Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Хлеб ранних лет

ModernLib.Net / Современная проза / Бёлль Генрих / Хлеб ранних лет - Чтение (стр. 5)
Автор: Бёлль Генрих
Жанр: Современная проза

 

 


Но они послали меня, когда разбился один из учеников, забравшийся ночью в разрушенный дом, чтобы вытащить оттуда электрическую стиральную машину. Никто не мог понять, как ему удалось попасть на третий этаж; но он попал туда и начал спускать на веревке большую, как комод, стиральную машину, но сорвался вместе с ней. Когда мы пришли, его тачка еще стояла на улице, освещенная солнцем. Прибыла полиция, и кто-то уже мерил длину веревки и, качая головой, смотрел наверх в открытую кухонную дверь, через которую был виден веник, прислоненный к выкрашенной синей краской стене. Стиральная машина раскололась, как орех, барабан выкатился наружу; но мальчик, упавший на груду полусгнивших матрасов, погребенный среди морской травы, казалось, даже не был ранен; его горько сжатый рот был таким же, как всегда, – то был рот голодного человека, который не верит в справедливость на этой земле; звали его Алоис Фруклар, и к Виквеберу он поступил всего три дня назад. Я отнес его тело в машину из морга, и какая-то женщина, стоявшая на улице, спросила меня:

– Это ваш брат?

– Да, это мой брат, – ответил я.

А после обеда я видел, как Улла, обмакнув перо в чернильницу с красными чернилами, вычеркнула с помощью линейки его фамилию из платежной ведомости; черта, проведенная ею, была ровной и аккуратной и такой же красной, как кровь, как воротник на портрете Шарнгорста, как губы Ифигении, как изображение сердца на червонном тузе.

Хедвиг обхватила голову руками; ее зеленый джемпер поднялся кверху; руки Хедвиг упирались в стол, словно две бутылки, сжавшие своими горлышками ее лицо; округлость лица Хедвиг приходилась как раз на то место, где горлышки суживались; глаза у нее были темно-карие, но в глубине просвечивало что-то светло-желтое, почти такого же цвета, как мед; и я увидел, что моя тень упала на ее глаза. Но она по-прежнему смотрела куда-то мимо меня: она видела ту переднюю, где я был ровно двенадцать раз с тетрадями по иностранным языкам и о которой сохранил лишь неясное, расплывчатое воспоминание; видела красноватый линкруст, а может быть, темно-коричневый, потому что в переднюю всегда проникало мало света; портрет своего отца в студенческой шапочке и диковинную подпись какой-то корпорации, кончавшуюся на «…ония»; ощущала запах мятного чая и табака, видела полочку для нот; на одной из нотных тетрадей, лежавшей сверху, я как-то прочел: «Григ. «Танец Анитры».

Сейчас я хотел бы знать эту переднюю так же хорошо, как ее знала Хедвиг; я пытался вспомнить предметы, уже, быть может, позабытые мной; я вспарывал свою память, как вспарывают подкладку пиджака, чтобы вытащить оттуда монетку, которую удалось обнаружить на ощупь, монетку, ставшую вдруг бесконечно ценной, потому что она – единственная и последняя; на эту монетку можно купить две булочки, одну сигарету или трубочку мятных конфет; пряная сладость белых, похожих на церковные облатки конфет может заглушить голод; я. словно накачивал воздух в легкие, отказывающиеся работать.

А когда распорешь подкладку, в руках у тебя оказываются пыль и волоски шерсти и ты нащупываешь пальцем бесценную монету, и, хотя точно знаешь, что там всего десять пфеннигов, тебе хочется верить, что ты найдешь целую марку. Но то были только десять пфеннигов, я обнаружил их, и им не было цены… над входом висело распятие, а перед ним – лампадка, мне было видно это, только когда я выходил из квартиры.

– Идите, – сказала Хедвиг, – я подожду вас здесь. Вы недолго? – Она говорила, не глядя на меня.

– Это кафе, – заметил я, – закрывается в семь.

– А вы разве придете позже семи?

