Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Английская мадонна

ModernLib.Net / Исторические любовные романы / Барбара Картленд / Английская мадонна - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Барбара Картленд
Жанр: Исторические любовные романы

 

 



Теодора подошла к окну – получить хоть какой-нибудь знак, что она все делает правильно, пытаясь найти выход из положения. Что же она увидела? Ее взгляду предстали неухоженные, с перепутанными ветвями, кусты – держать садовника им было немыслимо, и кусты постепенно превратились в джунгли: прекрасные, дикие, первозданные… Сад хирел, и это обстоятельство отзывалось в душе Теодоры болью и чувством вины перед ни в чем не повинными растениями. А ведь есть народы, которые им поклоняются. Вот хоть тополь… Индейцы в древности одну его тень считали священной! И в наказание заживо сдирали кожу с того, кто обдерет кору с тополя. А «мировое древо» – дуб? По поверьям кельтов, он скрепляет небо, землю и мир подземный… Ни одного обряда без дубовых листьев друиды – кельтские жрецы – не совершали.

– Ничего вы там не высмотрите, мисс Теодора, как ни смотрите, – мягко проговорил Джим у нее за спиной, как бестелесный незримый ангел, проследовавший с нею сюда без единого звука. – Однако нужно что-то делать, и как можно скорее!

– Да, Джим, я знаю. – Теодора порывисто обернулась к нему. – И мне стыдно, что и ты должен страдать вместе с нами! Но только вот я не представляю себе, как бы мы без тебя обходились.

Джиму они не платили, по меньшей мере, уже год, и если она сейчас голодна, то и он, без сомнения, тоже. Преданные слуга и дочь съедали какие-то крохи, чтобы побольше доставалось их господину и отцу, чтобы тот не потерял последнюю, почти неуловимую связь с жизнью.

– Сегодня вечером, Джим. Я постараюсь принять решение сегодня же вечером, – гордо подняв голову, заверила Теодора, – и когда папа уснет, мы упакуем картину, которую я… выберу, и отвезем ее мистеру Левенштайну в Лондон. Я знаю, он назовет нам справедливую цену.

Джим неуверенно кашлянул, потоптался, понимающе кивнул и неслышными шагами спустился вниз. Вскоре из сарая донеслись звуки железного постукивания и побрякивания. Джим приводил в порядок что-то из огородно-садовой утвари, догадалась Теодора по характерным звукам.


Мистер Левенштайн в прошлом не раз уговаривал барона Колвина принять плату за реставрацию некоторых из картин, что он продавал затем в своей галерее на Бонд-стрит. Но Александр Колвин задирал подбородок и отвечал ему, что мистер Левенштайн может держать свои деньги и картины при себе и что торговцу вообще повезло: с него не взяли денег и за показ коллекции в Маунтсорреле.

– Я вполне готов заплатить, – настаивал тогда мистер Левенштайн, – однако надлежащая оплата за это была бы мне не по карману!

Оглядываясь назад, Теодора теперь с горечью спрашивала себя, не была ли та гордая неуступчивость отца в таких обстоятельствах неуместной? какой-то ложной? какой-то превратно понимаемой гордостью? Ведь эта «гордость» заставляла страдать других людей, его семью! Мама умерла от чахотки. Доктора настойчиво советовали отцу везти ее срочно в Италию, но денег на это не было, да и вскоре оказалось, что, даже если деньги появятся за счет продажи какой-либо из картин, все равно уже поздно. Болезнь не дала отсрочки в решении денежных дел. Мамы не стало. И не раз с тех пор вспоминались Теодоре грустные стихи поэта Шелли под названием «Песня»[11], которые так любили мама и Теодора:

Тоскует птица овдовевшая

У края вырубки лесной;

Внизу – река заледеневшая,

А сверху – ветер ледяной.

И луг, метели ожидающий,

И облетевшие леса,

И в тишине один блуждающий

Скрип мельничного колеса[12].

