Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Железная женщина

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Берберова Нина Николаевна / Железная женщина - Чтение (стр. 27)
Автор: Берберова Нина Николаевна
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Датт тогда вернул ему статью с резким письмом, советуя ему напечатать ее в каком-нибудь реакционном органе. Но Уэллс не уступил, он настоял на ее напечатании, и она была помещена, так как коммунистическая партия Англии, в общем, не хотела ссориться с великим человеком и не теряла надежды когда-нибудь заполучить его в свои ряды. Он годами регулярно посылал им деньги для поддержания их целей, которым всегда сочувствовал, и среди его знакомых можно было насчитать по крайней мере десяток людей, имевших партийный билет.

На выборном пункте, полуживой, но все еще чувствующий себя в силах исполнить свой гражданский долг, он стал метать громы и молнии, узнав, что коммунисты в его округе не выставили кандидата. В тот же день он отправил в коммунистическую газету «Дейли Уоркер» письмо, где писал: «Я активно поддерживаю обновленную коммунистическую партию, я хотел голосовать за нее, но, не имея кандидата, принужден был голосовать за английскую рабочую партию». Это его успокоило.

В то лето, ровно за год до смерти, доктора предупредили близких, что он умирает: они теперь начали подозревать рак. Джип, после долгих колебаний, сказал отцу о том, что его ждет, и Уэллс был благодарен ему за это. Но страх оказался необоснованным, в корне болезни лежала тайна: слишком много органов было затронуто и находилось в состоянии почти полного бездействия, сердце внушало опасения, как и диабет, и начиналась та совершенно разрушавшая его усталость, от которой не было спасения и от которой в середине разговора он вдруг умолкал и засыпал.

В этот последний год он пытался написать то последнее, что еще казалось ему важным: о том, что бороться лучше, чем не бороться. Но его мучил вопрос: ну а если борьба безнадежна?.. Здесь было все: и идея природы как главного врага человека, которого человек «не успел победить», и неминуемое исчезновение и человека с его разумом, и, может быть, вообще – всякой жизни на земле; и три миллиарда лет существования жизни на земле, которое оказалось ошибкой, и цитата из «Макбета» о том, что жизнь есть сказка, рассказанная идиотом, полная шума и бешенства, которая не значит ничего.

Оба сына – и Джип, и Антони – старались утишить и утешить его в его последние месяцы, и потом уже, после его смерти, оба пытались по-разному оправдать его настроение, объяснив его каждый по-своему. Старший, профессор зоологии, сделал это в своем предисловии к последней исповеди Уэллса, где пытался объяснить читателям, что Уэллс, когда писал эти страницы («Дух в тупике»), был уже не тем человеком – писателем – мыслителем – пророком, которого знали его современники. Он ослабел физически, и постепенно ослабевало его сознание, и это было причиной стольких противоречий и неувязок в тексте. Одно из противоречий состоит в утверждении (в начале последнего текста Уэллса), что всякая жизнь во вселенной неминуемо кончится, и в другом (в конце текста) – что жизнь меняется, но никогда не кончается. Это дает автору комментария возможность предположить, что все не так уж страшно, и мрачно, и безнадежно в пророчествах его отца. Уэллс, по словам профессора зоологии, даже предполагал, что то «новое животное, которое появится когда-нибудь в будущем» (через миллионы лет), не будет похоже на человека, а будет совершеннее и что человек в конце концов сыграл свою роль и должен быть заменен чем-то новым.

Антони, сын Уэллса и Ребекки Уэст, в своих комментариях менее оптимистичен. В своем анализе последних высказываний Уэллса, напечатанных в 1957 году («Темный мир Уэллса») [78], он держится того мнения, что его отец под конец своей жизни понял, что всю жизнь ошибался, не осуществив себя как писателя, как художника и кичась тем, что пишет полезную для человечества социологическую прозу. «Предсмертное отчаяние пришло не потому, что он понял, что мир не теплое уютное место, где все дружно стремятся к прогрессу», но потому, что «он увидел, что был не прав, отвернувшись от артистизма, искусства, творческой прозы» (т. е. именно того, в чем упрекал его когда-то Генри Джеймс); что он не осуществил себя как писателя, как художника, упрямо объявляя себя «журналистом», решив просвещать людей и менять мир, чтобы он мог стать счастливее. Ему был дан талант, но он не понял, что талант налагает на художника обязанность развивать его. А чтобы заставить людей одуматься, осознать свою близкую гибель, остановить саморазрушение, т. е. стать мировым пророком, – он был недостаточно убедителен.

