Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В связи с Белларозой

ModernLib.Net / Современная проза / Беллоу Сол / В связи с Белларозой - Чтение (стр. 4)
Автор: Беллоу Сол
Жанр: Современная проза

 

 


Билли же было не совладать и с тонюсенькой девчушкой. Любая из них, хоть самая кроха-раскроха, имела над Билли такую власть, что ей ничего не стоило застращать его по сексуальной части (напустить мороку) так, чтоб у него не встало. Сорелла сама до этого додумалась. «Если бы он мог превратить меня в мужчину, тогда он сумел бы дать мне бой». Такие колоссальные габариты, как у нее, возможно, заставляли предполагать некоторую мужественность. Зато руки у нее были изящные, ножки крохотные, голос женственный, певучий. От нее пахло духами. Она уселась во всеоружии своей женственности напротив него так, что не сдвинешь. До чего же умная жена была у Фонштейна — просто потрясающе! Он обрел по сю сторону Атлантики защиту, в которой так нуждался, когда бежал от Гитлера.

«Мистер Роз, вы меня не назвали, — сказала ему Сорелла. — Вы прочли мое письмо? Я — миссис Фонштейн. Мое имя вам ничего не говорит?»

«А почему, собственно…» — сказал он, отказываясь признать ее.

«Я вышла замуж за Фонштейна».

«А я ношу рубашку сорокового размера. Так и что?»

«За того самого, которого вы спасли в Риме, — одного из тех. Он вам столько писем написал! Не могу поверить, что вы его не помните».

«Помню, забыл, что мне за разница!»

«Вы посылали Дебору Хамет на Эллис-Айленд поговорить с ним».

«Дамочка, в такой жизни, как моя, подобных случаев было, я знаю, триллион. С какой стати мне его вспоминать?»

То-то оно и есть, что с какой стати, — я его понимаю. Такие подробности, как чешуя неисчислимых рыбьих косяков в кишащих скумбрией морских просторах, как поглощающие свет частицы, плотная материя черных дыр.

«Я послал Дебору на Эллис-Айленд, ну, пусть послал…»

«Чтобы она внушила моему мужу ни при каких обстоятельствах к вам не обращаться».

«Это мне ничего не говорит. Так и что?»

«А вас лично совсем не интересует человек, которого вы спасли?»

«Я сделал все что мог, — сказал Билли. — В наше время далеко не всякий может так о себе сказать. Подите устройте сцену Стивену Вайзу[63]. Закатите скандал Сэму Розенману[64]. Эти ребята палец о палец не ударили. Они взывали к Рузвельту, Корделлу Халлу [Корделл Халл (1871-1955)

— американский государственный деятель, государственный секретарь (1933-1934), лауреат Нобелевской премии мира 1945 г.]. Те плевали на евреев, а эти ребята были рады-радехоньки, что их подпустили к Белому дому. Даже если от них отделывались отговорками, они почитали это для себя за большую честь. ФДР [Франклин Делано Рузвельт], когда к нему явилась депутация знаменитых раввинов, запудрил им мозги. Калека калекой, а так их обошел, любо-дорого посмотреть — гений, да и только. Черчилль тоже тут приложил руку. И еще эти паскудные «Белые книги» [в «Белой книге» (май 1939 г.) английское правительство изложило свое намерение ограничить, а затем и прекратить еврейскую иммиграцию в Палестину]. И что вы хотите, что? Нужно было срочно переправлять беженцев, причем сотнями тысяч, в Палестину, иначе никакого государства здесь сегодня не было бы. Вот почему я отказался от операции по спасению одиночек и начал собирать деньги, чтобы прорвать английскую блокаду на проржавевших греческих посудинах, которые болтались по морю как Бог надушу положит… И что вы хотите от меня — ну не принял я вашего мужа! Тоже мне беда! Я вижу, вы неплохо устроились. И теперь вам нужно прямо-таки особое признание!»