Мама рассказывала, что Шелли погиб во время бури, катаясь на яхте вместе со своей женой и капитаном. Теодора уже после маминой смерти прочитала и поэму Шелли «Королева Мэб», и его драму «Освобожденный Прометей», и другие стихи, но это, «мамино», осталось любимым. Печальное по содержанию, оно было каким-то родным для нее и в то же время возвышенным и торжественным – скорбным, но эта скорбь была светлая и прозрачная, очищающая, как молитва… Наверное, для Теодоры это была молитва о маминой душе на небесах, чистой и благородной.


Спустя какое-то время звуки из сарая затихли. Теодора услышала, как Джим вернулся, пройдя в дом через кухню. Неужели он нашел что-то на огороде? Теодора вернулась к реальности. Там что-то уже успело созреть? Вряд ли… Лето еще в самом начале. Рассчитывать на что-то существенное не приходится. Какой-нибудь пучочек укропа в несколько веточек или две-три тонюсеньких морковки с худосочной ботвой. Вот разве что стало теплее, и куры стали лучше нестись… Пара яиц?

Она заглянула в комнату к отцу. Тот, как обычно в последнее время, сидел в кресле. Поза его свидетельствовала о том, что человек этот немощен… Руки, покрытые голубыми прожилками, безвольно покоились на подлокотниках. Доктор настойчиво советовал «влить в больного хорошей красной крови». Он говорил о мясе? Отбивная с кровью… Что ж, это было бы очень и очень неплохо. И папе, и ей, и Джиму. Она же могла сварить им сейчас немного овсяной крупы, добавив в «бульон» мелко порезанные укроп и морковку с ботвой и разболтав там сырое яйцо… Еще бы лавровый листик… но его не было. Приправы они давно все использовали, подправляя вкус скудной пищи. Вот сейчас часть «бульона» разделят она и Джим, остальное она поставит в фамильной тарелке перед отцом, сервировав ему столик у кресла. Хоть «парадной» посудой было не принято пользоваться каждый день, это свидетельство благополучия психологически скрашивало скудность и безнадежность ее содержимого.

Джим прав. Нет смысла так истово хранить для Филиппа картины, если, когда он вернется из Индии, или где он там обретается, он обнаружит, что его отец и сестра умерли с голоду!

В прошлом месяце брат послал им несколько фунтов, которые были очень и очень кстати, но эти деньги были лишь каплей в океане того, что они были должны соседям. И еще им нужны были деньги на покупку огородных семян и корма для цыплят. Да тех же приправ для супа! Лавровых листьев…


А что, если продать картину Джованни Батиста Тьеполо?[13] «Аполлон и Дафна»! Дафна – на древнегреческом «лавр», вот почему вспомнилась ей эта картина. Легенда гласит, что бог любви Эрот и бог света и искусства Аполлон как-то поссорились, стреляя из лука. И вот маленький Эрот наказал Аполлона, послав две стрелы – одну, вызывающую любовь, в сердце Аполлона (будет знать, как дразниться!), другую, убивающую любовь, в сердце нимфы Дафны. И началась одна из самых нелепых любовных историй Эллады. Аполлон воспылал страстью к Дафне и бросился ее догонять, чтобы рассказать ей о своей великой любви. А она, естественно, со всех ног понеслась прочь… Аполлон стараниями коварного бога Эрота внушал ей лишь страх и отвращение, несмотря на его прекрасный облик и благие намерения… Долго длилась погоня. Дафна устала. И взмолилась к отцу своему, речному богу Пенею: спрячь меня, спрячь, умоляю! А тот – с перепугу ли, от неожиданности – не нашел ничего лучше, как обратить дочь в дерево лавр: кора покрыла ее нежную кожу, тонкие руки стали ветвями, пальчики зазеленели листьями, быстрые ножки вросли в землю корнями… Долго стоял опечаленный Аполлон перед юным лавровым деревцем, которое отворачивалось от него всеми листочками. Наконец смирился и произнес обреченно, себе в утешение: «Пусть же оно никогда не вянет! И пусть вечно зеленеет венок из лавра на моей голове…» Дафне такой поворот событий вряд ли пришелся по вкусу, но ее, бедняжку, никто и не спрашивал. На картине Аполлон почти у цели: он настигает Дафну, и она взывает к стоящему по пояс в темной воде отцу о помощи. На ее лице застыло отчаяние, темные речные воды внизу картины вспучены и бурлят энергией смятения всех героев, руки Аполлона уже касаются тела Дафны, и над ее головой витает в воздухе пальмовая ветвь… И вот с тех самых пор голову Аполлона украшает венок из лавровых веток, а вслед за этим лавр вошел в моду по всей Элладе: победителей Олимпийских игр, храбрых героев, лучших музыкантов – всех венчал лавр, что не мешало средиземноморским хозяйкам и поварам других стран класть листочки «лаврушки» в супы и приправы, ведь и героев, и музыкантов надо не только чествовать, но и кормить. Слава – славой, а суп – супом…

