Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черновик чувств

ModernLib.Net / Отечественная проза / Белинков Аркадий / Черновик чувств - Чтение (стр. 5)
Автор: Белинков Аркадий
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Толстая, черная машина вдруг кругло затормозила и упруго припала к асфальту.
      Репродукторы расстреливали автомобили.
      Гравий из репродуктора легко пробивал воздух и забивался в рот и за ворот.
      Автомобили неожиданно круто тормозили и удивленно приседали на задние колеса.
      Глубокие горсти репродукторов слегка пошатывало. Слова и еще не отлетевшее от них дыха-ние просыпались во все стороны. Они сыпались на крыши и на тротуар. Некоторые закатывались под ноги, под дома и автомобили и пропадали.
      Потом вдруг зажегся фонарь. Несколько секунд бессмысленно погорел. Потом мигнул и поспешно погас.
      Дома покачивало. Сорвалась какая-то рама и билась об стену, звонко вырываясь из рук испуганной девушки.
      Тверская громоздилась говором.
      Откуда-то появлялись новые люди и автомобили, становились выпуклыми и круглыми, этим выдавая свою довоенную некомпетентность.
      Говор большими кульками с крупной крупой переходил из рук в руки. В него заглядывали, переспрашивали, с тем, чтобы тотчас же, забывая опять и сбиваясь в тщетных высчитываниях, угадать название, количество или время.
      Выпорхнуло, помахивая, похожее на тень уже позабытого, непривычного слова. Оно оказа-лось солоноватым на вкус и было похоже на шепот. И на летучую мышь.
      В квартире уже знали. Мамы не было. Через несколько секунд, задыхаясь, она выпала из двери и у папы в руках разбилась в истерике.
      Я подошел к письменному столу и, не думая, не высчитывая и не угадывая, торопливо запечатал обрывки недописанного ночью письма с нашим довоенным, великосветским ужином.
      Марианны не было. Я сильно нервничал, перечитывая надписи на подаренных ею книгах. Сколько хороших, но уже очень давно запрещенных слов. И все трогательные.
      Цезарь Георгиевич привез мне письмо.
      Я удивленно читал античные, еще довоенные слова.
      "Милый каприза! Если бы я знала, что Вы где-нибудь совсем рядом, то была бы вполне счастлива.
      Мы с Никой чудесно ехали в пустом поезде, радовались, как дурочки, каждому деревцу, скакали на Кукушку и злились на начинающийся дождь.
      Деревня наша хорошая.
      В комнате у нас висит много очень красивых картин. На них нарисованы лошади и коровы, и другие разные люди. Кремль написан в манере Моне, поры Руанских соборов. Всем. Нам. Очень. Скучно.
      Вечер мы пели разные песни. В этой деревне chevalier - называется странным русским словом "парень". Эти самые "парень" норовят шлепнуть здоровенной ручищей между лопаток какую нибудь из местных наяд. Восхищенным наядам это тоже страшно нравится. По всей деревне вечером несутся дикие вопли, птичьи перья, лошадиное ржание и бешеные собаки. Аня поет романс: "Уверяю вас, что русской бабе необходим писатель Бабель". Хорошо бы написать лирическую книгу под титлой "Вечерние взвизги".
      Я все время, каждую секунду с Вами, самый хороший и любимый из всех каприз! Я Вас в каждой строчке читаю, а мама все время что-нибудь говорит про вас. А Ника говорит, что у вас череп убийцы. А я злюсь. Господи. Да какой же вы чудный!
      А я что придумала!.. Угадайте-ка. Вот. Фамилию придумала. Аксель Бант. Подумайте только! Норвежец. Толстый. Рыжеватый, со светлыми пушистыми бровями и ресницами. Литературовед, конечно. Доктор Аксель Бант. Лекции о древнегерманском эпосе доктора Аксель Банта. Ну, прав-да ведь хорошо! Похвалите меня. Ну, пожалуйста. Знаете, я тишайшая, я простая. "Подорожник". "Белая стая"...
