Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улицы гнева

ModernLib.Net / Былинов Александр / Улицы гнева - Чтение (стр. 16)
Автор: Былинов Александр
Жанр:

 

 


      Зачастил Байдара к Симаковым. Все же как-никак по глупости человека не стало. Связался с кем не следует, вот и поплатился. С кем знался-то?
      Там он и услышал имя сапожника. Удивился, Неужто в самом деле замешан тот сутулый, казалось бы, совсем далекий от политики сосед? Выходит, что да. Там же, у Симаковых, он застал девчонку из благородных. Приручить бы ее, а, господин Риц? Хе-хе... Она приходит туда, видать, тоже из сострадания.
      Это слово непривычно для Байдары. И чувство сострадания ему незнакомо. Но, встречаясь с Рицем, начбиржи всегда испытывает неловкость за свою корявую речь. Подлаживается, потеет, просеивает словечки.
      — А не связана ли и она с партизанами? Вспоминаю, вместе с матерью просила за кого-то. — Риц переключает приемник, и в комнату врывается немецкий марш. Медная музыка помогает нации. Фюрер не пренебрегает мелочами. Он понимает, что медная музыка в жизни нации играет не последнюю роль. Она закаляет характер, делает жизнь праздничной и победной.
      Переводчик кивнул. Байдара ничего не понял из сказанного. Но Ромуальд тотчас же донес до него смысл вопроса.
      — Не связана ли ваша Марина с партизанами? Шеф помнит ее по летним встречам, когда...
      — Не полагаю, — ответил Байдара, лихорадочно прикидывая, как выгоднее обернуть дело. — Она до сих пор под крылом немецкого офицера, господина Ценкера из крейсландвирта... того самого господина...
      — Доннерветтер! Опять эта гнилушка! Неплохо же устроился плебей. — Риц выключил приемник, и в комнате стало тихо. — А что, если здесь заговор? Вы представляете? Если бы нам удалось...
      — Я понимаю вас, господин Риц. Если бы...
      — Не будем, однако, фантазировать, — вдруг оборвал Байдару Риц и включил приемник. Он, кажется, переборщил.
      — Офицер германской армии вне подозрений, запомните, Байдара.
      — Так точно, господин начальник.
      — Ну, а то, что он там переспит с ней, какое это имеет для нас значение. В конце концов, какой он ни есть, тo Ценкер, я думаю, он сумеет влить и свою каплю в источник... в тот самый источник, который бурно рождает... э... э... э... германское поколение на обновленной земле... ха-ха Ромуальд. Неплохо, кажется, сказано?
      Ромуальд показал продымленные, гнилые зубы. Улыбнулся и Байдара, отчего на его налитых щеках обозначились волевые складки: Ромуальд коротко перевел ему остроту Рпца. Байдара, однако, считает важным поправить шефа. Спит с ней вовсе не Ценкер, а тот самый жених или муж, о котором заботилась почтенная мадам...
      — Ага, припоминаю.
      Но Риц уже ничего не припоминает. Вино владеет им. Какое ему дело, кто с кем спит? Он и сам не обижен. Видать, не обижен и этот!
      — Ты знаешь, кто такой Вильгельм Телль?
      — Тельман? — переспрашивает Байдара, полагая, что Риц ошибся.
      — Дурак.
      Рица мутит от непроходимой глупости собеседника и от того, что чем-то они все же похожи друг на друга. Жестокостью, определяющей, по словам фюрера, нордический xaрактер. При чем же здесь этот тип?
      — Значит, Железка, восемнадцать, — напоминает Байдара, прощаясь с Рицем, который, пошатываясь, провожает его к калитке.
      Наплевать на темноту, на то, что ветер свистит в ушах. Риц никого не боится, несмотря на то что кто-то взрывает артиллерийские склады. Этот склад — последняя диверсия. Как только закончится кампания на Волге, здесь, в тылу, прекратится сопротивление: Советы будут покорены, а остатки Красной Армии выброшены за Урал.
      — Железка, восемнадцать, — повторяет Риц. Сколько девок перепробовал этот? Они уже обусловили весь порядок акции, пароль известен: «Па-ля-ни-ца».
      И вдруг дикая мысль ударяет в голову начальника жандармерии. Врет все этот четырежды провокатор! Не тот он, за которого выдает себя. Работает на партизан. Он и есть Вильгельм Телль. Задумал предать завтра тех, кто верно служит фюреру...
      Риц вытаскивает пистолет и сжимает в руке его горячую рукоятку. Широкая спина Байдары просит пули.
      Кровь пульсирует в висках Рица. Нервы, черт побери, сдают. Что-то мерещится по ночам, особенно когда хлебнет лишнего. Приходит девка из пригорода, которую расстреливал по приговору особого суда. За кражу зимних вещей для фронта. Один изъеденный молью шерстяной джемпер. Она кричала: «Да моль же ее посекла, моль посекла, была бы вещь как вещь... а то ведь моль посекла». В ушах звенит ее голос. Даже Ромуальд отвернулся, когда Риц исполнял акцию. Девчонке было не более девятнадцати.
      А потом началось: «Моль, моль, моль...» Сдают нервы: война. Здесь привыкли, что Риц как из железа.
      Самообладание возвращается к Рицу. Сознание, затуманенное вином, проясняется. Спина Байдары растаяла в темноте. Нет, он не выдаст, человек надежный, до конца с немцами. Отступать некуда, послужной список у него такой, что пощады ждать нечего. Живи, процветай, Байдара!
      Надо было задержать молочницу. Неспроста приходила...
      «Моль, моль, моль...»
      Да будь ты проклята, эта моль!
 