Впрочем, нет… Тьеполо она не продаст. И дело даже не в том, что этот художник представлен у них только этой картиной. Сам миф о лавре очень известный! Жаль расставаться с легендарным сюжетом… Пожалуй, надо подобрать что-то другое, не такое значительное по содержанию.


А что, если Жан Марк Наттье[14]? «Флора»! Аллегорический портрет принцессы Генриетты в виде богини цветов Флоры… Легкий шелковый, наброшенный на бедра плащ цвета оперения сизого голубя, открывающий стройные ноги в греческих котурнах со шнурками, завязанными через щиколотки крест-накрест, подчеркивает женственную прелесть фигуры в белом полупрозрачном платье, открывающем плечи. Выражение лица торжественно-парадное, но при этом мечтательное, расслабленное, спокойное. В руках Флоры, конечно, цветы. И возле нее небольшой нежный букет…

Ах, цветы… Как же любят изображать их художники! Собственно, не случайно и не напрасно – цветы так украшают жизнь! Мысли Теодоры снова уплыли в сторону – видимо, потому, что ей трудно было решиться совершить выбор, и она невольно оттягивала этот момент как могла.


Да, цветы не только украшают повседневную жизнь. Она знает, что есть и особый язык цветов – салам, тайный шифр цветочного языка, когда каждый цветок выражает свой смысл, так что влюбленные могут безмолвно говорить о своих чувствах, скрывая их от посторонних. Язык цветов пришел в Европу с Востока, скорее всего, из Турции. А само слово салам – это восточное приветствие. Язык цветов, как было известно Теодоре, не так давно был очень распространен в России, им сильно увлекалось дворянство. Например, «счастливые» клевер и сирень старались носить с собой для привлечения удачи…


Сколько же всего она слышала от людей, посещавших Маунтсоррель, чем только не полнилась ее голова!


И Теодора в который раз подумала про их сад с заросшими клумбами. А ведь ей было отлично известно также и то, что за возможность вырастить у себя иные цветы люди когда-то готовы были отдать немыслимые – если их сравнивать – вещи.


Так, тюльпан в семнадцатом веке в Голландии – самый дорогой цветок за всю историю, как люди стали специально разводить цветы! Сохранились и документы: однажды за одну луковицу этого цветка отдали ну просто фантастически непостижимую плату – 24 четверти пшеницы, 48 четвертей ржи, 4 жирных быка, 8 свиней, 12 овец, 2 бочки вина, 4 бочки пива, 2 бочки масла, 4 пуда сыра, несколько платьев и серебряный кубок. Подумать только! За одну луковицу, которая, кстати, могла и не взойти! А за три луковицы кто-то однажды купил два больших каменных дома.

