана, но он еще крепко сидел в яме.
      - Вытащи - приказал мне толстяк с вонючей трубкой. И тут работа была бы не так уж плоха. Влезешь в яму, прислонишься к пню - и не видно издали, что ты там делаешь. Беда в том что в яме стояла илистая, ржаво-коричневая, как нацистская форма, вода. Мои распухшие ноги были покрыты волдырями и ранами. Простоять с такими ногами двенадцать часов в холодной апрельской воде страх как неинтересно! Право же совсем неинтересно. Нет, нет. К тому же с моря дует промозглый ветер, чтобы черт его побрал! Обжигает, как удар кнута, продувает до костей, как будто на них нет ни пиджака, ни мяса, да еще облака гонит и брызжет на тебя спереди, поливает сбоку...
      Потопчешься, потопчешься в воде с ярко выраженной нацистской окраской и вылезешь на берег. Но на берегу делать нечего: пень-то весь в воде. Не успеешь как следует ноги почесать, глядишь, рядом брюхатый. Трубкой вонючей попыхивает, палкой размахивает... И тебе не остается ничего другого, как испуганной лягушкой опять бултыхнуться в воду.
      Так и проходит рабочий день. Все двенадцать часов. Возился я у злополучного пня, возился но так его и не вырыл. Оставил и другим возможность помокнуть.
      Три дня я околачивался у пня. На четвертый подходит ко мне один из надсмотрщиков лесной команды. Маленький плешивый. С зеленым треугольником на груди - профессиональный уголовник. Восьмой год шатался он по лагерям. Плешивый оглядел меня, покачал головой.
      - Гм... Что у тебя за профессия? - спрашивает.
      - Гм... - отвечаю - Когда-то я был профессором, доктором философии Мюнхенского университета имени Людвига Максимилиана, ходил в поэтах, писал стихи, драмы... Теперь видишь, пни корчую.
      - Ишь ты! Ну, подожди... - промычал он и ушел. "Что за чертовщина, думаю, - чего еще этот плешивый от меня хочет?"
      Скоро он вернулся и приказал:
      - Идем старина со мной.
      Ну, теперь я окончательно погиб. Даст он мне прикурить!
      Пригнал меня плешивый к забору, где из еловых веток плели замысловатые переносные изгороди, похожие на коврики и служившие, должно быть для защиты садов от снега или от заячьей братии.
      - Вот, - говорит он мне - до обеда будешь складывать ветки на ту сторону плетня, а после перекладывать обратно. Завтра - то же самое. Только смотри у меня, шевелись, когда я буду рядом. В особенности если увидишь поблизости эсэсовца.
      Доброе сердце было у плешивого вора! Что за удовольствие: сидишь на солнце и изящно укладываешь веточки возле забора. Без пяти минут праздник только пирога недостает.
      Жаль только, что самому моему благодетелю в жизни ужасно не везло. Он пробовал повеситься в блоке. Не удалось. Друзья вытащили из петли. Пытался вскрыть вены - тоже безуспешно. Прилетели, отняли нож, руку перевязали, и плешивый волей-неволей должен был выздороветь. Наконец, он пробовал даже сойти с ума. Его усилия в данном направлении были более удачны но должного результата все-таки не дали. Подержали его в больнице, подержали, привели в разум и отправили в лес на должность капо. Хороший был человек, но такой неудачник!
      К сожалению я недолго перебирал у забора веточки. Мои ноги отказались мне служить - что хочешь с ними делай, не держат и все. Я не в силах добрести до леса. Меня и палкой подбадривают и бранью поощряют но мои ноги ноль внимания. Им-то что, разве их бьют? Они обвязаны тряпьем и живут совершенно самостоятельно.
      Из-за недопустимого поведения собственных ног я был вычеркнут из реестра лесной команды и переведен к доходягам.
      Поздравляю. Я - доходяга.
      В КОМАНДЕ ДОХОДЯГ
      Наша команда доходяг не принадлежала к числу абсолютно безнадежных. В пределах лагеря она еще ходила на работу. Работали мы под крышей. Одни тонкими бритвами, прикрепленными к доске, разрезали разные тряпки на длинные и узкие лоскутки, другие связывали их и склеивали, третьи сматывали склеенные полоски в клубки, четвертые превращали обработанный материал в ремни. И предприятие называлось - "Gurtweberei" - ременная мастерская.