Уровень, как поведала мне Сорелла, падал все ниже и ниже, ниже некуда — ведь величию свершений такого масштаба никто соответствовать не может. Порой у Сореллы случались подобные наблюдения…

«Ну, — спросил ее Билли, — для чего вам грязные сплетни этой бзикнутой старой карги? Чтобы скомпрометировать меня в Иерусалиме в то самое время, когда я приехал сюда осуществить важнейший проект?»

Сорелла рассказывала: она воздела руки, чтобы его утихомирить. Сообщила, что явилась в надежде обсудить все разумно. Ни о каких угрозах не было и речи…

«Скажете тоже. Если не считать, что Хаметша копила эту отраву, накопила не одну бутылку, и все, что накопила, оставила вам. Но чтобы решиться напечатать этот материал в газетах, надо и вовсе сбрендить! А если вы таки решитесь, все это дерьмо полетит в вас же быстрее, чем жеваная бумага через трубочку. Ну что это за обвинения: я дал взятку ребятам Роберта Мозеса, чтобы поставить мою патриотическую „Водную феерию“ на выставке. Или вот еще: я нанял пиромана, чтобы он в отместку поджег какую-то витрину. Или еще вот: я саботировал „Детку Снукс“[65], потому что завидовал ошеломительному успеху Фанни и вдобавок пытался ее отравить. Послушайте, закон о клевете у нас еще не отменен. Эта Хаметша, она же в уме повредилась. А вам, вам бы надо хорошенько подумать. Если б не я, что было б с такой женщиной, как вы…»

Намек прозрачный — женщиной, изуродованной непомерной толщиной.

— Неужели он так-таки и сказал? — прервал я Сореллу. Но потрясли меня вовсе не его слова. Оглоушила меня Сорелла. Я никогда не слышал, чтобы женщина говорила о себе так откровенно. Она продемонстрировала беспримерную объективность и реалистическую самооценку. Во времена, когда подделки и очковтирательство распространились настолько широко, что их перестали замечать, только личность незаурядной силы может сделать такое признание — вот что это значит. «Пятитонке и той до меня далеко. Меня не обхватить. Гора горой», — сказала она мне. К этому признанию присовокупилось и другое, невысказанное: она каялась, что потакает своим слабостям. Какое уродство мои вопиющие габариты — они же крест для Фонштейна, а этот храбрец любит меня. Кто, кроме него, на меня бы польстился? Вот что стояло, и притом совершенно ясно, за ее простыми, без прикрас комментариями. Величие — иного слова не подберешь для такой откровенности, таких признаний, притом сделанных с редкой естественностью. В нашем мире лжецов и трусов есть, ей-ей, и такие люди, как Сорелла. И встречи с ними ждешь в слепой вере, что они и впрямь существуют.

— Он напомнил мне, что спас Гарри. Для меня.

Перевод: эсэсовцы уничтожили бы его в два счета. Так что, не вмешайся бы этот чудодей, этот поганец с ист-сайдского дна, этот вечно голодный пострел, который вырос на колбасных обрезках и упавших с лотка яблоках…

Сорелла продолжала:

— Я объяснила Билли: без записок Деборы мне бы никогда к нему не пробиться. Он нас отверг. Вот что он ответил: не желаю, чтобы на меня накладывали какие-то обязательства, — что сделал, то сделал. Я не хочу расширять круг знакомств. Я для вас что-то сделал — пользуйтесь себе на здоровье. Но избавьте меня от своей благодарности и всего прочего тому подобного…

— Это я как раз могу понять, — сказал я.