Сохранилось много свидетельств и подобного рода: человек машинально, за разговором, ощипал луковицу тюльпана и – попал за это в тюрьму… Голодный матрос взял с прилавка луковицу, чтобы съесть, и за это тоже попал в тюрьму, просидев в камере полгода…

Когда же цены на тюльпаны схлынули, разорив сотни людей, и страсти несколько улеглись, тюльпаны начали «прорастать» в сказках. Обычно это были истории об эльфах, и тюльпаны были для них колыбельками. И Дюймовочка тоже родилась в тюльпане – мама читала ей, уже девочке-подростку, эту датскую сказку, сочиненную Андерсеном. Очень милая сказка. Они с мамой любили проводить вечерние часы за беседой. И гуляя, они тоже вели беседы на разные темы…

Нет, «Флору» она не отдаст. «Флора» – напоминание ей о детстве, о прогулках и разговорах, о сказке «Дюймовочка». И от этой картины исходит такое теплое умиротворение… Очень нежна и красива героиня картины: и поза принцессы Флоры, и ее ненавязчиво благородное цветочное украшение… Образец чувства меры и вкуса, колористическая нирвана…


Но какая, какая же из картин могла бы сгодиться на то, чтобы обречь ее, так сказать, на заклание?

Якоб Йорданс![15] – почти решилась в конце концов Теодора. «Мелеагр и Аталанта», картина семнадцатого века. Да-да… Сейчас она скажет Джиму, чтобы тот приготовился отвезти ее в Лондон…

Картина Йорданса висела у них при входе – над лестницей. Переступая порог дома, Теодора непременно поднимала голову и бросала взгляд на картину, где античные герои в светлых одеждах держат в руках звериную шкуру. История же мифологического события такова. Охотник Мелеагр во главе самых отважных героев Эллады и с ним Аталанта, воспитанная с детства волками (ее отец ждал рождения сына, но, раздосадованный тем, что родилась дочь, повелел бросить ее в лесу, однако девочка выживает и становится прекрасной охотницей), отправились на охоту. Мелеагр влюбляется в Аталанту, когда они преследуют вепря, посланного на них Артемидой, разгневанной, что она осталась без положенного ей «по статусу» жертвоприношения (вот она, месть обидчивой женщины!). Вепрь побежден – Аталанта первая попадает стрелой ему в спину, Мелеагр добивает зверя и в знак любви и награды за меткость и смелость передает Аталанте голову вепря вместе со шкурой. Эту сцену и запечатлел на полотне Йорданс. Композиционный центр картины – Аталанта. Она смотрит на Мелеагра, изображенного в профиль. Плотная телом, невысокая, круглолицая, темноглазая, с забранными назад светлыми волосами, этакая чисто фламандская крестьянка, она уверенно держит в натруженных и привычных к работе руках звериную шкуру, будто домотканое одеяло, вынесенное ею для просушки на свежий воздух. На лице Аталанты – ни особенного азарта, ни явных следов затраченных на охоту усилий. Все довольно обыденно, даже смиренно. Трое других охотников позами и взглядами лишь подчеркивают преобладающее положение центральных героев.

Мелеагр и Аталанта оба в белых рубахах, с жилистыми руками, одно плечо Аталанты обнажено. Полуобнажен и крепкий торс Мелеагра. Обнаженные части тела дают светлый треугольник в центре картины, который может символизировать букву V: голое левое плечо Аталанты и правое – Мелеагра сближены, и эта тесная сближенность победившей плоти – сплоченность – держит равновесие и гармонию сцены…

Теодора привыкла к присутствию здесь этих людей, которые привыкли к физическому труду, – будто это ее хорошие знакомые, пришедшие молча донести до нее ободрение: своим спокойным уверенным видом, каким-то странным для всей ситуации ощущением уюта, возникающим от созерцания их телесной близости. Теодора принимала это для себя как знак преодоления безнадежности, посланный ей из далекой Античности. А белые рубахи на Мелеагре и Аталанте – сияли, высветляя все, что окружало картину, и Теодора всегда испытывала прилив радости, входя в дом, особенно когда за его стенами буйствовала непогода или давили низкие темные тучи, набухшие готовым пролиться дождем. С картины на нее словно каждый раз проливался свет – и ей нравилось лишний раз взглядывать на эти спокойные лица – обычные лица фламандских крестьян.