– Нет, – ответил я, – наверняка нет. Вы будете здесь?

– Да, – проговорила она, – я буду здесь. Идите. Я положил на стол открытки, а рядом с ними марки и вышел; я пошел обратно на Юденгассе и, сев в машину, бросил оба свертка с подарками для Хедвиг на заднее сиденье. Я понял, что все это время боялся своей машины так же, как боялся своей работы, но с ездой все было в порядке, как с курением: ведь я курил, пока стоял на другой стороне улицы, глядя на входную дверь; сев в машину, я машинально начал делать все, что требовалось: нажимал кнопки, тянул рычажки, опускал рукоятку и подымал ее кверху. Я вел сейчас машину так, как вел бы ее во сне, – все шло хорошо, тихо и спокойно, и мне казалось, что я еду по безмолвной земле.

Проезжая по перекрестку, там, где Юденгассе пересекала Корбмахергассе, по направлению к Рентгенплатц, я увидел, что зеленый джемпер Хедвиг мелькнул и скрылся в сумерках, где-то в глубине Корбмахергассе; и я развернулся прямо на перекрестке и поехал за ней. Сперва она бежала, потом обратилась к какому-то человеку, который переходил через улицу с буханкой хлеба под мышкой. Я затормозил, потому что подъехал к ним вплотную, и увидел, что мужчина жестами что-то ей объясняет. Хедвиг побежала дальше, и пока она бежала по Нетцмахергассе, до писчебумажного магазина, где я покупал открытки, и пока заворачивала за угол в незнакомую мне темную маленькую улочку, я медленно следовал за ней. Теперь она перестала бежать, черная сумочка болталась у нее на руке, и я на секунду включил дальний свет, потому что иначе не мог окинуть взглядом улицу; но когда яркий свет фар упал на портал маленькой церковки, куда как раз входила Хедвиг, я покраснел от стыда. Я почувствовал себя так же, как должен чувствовать себя человек, который снимал кинофильм, и, внезапно прорезав ночную тьму лучом прожектора, застиг врасплох обнимающуюся парочку.

III

Я быстро объехал вокруг церкви, развернулся и поехал на Рентгенплатц. Ровно в шесть я был там; сворачивая на Рентгенплатц с Чандлерштрассе, я заметил, что Улла уже стоит около мясной лавки; я видел ее все то время, что медленно продвигался по площади, зажатый между другими автомобилями, пока мне не удалось повернуть и поставить машину. Она была в красном непромокаемом плаще и в черной шляпке, и я вспомнил, как однажды сказал, что она мне очень нравится в красном плаще. Я поставил, машину где пришлось, и когда подбежал к Улле, она прежде всего сказала:

– Там нельзя ставить. Это может влететь тебе в двадцать марок.

По лицу Уллы я понял, что она уже говорила с Вольфом: на ее розовую кожу легли черные тени. Над головой Уллы в витрине мясной лавки, между двумя кусками сала, среди ваз и мраморных этажерок, возвышалась пирамида из консервных банок, на этикетках которых ярко-красными буквами было написано: «Мясо».

– Оставь машину, – заметил я, – у нас и так мало времени.

– Ерунда, – возразила она, – дай мне ключ. Напротив освободилось место.

Я дал ей ключ и наблюдал за тем, как она села в мою машину и ловко перевела ее с того места, где стоянка не разрешалась, на противоположную сторону площади, откуда только что отъехала чья-то машина. Потом я подошел к почтовому ящику на углу и опустил письмо ее отцу.

– Какая ерунда, – повторила она, возвращаясь и передавая мне ключ, – будто у тебя есть лишние деньги.

Вздохнув, я подумал о бесконечно долгом браке с Уллой, браке на всю жизнь, в который чуть было не вступил.

Лет тридцать-сорок подряд она бросала бы мне упреки, словно камни, которые бросают в колодец; и как бы она удивлялась, что эхо из колодца становится все глуше и короче, и наконец исчезает совсем; как бы удивлялась, что из колодца вырастают камни; и все то время, что мы шли с Уллой к кафе Йос за углом, мне неотвязно мерещился колодец, изрыгавший камни.