      Вот и все о наших делах, дорогой. Перед Цапочкиным отъездом напишу еще. Все Вас привет-ствуют. Я очень люблю вас, очень целую и очень кусаю.
      Мар-на на Франкфурте.
      Бейте Аню".
      На последней странице карандашом было быстро написано:
      - Дорогой, дорогой мой! Боже, война... а я не с Вами. Вы, наверное, уже никуда не поедете. И я не с Вами! Как Вы? Господи, наверное вы заболели... Мы истерически ловим все радиосооб-щения. Ради бога берегите себя! Целую Вас. Очень, очень крепко. Больно без Вас, родной. Твоя М.
      День вывалился из суток.
      Две ночи прижались друг к другу.
      Довоенная ночь была розовой и пахла женскими духами.
      Первая военная ночь была Незнакомкой.
      Она разрослась, как широкое, полное листьев дерево, и закрыло своим легким и шумным телом наши книги, картины и афишы.
      В эту ночь, настоящую, как сгущенная ночь планетария, приехала заплаканная Марианна.
      Ночью я заболел.
      Жар поднимал меня с подушек. Горячо и сухо прижимался ко мне и вдруг неожиданно наот-машь бил меня по лицу. Я падал с подушек, скатываясь под гору и цепляясь волосами за кустар-ник. Холодно становилось так сразу, что трудно было сказать даже, холодно ли это.
      Врачи настойчиво вычерчивали расширенное предсердие, но я уже хорошо знал, что теперь уже и за сердцем - легкие.
      Утро было задумчиво дымчатым и шершавым.
      Я долго ловил плавающие рукава халата, встал и с трудом добрался до телефона. Марианны не было. Евгения Иоаникиевна велела лежать. У меня очень высокая температура. Все время, не переставая, мелко бьется телефон. К телефону прижимаются подушка на щеках. Все стало похожим на бесконечный ряд перфорационных отверстий в кинопленке. Я старался запомнить каждое из них, но они слишком похожи друг на друга и, не останавливаясь, текут вдоль кадров. Потом Женя. Люся. Лена. Приехали папа и мама. Привезли журналы. Мама уехала. Он остался один, расстроенный. Потом уехал. Надя, Галя и Вера. Потом опять Женя. Марианны - нет. Я встал опять позвонить ей. У нее плохое настроение. Заниматься ей не хочется, но это необходимо - у Марианны сессия. Мне она советует больше лежать. Кроме того, она выписывает мне рецепт: не волноваться и валериановые капли. Вставать мне очень вредно. Потом Марианна прощается. Она говорит, чтобы я непременно выздоравливал. Потом, что-то высчитав, обещает:
      - Впрочем, я, наверное, часа в два зайду к вам.
      И запечатывает трубкой.
      (Примечание автора. Эта книга менее всего мемуары. Читатель должен ни на мгновение не упускать из виду, что это nature morte, и, не переставая, переводить себе для уяснения смысла это слово на русский язык. В этом натюрморте ничего, кроме мнений Аркадия и Марианны о ряде книг и картин, музыкальных сочинений и философских сентенций, а также нескольких весьма интенсивно окрашенных предметов на среднем плане, нет.)
      Далее следует одно очень важное сообщение.
      МАЛАЯ ДЕКЛАРАЦИЯ ГЕРОЯ И АВТОРА:
      О причинах раздвоения героя
      Каждый из нас, дойдя до этой страницы нашей жизни, независимо один от другого, окончате-льно убедился в том, что ответственность за свои поступки мы должны нести отныне каждый в отдельности.
      Это решение явилось в связи с тем обстоятельством, что роман писался весьма длительное время и претерпел несколько радикальных метаморфоз, количество которых приблизительно равно количеству вариантов и редакций романа. За это время, а также за время, прошедшее после окончания книги, в жизни автора и его любимой героини произошел ряд важных происшествий, которые, естественно, оказали серьезное влияние на их мнения касательно целого ряда предметов и событий. Ничего подобного не произошло с героем, вынужденным тотчас же с окончанием кни-ги о нем остановиться в развитии своих мнений и поступков и вынужденным думать и поступать так, как он это делал на протяжении немногих дней, о которых повествуется на этих страницах.