Уэллс умер 13 августа 1946 года (в сентябре ему должно было исполниться восемьдесят лет). 16-го он был кремирован. Пристли, выступавший когда-то на его юбилее, сказал у его гроба речь о «великом провидце нашего времени». После кремации оба сына (между ними была разница в тринадцать лет) взяли урну с его пеплом и позже рассыпали его с острова Уайт по волнам Ла-Манша. По завещанию, составленному незадолго перед смертью, деньги, литературные права, дом были поделены между ближайшими родственниками – детьми и внуками; прислуга и близкие не были забыты; Муре было оставлено сто тысяч долларов.

Как переживала Мура тот внутренний ад, который Уэллс носил в себе в последние годы жизни и который к концу жизни так измучил его? Что она чувствовала с ним рядом в непрерывной близости, видя, как постепенно разрушается духом и телом этот крепкий, самоуверенный, своевольный и трудный человек? Она не оставила ни устного, ни письменного свидетельства о своем душевном состоянии в это время. Но есть одно косвенное свидетельство, говорящее об основном тоне их любовных отношений, окрасившем последние десять лет их совместной жизни и ее дальнейшую жизнь уже без него, которое дает хотя бы частичный ответ на этот вопрос. И так как у нас нет прямых свидетельств, то это косвенное до некоторой степени восполняет этот пробел.

Муру недаром называют в примечаниях к некоторым документам, относящимся к Горькому, его переводчицей. В течение пятидесяти лет она перевела на английский, среди других книг, несколько его пьес и несколько десятков рассказов. Но профессионализма, к которому она так жадно стремилась, у нее не было – ни в выборе книг для перевода, ни в осуществлении самой работы, и, может быть, поэтому она так безуспешно его искала. Это может показаться странным, но невозможно в точности сказать, сколько всего томов было ею переведено с того времени, когда она трудилась с помощью Б. Кларка над «Судьей» Горького в 1924 году, и в том же году над его «Заметками из дневника», и над сборником его избранных рассказов [79]. Роман Сергеева-Ценского по-английски вышел в 1926 году. Неудачи с «Детством Люверс», с «Очарованным странником» и письмами Чехова к Книппер ненадолго обескуражили ее, но, может быть, потому, что некоторые книги в течение пятидесяти лет переводились ею с участием другого переводчика, а иные – под редакцией или с предисловием настоящего профессионала, в ее переводах чувствуется какая-то неуверенность, дилетантизм, что-то как бы случайное, и далеко не все книги отмечены даже в самых полных библиографиях. Больше того: с некоторых переводов ее, вышедших позже вторым изданием, было снято ее имя, видимо, они так много чистились и исправлялись, что от ее работы почти ничего не оставалось. Были переводы, которые она подписывала Мария Закревская, другие – Мария или Мура Будберг, третьи – баронесса Будберг. В некоторых библиографиях (всегда неполных) она помещена под фамилией Бенкендорф. Но особенно чувствуется случайность этой продукции, слишком часто – дурной вкус в выборе переведенных книг. Казалось бы, по ходу вещей, она должна была переводить с русского языка на английский сочинения Горького, но это было совсем не так: Горького переводил в 1920-х годах С. Котелянский, то в сотрудничестве с Леонардом Вульф, то с Вирджинией Вульф, то с Кэтрин Мансфильд, то с Миддлтоном Мэрри; его переводили и Бакши, и Герни, и многие другие. Всего у Горького до конца 1920-х годов было сорок три переводчика с русского на английский язык.

В конце 1920-х годов все переводы произведений Горького перешли в Москву, в Госиздат, в отдел переводов на иностранные языки. Таковы были условия контракта с Госиздатом, подписанного Горьким. Но в 1927 году Мура сделала один опыт перевода с английского на русский – это были три негритянские одноактные пьесы. Горький, исправив их, послал Тихонову. Он писал: «Подписать их можно: перевод М. Закревской. Найдется храбрый театр и поставит их за то, что они негритянские». Ни напечатаны, ни поставлены пьесы не были.