Глава пятнадцатая

 

1

 
      Федор Сазонович бежал. Размышлять было некогда. На рассвете пришел Сидорин. Виновато прислонился к косяку двери.
      — Собирайся, пан сапожник, — сказал он. — Пока время есть, драпайте в надежном направлении. Ушли вы на менку или еще куда — не знаю. А то ведь дела плохо оборачиваются. Помогите ему, мадам.
      Антонина не шевелилась, окаменев. Федор Сазонович бросал в котомку необходимое, надевал на ходу кожушок.
      — Спасибо, — наконец выговорила Антонина. — Спасибо вам... Кто вы есть, не знаю...
      — Из «спасибо» шубы не сошьешь, — пошутил Сидорин. — Когда-нибудь, бог даст, погуляем вот на ее свадьбе, — он погладил Клаву по голове. — Счастливо оставаться. Есть квартира?
      — Есть, — ответил Федор Сазонович. — Будьте все здоровы. Дай руку, брат. Не забуду.
      — Не забудь главное, когда наши придут. Чтобы не наградили за полицейскую службу решеткой или к стенке, чего доброго, не поставили...
      Сидорин ушел. А утром полицаи хозяйничали в мастерской и на квартире Иванченко.
      — Где муж?
      — На менку пошел.
      — Правду говоришь?
      — Истинный бог.
      — Часто отлучался? Заведующий, тебе вопрос!
      — Иной раз и смывался, господин начальник! Я, как завмастерской, ничего к нему не имею. Выполнял в срок...
      — Кто ходил к нему?
      — Уследишь разве?
      — Не выкручивайся.
      — Да что вы, господин? Ко всем ходили, и к нему ходили. У кого пальцы наружу, те и ходили.
      Вопрос был как будто исчерпан.
      Но тут кто-то из чинов приказал задержать Антонину и препроводить до выяснения в камеру.
      В первые минуты Антонину охватил страх. Что же это, куда ведут? Пан полицай, что хотят от женщины? За что взяли? Дома ребенок. Да и хозяйство какое ни есть. Отруби замесила, лепешки печь... А может, казнить прямо ее ведут?
      — Да замолчи ты наконец! — прикрикнул на нее полицай. — Видать, важная птица твой муженек, раз сам господин Риц за ним прибыли. Ничего, скажешь, не знала о его проделках?
      — Какие проделки? Мой муж никакими проделками не занимался.
      — Там посмотрят, занимался или не занимался. В тихом омуте черти оказались.
 