      Работа в мастерской была нетрудной, плевой. Только компания собралась ужасно скучная. Ни один из "мастеровых" не имел даже отдаленного сходства с человеком. Даже капо был ни рыба ни мясо. Мы называли его девицей. На свободе он пел и танцевал в оперетте и по недоразумению считался мужчиной. Ругался он по-мужски но тонюсеньким дамским голоском. В лагерь капо-девица попал за выдающиеся заслуги в области гомосексуализма - расхаживал с розовым треугольником.
      В этой мастерской все были как на подбор. У кого руки гниют, у кого ноги, у кого лицо перекошено, у кого грудь дырявая, у кого температура высокая... А лохмотья, лохмотья!
      Ужасный зловонный запах источали гнойники и раны. И неисчислимое множество вшей было у нашей команды - море-океан! Ползали они не только по спинам по штанам, по одежде, но и по скамьям - пестрые и откормленные как тараканы.
      Наша команда давала наибольший процент заболеваемости сыпняком. Многие и попадали в нее больными. Сам капо-девица отдал, бедняжка, богу душу, заболев сыпным тифом.
      Однако работа в мастерской имела и немало преимуществ. Прежде всего, узники находились под крышей: ни дождь не льет тебе за воротник, ни морской ветер не продувает тебя насквозь. Во-вторых, работаешь сидя. На непокорные, отказывающиеся служить ноги можно не обращать внимания. Они не нужны. Кроме того, можешь с соседом-доходягой поспорить, поговорить - обсудить, например, проблему Вильнюса; можешь под видом поиска спутавшихся лоскутков залезть под стол и затянуться там дымком, пока тебя вице-капо не вышибет ногой обратно.
      Большую роль играли и два коротких перерыва, во время которых узникам предоставлялась возможность отправить естественную надобность. Пока, бывало, доберешься до отхожего места, пока, прихрамывая, вернешься - проходит добрые полчаса.
      Однажды во время перерыва я нашел во дворе окурок, но какой окурок почти половина сигареты!
      Мы тотчас с соседом закурили благословенную находку. Стоим, тянем дым из кулака. По очереди. Тайком чтобы начальство не увидело. В рабочее время курить строго запрещалось. Курение, видите ли, - родная сестра лени. Пришла моя очередь сделать затяжку. Откуда ни возьмись, на меня внезапно набросился второй староста лагеря - пронырливый палач Зеленке.
      - Покажи-ка, что у тебя в руке?
      Я разжал руку. И что же: окурок почти испепелился.
      - Ишь, рвань, что придумал. Курорт тебе здесь, что ли?
      От первого удара Зеленке в скулу я пошатнулся, но все-таки устоял на ногах. Но от второго упал навзничь. Ну и левая у Зеленке! Редко кто не падал от ее удара. После встречи с гадюкой Зеленке у меня три месяца гудело в ушах, как в потревоженном осином гнезде.
      В обеденный перерыв в мастерской давали коричнево-черный, немецкий, настоящий лагерный кофе. Но он был горячий. От него по всему телу разливалась теплынь. Бур-бур-бур - лилась изнутри сладкая, нежная музыка. А главное - не так страшно хотелось есть.
      Однако кофе, к несчастью, оставался привилегией лиц имевших собственную посуду. У кого была посуда - тот пил живительный напиток, облизываясь и поглаживая живот. У кого не было посуды - тот сгорал от зависти.
      Был у Вацека Козловского в блоке паренек лет семнадцати-восемнадцати от роду. Он раздавал арестантам к обеду мисочки, а потом собирал их. В этом и заключались все его обязанности. Так или иначе он был облечен некоторой властью, а начальству, как исстари водится, всегда легче жить, чем подчиненному. По сравнению со мной этот мальчонка казался кулаком, владельцем сотни моргов земли, хотя и ходил он с завязанной щекой, подбитой, видно, Козловским.
      Пришел я как-то к сиятельному пареньку.
      - Одолжи, - говорю, - мне мисочку. Очень хочется на старости хлебнуть немножечко кофе...
      Я не знал, каким голосом просить, с какими словами обращаться к нему, чтобы, не дай бог, не разозлить его. Раз повторил свою просьбу, другой. Я клялся всеми святыми, что верну посуду в целости и сохранности. Но паренек и слушать не изволит, - восседает за столом и старательно ковыряет пальцем в носу.
      - - Ваша светлость - умолял я, сняв шапку. - Может, ваше сиятельство соизволит...
      Не говоря ни слова, он вытащил из-под стола ржавую помятую кружку и стал вертеть ею у себя под носом. Наконец изрек:
      - На, только смотри, скотина, не свистни. Назавтра он мне и ржавой кружки не дал.