– Ты говорила с Вольфом? – спросил я. И она ответила: – Да!

У входа в кафе я взял ее под руку и сказал: – Стоит ли нам говорить?

– О да, нам стоит говорить! – воскликнула она, втолкнув меня в кафе Йос, и когда я отбрасывал в сторону войлочную портьеру, то понял, что наша встреча здесь для нее очень много значила: в этом кафе я часто бывал вместе с ней и Вольфом еще в то время, когда учился на вечерних курсах, а после сдачи экзаменов и окончания техникума оно по-прежнему оставалось местом наших встреч; мы выпили здесь несчетное количество чашек кофе и съели несчетное количество порций мороженого; и увидев, как улыбается Улла, стоя рядом со мной и отыскивая глазами свободный столик, я понял, что она думала заманить меня в ловушку; все было здесь на ее стороне: стены и столики, стулья, запахи и лица кельнерш; она хотела бороться со мной на этой сцене, где каждая кулиса была ее кулисой, но она не знала, что я вычеркнул из памяти эти три или четыре последних года, хотя только вчера мы еще сидели с ней здесь вместе; я отбросил эти годы, как человек отбрасывает вещь, казавшуюся ему в тот момент, когда он прятал ее, бесконечно важной и ценной; он поднял камешек на вершине Монблана, чтобы сохранить его на память о том дне, когда внезапно с легким головокружением осознал, чего он достиг; но потом вдруг выбросил этот серый камешек из окна движущегося поезда – совсем обычный камешек, величиной со спичечную коробку, который выглядит так же, как миллиарды тонн камней на этой земле, – и камешек полетел на рельсы, смешавшись со щебнем на полотне.

Накануне вечером мы засиделись здесь допоздна: она привезла меня сюда после вечерней мессы; я вымыл в туалете грязные от работы руки, съел пирожок и выпил вина, и в одном из карманов моих брюкг в самом низу, под деньгами, еще лежал счет, который мне подала кельнерша. На нем было написано: «Шесть марок пятьдесят восемь пфеннигов». И девушку, подавшую счет, я тоже увидел: она стояла в глубине кафе, прикрепляя к стенду вечерние газеты.

– Сядем?—спросила Улла.

– Хорошо, – ответил я, – сядем.

Фрау Йос стояла за стойкой, раскладывая серебряными щипцами шоколадные конфеты в хрустальных вазах. Я надеялся, что нам удастся избежать ее приветствия, – Фрау Йос очень любит здороваться с нами, ибо она «симпатизирует молодежи», – но она вышла к нам навстречу из-за стойки, протянула обе руки и, пожав мои руки повыше кисти, потому что я держал в них ключ от машины и шляпу, воскликнула:

– Как приятно, что вы опять пришли!

Я почувствовал, что краснею, и смущенно посмотрел в ее красивые миндалевидные глаза, в которых без труда можно было прочесть, как я нравлюсь женщинам. Ежедневная возня с шоколадными конфетами, чьим хранителем она является, придала фрау Йос какое-то сходство с ними: она похожа на шоколадную конфетку и кажется такой же сладкой, чистенькой, аппетитной, а ее изящные пальчики, постоянно орудующие серебряными щипцами, всегда немного растопырены. Она маленького роста, и походка у нее прыгающая, как у птички, две белые пряди волос, зачесанные с висков назад, всегда напоминают мне полоски из марципанов на некоторых сортах шоколадных конфет; в ее голове – в этом узком яйцевидном черепе – хранится вся топография распространения шоколадных конфет в нашем городе: она точно знает, кто из наших женщин какие конфеты любит, и чем можно особенно порадовать любого, поэтому фрау Йос – постоянная советчица всех наших кавалеров, доверенное лицо больших магазинов, которые по праздникам преподносят подарки женам своих богатых клиентов. Ей известно, кто из мужей и жен собирается нарушить супружескую верность и кто ее нарушил, судя по тому, какие наборы конфет потребляют эти ее клиенты; она сама составляет новые наборы и очень ловко вводит их в моду.