2

 
      Впервые в жизни ее в е л и. Всегда-то она шла сама куда хотела. Теперь же вели, и она очень испугалась. Что будет с Клавкой? Может, и ее возьмут? Как Людку, расстрелянную со всеми. Не посчитались, что девчонка. Ах, Федя, Федя, пожалеть бы тебе...
      О себе она не думала. Страх за дочку вытеснил все.
      Прошлое сбивчиво проносилось в голове, покуда шла вместе с полицаем. Грозили ей беда, допросы, а может, и смерть. Сам Риц, как сказал полицай, задержал ее. Выходит, она тоже кое-что значит.
      Неподалеку от полиции Антонина увидела Бреуса. Он был в неизменной кубаночке, с зеленой сумкой электрика.
      Он тоже узнал, но виду не подал.
      А она приосанилась и даже невольно вскинула голову, приобретая вид гордый и независимый. Чем неровня она тем, с кем водился ее Федор?
 

3

      На станцию сгоняли молодежь со всей округи небольшими группами, по два-три десятка. Шли кто в чем, с мешками, баулами, чемоданами. Иных конвоировали полицаи.
      Гремела музыка — духовой оркестр городской управы непрерывно играл немецкие марши и украинские тесни.
      Была видимость праздника. Целый день люди толпились, как на ярмарке, народу все прибывало, и к вечеру было не протолкаться. Над станцией развевался германский флаг со свастикой, а рядом, чуть поменьше, желтый с голубым флаг «самостийников». Площадь оцепили жандармы и полицейские, вооруженные автоматами.
      Полицейский привел Клаву, незлобиво втолкнул ее в толпу.
      — Держись вот этих ребят, если жизнь не надоела. За побег — расстрел, так и знай. Запомни и готовься к новой жизни, там неплохо.
      Все отъезжающие были постарше Клавдии. Одни молча жались к матерям, другие плакали, третьи, как и она, не провожаемые никем, знакомились, чтобы уже держаться друг дружки в дороге.
      В стороне, поближе к станционным постройкам, в палисаде наяривала гармошка и кто-то даже пританцовывал, изображая веселье. Потом снова загремела медь оркестра.
      Все происшедшее в этот день трагически венчало тревоги и раздумья Клавдии. Злые люди разметали семью. Отец где-то скрывается. Мать арестовали полицаи. Ее же по приказанию Байдары (он тотчас появился у них дома) пихнули в эту толпу для отправки в Германию. А как мать боялась этого! К счастью, год «мобилизации» Клавдии все не подходил. И сейчас ее отправляли незаконно: ей еще нет четырнадцати. Но тут уж приказ Байдары, который вдруг озлобился.
      Он вошел в дом, когда Клавдия в слезах прибирала вещи, раскиданные полицаями при обыске. Мать приучала ее к аккуратности, и теперь, когда маму увели, все ее поучения были как заповеди.
      — Прихорашиваешься, значит? — проговорил Байдара, тяжело опускаясь на скрипучий стул, принадлежавший папе, только папе. Всегда-то папа за столом сидел на этом гнутом стуле. — Приборку делаешь — значит, гостей ждешь. Клавкой тебя звать, кажется, или как?
      — Клава, да.
      — А что у вас тут случилось сегодня? Папаня где? — Байдара явно издевался. Ах, если бы папа был!
      — Папа ушел на менку. Знаете...
      — Что же менять собрался папочка твой? Шило на швайку? Что ему менять-то? Власть на власть? Это он не прочь бы поменять: власть немецкую на власть Советскую, я знаю. Ну только не в его силенках сделать это, дите. Тебе сколько лет?
      — Четырнадцать скоро.
      — Гляди ты, я бы все семнадцать-восемнадцать дал. Все у тебя на месте, хоть замуж выдавай. А женишок-то есть? Признавайся, красавица. Наверно, ухажеры так и вертятся под окнами? Говори, не стесняйся, Байдара зла не сделает. Только и ты к Байдаре без зла. Подойди-ка.
      — Зачем?
      — Вот еще, вопросы задаешь, глупая. Ты к гостю по-хорошему, и гость тебе зла не сделает — Байдара побагровел, и в висках его гулко застучали молоточки — Теперь тебе защита нужна. Мать посадили, не скоро, надо думать, выцарапается оттуда, а батя твой далеко. Товарищи его по партейной работе тоже на примете, так что носа не покажут. Остался один Байдара, старый друг вашей семьи... Вот так... Ты не бойся... Слышишь? Постой же ты, окаянная...
      Клава вырвалась из его цепких рук.