Мура после первых опытов уже в 1930 году вернулась к переводам на английский. Это были воспоминания Наталии Петровой (под этим псевдонимом скрывалась русская аристократка, пережившая годы революции в России) «Дважды рожденная в России». Женские мемуары о русской революции, голоде и гражданской войне в эти годы в эмиграции выходили во множестве, и воспоминания Петровой ничем не отличаются от сотни других, только разве что восторженным предисловием Дороти Томпсон, журналистки с именем в эти годы и лично знакомой Муре через Уэллса. Между предисловием и текстом есть неувязки: Томпсон пишет, что Петрова воспоминаний выехала из России в 1928 году, а Петрова – что она выехала в 1924 году, «промучившись семь лет» на родине и выйдя замуж за иностранца, который ее вывез. Октябрьскую революцию Мура называет «беспорядки», а военные марши – гимнами, которые игрались на похоронах.

В 1939 году у Муры произошла неудача с «Розой и крестом» Блока – это легко было предвидеть: молодой тогда актер и драматург Петр Устинов попросил свою мать перевести эту драму в стихах на английский язык, и та пригласила Муру ей помочь. Из этого сотрудничества, однако, ничего не получилось: «Роза и крест» оказалась за пределами возможностей обеих дам. В том же году Мура выпустила под редакцией и с помощью А. Ярмолинского и с предисловием Олдоса Хаксли том избранных рассказов Горького, который оказался ее главным вкладом в коллекцию переводов Горького на английский язык. Этот том был переиздан два раза – в 1942 и 1947 годах.

После войны, в 1947 году, вышли ее переводы двух книг Веры Пановой и еще один том рассказов Горького с предисловием ее ближайшего друга А. Прайс-Джонса. Через девять лет после этого вышла книга Герцена «С того берега» с предисловием Исайи Берлина, где во втором издании (1963) ее имя было снято с титульного листа. В 1959 году она выпустила новый перевод «На дне», в связи с постановкой пьесы в Англии [80] , и перевод на английский автобиографии балерины Алисы Никитиной (124 страницы). Эта талантливая танцовщица, которая имела большой успех в 1930-х годах, попала к Дягилеву в 1923 году (она родилась в 1909-м) и прославилась уже после смерти Дягилева, когда дягилевские балерины рассеялись по другим антрепризам, танцуя дягилевский репертуар. Никитина родилась в Петербурге, прошла Императорское балетное училище и после, революции с родителями оказалась в Вене, где Борис Романов (тогда директор «Романтического балета») увидел ее и увез в Берлин. Она танцевала в «Зефире и Флоре» Мясина. в «Аполлоне Мусагете» Баланчина, в «Ромео и Джульетте» Нижинской, В 1930-х годах она была звездой балета Монте-Карло. Позже, в 1938 году, она стала оперной певицей (колоратура), а в 1949 году открыла балетную школу в Париже.

В 1960—1964 годах вышла в переводе Муры автобиография А. К. Бенуа. После этого еще было несколько книг; «Воспоминания» С. Л. Толстого (1962), «Русские народные сказки», в сотрудничестве с Амабель (1965), и небольшая книжка советского спеца по Уэллсу, некоего Кагарлицкого (1966), не имеющая никакой историко-литературной ценности. Мура на этот раз написала сама к ней предисловие, оно занимает полстраницы и говорит о том, что Уэллс, если бы был жив, был бы очень рад такой книге о нем. Последней работой Муры был перевод «Жизни ненужного человека» Горького (1971). одно время называвшейся «Жизнь лишнего человека», написанной в 1908 году (без окончания) и полностью вышедшей в 1920 году у Ладыжникова в Берлине,

