Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва - Варшава (Богомол - 5)

ModernLib.Net / Детективы / Биргер Алексей / Москва - Варшава (Богомол - 5) - Чтение (стр. 5)
Автор: Биргер Алексей
Жанр: Детективы

 

 


      Увидев вылезающего из "фиата" разъяренного итальянца, она устало прикрыла глаза...
      ГЛАВА СЕДЬМАЯ
      Семьдесят девятый год пролетел, почти незаметно пришел к концу, и даже удивительно, как быстро дни сменяли дни, и месяцы - месяцы. Почему-то лето этого года запомнилось мне как душное и жаркое, хотя, когда говорят о большой жаре, всегда вспоминают другие года - семьдесят третий, например. Я все время думал о Марии - точнее, она все время жила во мне, и то, что я испытывал, нельзя назвать мыслью. Скорее, это был то ли воображаемый разговор с ней, то ли негласная примерка её образа на все вокруг.
      И постоянно крутилась в мозгу песенка из "Вестсайдской истории" песенка, которую мы, отлученные в то время от этого фильма, знали по пластинке, на которой её пел Дин Рид:
      Maria!
      I shall never forget your name!
      Maria!
      The world will never be the same!..
      Не помню, близилась к концу летняя сессия или уже завершилась, когда я обнаружил в почтовом ящике конверт, адресованный мне. У меня бешено забилось сердце, хотя почерка Марии я не знал.
      Я открыл конверт. В нем оказался один билет в кинотеатр "Россия", на очередной показ Московского кинофестиваля, который как раз в эти дни набирал обороты. Билет на представленный на фестивале польский фильм, о котором много говорили: "Надо убить эту любовь". И никакой записки, билет, и только.
      Ох, как заколотилось мое сердце! Забылись все дурные мысли, все сомнения, я думал только об одном: раз она мне прислала билет - значит, завтра она будет там!
      А может... Тут мне сделалось дурно. Может, название фильма - это намек: нам нельзя встречаться, и мы больше не встретимся никогда?
      Как бы то ни было, я заметался по Москве, стал обзванивать друзей, выясняя, у кого в эти дни квартира будет свободная и кто мне может дать ключи. Эту проблему я решил, и на следующий день, вечером, отправился в кинотеатр с ключами от квартиры приятеля в кармане.
      Пестрая оживленная толпа, хорошие наряды, атмосфера праздника, отличный буфет - все такое редкое для советских времен. Но я шел сквозь этот блестящий мир, ничего не замечая. Я искал глазами Марию: ведь должна она быть где-то здесь, в этой толпе!
      Я её так и не нашел - и, не найдя, прошел наконец в зал - с третьим звонком, пробираясь по ногам.
      Я так понял, что место мне досталось очень престижное: рядом со мной сидели Глеб Панфилов и Инна Чурикова. Будь я не так замкнут на Марии, я бы, конечно, набрался смелости и заговорил с ними. Уж о моем любимом их фильме, "В огне брода нет", я бы точно высказал им свое восхищение. А заодно сказал бы - если б разговор зашел, и мое мнение было кому-то интересно - какие у меня, у меня лично, претензии к их фильму "Прошу слова".
      Кстати, они могут оказаться - если меня убьют до того, как я осуществлю задуманное, потому что, если меня убьют после, то, значит, мне на все наплевать, и на любые свидетельства в том числе - невольными свидетелями, хотя бы частично, что я рассказываю вам правду и только правду: Им достаточно для этого вспомнить - если они вспомнят за давностью лет - что, да, на таком-то по счету Московском кинофестивале, на таком-то показе, рядом с ними оказался странный, не принадлежащий к особенному киношному миру ( к "киношной тусовке", как сейчас сказали бы), высокий и худощавый молодой человек с очень узнаваемым разрезом серых глаз.
      Тешу себя иллюзиями, но ведь каждому человеку хочется верить, что от его жизни остался след, пропечатавшийся тут и там.
      Но тогда - к стыду моему, потому что любое соприкосновение с такими людьми надо принимать как дар и этим даром воспользоваться - я отметил их присутствие рядом со мной пустым сознанием. Я ждал Марию, и ничто другое меня не волновало.