      - А-а, - заявил он - много таких оборванцев как ты, шляется. На всех посуды не наберешься... Пшел вон! - и замахнулся на меня метлой.
      На мое счастье, умер один доходяга, мой коллега по ременной мастерской. У него была банка от консервов, немного ржавая, но с приделанной сверху дужкой. Бедняга иногда одалживал ее мне и я знал, где он ее прячет. Когда он не вернулся на работу, я извлек дорогую банку из тайника, устроенного в тряпье, и она перешла в мое владение. Другого наследника у покойника не было.
      Мне теперь было наплевать на всех подручных и наймитов Вацека. Без их милости тешусь горячим кофе и слушаю сладкое, нежное мелодичное бурчание: "Бур-бур-бур..."
      Вот что значит иметь свою консервную банку!
      Я было уже свыкся с участью доходяги и готовился тем или иным путем отправиться к Аврааму, как вдруг положение литовской интеллигенции в Штутгофе стало меняться неслыханным образом.
      Начальство лагеря явно перестаралось; слишком быстрыми темпами оно морило и сживало со света заключенных. За столь ревностное исполнение долга заправилы лагеря, видно, получили хороший нагоняй от вышестоящих властей, которым по каким-то политическим соображениям стало неудобно уничтожать нас так уж быстро.
      В один прекрасный вечер всех литовцев-интеллигентов, оставшихся в живых и еще кое-как волочивших ноги, вызвали по фамилиям и выстроили отдельно. К нам подошел целый отряд эсэсовцев, не рядовых, разгуливавших с винтовками, а высокопоставленных чинов вооруженных револьверами, разных чиновников, начальников различных лагерных учреждений. Осведомились у нас, где кто работает, и занятых на изнурительно тяжелых участках отвели в сторону. Начался дележ. Тех из нас, которые пришлись больше по нутру, эсэсовцы забрали с собой. Кто взял по одному, кто по два. Взяли на работу в подведомственные им учреждения. Некоторые эсэсовцы выгнали своих старых служащих и приняли литовцев. Четверо наших попали даже в красное здание комендатуры. Повезло же.
      В числе принятых на работу в комендатуру был и я. Нас тотчас отправили в баню под хороший теплый душ. Впервые за время пребывания в лагере мы как следует помылись. Нам выдали свежее новенькое белье - носки, ботинки и даже комплект чистой добротной одежды, только с красными крестами на спине и на штанине. Поселили в отдельном блоке, вместе с так называемыми заключенными-проминентами - парикмахерами, кельнерами, портными и сапожниками, непосредственно обслуживавшими эсэсовских молодчиков. Было здесь и несколько писарей и кладовщиков.
      Жизнь в комендатуре, по сравнению с блоком Вацека, казалась настоящим раем. Людей мало, кровати не скучены, у каждого отдельная постель. Тут и чистые подушки, и простыни, и по четыре одеяла - знай себе грейся!
      Никто не кричит, не ругается. Никого не избивают. И поесть досыта можно. Узник получает всю положенную ему порцию, а иногда и с добавкой. И самое главное - нет вшей, ни одной даже на развод! Узники-проминенты и содержались в отдельном блоке, чтобы они не занесли, не дай бог, насекомых в помещение комендатуры и в одежду властительных хозяев. Заключенный, попавший сюда, мог считать себя спасенным. Как бы то ни было, я из сословия доходяг выкарабкался.
      В этот рай мы попали только вчетвером. Все прочие остались во власти Вацека Козловского во власти его порядков и предоставляемых им радостей жизни. Им и работа досталась более трудная. Некоторых прикрепили к садоводству. Труд садовников официально считался легким, хотя они носили воду носили землю, носили навоз. А ведь здоровье-то у всех было подорвано.
      Я попал на работу в самое главное учреждение лагеря "haftlingsschreibstube" - арестантскую канцелярию - т.е. основную часть канцелярии начальника Штутгофа. В ее ведении находились персональные дела заключенных и множество других важных вещей. Я получил доступ к некоторым тайным документам. Из канцелярии, как с высокой горы, я мог обозревать лагерь, следить за всем, завязывать знакомства с самыми влиятельными заключенными. Здесь можно было познакомиться со многими руководящими лицами эсэсовской организации, которые даже кое в чем стали от меня зависеть. Я в частности, назначал им работу, устанавливал дежурства и время отпуска. Правда, назначения утверждал начальник лагеря, но мои предложения он принимал всегда. Куда какого эсэсовца определю - там он и дежурит.