Фрау Йос подала руку Улле и улыбнулась ей; я сунул ключ от машины в карман, и тогда, оставив Уллу, она еще раз протянула мне руку.

Посмотрев в ее красивые глаза более внимательно, я постарался представить себе, как бы она разговаривала со мной, если бы я пришел к ней семь лет назад и попросил кусок хлеба, – и я увидел, что ее глаза суживаются, становятся жесткими и колючими, как глаза гусыни; увидел, что ее очаровательные, изящно растопыренные пальчики судорожно сжимаются, словно когти; увидел, как эти маленькие холеные ручки сморщиваются и желтеют от скупости, и я так резко выдернул свою руку из ее рук, что фрау Йос испугалась и, качая головой, вернулась к стойке: теперь ее лицо походило на шоколадную конфету, которая упала в грязь и из которой начинка медленно вытекает в канаву – совсем не сладкая, а кислая начинка.

Улла потянула меня прочь, и по ржаво-красной ковровой дорожке мы прошли мимо людей за столиками в глубь кафе, туда, где она заприметила два незанятых стула. Ни одного свободного столика не было, только эти два стула за столиком на три человека. Там сидел какой-то мужчина с сигарой и читал газету; при каждом выдохе сквозь пепел сигары пробивался тонкий светло-серый дымок и частички пепла сыпались на его темный костюм.

– Здесь? – спросил я.

– Все остальное занято, – ответила Улла.

– По-моему, —сказал я, —все же лучше было бы пойти в другое кафе.

Она бросила взгляд, полный ненависти, на мужчину за столиком, огляделась вокруг; и я заметил, что в ее глазах вспыхнул торжествующий огонек, когда какой-то мужчина за угловым столиком встал, чтобы подать жене голубое пальто. Для Уллы – я еще раз почувствовал это, идя за ней, – было необычайно важно, чтобы наш разговор произошел именно здесь. Она бросила сумочку на стул, где еще лежала коробка с туфлями, принадлежавшая женщине в голубом пальто, и, покачав головой, женщина в голубом пальто, взяла свою коробку и пошла к выходу, вслед за мужем, который остановился в проходе между столиками, чтобы расплатиться с кельнершей.

Улла сдвинула грязную посуду и села на стул в углу, я сел рядом с ней, вынул из кармана пачку сигарет и протянул ей; она взяла сигарету, я дал ей прикурить, закурил сам и взглянул на грязные тарелки со следами сливочного крема и косточками от вишен, на остаток серовато-молочной жидкости в одной из кофейных чашек.

– Я должна была это предвидеть, – сказала Улла, – уже тогда, когда наблюдала за тобой через стеклянную стену, отделявшую бухгалтерию от фабрики. Как ты обхаживал молодых работниц, чтобы получить часть их завтрака; одна из них – она обматывала якоря – была такая маленькая, уродливая девица, немного рахитичная, с нездоровым лицом, вся в прыщах; она давала тебе половину своего бутерброда с повидлом, и я наблюдала, как ты запихивал его в рот.

– Ты еще не все знаешь: я ее целовал и ходил с ней в кино и в темноте держал ее руки в своих; она умерла, когда я сдавал экзамены на подмастерье. Чтобы принести цветы на могилу, я истратил всю свою недельную получку. Надеюсь, она простила мне кусок хлеба с повидлом.

Улла молча посмотрела на меня, потом отодвинула грязную посуду еще дальше, а я опять придвинул ее, потому что одна тарелка чуть было не упала на пол.

– Вы, – сказал я, – даже не нашли нужным послать венок на ее могилу или хотя бы отправить ее родителям открытку с соболезнованием, но я полагаю, что ты перечеркнула ее фамилию в платежной ведомости красными чернилами, аккуратной прямой чертой.

К нам подошла кельнерша, составила тарелки и чашки на поднос и спросила:

– Кофе, конечно?

– Нет, – ответил я, – спасибо, мне не надо. – А мне надо, – сказала Улла.

– А вам что? – спросила девушка.