Нет! Нет, нет, нет – и еще раз нет! Йорданса она не отдаст. Без победившей злобного вепря дружной компании для нее в этом кошмарном доме и вовсе померкнет свет. Пожалуй, надо присмотреться к Рубенсу – и расстаться с одним из его полотен, выбрав то, что висит не на самом виду, не то что Йорданс… К тому же она легко могла бы скрыть от отца манипуляцию с Рубенсом, просто сказав, что стена в этом месте особенно отсырела, и она должна была перевесить картину в более безопасное место.

В самые последние дни отец был таким обессилевшим, таким апатичным, что она чувствовала: не будет он ни во что вникать! Тем более дотошно расследовать перемещение какой бы то ни было из картин. А рубенсовское полотно потом можно будет и выкупить – если Филипп, конечно, разбогатеет. Надежда на это была, однако, весьма эфемерная. Но в любом случае не стоит сразу покорно воспринимать потерю как безвозвратную.


И Теодора продолжила уборку комнат, размышляя, какую же из картин Рубенса отвезти в Лондон. Мысли об этом перемежались в ее мозгу с хозяйственными, домашними.

Мебель…

Хоть мебель и старая, но с нее недостаточно стирать пыль, ее необходимо регулярно полировать, она еще крепкая и послужит, и нужен лишь надлежащий уход за всей деревянной обстановкой, чтобы эти жилые комнаты не выглядели столь безнадежно запущенными. Но вопрос опять упирался в деньги! А их катастрофически нет.

Снова мучительные мысли о продаже картины…


Она только-только закончила возиться с каминной полкой, как послышался стук в дверь. Кто бы это мог быть? Отложив тряпку, она вышла из комнаты, которая, когда ею пользовались как гостиной, именовалась «утренней», – в холл.

Во времена ее деда холл производил неизгладимое впечатление, от которого дух захватывало, и хотелось стоять и рассматривать каждую мелочь, украшающую помещение: мраморный пол, детали резной лестницы, ведущей на первый этаж, взлетающие по обе стороны от парадной двери к покрытому росписью деревянному потолку высокие стеклянные окна.

Потолок теперь давно потускнел и патетически взывал к тому, чтобы его срочно покрыли свежей краской, иначе роспись совсем исчезнет. И лишь картины на стенах наперекор всему блистали своей редкостной изумительностью.

Теодора, привычно зацепив взглядом картины и мысленно словно бы извинившись перед ними за какую-то фатальную бездарность своей семьи, которая довела дом до такого плачевного состояния, что коллекция живописных полотен смотрелась здесь живым укором ее владельцам, быстро сбежала по лестнице и открыла дверь.


Это был их почтальон. Довольно-таки немолодой, слегка прихрамывающий, он исправно разносил почту, не сетуя на врожденное недомогание – неправильный поворот стопы, который его многодетные родители не исправили ему в детстве, хотя тогда, когда детские гибкие косточки так податливы, это было возможно. Но прошли годы, мальчик вырос. И теперь фигурка щуплого деревенского почтальона стала привычной для жителей, когда письмоносец бодро вышагивал вдоль домов и каменных изгородей своей особенной, чуть подпрыгивающей – скорее по-птичьи припархивающей – походкой.

– Добрый день, мисс Колвин! – высоким голосом приветствовал Теодору разносчик почты, держа за уголок конверт и помахивая им в воздухе. – А вам тут письмецо! Не желаете ли получить?

– Спасибо, – приветливо ответила Теодора. Ей нравился этот неунывающий маленький человечек, всегда готовый на осторожную шутку, не переходящую границ вежливости, и на доброе слово. – Как ваша жена? Надеюсь, с нею все в порядке?