Невозможно передать, какое удовольствие доставил мне Сореллин отчет о ее встрече с Билли. Ее удивительные откровения, не говоря уж о комментариях к ним. В словах Билли мне послышались отзвуки прощальной речи Джорджа Вашингтона[66]. Не давать себя втягивать. Билли должен был беречь себя для своих делишек, всецело отдать себя своим растрезвоненным на весь мир неудачным бракам; а плюс к ним особнякам, образчикам убогой роскоши, которые он упоенно обставлял; а в придачу еще и колонкам светской хроники, эстрадным текстам и пылкой погоне за обольстительными, очаровательными мордашками, которых он, когда они, прервав бег и поскидав все с себя, готовы были ему отдаться, не мог взять. Он не желал ничем себя связывать, чтобы без помех следовать по стезе порока. А теперь он прибыл в Иерусалим, чтобы удобрить еврейским величием и свою чахлую карьеру, и худосочную, убитую нью-йоркскую почву, родную ему почву. (Мне вспомнились тюремного вида дворики размером с носовой платок — редкие темные жердочки, узенькие полоски, которые урывали в самом сердце Манхэттена для листьев и травы[67].) В Иерусалиме Ногучи соорудит для него украшенный скульптурами парк Роза — в этом уголке, всего в нескольких километрах от сползающей к Мертвому морю обомлевшей пустыни, будет царить искусство.

— Скажите мне, Сорелла, чего вы хотели? Ваша цель?

— Чтобы Билли встретился с Фонштейном.

— Но Фонштейн давным-давно поставил на Билли крест. Они небось встречаются в «Царе Давиде» чуть не каждый день. Уж чего проще: остановить Билли и сказать: «Вы — Роз? Я — Гарри Фонштейн. Вы вывели меня из Египта b'yad hazzakah».

— Что это значит?

— «Рукою крепкой»[68]. Так Господь описал спасение Израиля — в моем детстве в меня вбивали эту науку. Но Фонштейн уже отступился. Тогда как вы…

— Я твердо решила, что Билли поступит с ним по справедливости.

Как же, разумеется: вас понял, прием. Все мы чем-то друг другу обязаны. Но Билли не услышал и не пожелал слушать эти общие места.

— Если бы вы вжились в чувства Фонштейна так, как я в них вжилась за эти годы, — сказала Сорелла, — вы бы согласились, что он должен получить шанс довести их до логического конца. Избыть их.

Я ответил ей в духе дискуссий на высшем уровне:

— Что и говорить, мысль неплохая, но сегодня никто не рассчитывает довести свои чувства до логического конца. Итоги больше не желают подводить. Это недостижимо.

— Не для всех.

Вот так меня вынудили пересмотреть мои умозаключения. И верно, как же быть с историей чувств самой Сореллы? Она прозябала в Ньюарке, где никто на нее не позарился, натаскивала своих учеников по-французски, пока ее дядюшку не осенило; а Фонштейн на что? Они поженились, и благодаря Фонштейну она достигла желанного итога, стала сумасшедшей женой, сумасшедшей матерью, выросла в своего рода биологическую достопримечательность, победоносную личность… фигуру!

Но ответ Билли был такой:

«Ну а я-то тут при чем?»

«Проведите минут пятнадцать один на один с моим мужем», — сказала Сорелла.

Билли ей отказал:

«Я таких вещей не делаю».

«Пожмите ему руку, он скажет вам спасибо».

«Во-первых, я уже предостерег вас относительно клеветы, а во-вторых, вы что думаете, я у вас в руках? Ничего подобного я не стану делать. И не должен делать — вы меня не убедили. Я не хочу, чтобы мне навязывали прошлое. Когда это было — давным-давно, лет сто назад. А сейчас у нас пятьдесят девятый год, и какое эти события имеют к нему отношение? Если ваш муж прилично прожил жизнь — его счастье. Пусть рассказывает про свою жизнь людям, которые любят истории из жизни. Меня они не интересуют. Меня и моя собственная история не интересует. Если бы мне пришлось ее выслушать, меня бы прошиб холодный пот. И пожимать руки всякому встречному-поперечному я стал бы, только если бы выставил свою кандидатуру в мэры. Но вот поэтому я себя и не выставляю. Я заключаю сделку, тогда пожимаю руку. А так предпочитаю держать руки в карманах».