– Все равно, – проговорил я устало. '

– Дайте герру Фендриху чашку мятного чаю, – сказала Улла.

– Да, – согласился я, – дайте мне чаю.

– Боже мой, – воскликнула девушка, – но ведь у нас нет мятного чая, только черный!

– Хорошо, принесите, пожалуйста, черного, – произнес я, и девушка отошла.

Я посмотрел на Уллу и поразился, как уже часто поражался прежде, когда ее полные красивые губы становились такими узкими и тонкими, словно линии, которые она проводила по линейке.

Сняв с руки часы, я положил их рядом с собой на стол; было десять минут седьмого, а я должен был уйти без четверти семь и ни минутой позже.

– Я бы с удовольствием уплатил те двадцать марок, чтобы поговорить с тобой на две минуты дольше, я бы охотно подарил тебе на прощанье эти две минуты, как два особенно дорогих цветка, но ты сама себя обокрала. Для меня эти две минуты стоили двадцать марок.

– Да, – проговорила она, – ты стал благородным господином, даришь цветы по десять марок за штуку.

– Да, – сказал я, – я считал, что так надо, ведь мы никогда ничего не дарили друг другу. Никогда, правда?

– Да, – подтвердила она, – мы ничего не дарили друг другу. Мне всегда внушали, что подарок надо заслужить, и я ни разу не подумала , что ты его заслужил, да и я тоже, наверное, не заслужила.

– Нет, – сказал я, – и мой единственный подарок, хотя ты его и не заслужила, мой единственный подарок ты отвергла. И когда мы вместе ходили куда-нибудь, – прибавил я тихо, – мы ни разу не забыли взять справку о том, что с нас удержали налоги, мы брали ее по очереди – один раз ты, другой – я. И если бы на поцелуи выдавались счета, ты бы и эти счета подшивала в папку.

– На поцелуи выдаются счета, – сказала она, – и когда-нибудь тебе их предъявят.

Девушка подала Улле кофе, а мне чай, и мне казалось, что вся эта процедура длится вечность; прошла целая вечность, прежде чем она поставила на стол тарелки и чашки, молочники и блюдечки с сахаром, рюмочку для яйца, полагавшегося к чаю, и еще маленькую тарелочку, на которой лежали маленькие серебряные щипчики, сжимавшие своими зубчиками микроскопический ломтик лимона.

Улла молчала, и я боялся, что она закричит; однажды я слышал, как она кричала, когда отец отказался дать ей доверенность. Время совсем не двигалось: было тринадцать минут седьмого.

– К черту, – тихо произнесла Улла, – убери хотя бы часы!

Я закрыл часы карточкой меню.

Мне казалось, что я уже тысячи раз все это видел, слышал и обонял, словно то была пластинка, которую люди, жившие этажом выше, заводили каждый вечер в одно и то же время, словно то был фильм – один и тот же фильм, – который всегда показывают в аду; и все, чем пахло здесь – кофе, потом, духами, ликером и сигаретами, – и все слова, которые произносил я сам и произносила Улла, уже повторялись несчетное число раз; слова наши были лживыми, от них оставался привкус фальши, так же как от тех, что я произносил, когда рассказывал отцу о «черном рынке» и о своем голоде: стоило только произнести их, как все сказанное становилось неправдой; и внезапно я вспомнил, как Елена Френкель давала мне хлеб с повидлом; вся эта сцена так явственно возникла передо мной, что, казалось, я ощутил вкус дешевого красного повидла; и я затосковал по Хедвиг и по темно-зеленой тени моста, в которой исчез Юрген Броласки.

– Я еще не совсем это понимаю, – сказала Улла,– ибо, по-моему, все, что ты делаешь, ты делаешь из-за денег. Или, может, у нее есть деньги?

– Нет, – ответил я, – у нее нет денег, и она знает, что я воровал; кто-то из вас рассказал эту историю, а тот человек передал все брату этой девушки. Вольф тоже только что напомнил мне об этом.

– Да, – произнесла она, – и хорошо сделал, ты теперь стал такой благородный, что, наверное, уже начал забывать, как таскал электрические плитки, чтобы купить себе сигарет.