– Да, в конце весны она сильно хворала, но теперь мало-помалу идет на поправку, мисс Теодора, в такую-то теплую погодку! Огород никому не позволяет болеть, мигом на ноги ставит! Верное средство! Лекарство от всех немощей! Детки тоже в здравии. Все трое.

Семья была дружная, и Теодора издали следила за тем, как подрастали детишки, и искренне радовалась, когда слышала, что все у них хорошо.

– Рада это слышать, – с улыбкой кивнула Теодора, но сердце ее сейчас сжала тревога при виде конверта в руке почтальона. Что за письмо? Приятных вестей она не ждала.

Она приняла письмо, и письмоносец, коснувшись козырька сложенными лодочкой пальцами, улыбнувшись ей на прощание, похромал себе дальше вдоль улицы, зажав под мышкой сумку с корреспонденцией.

Наверное, в конверте очередной счет… Они все еще продолжали время от времени получать письма из Лондона с не имеющими ответа вопросами: есть ли хотя бы некоторая возможность, что накопленные их семьей – начиная с ее деда – долги будут наконец выплачены.

Ответ всегда был один и тот же, и большинство писавших в Маунтсоррель Колвинам либо уже не чаяли добиться успеха в возвращении своих средств и списали их долг как невозвратный, либо, по прошествии многих лет тщетного ожидания и зряшной надежды, отошли в мир иной, не возрадовавшись отмщенным долгам.

Но в этом случае, внимательно разглядев конверт, Теодора поняла: это не счет. Конверт был из плотного дорогого пергамента, и на нем стояли печать и штамп в виде гребня, весьма впечатляющие.

Теодора вернулась в гостиную – ту самую, бывшую «утреннюю». Села в кресло, привычно переместив вес тела на одну его сторону, чтобы кресло не опрокинулось, оставив ее лежать на полу с перспективой более или менее значительной травмы ноги, головы или руки – любое увечье из предлагаемого набора ее не устраивало. Она лишена возможности томного пребывания в постели с умильными вздохами. Ее руки похожи сейчас на руки Аталанты с картины Йорданса, они стали такими же – с разработанными мелкими и крупными мышцами, по которым можно изучать анатомию, с крепкими пальцами, сильными запястьями… и это все потому, что почти вся домашняя работа совершается ее руками – и спасибо еще Джиму за его самоотверженную помощь.


Убедившись, что села правильно и ей ничто не грозит, Теодора распечатала загадочное послание. Письмо было адресовано ее отцу, но она привычно вскрыла его недрогнувшей рукой. Уже не первый месяц она читала всю корреспонденцию, приходящую в их дом, прежде чем дать что-то отцу. Она показывала ему лишь то, что могло бы его порадовать, – ради его здоровья предпринимались ею эти предосторожности. Из конверта она извлекла лист бумаги – такой же плотной и дорогой, как бумага конверта, с таким же оттиском в виде гребня.

Тем не менее, кто бы ни надписывал этот роскошный конверт, он, очевидно, и отца ее знал не слишком-то хорошо, и был не слишком сведущ в том, как правильно адресовать написанное и писать обращение в самом тексте. Здесь просто посередине конверта в отрыве от адреса значилось: «Мистер Колвин», в то время как имя адресата обычно, согласно правилам, указывается непосредственно над адресом. И еще в правильно оформленных деловых письмах в самом тексте немного ниже уровня даты и на две строки ниже обращения слева указывается адрес получателя. Здесь ничего подобного не было. И это было странным контрастом с тем, на какой бумаге было зафиксировано подобное невежество – точнее, выказано возмутительное неуважение адресату послания.

В некотором смятении, но раздираемая любопытством, Теодора стала вникать в содержание письма. Оно было написано четким, каллиграфическим почерком. Видимо, писал секретарь или какой-то чиновник рангом повыше, чем тот, кто непосредственно отправлял письмо.

«До его сиятельства графа Хэвершема дошли сведения, что Вы – эксперт в области реставрации картин, и Вас самым лестным образом рекомендовали Его Светлости.