С этим переводом количество переведенных Мурой книг с русского на английский дошло до шестнадцати, цифра внушительная, особенно если к ней прибавить еще шесть книг, переведенных с французского, и одну – с немецкого, В 1953 году она перевела «Шах и мат судьбе» Д'Отевиля, видимо, участника африканского похода.. Дело происходит в Марокко, и сюжет книги – любовь местной марокканской красавицы к молодому герою, Вся история построена на удивительных способностях этой дочери погонщика верблюдов, не то колдуньи, не то ведьмы, приносить людям несчастья и на ее «необъяснимом очаровании», основанном на сверхъестественных демонических силах. В том же году вышла автобиография Миси Серт, подруги многих французских композиторов, художников и поэтов, польки по рождению. Но по неизвестным причинам имя переводчицы не было указано на титульном листе. В 1954 г. вышла в переводе Муры биография А. Эйнштейна («Драма Эйнштейна»), написанная французской писательницей Антониной Валлентэн, автором биографий Леонардо да Винчи, Мирабо, Гейне, Гойи и других, а также и Уэллса. Валлентэн была француженка, женщина, когда-то близкая Уэллсу, и в ее биографии писателя чувствуется, что она знала и понимала Муру. О ней в ее книге имеются два довольно длинных абзаца. С французского же были переведены мемуары Екатерины II, русской императрицы, под редакцией Д. Марогера, с предисловием Г. Р. Гуч, а также книга Андре Моруа о Прусте, вернее – книга фотографий с переведенными к ним подписями (92 страницы), и короткий роман модного в те годы (1955) французского писателя Мориса Дрюона «Сладострастие бытия», который по-английски был назван «Фильм памяти». В своем предисловии к нему Дрюон пишет, что в книге будет идти речь «о женщинах, социальная функция которых – любовь, в обществе, которое не признает за ними этой функции». Изменять названия переводимых книг стало для Муры постепенно привычкой: ее последний перевод с французского (в 1960 году) была биография Франца Листа Жанна Руссело, в оригинале называвшаяся «Страстная жизнь Листа» и которую Мура назвала «Венгерская рапсодия» [81].

Двадцать два тома, рассеянных на протяжении почти пятидесяти лет, – цифра не малая. Несмотря на невысокое качество переводов и низкое качество по крайней мере половины оригиналов, нельзя не удивляться упорству, с которым Мура продолжала переводить. Но самое поразительное в этой картине – выбор вещей: невероятным кажется, что один и тот же переводчик мог перейти от Рутерфорд к Бенуа и от Эйнштейна к Пановой, от марокканской колдуньи к Екатерине II и от «Сладострастия бытия» к русским сказкам – не только переведенным, но и переложенным своими словами переводчицами (их было две).

Возможны несколько объяснений этому выбору: возможно, что Мура брала то, что ей предлагалось, и ни от чего не отказывалась; ей просто нужны были деньги, и она брала то, что можно было продать; или у нее никогда не было потребности выбора, ей чужд был последовательный план; или у нее был плохой вкус; или она никогда не стремилась построить свою переводческую репутацию, дать отчетливый образ себя как переводчицы. Она шла вслепую и довольствовалась скромными деньгами, если принять во внимание книги, ею переведенные, кроме, конечно, произведений Горького.

Но эти два десятка с лишним переведенных книг бесспорно давали ей возможность из обыкновенной светской дамы, невенчанной жены Горького и подруги Уэллса, создать вокруг себя ауру человека, причастного литературе, члена ПЕН-клуба, правой руки Корды в вопросах истории костюма и манер. При ее умении сближаться с людьми и очаровывать их бойкостью разговора и независимостью далеко не штампованных суждений, она с кроткой улыбкой ступала на ступеньку лестницы, ведущей в гостиную Ноэля Коуарда, в особняк Пристли, в родовой замок Виты Саквилл-Уэст, сидела в ложах Зальцбурга, Байрейта и Эдинбурга, имела право входа за кулисы, когда «Ларри» и «Вивьен» играли «ее» Чехова. Переведенные ею книги как-то сами собой становились в сознании этих людей не двадцатью, а двумястами томами, как в свое время один «Судья» Горького для Локкарта превратился в 36 книг, приносящих ей девятьсот фунтов стерлингов в год. Она не настаивала ни на своей исключительной трудоспособности, ни на своем исключительном вкусе, ни вообще на своей исключительности. Ей было за шестьдесят, она мало и медленно двигалась, говорила низким голосом, никогда ни о чем не спорила и под рукой всегда имела свою огромную кожаную сумку с тяжелым металлическим замком, не модную, но прочную сумку, куда прятала и очередную книжку (она всегда любила читать), и письма, и нужные ей лекарства, и еще более нужный флакон с крепким напитком (водкой или виски), без которого она уже не обходилась.