      Таким образом, мы, герой этого сочинения и его автор, в этой своей Малой декларации заявляем:
      отныне, с этой страницы о некоторых вопросах и действиях мнения автора и его героя утра-чивают свою идентичность. В силу этого обстоятельства автор считает своим долгом в отдельных случаях делать некоторые замечания, подобные тем замечаниям, которые читатель уже знает по предшествующему тексту.
      (Примечание героя. Книга эта могла бы стать вполне образной, если бы я обманул вас и личное местоимение "Я" склонял в третьем лице. У него с легкостью и удовольствием можно описать прическу и цвет лица. Описывать свою прическу для себя - то же самое, вероятно, что, шагая по улице, приговаривать: а вот я поднял правую ногу, а теперь опустил правую, потом поднял левую. Для читателей, которые все вместе поместятся на одном средних размеров диване, тоже не стоит описывать хорошо им известную прическу. А эта книга - для них. Кроме того эта книга для меня самого. Просто нам не нужно описание моей скромной и незатейливой прически.
      Я до тех пор не стану автором этой книги, пока не перестану быть ее героем.
      Но самое главное то, что эта книга для самой Марианны.
      То, что я говорил Марианне, она не всегда хотела понять, потому что это говорилось специа-льно для нее и меня можно было заподозрить в нелояльности. То, что написано здесь, - Мари-анна хорошо знает - написано для меня. И, если я себя узнаю здесь не всюду, то это происходит, вероятно, по тем же причинам, по которым мы удивляемся своему голосу, записанному на целлу-лоидной пластинке: мы забываем об ушах, меняющихся вместе с голосом, который мы слышим всегда на одинаковом расстоянии от ушей. Грамофонная пластинка может вертеться на другом конце квартиры. И еще потому, что на хороших фотографиях мы не очень похожи на себя. Но для этого необходимо научиться фотографироваться.)
      До четырех Марианны нет. Теперь я уже не болен. Теперь я очень сосредоточен. Больше всего меня занимает, достаточно ли я спокоен и сдержан.
      Хорошо, что я нервничал. От этого я меньше кашлял. Эту медицину ненавидела умная и красивая девушка, о которой я некогда растерянно вспомнил, когда мы с Марианной были уже очень далеко от дома и когда вокруг нас был светлый шар с двухметровым диаметром.
      А Марианны нет все.
      Тогда я читаю "Первый крик".
      Я знал, что это уже не ассоциация, а просто цитата.
      Марианна не приходит.
      Евгения Иоаникиевна не велела Марианне баловать меня. У Евгении Иоаникиевны восемь заповедей. В присутствии Цезаря Георгиевича и моем она поучает Марианну:
      - Выйдешь замуж - обеда не готовь. Может обедать в ресторане. Хочет - у любовницы. Шей наряды. Принимай по средам. Детей не имей. Чужих не люби. Мужа не ругай. Ничего не спрашивай. Помни мать.
      Евгении Иоаникиевне очень хочется сказать еще:
      - Мужа не люби.
      Но тогда это будет какой-то XI-ой заповедью, и она не решается.
      Марианна слушается ее. Марианна хорошая и послушная дочь. Наверное, она будет хорошей женой. До тех пор, когда жена должна стать хорошим другом. Но друг Марианна ненадежный. У нее нет партийности. Она любит слишком всех. Это значит, что изменит она всем сразу. Кроме того, она не сможет долго идти со мной одной дорогой. Для друга она не годится. Я должен всегда любить ее. Но Марианна не может быть второй. Не может она быть и первой.
      Нет, не приходит.
      До матери мне нет никакого дела. Но Марианна. Слушаться кого-нибудь она должна обязате-льно. Иначе - она не может жить. Я не хочу, чтобы она слушалась меня, как мать. Она не может быть первой. Я не могу - чтобы Марианна была равной. Тогда ей придется стать сразу третьей. Марианну это оскорбит, как насилие. Больше всего ее бы устроило, если бы не было этого почти публичного распределения ролей. С этим нельзя примириться. В это надо поверить. И привыкнуть надо к этому. Сможет ли Марианна? Смогу ли я оскорбить эту необыкновенную девушку, кото-рую я так люблю?