Сорелла сказала:

— Дебора Хамет открыла мне подноготную Билли, так что я ожидала от него плохого, и он представлялся мне воплощением всего самого плохого — и репутация у него пятно на пятне, и не человек, а сплошные пороки — и с грязнотцой, и слабак, и дешевка, и извращенец. И вот я увидела его, как он есть: нечистый на руку, пробивной еврейчик, чья жизнь — сплошная цепь постыдных поступков. Посмотрите на него: нет чтобы летать бомбить врага, нет чтобы охотиться на хищных зверей или там тонуть в Тихом океане. Или попытаться покончить жизнь самоубийством — так тоже нет. И этот отброс — знаменитость, имя… Знаете, это слово «имя» Дебора произносила на сто ладов. По преимуществу она принижала Билли, но что ни говори, а имя есть имя, с этим нельзя не считаться! Когда американские евреи решили: миру пора осознать, что против евреев ведется война на истребление, они заполнили весь Мэдисон-сквер-гарден именами первой величины, и те пели и на иврите, и «Америка, прекрасный край». Голливудские звезды дули в shofar[69]. Но кто же поставил это театрализованное представление, кто обеспечил прессу, конечно же, Билли! К нему обратились, и он взял на себя общее руководство… Сколько людей может вместить Мэдисон-сквер? Так вот, туда набилось полным-полно народу — все как один в трауре. Я так думаю, вся площадь плакала. «Таймс» освещала это действо, а так как в «Таймс» все записывают, у них в записях отражено, как американские евреи взялись за это дело — созвали двадцать пять тысяч человек и в лучших голливудских традициях оплакали свое горе прилюдно.

Продолжая отчет об их беседе с Билли, Сорелла сказала, что он, как говорят на торгах, «набивал себе цену». Повел себя так, будто имел основания гордиться своими свершениями, своими успехами в делах, — я думаю, надеялся отстоять себя под прикрытием гордыни. Сорелла пока не выложила, что у нее есть против него. Рядом с ней на кресле — мебельщики назвали бы его козеткой — лежал (и Билли это видел) большой оберточной бумаги конверт. А в нем Деборины документы — что ж ей было брать в Биллин номер, как не их? О том, чтобы рвануться и схватить конверт, не могло быть и речи.

— Не ему со мной тягаться — я и куда ловчее, и куда увесистее, — сказала Сорелла. — Вдобавок я могла его поцарапать и еще завизжать. А ему дурно становилось от одной мысли о сцене, скандале. По правде говоря, вид у него и так был больной. В Иерусалим его привлек расчет сделать широкий жест, войти в еврейскую историю, взмыть в такую высь, куда эстрадникам нет доступа. Он познакомился лишь с одним образчиком из досье миссис Хамет-Хомут. Но представьте себе, что газеты, желтые листки во всем мире могли бы сварганить из этих материалов? Вот почему он ждал, чего я потребую от него, — объяснила Сорелла.

Я сказал:

— Я все пытаюсь вычислить, чего вы хотели.

— Довести до конца главу жизни Гарри. Ее необходимо было завершить, — сказала Сорелла. — Она составляла часть плана истребления евреев. И именно на нас, на тех, кто жил по сю сторону Атлантического океана, где нам ничто не угрожало, и лежит долг найти какое-то решение…

— Найти решение? И кто же его будет находить — Билли Роз?

— Но он же принял участие в Гарри, и весьма деятельное.

Помню, я покачал головой и сказал:

— Слишком многого хотите. С Билли так: где сядешь, там и слезешь.

— Похоже на то, Билли и впрямь сказал, что Фонштейн пострадал меньше других. Он не попал в Освенцим. Ему крупно повезло. На его руке не вытатуировали номер. Ему не пришлось сжигать трупы погибших в газовых камерах. Я сказала Билли, что итальянская полиция наверняка имела указание передавать евреев эсэсовцам и что многих евреев перестреляли в Риме в Ардеатинских пещерах[70].

— Что он на это сказал?

— Сказал: «Послушайте, дамочка, я-то почему должен ломать над этим голову? Мое ли это дело, тот ли я человек? Такие вопросы не мне решать…»

Я сказала:

«Я не прошу вас умственно перенапрягаться. Прошу лишь посидеть с моим мужем минут пятнадцать».

«Предположим, я соглашусь, — говорит он, — и что я с этого буду иметь?»