      И при всем том, фильм я глядеть смог, и помню впечатление, которое он на меня произвел.
      Кто-то этот фильм видел, кто-то нет. В наступившую эру, когда испробованы все методы ударов по зрителю, этот фильм, наверно, не подействует так, как тогда. А может, и подействует, потому что в фильме задан ритм, а ритм - это все. Помню, когда я глядел голливудовский "Стеклянный ключ", довоенного ещё производства, давностью больше, чем в полвека, то есть, я поймал себя на том, что он меня захватывает больше многих современных фильмов. Потому что в этом "криминальном боевике", как сейчас его назвали бы, ритм потрясающий, одно движение идеально соотнесено с другим. Как человек, оказавшийся на определенном этапе своей жизни причастным к кинопроизводству, я могу об этом судить.
      В общем, напомню, на всякий случай, в чем смысл фильма "Надо убить эту любовь".
      Две линии там развиваются параллельно. Сторож помойки прикармливает бездомного пса; молодой многообещающий журналист переживает большую любовь, у него безумный роман с девушкой, которая влюблена в него не меньше, чем он в нее, а на этого журналиста положила глаз дочка партийного босса, папаша всячески поддерживает стремление дочери заполучить перспективного журналиста в мужья и обещает журналисту быструю и великолепную карьеру. Кончаются обе линии одинаково трагически: журналист продается, решает убить в себе свою любовь, делает лживый репортаж с завода и уходит к дочке босса - но при этом сам разрушается внутренне настолько, что на нем можно ставить крест; сторож помойки привязывает к ошейнику пса взрывчатку и гонит его прочь, но прикормленный пес не хочет уходить, и сторож взрывается вместе с ним...
      Нечего и говорить, каким откровением звучал тогда этот фильм. И было в нем откровение другого плана, более высокое: потрясающие любовные сцены, такой красоты в своей естественности - "в своем бесстыдстве", как сказали бы ревнители социалистической нравственности - которая словно ветром продувала мозги. Вот какое это было откровение: настоящая любовь всегда красива. Для меня, видевшего очень и очень мало, в смысле настоящего кино тех лет, это было как удар молнии...
      Я настолько сжился с фильмом, что забыл о свободном месте рядом со мной... Да, рядом со мной одно место оказалось свободным, и в начале фильма я жадно на него посматривал, ожидая чуда. А потом отключился - и очнулся лишь тогда, когда на мою руку легла её рука...
      Всю оставшуюся часть фильма мы смотрели, взявшись за руки. Когда вспыхнуло слово "Конец", она шепнула:
      - Я буду ждать тебя у памятника Пушкину.
      И быстро ушла.
      Немного выждав, я тоже вышел, пересек сквер, подошел к памятнику Пушкину. Она стояла чуть в стороне, у ближнего к Елисеевскому универмагу полукруга скамеек.
      Я кинулся было к ней, чтобы её обнять, но она сделала упреждающий жест рукой.
      - Тихо. Здесь могут быть знакомые, в толпе у кинотеатра. Иди за мной.
      Она пошла по направлению к площади Маяковского, я последовал за ней чуть поодаль. Мы миновали ресторан "Минск", свернули в переулок, прошли за ограду прокуратуры... Фрунзенского района это тогда называлось, да? Столько времени прошло, что старые названия забываются.
      И там, у мрачноватого серого здания, она повернулась ко мне... Может быть, она хотела сказать "Здравствуй!" - и я хотел это сказать - но ничего выговорить мы не смогли, мы кинулись друг другу в объятия.
      Лишь через довольно долгое время, когда мы сумели прервать наш поцелуй, я спросил:
      - Здесь ты не боишься?
      - Нет, - ответила она с улыбкой, - возле прокуратуры никаких знакомых точно не будет.
      - Тогда пошли?
      - У тебя есть, куда идти?
      - Да.
      И я повел её к троллейбусной остановке.
      - Как тебе фильм? - спросила она.