      В канцелярию стекались все лагерные новости и слухи, сплетни и секреты. В ней сплетались нити лагерной политики постольку, поскольку это касалось "самоуправления". Канцелярия приобретала особенно важное значение и потому, что помещалась под одной крышей и была связана с рабочим бюро Arbeitseinsatz, - игравшим большую роль в жизни заключенных.
      ИЗ ДВЕРИ В ДВЕРЬ
      Недолго я наслаждался жизнью в новом блоке, недолго тешился приятным обществом сапожников, брадобреев, портных и прочих лагерных аристократов. Не прошло и месяца, как начальство опять приказало нам, литовским интеллигентам, выстроиться у забора.
      Пришел лагерный врач Гейдель, пришел фельдшер пришел санитарный писарь и еще кто-то там. Начался осмотр, началось ощупывание. У одного ноги распухли, у другого сердце дрожит, как овечий хвост, третий поражен флегмоной, четвертый усеян чирьями, у пятого черт знает откуда появились на теле раны, у шестого кишечник оказался не в порядке. У седьмого температура, как в деревенской бане... Инспектора не нашли ни одного здорового. Они записали все данные проверки, покачали головами и ушли. После осмотра нас всех согнали и поселили вместе,
      Комната крохотная. Те же деревянные трехэтажные нары, но зато у каждого свое ложе. Есть два одеяла, и ни одной серо-белой твари господней. В комнате живут только литовцы. Не только чужестранцев, но и начальства нет. Начальник блока, заслуженный палач-профессионал Циммерман, и тот живет в другой комнате, вместе с другими арестантами, и в наши дела почти не вмешивается.
      Этот Циммерман был выдающейся персоной. Высокий. Широкоплечий. Огромной физической силы. За воровство и убийства долгие годы слонялся по лагерям. В Штутгофе он пользовался большим влиянием и считался одним из лучших, культурнейших начальников блока. Может, и был он неплохим начальником, дьявол его знает, но бандит он был безусловно первоклассный.
      У Циммермана была одна не очень похвальная привычка. На утренних и вечерних проверках все заключенный выстраивались в ряды. Одни бывало стоят прямо, другие криво, еле держатся на ногах. Глядишь покачнется какой-нибудь доходяга от слабости и нарушит торжественность минуты. Циммерман и так его поставит, и этак, то с одной стороны подтолкнет, то с другой - а доходяга все валится, словно он из теста сделан. Циммерман схватит, бывало, такого несчастного за грудки, подтащит к забору и - бац головой об стенку. После такого внушения доходяга обычно спокойно укладывался у забора. И уже ни за что на свете его не поднимешь - готов.
      Упражнение "головой об стенку" Циммерман выполнял с великолепным блеском и слыл несравненным, патентованным специалистом. Оно применялось только к доходягам. Не все ли равно, от чего и когда они помрут? Убить здорового или полуздорового арестанта Циммерману редко удавалось. Два-три раза в году. Не чаще. Отменный был головорез! Нашим от него досталось тоже, но не всем... Так, одному, другому и не так уж крепко. Все-таки голову он никому не размозжил.
      Самым страшным наказанием для нас было пение во время проверки, к которому Циммерман питал особую любовь. Он заставлял нас петь вместе со всеми немецкие песни, а иногда и маршировать. Выбирал же он глупейшие вирши:
      Новый марш сегодня сложим,
      Петь его до ночи сможем,
      О, прекрасный Зауэрланд.
      На кой черт понадобилось ему в зловонной штутгофской дыре прославлять прирейнский Зауэрланд - он и сам толком не знал.
      Петь надо было обязательно. В лад или не в лад - все равно реви во всю глотку. Знаешь слова или нет - какая разница, все равно пой. Циммерман следил только за движением рта - разеваешь ты его или нет... Если рот всегда открыт или всегда закрыт - похвалы не жди, Циммерман тотчас даст тебе в зубы. Рот следует открывать и закрывать попеременно. Разеваешь - значит, поешь.
      В неволе у Циммермана мы были недолго - около двух недель. Что-то важное творилось за стенами лагеря. Что именно - мы не знали. В Берлине ли, в Литве ли, но где-то происходили события, отголоски которых достигали лагеря и сказывались на нашей участи.
      Как-то нас опять выстроили у забора. Пришел начальник лагеря.