«Я передам вам Деборино досье вплоть до последней бумажки. Вот оно тут».

«Ну, а если я не соглашусь?»

«Тогда я передам его другому лицу или лицам».

Вот тогда-то он и взорвался:

«По-вашему, вы меня прищучили? Вы, как говорится, выкручиваете мне руки. Я не хотел бы говорить грубые слова при почтенной даме, но вы хватаете меня за яйца, иначе это не назовешь. Сейчас, учитывая, что привело меня в Иерусалим, у меня особенно щекотливое положение. Я хочу пожертвовать памятный дар. А может, было бы лучше не оставлять никаких свидетельств моей жизни, лучше, чтобы меня совсем забыли. И вот тут-то, в самое неподходящее время, являетесь вы — мстить за ревнивую женщину, которая хочет достать меня из могилы. Представляю, какое досье понасобирала на меня эта психопатка; что касается моих сделок, так она — кому это и знать, как не мне, — ничего в них не смыслила, ну а взятки и поджоги тоже мне не пришить. И что там еще у вас? Медицинские пустяки, которые никого, кроме меня, не касаются, выведанные у актрисуль, клепавших на меня. И еще одно разрешите вам сказать, дамочка: даже выродок имеет право, чтобы с ним обращались по-человечески. И последнее: не так уж много тайн у меня осталось. Все мои тайны уже известны».

«Почти все», — сказала я.

Я заметил:

— А вы, однако, нешуточно на него давили.

— Ваша правда, — призналась Сорелла. — Но он отбивался изо всех сил. Насчет того, что он подаст в суд за клевету, — это чистой воды блеф. Я ему так и выложила. Указала, что прошу о самой малости. Даже написать записку Гарри и то не прошу, только позвонить по телефону и поговорить с ним минут пятнадцать. Он обмозговывал мое предложение стоя — очи долу, ручонки на спинке дивана: сесть не захотел, опасался, наверное, что я сочту это уступкой, — и снова ответил мне отказом. Сказал, что не желает встретиться с Гарри и от слова своего не отступится.

«Я уже сделал для него все, что мог».

«Тогда вы не оставляете мне выбора», — сказала я.

Не поднимаясь с полосатой козетки, Сорелла открыла сумочку, поискала платок, промокнула виски, складки на руках, на сгибе локтей. Белый платок казался не больше бабочки-капустницы. Промокнула под подбородком.

— Он, должно быть, орал на вас, — сказал я.

— Он сразу перешел на крик. Но я предвидела, что он закатит истерику. Он сказал: что ни делай, всегда кто-то только и ждет, чтобы тебя порезать, плеснуть кислотой в лицо или разодрать на тебе платье и оставить в чем мать родила. Эту старую курву Хамет он держал из милости — у нее глаза и так со швихом, а она еще нацепляла на нос кривые окуляры-блюдца. Выкапывала девчонок, которые уверяли, что в смысле полового развития он на уровне десятилетнего мальчишки. Ему на все в высокой степени наплевать, его всю жизнь унижали, и унизить больше его невозможно. У него даже груз с души свалился — теперь ему больше нечего скрывать. Ему все равно, что там поназаписывала Хаметша, эта старая стервозина, которая совала свой нос куда не надо, плевала кровью, а последний свой плевок приберегла для самого ненавистного ей человека. Меня же он обозвал жирной кучей дерьма!

— Совсем необязательно все повторять, Сорелла.

— Тогда не буду. Но я вышла из себя. Он подорвал во мне чувство собственного достоинства.

— Вы что, хотели его ударить?

— Я запустила в него конвертом. Сказала: «Не желаю, чтобы мой муж разговаривал с таким человеком, как вы. Вы недостойны…» Я метила Дебориным конвертом в него. Но с непривычки промахнулась, и конверт угодил в открытое окно.

— Вот это да! И что тогда сделал Билли?