– И хлеб, – сказал я, – и хлеб, которого ни ты, ни твой отец мне не давали, только Вольф время от времени. Он никогда не знал голода, но если мы работали вместе, он отдавал мне свой хлеб. Я думаю, – тихо прибавил я,– что если бы ты хотя бы один-единственный раз дала мне хлеба, я не смог бы сейчас сидеть здесь и так говорить с тобой.

– Мы всегда платили больше, чем полагалось по расценкам, и каждый, кто работал у нас, получал паек, а на обед – суп без карточек.

– Да, – повторил я, – вы всегда платили больше, чем полагалось по расценкам, и каждый, кто работал у вас, получал паек, а на обед – суп без карточек.

– Подлец! – воскликнула она. – Неблагодарный подлец!

Я снял карточку с часов, но еще не было половины седьмого, и я снова прикрыл часы.

– Посмотри еще раз внимательно платежные ведомости, – сказал я, – ведомости, которые ты сама вела; прочитай еще раз все фамилии, произнеси их вслух, громко и благоговейно, как читают молитвы, и после каждой фамилии скажи: «Прости нас!»,. – а потом сложи все фамилии вместе и полученное число помножь на тысячу буханок хлеба, а произведение – еще на тысячу, и тогда ты узнаешь, сколько проклятий накопилось в банке на текущем счету твоего отца. Измерить их можно только одной мерой: хлебом, хлебом ранних лет; эти годы в моих воспоминаниях окутаны густым туманом; суп, который вы нам давали, медленно колыхался в наших желудках и подымался кверху, горячий и кислый, когда мы по вечерам тряслись в трамвае по дороге к дому, – это была отрыжка бессилия; и единственным удовольствием, доступным нам, была ненависть; моя ненависть, – прибавил я тихо, – уже давно улетучилась, прошла, как отрыжка, давившая когда-то на мой желудок. Ах, Улла, – тихо произнес я, в первый раз посмотрев ей прямо в лицо, – неужели ты действительно хочешь убедить меня, внушить мне, что тарелки супа и небольшой прибавки к жалованью было достаточно? Хочешь этого? Вспомни хотя бы большие свертки в промасленной бумаге.

Она помешала кофе, снова взглянула на меня и протянула мне свою пачку сигарет; я взял сигарету, дал ей прикурить и закурил сам.

– Меня даже не трогает то, что вы рассказывали о моей мифической краже, но неужели ты всерьез хочешь убедить меня, что все мы, все, кто значился в ваших платежных ведомостях, не имели права время от времени получить несколько лишних кусков хлеба?

Она все еще молчала, глядя куда-то в сторону, и я сказал:

– Приезжая домой, я тогда крал у отца книги, чтобы купить себе хлеба. Эти книги он любил и собирал, из-за них он сам голодал в студенческие годы; – книги, за которые он платил столько же, сколько за двадцать буханок хлеба, я продавал за полбуханки, – это те проценты, которые нам приходится платить от минус двухсот до бесконечности.

– И мы тоже, – произнесла Улла тихо, – мы тоже платим проценты, проценты, – прибавила она еще тише, – о которых ты даже не знаешь.

– Да, – сказал я, – вы их платите, и даже сами не предполагаете, как они высоки; но я брал книги не выбирая, вернее, выбирал какие потолще; у отца было так много книг, что я думал, он не заметит; только потом я узнал, что он хорошо помнил каждую книгу, как пастух свое стадо; и одна из этих книг была крохотная, ветхая и безобразная; за ту цену, что мне дали за нее, можно было купить коробок спичек, а потом я узнал, что она стоила столько же, сколько целый вагон хлеба. После отец попросил меня – и, говоря со мной об этом, он покраснел – предоставить продажу книг ему, и он продавал их сам, а деньги посылал мне, и я покупал на них хлеб…

При слове «хлеб», она вздрогнула, и мне стало жаль ее.