      - За что вы сюда попали, я не знаю - сказал он. - Но вы, вероятно не такие, как все. Я получил приказ: с сегодняшнего дня вы становитесь почетными каторжниками - Ehrenhaftlinge. Поселим вас отдельно. Отныне вашим непосредственным начальником буду я - глава лагеря. Приказы старосты для вас необязательны. Он только может сообщать вам о моих распоряжениях. Волосы можете больше не стричь. Каждую неделю разрешается писать и получать письма (до сих пор мы как и все другие арестанты, писали и получали коротенькие письма каждую вторую неделю). Но в своих посланиях вы должны соблюдать полный нейтралитет. Ни слова о лагере и о политике. Вы лишаетесь права указывать свой точный адрес. Пишите: "Штутгоф". Ни одна душа не должна знать, в лагере какого рода вы сидите. Общение и обмен мнениями с другими заключенными строго запрещаются. За самовольное установление контакта вы будете немедленно возвращены в общие блоки. На работу можете не выходить, но разрешается выбрать себе занятие по собственному желанию. Ношение нагрудного номера и треугольника отменяется. Можете, если хотите, надеть свои пиджаки, с желтой повязкой на рукаве. Но полосатые лагерные брюки вы не снимете. Лагерная дисциплина также обязательна для всех. Вы почетные заключенные, но... заключенные - Ehrenhaftlinge, doch Haftlinge.
      От нежданной-негаданной новости мы совсем одурели. Что же случилось в мире, если начальник лагеря изменился до неузнаваемости, стал так любезен? Неужели мы спасены? Неужели смерть отступила?
      Мы были убеждены, что в ближайшем будущем нас выпустят из этого ада, и страшно возмущались когда старые узники скептически качали головами и говорили:
      - Не верьте эсэсовцам. Никуда вас отсюда не отпустят. Увидите!
      Скептики, к сожалению, оказались пророками. Но пока что нам дали новую полосатую лагерную униформу и приличное белье. Кто хотел, мог носить свою одежду. Поселили нас во вновь отремонтированном бараке, поставили железные, как в больнице широкие двухэтажные кровати. Выдали каждому подушку с наволочкой, чистую простыню и по три одеяла. Отвели для нас отдельную столовую. Повесили в ней громкоговоритель. Вот что произошло!
      Мы были избавлены от начальника блока - чужака и сами выбрали начальника из своей среды. Вместе с нами жил наш коллега врач, профессор медицины имевший прекрасную репутацию среди больных. Ему поручили печься о нашем здоровье, то есть вменили в обязанность следить, чтобы никто из нас не умер.
      К тому времени кое-что прояснилось. Мы поняли, что наши товарищи, отправившиеся в спешном порядке на тот свет своими страданиями и смертью спасли нам жизнь. Их смерть причинила, видно, немецким властям уйму неприятностей, если решено положить конец нашим мучениям.
      Наш барак находился на особом положении. Вообще заключенным было строжайше запрещено слоняться возле женских бараков. Пойманному на месте преступления грозили ужасные кары. Женские бараки от мужских отделял высокий забор из колючей проволоки. А нас взяли и поселили по соседству с дамами. Они жили на одной стороне улицы, мы - на другой. Между нами не было никаких преград. Ничто нас не разделяло.
      - Смотрите, чтобы к женщинам ни-ни, - предупредил нас начальник лагеря - поймаю - шкуру спущу! - Мы свято соблюдали его приказ.
      Женщины ходили по одной стороне улицы мы - по другой.
      В рабочее время еще полбеды. Но в летние теплые вечера, но в воскресные дни! Женщины гуляли сами по себе, мы - сами по себе. И взглянуть в сторону прекрасного пола не смели - ни дать ни взять святые угодники.
      Другие узники нам страшно завидовали. Толкователи библии называли нас библейскими ослами. Но мы мужественно держались. Барышни нам и улыбки дарили, и глазки строили, и прелести своих фигурок демонстрировали. Но мы были неумолимы и равнодушны - как каменная стена...
      В конце концов, женский блок потерял терпение и громогласно возвестил, что литовцы-мужчины ни шиша не стоят и холодны, как лягушки осенней ночью. Мы гордо отводили их беспочвенные упреки ссылками на верность своим женам.
      - Скажите на милость! Среди вас холостяков немало,
      презрительно фыркал женский блок.
      Дело было отнюдь не в нашем особенном целомудрии. Мы были до такой степени истощены и голодны, что многие целыми днями пластом лежали на койках. Никакими посулами нельзя было нас, изнуренных и измотанных, склонить к ухаживаниям.