      — Встаньте, сейчас же встаньте! — задыхаясь, прокричала она. — Это стул папин, слышите! — Все ее существо восстало против того, что вот этот грубый и подлый человек оскверняет место, на котором всегда сидел отец.
      Байдара ушел рассерженный, а вскоре за ней пришел полицейский и приказал собираться в эшелон. Он подождал, пока Клава приготовилась с помощью соседки, пожилой тети Зины, матери двух сыновей-красноармейцев. Та все причитала:
      — Вот какое наше время, только ветерок — и семьи как одуванчики. Вчера семья как семья, мать дрожжи одалживала для пирожков, где та мука еще, отруби одни, а тут, гляди ты, малолетку угоняют. Все потому, что против власти люди, ружжо им давай. Отец твой туда же... Жалости к родным нет, а теперь малолеток расплачивайся...
      — Довольно вам, тетя Зина, как не стыдно?! — вскипела Клава — Чем вы таким занимаетесь сейчас? Оставьте...
      Тетя Зина, поджав губы, удалилась, а Клава, заперев дверь, ушла в сопровождении полицая на площадь.
      «Неужто никого из знакомых не встречу, чтобы хоть весточку передать? — думала она, шагая с котомкой в руке. — Хоть бы Танечка, а нет, так Степан Силович, а может, и Санька, тот, который захаживал».
      Никто не попадался. Когда же очутилась в серой массе мобилизованных, надежды на встречу стало еще меньше и тоска охватила душу. Клава крепилась.
      Внезапно ее окликнули. Оглянулась.
      — Санька?
      Худой, с серо-землистым лицом, в короткополой куртке с вылинявшим меховым воротником, Санька показался вдруг таким родным... Он пробирался к ней. Ни чемодана, ни мешка с ним. Что ж он думает?
      — А тебя за что? Клава, кажется? Наконец нашел. Тебе сколько лет? Четырнадцать? Вот гады! Как же они тебя?
      Клава заплакала. Ей вдруг показалось, что все горести позади и Санька обязательно поможет. Дважды приводил его отец, и мама подкармливала чем бог послал.
      — Меня — как и всех, Саня, — сказала Клава, вытирая слезы и желая показаться Саньке мужественной. — Что возрастом не подхожу, так на то есть причины. — И она рассказала, что произошло сегодня у них в доме.
      — Да, дела-а-а, — протянул Санька, оглядываясь по сторонам. — Значит, мать, говоришь, арестовали?
      Клава кивнула. Потом спросила:
      — Вас тоже отправляют?
      — Нет, руки у них короткие. Освобожден по ранению,
      — Зачем же вы здесь?
      — Степан Силович приказал к вам бежать. Прибежал я — на дверях замок. Соседка сказала: «В эшелон угнали толькось». Надо выбираться отсюда, Клава.
      — Как выберешься?
      На площади зашевелились. Послышались гортанные немецкие команды. Из-за стрелки показался состав теплушек.
      Только из учебников знали школьники, что столпились на площади, о событиях глубокой древности: о гуннах и монголах, кровожадном Аттиле и завоевателе Чингисхане. Разлуку, неволю и смерть несли они покоренным. Уводили в полон, разлучали с матерями девушек и парней орды Батыя. В турецкой неволе старились юные дочери Украины.
      Как страшная сказка, входила эта горечь истории в светлые классы, к свежепахнущим партам, в школьные сочинения.
      Ожила вдруг та ведьма-сказка, дыхнула тленом столетий. Пришли, схватили, затолкали в тесные теплушки юных, не ими рожденных, не ими воспитанных и обученных!
      Медлить было некогда. Санька схватил Клаву за руку.
      — Слушай! Пойдем за мной, вон туда... Там меньше конвоя. Я отвлеку... не беспокойся. А ты — под вагон и на ту сторону, беги к водокачке, а там через посадку — к хуторам. Домой тебе нельзя.
      Они пробирались в толпе. Отъезжающие, подгоняемые конвоирами, торопливо влезали в теплушки.
      — Товарищи, ребята... Куда везут вас? Как скотов! Не рабы мы, вспомните, ребята...
      Саньку услышали. А он, осмелев, продолжал произносить запретные слова о свободе, Родине, Советской власти... Посадка затормозилась, толпа бурлила возле Саньки.
      Клава со страхом смотрела на парня. Нельзя так открыто...
      — Послушай, парень, чего разорался? — бросил кто-то из толпы. — Пулей быстро тебе глотку заткнут.
      — А ты кто? — накинулся на него Санька, — по добровольности едешь, за длинным рублем заохотился? Знаешь, как немцы платят? Поезжай, попробуй «свободную Германию». Плакатиков начитался...