      - Это... - я искал нужные слова. - Это здорово. Странно, что в Польше позволяют снимать такое. Впрочем, ведь в Польше футболистам позволяют играть в Западной Европе, заключать контракты... Для нас такое тоже невозможно.
      - Мне кажется, в Польше что-то назревает, - сказала она. - И что ты сам скоро увидишь, как ошибался, говоря, что в поляках больше гонора, чем истинного мужества...
      Я пожал плечами.
      - Восставать против этой огромной империи - все равно, что идти с саблями на танки, как это сделали когда-то польские гусары. Бумажные солдатики.
      Она остановилась, посмотрела на меня, прищурясь. Кажется, сперва она хотела сказать что-то злое и гневное - но потом рассмеялась.
      - Да, бумажные солдатики!.. Теперь я знаю, что подарить тебе на Новый год.
      - Что? - с интересом спросил я.
      - Узнаешь... Так как тебе фильм, если отбросить все эти разговоры про возможное и невозможное, с точки зрения цензуры.
      - Ты знаешь... Вот в "Зеркале" Андрея Тарковского звучат стихи его отца про то, что "Свиданий наших каждое мгновенье Мы праздновали как богоявленье..."
      - Да, я помню. Очень хорошо помню. И этот луг, пока звучит стихотворение, и все другое... По-твоему, это то самое?
      - Да. У этих молодых любовников такие же праздники свиданий. Как там, дальше? "...В темноте светилась И медленно клонилась нагота...", так? Вот этот образ одухотворенной плоти, образ безумно красивой в своих телесных проявлениях любви. И помнишь, какой там конец? "...И небо развернулось пред глазами, Когда судьба по следу шла за нами, Как сумасшедший с бритвою в руке."
      Она медленно кивнула.
      - Да. Это то самое.
      Может показаться странным, что отношение к одному фильму я объяснял образами другого фильма. Но такая была эпоха, и кино было её языком, и, говоря о кино, уходя в этот целлулоидный мир, мы на самом деле говорили совсем о другом: мы нащупывали точки соприкосновения, точки, в которых, посреди нашего глухого времени, возможно истинно человеческое общение. Знание кино было условным паролем, знаковым оно было, это было важнее, чем знать иностранный язык. Потому что без иностранного можно было обойтись - а вот тех, кто не умел разговаривать на языке кино, мог никто и не услышать. Мы заполняли кинотеатры, стояли в очередях на хорошие фильмы. Сейчас, когда все по-другому, трудно поверить, что так было, что без воздуха кино многим невозможным казалось дышать. Может, наше поколение (и более старшие) припадало к кино как к кислородной подушке, может, какой-то другой образ тут будет более точным, не знаю.
      Но таким было наше общение, и это надо понимать, надо иметь в виду тем, кто не застал наших времен.
      Не буду рассказывать о нашем коротком свидании - о полете над миром длиной в два часа - потому что слишком горьким оказалось для меня расставание. Через два часа Мария встала и начала одеваться.
      - Ты не останешься на ночь? - спросил я.
      - Нет, никак не могу. Ведь на этот раз я остановилась в гостинице, там мое отсутствие сразу сделается заметным. И тебя протащить ко мне в номер гостиницы я не могу: ты ж знаешь, у вас любая горничная работает на КГБ и, если тебя засекут, у тебя почти наверняка выйдут неприятности...
      "Да уж, - подумал я." Я подумал, не рассказать ли ей, что у меня уже были неприятности, что меня пытались завербовать, но промолчал. Вдруг она испугается и прекратит все отношения со мной? А так, остается надежда видеться с ней хотя бы раз в несколько месяцев.
      - К тому же, - продолжала она. - В гостинице тебя почти наверняка заметит кто-нибудь из нашей делегации, а мне этого совсем не надо...
      - Почему не приехал твой муж.?
      - Не смог, - сухо ответила она. - Работа.
      - Так когда мы увидимся? Завтра?
      - Завтра утром я улетаю. Мне и вырваться удалось почти чудом. И ещё надо было потихоньку закинуть тебе билет - и надеяться, что ты в Москве и ты придешь...