– Побей меня, если хочешь, – проговорила она, – можешь выплеснуть мне в лицо чай и говори, продолжай говорить, ведь раньше ты никогда не хотел говорить, но, прошу тебя, не произноси ты больше слово «хлеб», избавь меня от этого, пожалуйста, – прошептала она, и я тихо ответил:

– Извини, больше не буду.

Я опять взглянул на нее и испугался: та Улла, что сидела рядом со мной, менялась на глазах под действием моих слов, моих взглядов, под действием маленькой стрелки, продолжавшей сверлить внизу под карточкой; это была уже не прежняя Улла, которой я предназначал свои слова. Я думал, что она будет много говорить и окажется правой, на свой, жестокий лад, но на самом деле говорил все время я, и правым, но жестоким оказался тоже я.

Она посмотрела на меня, и я понял, что потом, когда она пройдет мимо темной мастерской к дому своего отца, по дорожке, усыпанной гравием и обсаженной кустами бузины, с ней произойдет то, чего я меньше всего ожидал, – она заплачет, а плачущей Уллы я не знал.

Я думал, она будет торжествовать, но торжествовать пришлось мне, и я ощутил во рту кислый вкус торжества.

Так и не притрагиваясь к кофе, она вертела в руках ложечку; услышав ее голос, я испугался.

– Я бы охотно дала тебе чек на любую сумму, лишь бы ты списал свои проклятья с нашего счета, – сказала она. – Не так уже приятно знать, что все годы ты думал об этих вещах и подсчитывал проклятья, ни слова не говоря мне.

– Я не думал об этом все время, – возразил я. – Дело обстоит иначе, лишь сегодня, может быть только сейчас, я вспомнил о проклятьях; ты сыплешь красную краску в источник, чтобы узнать, как далеко бежит питаемый им ручей, но иногда проходят годы, прежде чем ты обнаружишь воду, окрашенную в красный цвет там, где вовсе этого не ожидал. Сегодня в ручьях течет кровь, лишь сегодня я понял, куда девалась та красная краска.

– Возможно, ты прав, – проговорила она, – я тоже лишь сегодня, лишь сейчас поняла, что мне безразличны деньги, мне ничего не стоит дать тебе второй чек. да еще свою чековую книжку впридачу, с которой ты мог бы взять любую сумму, меня бы это не огорчило; а ведь я всегда думала, что это меня огорчит. Может, ты и прав, но теперь уже поздно.

– Да, – ответил я, – теперь уже поздно, – и ты видишь, что лошадь, на которую хотела поставить тысячу марок, пришла к финишу первой, ты еще держишь в руке белый листок, заполненный на эту лошадь, он мог бы принести тебе целое состояние, если бы ты поставила на нее, но ты не поставила, и бумажка потеряла всякую цену, и нет смысла хранить ее на память.

– Остается лишь тысяча марок, – сказала она, – но ты бы, наверное, выбросил и эту тысячу вместе с бланком в канаву.

– Да, – согласился я, – наверно, я бы так и поступил. Я налил молоко в чашку с холодным чаем и выжал туда лимон, наблюдая за тем, как молоко свертывалось и опускалось желтовато-серыми хлопьями вниз. Я протянул Улле сигарету, но она покачала головой, мне тоже не хотелось курить, и я убрал сигареты. Слегка приподняв меню со своих часов, я увидел, что было без десяти семь, и опять быстро прикрыл часы карточкой, но она заметила это и произнесла:

– Иди, а я еще останусь.

– Подвезти тебя домой? – спросил я.

– Нет, – ответила она, – я еще посижу. Уходи. Но я все еще не вставал.

– Дай мне руку, – сказала она, и я дал ей руку. Секунду она подержала мою руку, не глядя на нее, и вдруг отпустила, прежде чем я успел сообразить, что она ее отпустит, – и рука ударилась о край стола.

– Прости, – проговорила она, – этого я не хотела, нет.

Я почувствовал острую боль в руке, но поверил, что она сделала это не нарочно.

– Я часто смотрела на твои руки, когда ты держал инструменты или прикасался к приборам, я наблюдала, как ты разбирал машины, совсем не знакомые тебе: изучал их и снова собирал. Было видно, что ты просто-таки создан для своей профессии и что ты ее любишь, и лучше было дать тебе самому заработать свой хлеб, чем дарить его.