— Вмиг перестал кипятиться. Кинулся к телефону, набрал номер портье, сказал: «У меня из окна выпал важный документ. Я требую, чтобы его незамедлительно доставили ко мне. Вы поняли? Немедленно. Сию же секунду». Я направилась к двери, Не то чтобы мне хотелось сделать какой-то жест, но в глубине души я все же девушка из Ньюарка. И я сказала: «Сами вы дерьмо. Знать вас не желаю», и — как итальянцы в уличных драках — стукнула себя ребром ладони по руке.

И без аффектации, посмеиваясь, стиснула кулачок и ребром другой руки провела по бицепсу.

— Чисто американский финал.

— Ой, эта история вся от начала до конца на сто процентов американская,

— сказала она, — и притом характерная для нашего поколения. У наших детей все будет иначе. Паренек вроде нашего Гилберта, с его летними математическими лагерями? Пусть он всю свою жизнь не знает ничего, кроме математики. Что может быть дальше от ист-сайдских многоквартирных домов и ньюаркских задворок.


Разговор наш случился, когда пребывание Фонштейнов в Иерусалиме близилось к концу, и теперь я жалею, что не отменил кое-какие встречи ради них: что бы мне покормить их обедом в «Дагим Бенни», хорошем рыбном ресторане. При желании я мог разделаться с обязательствами. Но мыслимо ли ухлопать столько времени в Иерусалиме на чету из Нью-Джерси по фамилии Фонштейн! Да, вот именно, что мыслимо. Сегодня я жалею, что не сделал этого. Чем больше я думаю о Сорелле, тем более обаятельной представляется она мне.

Помню, я ей сказал:

— Жаль, что вы не попали в Билли этим конвертом.

Но мне было ясно, что при ее жирах где уж ей попасть в цель, она и поднимала-то руки с трудом.

Она сказала:

— Едва я выпустила конверт, как мне стало ясно, что я жажду освободиться от него и от всего с ним связанного. Бедная Дебора, миссис Хомут, как вы предпочитаете ее называть! Я поняла: напрасно я примкнула к ее делу, делу всей ее трагической жизни. Тут призадумаешься о возвышенном и низменном в человеке. Предполагается, что любовь — чувство возвышенное, но вообразите, что вы влюбились в типа вроде Билли. Мне от Билли не нужно было ничего — ни для себя, ни для Гарри. Дебора завербовала меня и теперь через меня вела свои баталии с Билли, не давала ему житья и из могилы. Тут Билли был прав.

Таков был наш последний разговор. Мы стояли на обочине подъездной дорожки «Царя Давида», ждали, когда Фонштейн сойдет вниз. Багаж уже погрузили в «мерседес», к этому времени каждая вторая машина в Иерусалиме была «мерседес». Сорелла сказала:

— Как вы объясняете эту историю с Билли?

Тогда я еще не избавился от столь свойственного обитателям Гринвич-Виллиджа пристрастия к теоретизированию — этой глубокомысленной забавы, популярной среди мальчишек и девчонок из буржуазных семей в недозрелую, отданную богеме пору. Стоило затеять с кем-нибудь разговор по душам, и, по душе это тебе или не по душе, тебя наставляли на ум, пока ум за разум не зайдет.

— Для Билли все происходящее в мире своего рода эстрадный спектакль, — сказал я. — Спектакли для него реальность, жизнь — нет. Почему он не захотел играть роль в вашей постановке: да потому что он продюсер, продюсеры же руководят постановками, а не исполняют роли.

Но Сореллу мои соображения не впечатлили, и я поднатужился.

— Не исключено, что Билли прежде всего интересен своим упорным нежеланием встретиться с Гарри, — сказал я. — Билли понимал, что никак не соответствует Гарри. Ему до Гарри далеко.

Сорелла сказала:

— Вот это уже ближе к делу. Но если хотите знать, как я вообще смотрю на это, вот вам мои соображения: чего только не обрушила на евреев Европа, но они выжили. Я говорю о тех немногих, кому посчастливилось уцелеть.

Но теперь им предстоит новое испытание — Америкой. Удастся ли им выстоять, или США их подомнут?