      - Понятно, - я больше ни о чем не спрашивал.
      - Не провожай меня, - сказала она.
      - Не буду, - ответил я.
      Когда она уходила, я сидел, не глядя на нее. Хлопнула дверь квартиры, и я завыл - тихо завыл, монотонным, на одной тягучей ноте, воем. В тот вечер я понял, насколько буквально следует понимать выражение "завыл от тоски"...
      И опять потекла обычная жизнь, жизнь без Марии, упорхнувшей, словно кусочек радуги. Кончилось лето, с первого сентября начался новый семестр предпоследний в моей жизни - и занятий оказалось невпроворот.
      Эпизод с моей вербовкой почти забылся. Я исходил из того, что, раз никаких мер больше не последовало, и мне позволили сдать летнюю сессию, то, значит, на меня махнули рукой. Хотя как можно махнуть рукой на человека, учащегося в "идеологическом" ВУЗе, на человека, которому по роду деятельности предстоит общаться с иностранцами, я не очень представлял.
      Более-менее меня занимал вопрос, кто же на меня стукнул. Я выделил для себя "круг подозреваемых" и стал устраивать им тайные проверочки - негласно наблюдал за ними, следил за их реакциями, иногда заводил разговоры из тех, что можно назвать "на грани сомнительных". Не то, чтобы меня это очень мучило, но решить загадку хотелось. Мой круг подозреваемых постепенно сужался, и в конце концов мне предстояло сделать выбор между одним из двух человек: девушкой из нашей группы и парнем из параллельной. В конце концов, я решил сделать выбор "в пользу" (если здесь можно употребить это выражение) парня. Девушку подозревали потому, что она была родственницей декана, что-то вроде двоюродной племянницы, иногородней, и даже жила у него одно время, пока не устроилась в Москве по-своему. Считалось, что с ней нужно быть поосторожней, потому что не может быть, чтобы человек, живущий в одном доме с другим, не рассказывал этому другому многого из того, о чем рассказывать не стоит. Но именно поэтому я её и отмел - она была, так сказать, слишком очевидна, к тому же, декан был мужиком неплохим, и готов был закрыть глаза на многое, если не было прямого вмешательства сверху или если он сам не чувствовал, что в результате лишних студенческих вольностей кресло под ним начинает слишком качаться.
      Кроме того, у нас состоялся с ней занятный разговор, когда мы курили в перерыве между лекциями.
      - Послушай, - сказала она, оглянувшись и убедившись, что нас никто не слышит, - что там у тебя произошло, с тем мужиком, который приезжал с тобой побеседовать?
      - С каким мужиком? - я нахмурился.
      - Ну, весной или в начале лета, то ли перед сессией, то ли во время нее.
      - Не помню, - солгал я. - Много времени прошло... А что?
      - Видишь ли... - она замялась. - Дядя предупредил меня, чтобы я была с тобой поосторожней. Но мне как-то не верится, - "дядей" она называла декана. Чего ей было темнить, скрывать известное всем?
      - Почему ты должна быть со мной поосторожней? - спросил я.
      - Потому что тебе сделали предложение, от которого не отказываются.
      - А, это... - я тряхнул головой. - Не отказываются. Но я отказался.
      - Вот и дядя говорит, что ты отказался. Но как-то слишком шумно. Театрально, что ли. И мужик, который с тобой беседовал, уехал весь белый от бешенства... Дядя говорит, странно, что тебе ничего не было, когда ты так разозлил работника органов. Ни распоряжения припугнуть тебя или завалить на сессии, ничего.
      - А раз ничего не было - значит, это больше смахивает на спектакль, разыгранный, чтобы я выглядел чистеньким? - усмехнулся я.
      - Ну, дядя так прямо не говорит... - она опять смутилась.
      - Но намекает вполне прозрачно... Но, если это так, то зачем ты завела со мной этот разговор? Вдруг я тебя продам? - мне кое-что становилось ясно. Меня не трогают, чтобы представить меня завербованным стукачом. И, замкнув на меня подозрения всех окружающих, прикрыть истинного стукача.