      Все нет Марианны.
      Читаю "Четвертый Крик".
      Все нет.
      Очень сильный жар. Опять начинаю задыхаться. Быстро, но очень тщательно одеваюсь. Главное - безупречный воротничок. И я внимателен и терпелив.
      На улице комья туч. Среди них копошится и капает дождь.
      Войне уже два дня. Стены в приказах и репродукторах.
      Марианна сильно пугается. Впрочем, она недовольна:
      - В такое время. Как вы можете. Ведь я сказала, что сама буду у вас! Я прошу прощенья. Но Марианна доказывает:
      - Ведь война, понимаете. Ну, понимаете ли вы, что война! Боже мой. Вы больны ведь. Как вам не стыдно!
      Евгения Иоаникиевна резко выговаривает мне:
      - Почему вы совершенно не жалеете Марианну?
      Я чувствую себя глубоко виноватым и тихо целую руку невесты. Я не громко говорю ей. Я только ей говорю:
      - Как хороши вы сегодня. Ваша мама сердита на меня. Это потому, что она старше нас и хочет внести в вас поправки, которые не внесли в ее собственную жизнь. Но вы не похожи на мать. Вас нельзя так же править. Мама пишет к вам какой-то непохожий комментарий. Вам можно только фотографироваться, Марианна.
      Потом я тихо еще говорю. Тоже только ей:
      - Писать обо всем можно, Марианна, но обязательно интересно. То, что форма действитель-но глубоко функциональна, мой друг, это правда. Но главное не в этом. Главное то, что форма неизмеримо действеннее содержания. Поэтому в хороших рифмах можно даже написать миракль о наволочках. Но в плохих рифмах мне не интересно читать ни о наволочках, ни о четвертом изме-рении, ни о Великой революции.
      Я говорил тихо и смотрел ей в ресницы. Но я уже знал, что Марианне это не интересно. Она посмотрела в дождь и сказала:
      - Вон, Ника бежит досдавать сессию. Экзамен довоенный. Немецкие романтики еще не предшественники наци. Теперь уже нельзя так. Это все политика партии в области художествен-ной литературы. Как это у них сказано, так, кажется: нашим бедным писателям мы позволяем писать в любой манере, но хорошо бы, конечно, соцреализм имени пролетарского писателя Горького.
      Марианна тихо сказала:
      - Послезавтра я сдаю фонетику. Какие у вас горячие руки. Вы совсем больны. Опять дождь.
      Я ушел.
      А ее все не было.
      Был ветер. Вечер был в военном. Приказы за это время сильно потрепались и вымокли. Они продрогли и были мало похожи на приказы. Похожи они были на человека, обиженного другим человеком, которого он очень любит и который его тоже очень любил.
      АНЕКДОТ XIII
      Анекдот начинается с прозы, близкой к эпической манере Chansons de geste. Лирические стихи о разнице вкусов. Писатель - эмигрант, у которого нет хороших положительных героев. О войне как гигиене мира и о генезисе дендизма. Опыт анализа у кубистов. Несданный экзамен по марксизму-ленинизму.
      Как называется эта часть анекдота, автор не скажет, потому что это слово еще не поняли его герои. Единственно, что он может сделать для читателей, с которыми он в заговоре против Аркадия, это сообщить, что именно этим словом называется небольшой цикл в "Темах и вариация х". О девяноста шести фотографических изображениях Марианны. Аркадий и Марианна начинают догадываться о названии вышеупомянутого цикла Пастернака.
      Больше всего было ветра.
      И мы этот ветер и эти густые резиновые сумерки ценили всего более.
      Ценили из простой, но очень сильной боязни за них.
      И тогда нам,
      думающим о России
      и об изящной словесности
      иначе,
      чем всем нам
      категорически
      предложено думать,
      справедливо казалось, что теперь
      это крамола 
      удар в спину.