      — Да он ненормальный...
      — Провокатор...
      — Саня, уйдите, — Клава дернула Саньку за рукав.
      Расталкивая толпу, к Саньке пробирались полицаи, за ними следом шел немецкий военный. Санька оттолкнул Клавдию. Она, поняв его, стала потихоньку выбираться из толпы.
      — Ты что здесь затеял? — спросил полицай с чубом, спадавшим на лоб. — В тюрягу захотел? А ну-ка, по вагонам! Живо!
      — А вы почему четырнадцатилетних угоняете? Где закон, чтобы детей брать?
      — Он закона захотел!
      — Законы святы, да законники супостаты...
      — Кто там еще? Помалкивай, эй... по ваго-онам!
      — Не торопитесь, ребята. На каторгу всегда успеете. Понятно?
      Немецкий солдат был ненамного старше Саньки и вроде даже напоминал тщедушного паренька. Он сказал еще что-то по-немецки, но, сообразив, что его не понимают, беспомощно оглянулся:
      — Кто ист таковой?.. Партизан?
      — Из его партизан, как из дерма пуля, господин майстер. Так, сявка. Полезай в вагон, говорят тебе. Что вылупился?
      Чубатый полицай подтолкнул Саньку.
      — Чего ихаешь? — отмахнулся тот. — Послушай, герр офицер... почему... варум, значит... киндер нах Дойчланд фарен... Ферштейн? Ты обязан знать... по закону это? Или думаешь, на вас порядка нет? Четырнадцать лет девчонке, а ее туда же... Вот же что делают, гады...
      Ребята уже заполнили вагоны. То там, то здесь слышались прощальные возгласы. Устраивались поудобнее, искали земляков: и в неволе все легче, когда рядом с тобой ДРУГ.
      — Видать, плохи ваши дела, — продолжал Санька, смело глядя на подошедших к нему полицаев и немца, — коли малолеток в Германию мобилизуете. Под Сталинградом здорово, наверное, получили...
      — Заткнись, пацан!
      Немец, видно, мало что понявший в этом разговоре, дружелюбно показывал пальцем на вагон и, улыбаясь, оживленно заговорил. Санька понял, что немец сам бы с удовольствием поехал вместе с Madchen «нах фатерланд», где их встретят очень и очень хорошо.
      У водокачки выстрелили. Кто-то попытался удрать? Санька похолодел. Неужели?
      В самом деле, полицаи стреляли по беглянке. Они стреляли вверх и поэтому только перепугали Клаву, которая, не оглядываясь, крепко затянув платок и поджав губы, переходила железнодорожное полотно неподалеку от водокачки. Дождись она полной темноты, была бы спасена. Не сообразила девчонка...
      Ее грубо волокли к вагонам двое дюжих полицаев. Платок сбился с головы, котомка волочилась по земле.
      Санька бросился навстречу конвойным:
      — Отпустите ее! Не смейте...
      Но тут все покачнулось. Он еще успел увидеть заплаканное лицо Клавы.
      — Больной он, — сказал кто-то из полицаев, наклонившись над парнем.
      — Вроде черная болезнь у него, у нас во дворе такая жила. Черным платком ее накрывали, когда начиналось, а смотреть нельзя. А ну-ка, разойдись...
      Но расходиться, собственно, было некому. Провожающие стояли в стороне, молча взирая на разыгравшуюся перед ними сцену.
      — Эр ист кранк, — сказал немец. — Битте... надо больница. Кранкенхаус...
      — Не треба больницы, — хмуро заметил полицай с чубом. — Таких лечит только пуля... Я их, агитаторов, знаю еще с тридцатого. А ну-ка...
      Он деловито опустил автомат, но, видимо, все-таки не решился стрелять при народе и снова взял автомат на ремень, но его команде двое полицаев подхватили тщедушное тело Саньки и, подтащив к вагону, впихнули туда.
      — Куда его? — послышалось из вагона. — Больной он... в больницу отправляйте!
      — Не разговаривать!
      — Принимайте и эту кралю.
      Клава вырывалась из рук конвойных, но они крепко держали ее, посмеиваясь.
      Вот и она исчезла в вагоне.
      Кто-то из провожающих выкрикивал проклятия, кто-то заплакал.
      Пробежал железнодорожник в красной фуражке, взмахнул рукой. Полицаи бросились к вагонам. Заскрипели двери, лязгали засовы.
      Состав дрогнул. Наступила тишина.
      Свистнул паровоз, выбросив в небо клубы белесого дыма. В толпе раздался вопль: то, верно, мать, потеряв власть над собой, дала волю слезам.
      А поезд, миновав станционные постройки, уже набирал скорость.
 