Но вернемся к косвенному свидетельству, о котором было сказано выше: среди переведенных Мурой разнообразных и далеко не всегда замечательных книг была уже упомянутая «Драма Эйнштейна», название, очевидно, рассчитанное (переводчицей) на привлечение внимания более широкого читателя. Эта биография была написана французским автором, женщиной, написавшей целую серию «жизней великих людей», Антониной Валлентэн. Она была когда-то подругой Уэллса и после его смерти взялась описать его жизнь. С Мурой она была в самых лучших отношениях, и ее «Жизнь Уэллса» (однако переведенная на английский с французского не Мурой), несомненно, писалась не столько с благословения Муры, сколько вблизи нее: ни в одной из многочисленных биографий Уэллса не сказано о Муре столько – и количественно, в смысле строк, и качественно, в смысле освещения той роли, которую она играла в жизни Эйч-Джи, – как в этой работе Валлентэн. Характерно, что Мура в книге не названа по имени, – это, конечно, соответствовало ее желанию, тем же поискам анонимности, которые заставили ее больше двадцати лет тому назад требовать у Локкарта изменений в его книге.

Читая работу Валлентэн, работу, в сущности, компилятивную и не блещущую особой оригинальностью, по написанную женщиной несомненно умной и опытной, видишь, как постепенно Мура снабжала Валлентэн, очевидно, по причине личной приязни и доверия к автору, материалом для последних лет Уэллса и как Мура же давала этому материалу окраску: и тому, что касается личности Уэллса, и своей собственной роли в его судьбе. Так же как в 1932 году, когда Локкарт писал «Британского агента» и говорил о своих русских приключениях, замаскирована сама Мура, но не ее отношение к герою. О Уэллсе Валлентэн сказала больше, чем все остальные биографы автора «Войны миров».

Мы воспринимаем картину такой, какой Мура хотела, чтобы она была, или, может быть, такой, какой Мура хотела, чтобы она осталась в зафиксированной форме в истории его жизни, на фоне других его романов с другими женщинами. Возможно, что эта картина не вполне соответствовала реальности, но она дает нам точное изображение того, какой Мура хотела, чтобы она дошла до нас.

Мура всю жизнь была далеко не безразлична к своей Gestalt, к образу, который она постепенно создавала вокруг себя. Она его никогда не оставляла на произвол судьбы, она помогала ему постепенно принять определенные очертания и, вероятно, была в душе счастлива, что сумела – от ранних лет до глубокой старости – построить свой миф, который помогал ей жить. На страницах книги Валлентэн, написанной если не с помощью Муры, то, во всяком случае, с большим вниманием к тому, что она говорила автору, Мура является существом бесконечно преданным, ласковым, послушным и скромным, женщиной, отражающей мужчину, тенью мужчины, преклоняющейся перед мужчиной, ангелом-хранителем его и одновременно музой, развлекающей и утешающей его.

Однако тут ни минуты не было его главенства и ее рабства. Это было бы для двух мудрых партнеров слишком просто, пресно и обыкновенно, в традиции мужского превосходства и женской неполноценности. Любовь между Уэллсом и Мурой была игрой на сцене совершенно пустого театра; эта игра была друг для друга, и весь огонь, вся энергия, все вдохновение, с нею связанные, забавляли и утешали их.

Он всегда хотел, чтобы между двумя любящими была не конкуренция и не «выполнение условий», но понимание, помощь и утешение, и она давала ему то, что он всю жизнь искал: не бурные страсти, но сочувствие, не своеволие и особая стать, но полное ему подчинение, дающее радость столько же ему, сколько и ей. Ему – как победителю и борцу, для которого пробил час отдыха, и ей – как богине, дающей ему этот отдых, от которого она расцветает телесно и душевно, богине, для которой все становится божественно возможно и власти которой нет предела.