Вы, должно быть, наслышаны о превосходной коллекции картин, каковые собраны в замке Хэвершем. За вычетом тех, что сосредоточены в королевском дворце, эти картины считаются в стране самыми лучшими.

И посему Его Светлость приглашает Вас прибыть в замок Хэвершем как можно скорее для восстановления нескольких полотен, в этом нуждающихся, и привести в порядок другие, требующие разной мелкой работы.

Разумеется, Ваш обычный гонорар за работу будет приемлем для Его Светлости, и я буду весьма благодарен, если Вы ответным письмом уведомите меня, когда мы можем ожидать Вашего прибытия.

Ваш покорный слуга,

Эбенер Дженкинс,

секретарь Его Светлости».

Дочитав до конца, Теодора чуть не задохнулась от гнева и изумления. Она не была бы дочерью своего отца, если бы ее не обучали истории искусства с младых ногтей, с тех самых лет, как она начала мыслить! Ее мысли тут же приняли соответствующее направление: так, она с детства знала, что красный цвет привлекает к себе внимание и создает в сюжете картины движение, а излюбленный художниками, писавшими натюрморты, лимон с недоочищенной и готовой вот-вот упасть с него кожурой передает ощущение мимолетности, быстроты течения времени, непрочность вещного мира и зыбкость всего сущего. Все драпировки придают изображению праздничность и торжественность. А сдвинутая к краю стола скатерть на натюрморте, обнажая простую деревянную поверхность, напоминает о необходимости отличать правдивое от показного.


Взгляд Теодоры упал на картину Пуссена. И, как это нередко бывало, ее мысли получили толчок при взгляде на живописное полотно. Правду от лжи можно передать и иначе – как на этой картине!


Никола Пуссен[16], «Суд Соломона» (любимая им из всех его собственных произведений). Теодора несколько отвлеклась от письма, разглядывая то, что видела уже много раз, но не могла отказать себе в удовольствии мысленно порассуждать. Женщина-лгунья одета здесь в платье тусклых, темных тонов, как сухая листва, а женщина, говорящая правду, в светлое, излучающее сияние платье. Сам царь Соломон – на возвышении, в красном, сидит прямо, и из этого видно, что суд его справедлив и он неподкупен, не склоняется ни в чью сторону и он выше всех споров и перебранок. А обе женщины спорят, утверждают свои права на ребенка. Как поступить царю Соломону? Он провокационно приказывает разрубить дитя пополам, поделив его между спорщицами поровну. Та женщина, чей это ребенок, тут же отказывается от него, говоря, что нет, нет, нет, ни в коем случае, он не ее! И тут царь Соломон понимает, где правда, кто настоящая мать – та, что готова отказаться от собственного малыша, только чтобы сохранить ему жизнь! А другая женщина – лгунья, хоть и лжет она с горя: у нее ночью умер младенец, и она хочет присвоить себе чужого. Эту женщину жалко, но она выбрала неправедный способ залечить свое горе: она причиняет страдание другой матери.


Вообще Пуссен, разошлась в рассуждениях Теодора, надо сказать, любил вот такие сюжеты, позволяющие поразмышлять над какой-то сложной проблемой, и каждая деталь у него всегда наполнена глубоким смыслом, который следует разгадать. Отец постепенно учил Теодору подмечать то, что впоследствии открыло перед нею безграничные возможности понимания природы искусства, манеры художника, отражения в его картинах того времени, когда он жил и работал, степень и значительность мастерства живописца, ценность его творения. То есть в теперешние свои годы Теодора была большим знатоком по части искусства.


Она перевела взгляд на письмо, которое не выпускала из пальцев, пока в ее взбудораженном сознании блуждали взвихренные сим посланием мысли. Писать в Маунтсоррель – и задавать такие наивные вопросы по поводу живописных собраний, хоть и в смягченной форме! По самой снисходительной мерке – это странно и неуважительно. Им ли, Колвинам, не знать, сколь ценится коллекция Хэвершема? Многие ставят ее на одно из первых мест среди равных по количеству экземпляров, составу представленного материала, охвату эпох и особой ценности отдельных полотен!