– Я не люблю свою профессию, – сказал я, – я ее ненавижу, как боксер ненавидит бокс.

– Теперь иди, – попросила она. – Иди! – И я пошел, не сказав больше ни слова, ни разу не оглянувшись; так я шел до самой стойки, а потом повернулся и, остановившись в проходе между столиками, рассчитался с кельнершей за кофе и за чай.

IV

Когда я снова ехал на Юденгассе, стало темно, и все еще был понедельник; я ехал очень быстро. Но было уже семь часов, и я не подумал о том, что с семи часов закрывается проезд по Нуделбрейте; не зная, что предпринять дальше, я кружил неподалеку от этой улицы по темным незастроенным кварталам и снова оказался у церкви, где в последний раз видел Хедвиг.

Я вспомнил, что они обе – и Хедвиг и Улла – сказали мне: «Иди!»

Я опять проехал мимо писчебумажного магазина и лавки гробовщика на Корбмахергассе и очень испугался, увидев, что в кафе уже погашен свет. Я хотел было поехать дальше, на Юденгассе, но в последний момент заметил зеленый джемпер Хедвиг в дверях кафе и так резко затормозил, что машину швырнуло вперед и она скользнула по полосе глины, там, где разобрали и опять засыпали мостовую; левой рукой я ударился о ручку дверцы. Обе руки у меня болели, когда я вылезал из машины и в темноте шел навстречу Хедвиг; она стояла одна в дверях в той же позе, в какой стояли девушки, иногда заговаривавшие со мной по вечерам, когда я проходил по темным улицам; она была без пальто, в одном ярко-зеленом джемпере; темные волосы обрамляли ее белое лицо, но еще белей, ослепительно белой казалась ее шея в маленьком, напоминавшем листок вырезе джемпера, а ее рот выглядел так, словно его нарисовали черной тушью.

Она не шевелилась, не говорила ни слова, не смотрела на меня, и я молча взял ее за руку и рывком увлек за собой к машине.

У машины уже собрался народ, потому что скрип тормозов врезался в тишину улицы, подобно звуку трубы, и я быстро открыл дверцу и чуть ли не силой втолкнул Хедвиг в машину, а сам поспешно сел с другой стороны и рванул машину с места. Лишь через минуту, когда вокзал остался далеко позади, я улучил время, чтобы взглянуть на Хедвиг. Она была бледна как смерть и держалась прямо, словно статуя.

Я подъехал к фонарю и остановил машину. На улице было темно, и круг света от фонаря падал в парк, выхватывая из темноты круглый кусок зеленого газона; кругом не слышалось ни звука.

– Какой-то человек заговорил со мной, – произнесла Хедвиг; я испугался, потому что она по-прежнему смотрела прямо перед собой, словно статуя, – какой-то человек. Он хотел увезти меня или уйти со мной, и на вид был такой симпатичный; под мышкой он держал портфель, и зубы у него были немного желтые от табака, он был старый – лет тридцати пяти, не меньше, – но симпатичный.

– Хедвиг! – воскликнул я, но она не глядела на меня; только после того, как я схватил ее за руку, она повернула голову и тихо промолвила:

– Сейчас ты отвезешь меня домой… – И я был потрясен, с какой непреложностью прозвучало это «ты» в произнесенной ею фразе.

– Конечно, я отвезу тебя домой, – сказал я, – о боже мой.

– Нет, постой еще минутку, – произнесла она. И посмотрела на меня, посмотрела внимательно, так внимательно, как я смотрел на нее, но теперь я боялся на нее взглянуть. Пот выступил у меня на лице, и я почувствовал боль в обеих руках, и этот день, этот понедельник показался мне невыносимо длинным, слишком длинным для одного дня; я понял, что мне не надо было уходить из ее комнаты: я открыл эту землю, но все еще не поставил на ней опознавательного знака. Земля была прекрасной, но чужой, такой же чужой, как и прекрасной.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6