Глава шестнадцатая

 

1

 
      На селекционной станции хозяйничала тыловая команда, охранявшая фураж и зерно. Представители крейсландвирта наезжали не часто.
      Вильгельм Ценкер, появляясь здесь, окапывался в лаборатории селекции — покосившейся хате — и перебирал бумажные пакетики с образцами семян, оставленными впопыхах русскими. Никак не ожидал он такого сюрприза. Русский селекционер! О подобном не упоминалось ни в одной книге по селекции, изданной в рейхе. Кое-что читал об американцах и их успехах в штате Айова. В Германии, на опытной станции Вальденброкке, где он служил от академии, кукуруза всходила лениво и скупо выдавала початки.
      Лаборантка Анни Ткаченко, оказывается, тоже разбиралась в «инцухте». Ах ты, черт возьми! Как приятно слышать из уст полуграмотной женщины, ютящейся с детьми в землянке, родное слово «инцухт».
      Ценкер слушал речи Анни, которая изъяснялась по-немецки с характерным украинским акцентом, и перед ним возникал образ селекционера Борисова, так же, как и он, посвятившего себя кукурузе. Война помешала и его, и Борисова работе.
      — Он вернется, ваш Борисов?.. Вы сказали, что он вернется.
      — Вернется. Точно, — подтвердила Анни.
      — Как же так? Его могут и повесить. Это опасно.
      — Он вернется, когда его уже не смогут повесить.
      — Вот как...
      Ценкер надолго запомнил эти слова. Простая русская Анни верит, что они вернутся. И Марина верит. И тот Стефан с отвертками и кусачками. Ценкер тоже по-своему верит.
      Взрыв артиллерийского склада, разбудивший город, стал как бы сигналом для многих неприятностей. Утром Ценкера вызвали в гестапо. Его отпустили после краткого расспроса о хозяевах и особенно о Стефане. Тревога сдавила сердце. Ночью Стефан, так же, как и он, разбуженный взрывом, вышел во двор и, прислушиваясь к глухой канонаде, сказал: «Артсклад, не иначе. Дело не наше, господин Ценкер. Будем продолжать шлафеп».
      Стефан, видимо, знал что-то. А он поручился за него в гестапо.
      Ценкер поехал на селекционную станцию и там не переставал думать о людях, приютивших его.
      — Почему, Анни, столько зла на земле? — спросил он, когда Анна Петровна появилась со связкой початков. — Бы в бога верите?
      Анна покачала головой.
      — Я верю в науку.
      — А в добро между людьми?
      — Пока эти... вернее, пока вы здесь, как можно верить в добро?
      Ценкер помолчал.
      — А ведь я могу выдать вас, Анни.
      Анна улыбнулась:
      — Вас не боюсь. Но наши не поверят, что среди немцев были такие, как вы. Тогда мы вас спасем. Понимаете?..
      Он понял. Холодок пронизал его. Значит, он не полноценный немец. Анни верит в его доброту. И Марина верит. И ее мать верит. Не того ли ждет от них господь: «Готт мит унс» (с нами бог).
      Ценкер улыбнулся. Не только Анни — многие здесь понимают, что он не такой, как другие. Вместе с ними он искрение сочувствует знаменитому Борисову, оставившему на корню важный урожай, который скормили скоту.
      — Может, мы и встретимся с вашим Борисовым? — как-то заметил Ценкер. — У нас много общих дел. А? Как скажете, Анни?
      — Очень может быть. До войны мы получали семена отовсюду. И отправляли в разные места.
      Облик Борисова был симпатичен немцу. Волевое лицо на фото с черточкой усиков под носом. Ценкер бродил по дорожкам, уже поросшим бурьяном, размышлял наедине с собой о предстоящем.
      Проклятая война не сделает из него зверя, как хотелось бы того заправилам. Его воспитывали иначе. Жандармы хватают и даже расстреливают неповинных. А он, напротив, будет спасать людей. Его не смутят ни слежка гестаповцев, ни слова Тайхмюллера в присутствии Рица:
      — Вы, наверное, путаетесь с этой красивой блондинкой, Ценкер.
      — Я женат, гауптштурмфюрер. У меня двое детей.
      Тот закатился смехом. Ценкер молчал, не понимая, что в этом смешного.
      Когда Ценкера отпускали, Риц сказал: «Присмотритесь к своему окружению. Не слишком ли вы мягкотелы? Вспомните, чему учит фюрер».
      Ценкер возненавидел и этого черномазого, о котором офицеры говорили как о «непримиримом» и «железном».
      … Опавшие листья устилали влажную землю, по утрам уже седую от инея. Вторая зима на чужой земле. А воевать все труднее. Сюда, правда, не доносятся громы войны. Как и прежде, люди заботятся о селекционном материале, перебирают пакеты с помертвевшими семенами, вспоминают Борисова, создателя станции. И голодают...
 