Это была наша последняя встреча. Больше я никогда не видел Гарри и Сореллу. Как-то в шестидесятых Гарри позвонил мне — обсудить Калифорнийский политех[71]. Сорелла не хочет, чтобы Гилберт учился так далеко от дома. Единственный ребенок и всякая такая штука. Гарри был горд донельзя — у мальчика блестящие результаты тестов. Мое сердце родители вундеркиндов не трогают. Я им не сочувствую. Они роют себе яму, кичась успехами детей. Вот почему я сухо обошелся с Фонштейном. В ту пору время было мне невероятно дорого. До ужаса дорого, как я теперь вижу. Не самый привлекательный этап на пути вынашивания (вызревания) успеха.

Не скажу, что мои отношения с Фонштейнами прекратились. Если не считать Иерусалима, мы и вообще-то не поддерживали отношений. Я тридцать лет кряду лелеял надежду, что мы снова будем видеться. Они были просто замечательные. Я восхищался Гарри. Положительнейший человек и какой мужественный! Сорелла же обладала на редкость мощным умом, а в наше демократическое время, отдаете вы себе в этом отчет или нет, вас вечно тянет к людям классом выше. Но зачем я вам буду объяснять, что и как. Всем известно, что такое стандартные изделия и взаимозаменяемые детали, все понимают, как воздействуют ледники на общественный ландшафт, как сравнивают с землей возвышенности, сносят неровности. Не буду впадать в занудство. Сорелла была женщиной редкой, из ряда вон (или, как говорит один из моих внуков, «вон из ряда»). Поэтому я, конечно же, намеревался почаще встречаться с ней. Но не встречался вовсе. Да, благими намерениями… Я думал как-нибудь выбрать время для Фонштейнов, написать, пригласить на День благодарения, на Рождество. А может, и на еврейскую пасху — праздник Исхода. Но насчет этого праздника тут дело такое — его на нашей улице не будет.

Наверное, во всем виновата моя редкостная память. Раз я их так хорошо помнил, зачем мне было с ними встречаться? Я держал их в уме в подвешенном состоянии — разве этого недостаточно? Они неизменно присутствовали в списке действующих лиц, неизменно in absentia[72]. У меня для них как-то ничего не подыскивалось.

Следующее событие из этой серии случилось в прошлом марте, когда зима, хоть и не без воркотни, выпустила Филадельфию из своих тисков и начала отступать, истекая ручьями слякоти. И тогда на городской грязи расцвела весна — пришла ее пора. Во всяком случае, в моем огороженном миллионерском садочке эта пора породила на свет крокусы, подснежники и новые почки. Я потаскал туда-сюда лестницу по библиотеке, снял с полки томик стихов Джорджа Герберта, отыскал те, где говорится «Столь чист и свеж. Господь, восстань»[73] или что-то в этом роде; пока я опускался вниз, на моем столе, за которым не постыдился бы сидеть и высокородный англосакс нешуточного достатка, зазвонил телефон. И затеялся типично еврейский разговор:

— С вами говорит раввин Икс (или Игрек). Мой приход… — ну и ну, словечко из лексикона протестантов: не иначе как реформист, а в лучшем случае консерватор; ни один ортодоксальный раввин не сказал бы «приход», — в Иерусалиме. Ко мне обратился некто по фамилии Фонштейн.

— Не Гарри? — спросил я.

— Нет. Я для того и звоню вам, чтобы попросить найти Гарри. Иерусалимский Фонштейн говорит, что Гарри доводится ему племянником. Он родом из Польши, сейчас находится в психиатрической больнице. Он с большими отклонениями, живет в мире фантазии. У него частые галлюцинации. Ужасно неряшливый, вернее, даже грязный. У него нет никаких средств к существованию, он известный побирушка, городской сумасшедший, пророчествует на улицах.

— Картина ясна. У нас тоже есть такие бродяги, — сказал я.

— Совершенно верно, — сказал раввин Икс или Игрек тем человеколюбивым тоном, который так трудно переносить.

— Может быть, перейдем к делу? — спросил я.

— Наш иерусалимский Фонштейн утверждает, что приходится Гарри родственником, а Гарри очень богат…

— Мне не привелось видеть его финансовую декларацию.