      Тогда нельзя было думать с черного хода.
      Длинный ветер из последних усилий опять превращали во флаги.
      Появились простые классические вещи:
      Хлеб,
      воздух,
      и сон.
      Казалось, до холода рукой подать.
      Ночью сильно нервничали провода.
      Рассыпался еще незамерзший дождь.
      Газеты стали милыми и сердечными.
      Это было очень трогательно.
      И вот именно тогда предчувствие эпической величавости
      событий отливалось в бронзовую
      монументальность
      классических памятников.
      Но в минуты, ставшие на несколько секунд короче, для памятников не хватило времени.
      И был ветер. И дождь. Были сосны и сумерки. И тучи.
      Марианна довольно быстро отмобилизовалась. Я с беспокойством чувствовал, что продол-жаю оставаться довоенным эллином. Не могу я быть иным. Я всегда буду довоенным. Не хочу я иным быть в тягостную пору пролетарской диктатуры. Эмигрант я.
      Мы тайно живем в России.
      С какими-то заграничными паспортами, выданными
      "Обществом Друзей Советского Союза".
      Нельзя так любить Россию! Потому что так ее любят интуристы.
      Профессор А. писал в длинном письме, повествуя о своей метаморфозе:
      - Только теперь я понял Руссо. С какой легкостью и радостью сменил я перо ученого на заступ сапера. И как я рад этому. Истина не в книгах, а в непосредственном служении Человеку.
      А мне это было смешно и противно. Так же, как и до войны смешно и противно.
      Разъяренной Евгении Иоаникиевне я неосторожно сказал:
      - Спросите у любого из нынешних неофитов, зачем ему вся эта болтовня, он скажет вам, что ему это не нужно. Но вот другим... Но ведь так же говорят все они. Никогда ничего не делайте для других. Все делайте только для себя. Но так, чтобы другим при этом было хорошо и легко.
      Все вокруг хватались за все, делали какие-то бессмысленные вещи, ничего не умея делать, стесняясь отказаться от этой ненужной деятельности и не решаясь делать что-нибудь серьезное.
      Я прекрасно знаю, что когда появляются глаголы, то ничего хорошего не стоит ждать. Глаголы я не люблю. Еще со школьной скамьи не люблю. У меня есть такая ассоциация.
      Вечером я принес Марианне цветы. Цветы еще были синие, но листва была уже защитного цвета. Не знаю хорошенько, какие это были цветы. Но то, что это не были померанцевые, было ясно. Не были это и фиалки.
      Марианна поцеловала меня и сказала:
      - У вас привычки сноба. Довоенный вы человек.
      Мне было очень тяжело, и я с горечью прочел ей лирические стихи о разнице вкусов: "Лошадь сказала, взглянув на верблюда: "Какая гигантская лошадь-ублюдок". Верблюд же вскричал: "Да лошадь разве ты? Ты просто-напросто - верблюд недоразвитый!" И знал лишь бог седобородый, что это животные разной породы."
      Марианна пожала плечами.
      Меня поражало то, что ее, человека никогда не отдающегося ничему целиком, война захвати-ла всю и совершенно. Ей было некогда. И она хотела быстро привыкнуть к новым вещам, откла-дывая на неопределенное время привычные и дорогие книги.
      Поэтому искусство она оставила под дождем на улице.
      Теперь ее ничего из старого не интересовало. Она перестала ходить смотреть Марке и Пикассо.
      А я довоенно любил воротнички с длинными кончиками и не выносил сапог и гимнастерок. Своими туалетами Марианна уже перестала интересоваться.
      Какое странное кокетство у Марианны. Она придумала себе несколько интонаций и жестов и всем этим пользовалась перед зеркалом, когда оставалась одна. Оно не было для других. Для меня оно тоже не было. Нравиться мне уже было не нужно. Труднее всех было Евгении Иоаникиевне, потому что именно в это тяжелое время Евгения Иоаникиевна полюбила все только хорошее. Плохого теперь она не любила. А так как она была уверена в том, что больше ничего не бывает, то исключалось и непонятное, безжалостно посрамленное вкупе с плохим. Эта умная и сильная женщина, охваченная общим психозом, тоже не доверяла смущенным милиционерам, боялась диверсантов и прислушивалась к уличным разговорам. Это было аберрация. И она видела одним глазом. Слышала одним ухом. Осязала одним пальцем.