      Однажды начальник лагеря приволок кипу листков и велел их заполнить: "Das ist zur Entlassung" - "Это для вашего освобождения", - разочарованно протянул он. Кипа оказалась анкетами и бланками на предмет получения работы в Германии. Нужно было сообщить свою профессию, какую работу предпочитаешь и на какое жалованье рассчитываешь. Мы в один голос ответили: ни на какое жалованье не претендуем, никакой работы в Германии не просим. Хотим домой. Хотим на старую службу. Хотим на родину, с которой нас несправедливо и бесстыдно разлучили. Кроме того, мы должны поправить здоровье, подорванное в лагере...
      Три недели спустя начальник Штутгофа явился снова.
      Обругал, облаял и процедил сквозь зубы:
      - Verlassen sie sich nicht auf die baldige Entlassung!
      И не надейтесь на скорое освобождение!
      Вскоре всех узников - в том числе и нас! - перевели в новые бараки построенные самими же заключенными. Старые помещения отвели под больницу и мастерские. В новом лагере мы, литовцы также получили отдельный барак. Но общаться с другими арестантами нам на сей раз никто не запрещал. Всем было ясно: поселили надолго, до конца войны а может быть - до конца жизни...
      КОМЕНДАНТ ЛАГЕРЯ
      Высшая власть в Штутгофе была сосредоточена в руках коменданта. Он управлял обоими основными отделениями лагеря: арестантами и охранниками. Охрану лагеря несли эсэсовские роты.
      В начале 1943 года комендантом Штутгофа числился штандартфюрер СС Гоппе, - чин примерно равный пехотному майору. Гоппе был невысокий, чернобровый широкоплечий мужчина лет тридцати пяти от роду. Его правильное, но несколько грубоватое лицо украшали коротенькие черные усики. Ходил он всегда в высоких сапогах, в резиновом плаще, поступью этакого грубого бульдога.
      Свой род комендант вел от лагерной знати: его тесть был комендантом Дахау. Благодаря связям тестя с главарями СС Гоппе увильнул от военной службы. Прежде он был лейтенантом авиации. За короткое время Гоппе сделал на службе в СС бешеную карьеру - стал комендантом концентрационного лагеря шутка ли!
      Как все малообразованные и недалекие люди, достигшие высокого положения, комендант Гоппе больше всего заботился о поддержании собственного величия и авторитета. Не дай бог, если подумают, что он такой же человек, как и мы, грешные! Гоппе был о себе самого высокого мнения. Корону японского императора он, вероятно, посчитал бы для своей головы украшением совершенно естественным.
      Жил Гоппе в великолепной вилле, расположенной в пределах лагеря. Заключенные построили ее на холме и оборудовали с такой роскошью, о которой может мечтать не каждый миллионер даже в мирное время.
      Арестантки работавшие у него, например, няньки рассказывали, что дома Гоппе вел себя как вполне нормальный человек не только с домашними, но и с ними. Он был воплощением немецкого семьянина. Его жена, как это было принято в Пруссии, была типичная наседка. Она не имела никакого понятия о том, что происходило в лагере и поборником какого чудовищного режима являлся ее супруг. Фрау Гоппе томили какие-то неясные предчувствия, но говорить о них вслух она не смела.
      Летом 1944 года госпожа комендантша в отсутствие мужа сунет, бывало, что-нибудь заключенному и тяжело вздохнет...
      - Вы, - всхлипнет, бывало супруга Гоппе - скоро будете свободны, но что будет с нами, майн готт!..
      Остальные слова она проглатывала вместе с навернувшимися слезами.
      Особенным бандитом Гоппе все же не был. Среди узников он приобрел не самую скверную репутацию.
      До Гоппе на посту коменданта Штутгофа подвизался некий Пауль. С лета 1944 года его поставили во главе другого лагеря - Новый Гаммер. По свидетельству старых заключенных, Пауль являл собой редкую помесь шакала и гиены. Он справедливо считался первым и непревзойденным палачом и садистом среди лагерных бандитов. С приездом Гоппе в лагере все изменилось к лучшему. Заключенные верили, что улучшение жизни - заслуга Гоппе, нового коменданта.
      Гоппе с узниками редко соприкасался. Он имел с ними дело только в исключительных случаях. Гоппе считал ниже своего достоинства разговаривать с арестантами. Ругал он их тоже редко но порой выражался коротко и ясно.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21