Ни критики, ни конкуренции – только поддержка и согласие, без вопросов «почему» и «зачем», которые не дают счастья. Сегодня он хочет играть в мирового гения и полубога, и она без слов понимает его и разыгрывает с ним только малым намеком выбранную им роль; он хочет завтра играть в ребенка, и она играет с ним, как если бы она всегда была для него только матерью; если он хочет вообразить себя старым, больным, брюзжащим, потерявшим разум, хнычущим, всеми забытым дедом, она без колебания следует за ним в этой игре. А если у него возникает желание вести себя как легкомысленный бонвиван, приударяющий за молодой женщиной, она тут как тут, облегчая ему роль, заменяя одновременно и режиссера, и суфлера. Может быть, его тайные, или даже подсознательные, фантазии приводили его к тому, что доминантой его отношений с Мурой становилось проведение в жизнь ритуала, в котором он играл то ту, то другую роль, и эта роль (как и самый ритуал) становилась проводником в реальность этих тайных фантазий? Ей ничего не надо было объяснять, она всегда была рядом, всегда нежная, теплая, всегда готовая к любому его капризу или приказу, она здесь, ему стоит только взглянуть на нее, и она уже знает, чего он от нее ждет. Но главное, – она заглаживает все обиды, а если их невозможно загладить – потому что их все больше с каждым годом и они все больнее режут его по живому (его забывают, о нем не пишут, ему не звонят, его не зовут), – если невозможно обточить их колючие углы, она делает так, что их нет. Она колдует, она не дает им дойти до него и ранить его. Может быть, в своих фантазиях она видела себя Дездемоной, Офелией, Корделией? Она никогда не повышала голоса, она никогда не говорила нет, она только тихо смеялась и заставляла его, хмурого и нетерпеливого, смеяться вместе с ней. За это колдовство, за ее силу сделать бывшее небывшим, он любил ее и был благодарен ей, и это делало ее счастливой, потому что и она чувствовала в нем колдуна и волшебника и оставалась независимой, свободной, сильной и все еще «железной», обращая к нему – смотря по тому, какой сегодня был день, – то лицо «кошечки», то серьезное, умное и твердое лицо, которое у нее всегда было. Валлентэн дает нам намек на характер отношений, которые связывали их. Она получила от Муры то, чего другие биографы Уэллса получить не могли [82].

Она также получила от Муры рукопись, которую до того почти никто не видел – она была напечатана в 1944 году, в крайне ограниченном количестве экземпляров «для избранных» (цена ее была очень высокой) – и с которой Уэллс при жизни не позволял знакомиться непосвященным. И не только эти автобиографические заметки, названные им «1942—1944», были даны Мурой Валлентэн для последней главы, но Мура дала и комментарии к ним.

Эти комментарии никто кроме Муры дать биографу не мог. Они говорят нам о том, что Мура прекрасно понимала, что она бессильна была помочь Уэллсу и вернуть его если не к вере в возможность прогресса, вечного мира и братства человечества, то хотя бы к вере, что человечество не вымрет, как вымер динозавр, что на земле останется что-то от бывшего когда-то. Нет, он был уже за пределами этой возможности и не только не верил, что останется это «что-то», из которого опять поднимется жизнь, но теперь он не верил и в то, что в мире сохранится жизнь даже в самых примитивных формах, что останется ящерица, рыба или просто водоросль, из которой, как миллиарды лет тому назад, опять вырастут млекопитающие, плесень, которая через миллиарды лет, может быть, вернет и самого человека на землю. Для него было бесспорно: ничего не будет, кроме отравленных колодцев, убийственных машин, ядовитого воздуха, насыщенного смертоносными химикалиями, и последних людей, пожирающих друг друга. Он писал:

«Человеческий род стоит перед окончательной гибелью. Это убеждение есть результат того, что наше нормальное существование и поведение проистекали из нашего прошлого существования и поведения, оно было основано на опыте прошлого, не на связи его с тем, что идет на нас и неизбежно. Даже не слишком наблюдательные люди начали замечать, что нечто очень странное вошло в нашу жизнь, которая благодаря этому никогда уже не будет тем, чем она была. Это „нечто" – элемент „устрашающей странности" – пришло от внезапного откровения, что в мире есть предел движения вверх для количественной материальной способности приспособления».

Он всегда верил в естественные смены стадий жизни, входящих одна в другую, образующих спираль. Он верил, что события соединяются между собой известной системой в согласованности их связей благодаря закону, который держит вселенную, как закон притяжения. Но теперь он видел, что закона такого нет. Невероятный хаос царствует в мире. И невозможен чертеж для разгадки будущего.

В начале своей сознательной жизни Уэллс почувствовал возможность заглянуть в будущее. В конце жизни он понял, что в будущем нет никакой «логической эволюции», и, поняв это, решил, что жизнь не имеет никакого смысла.

«Ежедневно приходят в жизнь тысячи злых, злостных, порочных и жестоких людей, решивших изничтожить тех. у кого еще остались идиотические добрые намерения. Замкнулся круг бытия. Человек стал врагом человека. Жестокость стала законом, И теперь сила управляет миром, сила враждебная всему тому, что старается уцелеть. Это – космический процесс, который ведет к полному разрушению».