      Я боюсь людей о двух измерениях. Это - плоские люди.
      Я становился раздражительным и резким. Евгения Иоаникиевна справедливо упрекала меня в желчности и замечала, что, к сожалению, это способствует только остроумию.
      Я постоянно сбивался на середине строки, ворошил рукописи, не дочитывал книги и не доезжал до нужных остановок.
      Стихов Марианне не читал. Просто боялся. Она говорила:
      - У вас нет положительных героев. Вы заговорщик.
      Когда я только попробовал заговорить о социалистическом реализме, Марианна вспылила:
      - Там люди умирают! А вы... Стыдно Вам!
      Вещи окрашивались в защитный цвет. Те, которые не окрашивались, были яркими, желтыми пятнами на черном. Я осторожно напомнил Марианне о световых нюансах и рефлексах света. Ее это не интересовало. Я пожал плечами и сказал о двумерных людях. Она меня неверно поняла. И обиделась. Я стал резким. Она испуганно перестала возражать. Я сказал что-то очень грубое. Марианна заплакала. У меня задрожали колени, задыхаясь, хватая охапками воздух и хлопая рукавами по ветру, я нагнулся над ее пальцами.
      - Ну, зачем, зачем мы так мучаем друг друга,- спрашивала Марианна. И отвечала, стараясь убедить меня: - Война.
      Я не понимал, зачем было вмешивать войну в нашу жизнь. Нам и без того было очень тяжело. Но Марианна уверена, что тяжело нам не и без этого, а именно из-за этого. Но она ошибается, Марианна. Она ни в коем случае не должна убедить меня в этом, ссылаясь на нервы, вконец испорченные за последние дни.
      - Милая моя и дорогая! Не надо лечиться сейчас. Сейчас не время для впрыскивания вакцин. С этим всегда сопряжен известный риск. Уж если все так плохо на свете, то следовало бы вовремя подумать о предохранительных прививках. Мы не подумали, и это очень легкомысленно с нашей стороны.
      Но испытание ссорой было необходимо. Мы навсегда остались бы верны друг другу после этого мучительного катарсиса.
      Марианна холодно сказала мне:
      - Теперь я все более и более убеждаюсь, что нравственный критерий качества истинней эстетического. О, я очень хорошо поняла, что примерки на хороший вкус это эстетство.
      Эстетом я не был. Но я никогда не искал для себя истины. Я очень хорошо знаю, что истина и мораль нужны тем людям, которым некогда думать в каждом отдельном случае над своими поступками. Когда возникает в этом необходимость, они примеряют потребность к заготовленно-му на зиму мировоззрению и отрезают, сколько им нужно. У меня слишком много времени на размышления. Если мне не хватит, я всегда могу занять время у глаголов. Жечь сердца ими мне не приходилось. Поэтому я стараюсь думать особо для каждого случая и верю хотя бы в хороший вкус, чтобы только не стать похожим на этих странных людей, вылущивающих удобные зерна из всякой философии и делающих из этих зерен самые неожиданные вещи, вроде судебных процес-сов над людьми, полагающими, что Марбургская школа лучше Гейдельбергской или успешно проводящими партийную политику в изящных искусствах.
      Марианна стыдила меня:
      - Спросите у Нади, кто вы. Конечно, эстет! Я вчера нашла в ваших рукописях строку пентаметра.
      Я отказываюсь от строки пентаметра. Потом выясняется, что эта цитата из статьи о Симо-нове.
      Марианна действительно хорошо знала, что пентаметров я не пишу. Знала она и то, что я не эстет. Когда ей становилось тяжело, или, когда она боялась за меня, она говорила:
      - Заговорщик.