      Страх объял Ценкера внезапно и, надо сказать, безотчетно.
      Вернувшись как-то раньше, чем обычно, и войдя в дом неожиданно — дверь оказалась незапертой — он застал Степана в столовой за чисткой пистолета. Степан неловко прикрыл рукой смазанные маслом части.
      — Что это? — спросил Ценкер. — Кому это принадлежит? Кто есть хозяин?
      — Я хозяин, — ответил Степан. Ценкер кивнул: ясно.
      Он догадывался и раньше, что Стефан этот — птица не простая. Но тем не менее поручился за него. И вот на тебе — оружие. Под страхом расстрела его следовало давно сдать.
      Вильгельм молча прошел к себе и старался не вспоминать о случившемся.
      Но страх уже прочно завладел им. Выходит, Ценкер спасал партизана.
      Пот заливал его, когда он вспоминал разговор с Тайхмюллером и Рицем. Прислушивался к шорохам ночи, зарывался в подушки, ожидая агентов гестапо. Там разговор короткий — расстрел.
      Вошла Марина. Он лежал на кровати в одежде и сапогах, как никогда не позволил бы себе раньше. Невероятно! Но он уже ненавидел этот дом, его хозяев, самого себя. Поджечь бы старый особняк, чтобы сгорели и люди, ж он сам, предавший фатерланд, и все его сомнения. Вот ведь этот партизан Стефан борется за свою Родину, а он, немец, продал свою ни за пучок брюквы.
      Появление Марины заставило его подняться — так уж он был приучен.
      — Вы расстроены, господин Ценкер, — сказала она. — Мне Степан все рассказал. Он поручил поблагодарить вас — его уже нет, ушел далеко. Спасибо вам за все. Он борется, это верно. Теперь можете выдать и меня.
      Ценкер помолчал, потирая лоб ладонью, словно мучительно вспоминая что-то.
      — Дело в том, фрейлейн, что я догадывался... вот ведь как... Я догадывался, понимал, но тем не менее делал... Почему — не знаю, не могу выразить... Стефан, кажется, ушел вовремя. А когда уйдете вы?
      — Я не уйду, господин Ценкер.
      — Почему?
      Марина заплакала. Ценкер не пошевелился.
      — Я не знаю, фрейлейн, что подскажет мне бог, — сказал он наконец. — Но видит он, что я не хотел никому зла. Есть, однако, нечто повыше наших желаний и побуждений... Есть чувство долга... отечества... Вы жертвуете собой ради Родины, не так ли? И вы, и ваш муж, Стефан. Вы рискуете, но тем не менее храните оружие, поджигаете, что-то взрываете, стреляете в наших. Это есть борьба. Я не военный и ненавижу войну и тех, кто ее затеял. Гитлер принес много горя всем. Но я солдат, поймите меня... Есть нечто позначительнее Гитлера. Совесть перед погибшими, моими сослуживцами, солдатский долг. И это мучит мепя, если хотите... А теперь можете даже убить меня, фрейлейн Марина… — Ценкер улыбался.
      Марина не все поняла из его слов, но смысл уловила. Преодолев внезапно нахлынувшую слабость и вытерев слезы, она сказала:
      — Мы виноваты перед вами, господин Ценкер. Поступайте так, как вам подсказывает совесть.