Есть несомненная параллель между концом Уэллса и смертью другого веровавшего в прогресс писателя мировой известности. Он, как и Уэллс, потерял свою популярность и может считаться полузабытым, они оба потеряли свою славу – остались имена, но книги стоят на полках, покрытые пылью забвения. Последний год Горького, проведенный в крымском уединении Тессели, говорит нам о его отчаянии, вызванном не совсем теми же причинами, какие вызвали отчаяние Уэллса, но оно было не меньшей силы. После опубликования воспоминаний И. Шкапы становится бесспорным то состояние последнего разочарования, в котором Горький был привезен е Москву в июне 1936 года за две недели до смерти. Как и у Уэллса, все иллюзии, видимо, рассеклись в нем, и осталась голая действительность, от которой уйти можно было только в смерть. Вопрос, был ли он отравлен и кем именно, умер ли от туберкулеза и сердца или отравил себя сам. теряет свою остроту – смерть для Горького, как и для Уэллса, явилась выходом и освобождением. И тут и там мы видим невозможность постичь и принять перемены в мире, которые произошли за то время, что они оба жили, один – шестьдесят восемь лет, другой – восемьдесят, боролись за свои убеждения по мере сил и таланта, способами, которые сейчас нам кажутся и не слишком эффективными, и не слишком высокого качества. Все, на чем держалась система их оптимистических идей, было уничтожено, потому что с самого начала они были уверены в системе, а оказалось, что ее нет, а есть только «случай» и «необходимость». Но оба – и Уэллс, и Горький – считали, что лучшие умы в мире – они сами и их учителя, а потому они ошибаться не могут. И потрясения, и развал этой постройки оказались для обоих роковыми.

Оба созрели еще в прошлом веке, и оба мечтали переделать человечество, и панацеей для обоих было знание. Раннее чтение Уэллса мало отличалось от раннего чтения Горького, «Мои университеты» были и у Уэллса: шесть лет начальной школы и один год средней, бесконечные беседы со второстепенными проповедниками прогресса и несколько дюжин брошюр научно-популярной литературы. Оба считали природу врагом человека, с которым надо бороться и которого надо побеждать; для обоих смерть была не частью жизни, а врагом жизни, гадость такая же унизительная, как и все человеческие отправления.

Уэллс очень скоро победил в себе часть этих суеверий, освободился от них и, в атмосфере Англии XX века, расцвел. Он говорил, что его воля – сильнее реальности и разум – единственное божество. И к реальности, и к разуму Горький относился точно так же. Он признавался, что всю жизнь «менял факты» так, как ему это было нужно. Оба стремились к массовой аудитории и имели ее. Оба не оказали никакого влияния на послевоенную (1920-х годов) творческую интеллигенцию, на движение в литературе и искусстве. Позже так называемое влияние Горького было навязано советским писателям, сначала Лениным, потом Сталиным. Ни Маяковский, ни Пильняк, ни Олеша, ни «формалисты», ни Мандельштам, ни Набоков, ни Бродский никогда этого влияния не испытали и ничему у Горького научиться не могли. Оба были ярче всего охарактеризованы в самом начале и самом конце их жизни: блестящим началом литературной карьеры и мрачным, даже зловещим ее концом. Обоим глубоко противны были противоречия и сложности, у обоих было преклонение перед точными науками, которые они оба считали гораздо более важным орудием переделки мира, чем искусство. Оба знали исключительную популярность, были связаны с радикальными партиями своих стран, были атеистами и заботились о своих читателях: Уэллс об «образованных на одну четверть», Горький – о полуинтеллигентах, которым покровительствовал и которых поощрял. Оба всю жизнь оптимистически считали, что люди в конце концов сговорятся: для Уэллса почвой был здравый смысл, для Горького – доктрина Ленина. Только за год или два до смерти у обоих начались колебания и сомнения – у Уэллса открытые, у Горького – тайные. Для обоих идея будущего была навязчивой идеей: между 1899 и. 1924 годами восемь книг Уэллса в своих названиях говорят о грядущей судьбе мира (не считая его четырнадцати романов, где действие происходит в будущем): «Рассказ о наступающих годах», «Когда спящий проснется» (1899), «В предвидении результатов влияния механического и научного прогресса на жизнь и мысль человека» (1901), «Открытие будущего» (1902), «Воссоздание человечества» (1903), «Будущее Америки» (1906), «То, что идет на нас» (1916), «Война и будущее» (1917), «Год пророчеств» (1924).


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30