      Но испытание было необходимо. Необходимо было дознаться, чего не простят мне. Я должен был знать, за что меня любят. Все должно было быть написано, как у кубиста. Вещи обретали вес, глубину и фактуру. Жизнь, выпуклая, лежала на столе, как яблоки у Сезанна!
      Вдруг резкий ветер сразу сломал хрупкие сумерки. Стемнело. Звезды проткнули небо. Запах-ло теплым трубочным табаком. Мы вышли на набережную. Как красива Марианна. Но как это не похоже на Ренуара и уже на Ван Донгена не похоже. Потому что появилось что-то от розовых с желтым старых великолепных фламандцев.
      Марианна говорит очень медленно и не громко. Она прижимается к моему плечу и крепко сжимает мою руку. От нее веет влажным запахом духов. Она только что после ванны. Кажется, что Марианна стала несколько больше.
      Вода отражает спрятанные огни. Где-нибудь они все-таки должны быть. В таком большом городе. Какая теплая Марианна. Она может простудиться. Марианна уже чувствует необходи-мость осложнений в наших отношениях, но она уже глубоко убеждена в том, что это моя выдумка, которой она должна противопоставить свое спокойствие и уравновешенность.
      Марианна находит, что Багрицкий вовсе не такой провинциальный поэт, как я полагаю. Да ведь это же не важно, потому что ни Марианна, ни я Багрицкого не любим и в нашей жизни он не играет никакой роли. Но Марианна дает мне понять, что конструктивистам должно было быть очень лестным его вступление в ЛЦК. Сразу же напрашивается сравнение с Сельвинским. Марианна еще не хочет делать этого сравнения, потому что она отчетливо видит преимущества Сельвинского, но через несколько секунд она уже читает строфу из "Уляляевщины". Сравнение сделано. Теперь Марианна ничего доказывать не будет и невнимательно будет слушать мои доказательства.
      Теперь нужно, чтобы Марианна забыла об этом разговоре, и тогда можно будет начинать сначала. Ее нельзя настойчиво убеждать. И торопить нельзя ее. Но этого разговора Марианна не забудет.
      Поздно. У Марианны стынут пальцы. Пахнет дымом от трубки и мокрым берегом. Поднима-ется слабый ветер. Если долго не моргать, то выступают слезы. Я провожаю Марианну. К ней я не пойду сегодня. Уже поздно и я устал. Марианна целует меня и кладет эполетом свою золотистую кисть на мое плечо. Потом я вижу отблески каблуков и слышу вздох тяжелой, обитой войлоком двери, которую вынимает Марианна из своей светлой зеленоватой квартиры.
      (Примечание автора. Марианна все это время сильно расстроена и раздражена. Она считает, что необходимо делать, наконец, что-нибудь полезное. Делать, разумеется, нечего. Аркадий пытается организовать бригаду поэтов, художников и артистов для поездки в армейские части. Никаких поездок Фадеев, конечно, не разрешает. Марианна уверена в том, что отказано потому, что Аркадий не был достаточно настойчив, и ни за что не хочет понять нелепость этой выдумки и совершенно естественную неудачу, которую она терпит. В это же время у Аркадия осложняются отношения с родителями, очень болезненно переживающими его категорический отказ уехать из Москвы, как это необходимо было по службе его отцу. Марианна серьезно настаивает на этом отъезде. Аркадия возмущает ее непонятное упрямство.)
      Куски солнца жирно таяли на тротуарах, затекали под дома и с легким шипением испарялись, оставляя высушенные мысы на асфальте.
      Ссоры падали без подготовки, как тропические сумерки.
      Ссорились мы каждый для себя, а не друг для друга, потому что теперь нам было почти без-различно, удастся ли убедить противника в своей правоте, ибо почти безразлично было, восполь-зуется ли противник качествами обретенного опыта. Это были злые ссоры от раздражения и потребности превосходства. Мы не обязательно были раздражены друг другом. Раздражение иногда было против других и вызвано было другими, но здесь было опаснее, легче и страшнее.