      Ценкер снова остался одни. Он почувствовал себя таким беспомощным, что даже удивился, как до сих пор не раскусили тайхмюллеры, ботте и рицы, что перед ними слизняк, предатель и любой смертельный выстрел в его сторону был бы оправдан. Он негодовал и на Марину, которая не пощадила его, открыто рассказав о тайной борьбe Стефана. Зачем ему знать о том? Не покойнее ли было бы только смутно догадываться?
      А ведь догадывался! И мирился. Прятал голову, как в опасности прячет ее под крыло страус. Он не оправдывал зверств и насилий. Ненавидел войну, в то время как идея жизненного пространства и уничтожения неполноценных на Востоке буквально опьянила многих его соотечественников. Людвиг Ридер, двоюродный брат, погиб в Интернациональной бригаде в Испании. Вильгельм тщательно скрывал этот факт от властей и администрации института, но никогда не забывал о нем. Во имя чего погиб Людвиг? Зачем поехал туда, пробравшись через границы, подвергая опасности себя и близких?
      А может, Вильгельма затронула судьба школьного товарища Вольфа Пфейфера, замученного гестаповцами в концлагере: он оказался коммунистом, тельмановцем. Соню, сестренку Вольфа, он встречал несколько раз, когда приезжал в родной город, от нее же он узнал о гибели брата. В глазах Сони Вильгельм читал укоризну, как будто он был виноват в гибели ее брата.
      Ему удавалось тогда держаться в стороне, никому не сочувствовать. Несколько раз ему предлагали вступить в национал-социалистскую партию, но он уклонялся под всякими благовидными предлогами.
      Увлеченный селекцией, он ожидал вестей с опытных участков, рассеянных по полям Германии, с большим волнением, нежели сводок с театра военных действий в Испании, а затем в Польше, Франции, Бельгии и, наконец, России — его призвали не сразу. А здесь, среди врагов, застегнутый в мундир офицера, он вдруг раскис.
      Он обязан искупить вину. Лучше сделать это самому, чем ждать, пока заставят. Его накажут за слабохарактерность. Пошлют на фронт. Зато он очистится перед богом и фюрером, его перестанет грызть совесть.
      Лежа в постели и передумывая каждый свой шаг в Павлополе, он проклинал минуту, когда вошел в этот дам. Потом появился Стефан, которого они выдали за родственника. Вот как обошли лояльного немца, обманули...
      Какого же дьявола он должен церемониться с ними, с этой фрейлейн, изображающей невинную канарейку? Прав Тайхмюллер, нравственностью ей не щеголять, раз уложила Стефана в своей спальне.
      Завтра же он переступит порог, за которым обновится. Он расскажет Тайхмюллеру все. Это будет его вклад в борьбу. Не может стоять в стороне германский офицер.
      Горячо помолившись, Ценкер заснул под утро, успокоенный принятым решением.
      На рассвете его разбудил шум в прихожей, мужские голоса, встревоженный голос хозяйки. Он натянул брюки, накинул шинель и в шлепанцах вышел в столовую.
      — Полицаи, полиция, — сказала Марина, испуганно поглядывая то на полицаев, то на Ценкера.
      Один из трех вошедших показался Ценкеру знакомым. При виде немецкого офицера он взял под козырек. Двое с наглым любопытством разглядывали немца.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21