— Но помочь он может…

Я продолжал:

— Ваше соображение ни на чем не основано. Говоря предположительно…

Впадаешь в напыщенность. Холостяк, живешь в особняке, пыжишься, чтобы соответствовать обстановке. Я переменил пластинку, отбросил «предположительно» и сказал:

— Мы с Гарри давно потеряли друг друга из виду. Вы не можете его найти?

— Я уже пытался. Я пробуду здесь всего две недели. В данный момент я в Нью-Йорке, но цель моей поездки Лос-Анджелес. Адресовать на… — (он произнес какой-то незнакомый мне набор букв). Дальше он сказал, что иерусалимский Фонштейн нуждается в помощи, бедняга с большим приветом, но при том, что он совершенно подорван как в смысле физическом, так и в умственном (я передаю его текст своими словами), он весьма достойный человек. Лишившись рассудка вследствие гонений, утрат, смертей и ужасов истории, он в умоисступлении обращается за помощью к людям, к Богу — пусть помогут, а кто сколько — не важно. Может быть, в раввине и чувствовалась фальшивинка, но я поверил ему — с такими случаями и с такими людьми я сталкивался.

— Ведь вам он тоже родственник? — спросил раввин.

— Скорее свойственник. Вторая жена моего отца приходилась Гарри теткой.

Я так и не сумел полюбить тетю Милдред, уважать и то не уважал. Но, видите ли, она занимала свое место в моей памяти, и, наверное, не без причин.

— Могу ли я просить вас разыскать Гарри Фонштейна и дать ему номер моего телефона в Лос-Анджелесе? У меня с собой список фамилий его родственников, и по нему Гарри Фонштейн мог бы признать, определить иерусалимского Фонштейна. Или не признать, если этот человек ему не дядя. Вы сделаете mitzvah[74].

Избави меня Господь от этих добрых дел.

Я сказал:

— Хорошо, рабби. Я отыщу Гарри ради этого злосчастного безумца.

Иерусалимский Фонштейн дал мне повод связаться с Фонштейнами. (Или по крайней мере стимул.) Я записал телефон раввина в книжку, под последним из значащихся там адресов Фонштейна. В ту пору на меня навалилось множество других неотложных дел и обязательств, кроме того, я был не готов к разговору с Сореллой и Гарри. Сперва мне надо было провести кое-какую работу над собой. Едва моя шариковая ручка вывела эти слова, как мне вспомнился заголовок знаменитой книги Станиславского «Работа актера над собой», — опять-таки конкретный факт возвратил меня к памяти — моему занятию, призванию — ее развитию я отдал жизнь, но до чего же она отягощает меня на старости лет.

Потому что именно тогда (то есть теперь: «Теперь, теперь, когда как не теперь») у меня имелись и имеются трудности с ней. Минувшим утром у меня произошел провал в памяти, и я едва не спятил (не считаю возможным утаить такой существенный случай). Я ехал к зубному врачу в центр. Вел машину сам

— я опаздывал, а на такси по вызову не полагался. Я поставил машину на стоянке за несколько кварталов, в суматошное будничное утро ничего другого мне не оставалось: все ближние стоянки были забиты. Выйдя от зубного врача, я заметил, что в голове у меня (в такт шагов, очевидно) вертится мелодия. Ее слова всплыли в моей памяти:

На берегу…

На берегу…

…на берегу… реки

Но как же название реки! Песню эту я пою с детства, лет семьдесят с гаком, она вошла в мое сознание. Классическая песня, ее знают все американцы. Моего поколения, во всяком случае.

Я остановился у витрины спортивного магазина, торгующего, как оказалось, сапогами для верховой езды, лоснящимися сапогами, мужскими и женскими равно, клетчатыми попонами, красными фраками и всевозможными причиндалами для охоты на лис, вплоть до медных рожков. Все выставленные на обозрение предметы настырно лезли в глаза. Клетки на попонах, наособицу яркие, чередовались четко, с четкостью, завидной для человека, в чьем уме воцарился хаос.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7