      Большой желтый солнечный кот лежал на подоконнике под горячими стеклами и изредка шевелил тюлевые гардины. Он густо мурлыкал и выгибал спину. Это тоже раздражало. Оно казалось сытым и довольным. Его слегка тошнило. Хотелось хорошего рабочего дождя, в который ходишь с непокрытой головой, смешивая волосы с водой и ветром.
      Хотелось, чтобы Марианна не говорила дерзостей моим друзьям, которых она почти не знала и которые не любили ее.
      Солнце засыпало, укрывшись тучей. Улица сразу стала похожей на любительскую фотогра-фию - серую и неретушированную.
      Я дурно себя чувствовал. У меня опять была температура. И с утра лихорадило. Марианна была измучена жарой и долгими поисками каких-то ненужных вещей. Я вздыхал и бубнил: "И знал лишь бог седобородый, что это животные - разной породы."
      Марианна вспыхнула и вспылила:
      - Перестаньте болтать вздор! Чего вы хотите от меня?
      Я почувствовал, как сорвалось и забилось веко и как ногти рванулись в ладонь. В глазах по-плыли зеленые троллейбусы. Они выгибали упитанные спины и неожиданно начинали кружиться. Медленно вращаясь, туго завинчивалась мысль о том, что если бы все это произошло дома, то я ударил бы кулаком об стол и все безделушки, стоящие на нем, непременно бы зазвенели, смеши-вая крошки своего дребезжания с круглым звоном бронзовой вазы. Маленький бисквитный Шиллер, кудрявый и чуть-чуть нахмуренный, упал бы навзничь, смешно взмахнув скульптурно отрезанными руками. Я никогда не бил кулаком по столу, но теперь я отчетливо представил, как испуганно упадет ничком кудрявый фарфоровый Шиллер, и звякнут тяжелые чернильницы. Письменного стола не было. Была открытая дверь какого-то подъезда. Я с силой ударил ее, и она с грохотом открылась. Потом отскочила и открылась опять. Я вернулся и еще раз ударил.
      Но я все еще задыхался:
      - Вы опять не верите мне? - тихо и тяжело шагнул я к ней. - Почему вы не верите? Поче-му вы боитесь согласиться со мной? Вы сторожите свое право думать самостоятельно. А когда наши мнения случайно совпадают, то вы делаете вид, что вовсе так и не думаете. Да ведь никто на него не посягает! Почему вы даже не даете себе труда понять, чего я хочу от вас. Почему вам так хочется быть несчастной? Зачем вам спорить со мной о литературных преимуществах? Вы поня-тия не имеете о том, чего вы хотите! Вы даже не можете сделать мне серьезную неприятность. Вы хотите, чтобы я сам ее сделал. Господи! Как это мелочно! Марианна! Как это мелочно. Знаете - это бездарно.
      Я понял сказанное и ужаснулся. Я испугался этих слов, как затаенного признания, слишком похожего на правду.
      Передо мной была гладкая желтая стена. Слова отскакивали от нее и рикошетом попадали опять в меня. И я повторял их. Где была Марианна, я не знал. Но она была где-то рядом. Сбоку или за спиной. Наверное, она с ужасом глядела на меня и дрожала. Вдруг я услышал ее голос, влажный и прерывающийся:
      - У Андре Жида... он говорил: больше всего нас мучает непонимание близких. Мы больше всего страдаем из-за этого. И нам из-за этого очень больно.
      Я повторил рикошетом ударившиеся в меня слова:
      - О, как вы правы! Больше всего нас мучает непонимание близких. Это вы измучили меня! Как вы сделали так много за эти несколько дней? Я больше не могу! Я болен. Я не могу больше! Убирайтесь прочь!
      Я бросился в сторону. Улица взбежала вверх. Дома ложились под ноги. Я бежал по окнам, и оконные рамы хлопали меня по ногам.
      Я выбился из сил и пошел шагом. Улица отряхнулась и, отдышавшись, выпрямилась, став вполне приличной. Журчали трамваи. Из репродукторов падали мелкие гроздья "Соловья". Все становилось вполне буколическим, и хотелось вместо новенького плаката, призывающего к истреблению немцев, повесить голубое шелковое полотнище со стихом Феокрита:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7