Надо сказать, опытный торговец картинами мистер Левенштайн нередко сравнивал картины Маунтсорреля с теми, что составляли коллекцию графа Хэвершема. Однажды Теодора услышала, как он говорил ее отцу:

– У него больше картин Ван Дейка, чем у вас, мистер Колвин, но нет ни одной, равной написанному им портрету вашего предка. Мне кажется, в этой его улыбке – несомненно, донжуанской улыбке! – есть такой блеск, какого я не встречал ни в одной из его работ.

То же самое мистер Левенштайн говорил и о Рембрандте, висевшем в спальне ее отца. Это было первое, что Александр Колвин видел утром, – и последнее, что он видел вечером, смежая веки перед тем, как погрузиться в сон.

– В коллекции Хэвершема несколько Рембрандтов, мистер Колвин, – сказал как-то в другой раз мистер Левенштайн, – но, будь у меня выбор, я скорее бы завладел вашим, нежели всеми теми, что принадлежат графу!

У Теодоры еще тогда мелькнула мысль, что было бы безумно интересно увидеть другие произведения художника, чью единственную картину из многих она знала с детства.


Сейчас, взглянув на письмо в руке, она поняла: вряд ли когда-нибудь нога ее ступит в пределы замка Хэвершемов.

Ее отец был не только не в состоянии перенести дорогу или выполнить предлагаемую ему (оставим в стороне форму этого предложения) работу, но и он воспринял бы письмо, написанное в такой манере, как оскорбление, равно как и то, что ему писал секретарь графа, а не сам граф, словно он, Александр Колвин, был какой-то ремесленник, подмастерье…


Теодора легонько вздохнула.

Но все же было бы хорошо посмотреть мир за пределами Маунтсорреля! Никогда бы она в том не призналась, но за последние несколько лет пребывание в этом доме, в родном поместье стало тюрьмой для нее, хотя и без решеток.

Внезапно ей пришла в голову потрясшая ее мысль. Мысль эта была не просто дерзкая, но возмутительная, так что Теодора вслух обозвала себя сумасшедшей… Но авантюрная мысль не отпускала. А приходила снова и снова. Она еще поразмыслила, пытаясь найти аргументы против того, что ей пришло в голову. Аргументов не было, наоборот, решимость ее крепла. Она благословляет тот миг, когда она решила посягнуть на наследное право и продать картину, которая принадлежала еще не рожденным Колвинам. Формально это можно квалифицировать как преступление, но в ее конкретных обстоятельствах это решение было подобно лучу солнца, проглянувшему сквозь тучи…


С письмом в руке она понеслась в кухню, показать послание Джиму. Энергичный бег заставил ее запыхаться, когда она, раскрасневшись, влетела туда, – дом был большой.

В кухне когда-то были повар и три поваренка, посудомойщицы. Был полный штат домашней прислуги. Помещения, где жили слуги, были в абсолютном порядке. Кладовая была полна припасов, все трапезы строго сервировались, к столу положено было переодеваться. Дворецкий строго следил за тем, чтобы не было сбоев в работе лакеев, чтобы они соблюдали такт в отношениях между собой при хозяевах, чтобы правильно прислуживали за столом, поднося блюдо с едой слева от сидящего, чтобы тот положил сам себе в тарелку еду – и для этого ложечки на блюде должны быть удобно положены, чтобы их легко было взять, а подносимое блюдо лакей должен был держать невысоко… Это было непросто – выполнять обязанности лакея. И камердинера. Так, камердинер должен был не только почистить костюм, приготовить рубашку, помочь хозяину во все это одеться, но и должен был знать, что его обязанность – приготовить несколько пар запонок и разложить их на столике, а уж хозяин выберет сам, какие надеть. Если надо, камердинер поможет их застегнуть.


  • Страницы:
    1, 2, 3