      - Потому что я тебе верю, - сказала она.
      - Спасибо тебе, - сказал я. - Действительно, спасибо.
      Я стал приглядываться к ней повнимательней. Может ли быть, чтобы этот разговор являлся тонким ходом, рассчитанной провокацией? Нет, она казалась вполне искренней.
      Она мне верила, и поэтому решила меня предупредить, что вокруг меня витают нехорошие слухи.
      А почему она мне верила - гадать не приходилось. Достаточно было один раз перехватить её взгляд. Я ей нравился... Впрочем, я многим, кажется, нравился. И возникшие вокруг меня подозрения лишь подогревали её интерес. Больше того - в этом я разобрался потом - ей чуть-чуть, втайне от неё самой, хотелось, чтобы эти подозрения оказались правдой. Для некоторых женщин важно найти более-менее приемлемое объяснение той силе, которая притягивает их к мужчине, им не хочется признавать, что это сила чисто животная. И она убеждала себя, что её ко мне влечет, потому что за мной ощущается твердыня иной силы - той силы, которой я продался и частицей которой я стал. Сила империи, да, и в этом ореоле я ей виделся чем-то вроде легионера. Приблизительно так.
      И я откликнулся на этот её призыв. Почему бы и нет? У Марии была своя жизнь, муж, семья, увидеться мы могли с равным успехом и через два дня, и через десять лет, а мне надо было выстраивать жизнь собственную.
      Роман можно было начать с пол-оборота. Но я медлил. Медлил до самого конца семьдесят девятого года. Мы гуляли с ней, в холодном и мрачном ноябре, заходили погреться в одно из тех кафе, которые уже не существуют, обсуждали дела студенческие, обсуждали книги и фильмы, и наши отношения висели на тонкой грани романа. Почти весь курс был уверен, что мы переспали, хотя на самом деле это было не так.
      И вот - с чего я начал этот кусок моего повествования - подошел к концу семьдесят девятый год, и советские войска вошли в Афганистан, и в день ввода советских войск в Афганистан я получил посылку из Польши. Из Кракова, а не из Познани или Варшавы, как можно было бы ожидать.
      В посылке оказалась пластинка с песнями Булата Окуджавы, как следует запакованная с двух сторон в листы пенопласта и, поверх пенопласта, в тонкую фанеру. Все песни на этой пластинке исполнял польский ансамбль, по-польски, все, кроме последней - "Агнешка, или Прощание с Польшей", которую пел сам Окуджава.
      Отправительницей значилась некая Каролина Богульская, но к пластинке было приложено письмо от Марии.
      "С Новым годом, Дик!
      Выполняю свое обещание и дарю тебе песенку о бумажном солдатике песенку в том исполнении, которое должно связать нас с тобой и стать мостиком между нами. Правда, иногда мне кажется, что ты не бумажный, а Стойкий Оловянный солдатик, а я - та самая бумажная балерина, которая порхнула в огонь вслед за ним. Впрочем, не все ли равно, расплавиться в огне или сгореть? Надеюсь, что сам ты в огонь ещё не шагнешь, а вот письмо это огню предашь. Пусть чистым пламенем порхнет тот поцелуй, который я оставляю на бумаге.
      Когда я теперь попаду в Москву, я не знаю. Я беременна, и мой муж очень счастлив."
      Я так и застыл с письмом в руке. Беременна? Значит, для нас все кончено? Или нет?..
      Но письмо я сжег. А что я помню его от слова до слова - так я помню все, связанное с Марией и, если бы начал рассказывать о каждом мгновении наших встреч, отпечатанном в моей памяти предельно ясно, то мы бы никогда и из семьдесят девятого года не вылезли бы.
      Я аккуратно взял в руки пластинку. Для верности, название (данное, естественно, по-польски) "Песенка о бумажном солдатике" в перечне песен Мария подчеркнула фломастером.
      И я поставил пластинку.
      Странно было слышать Окуджаву в переводе на польский. А аранжировки песен были очень красивыми, с сопровождением колокольчиков. А если не колокольчиков, то, может, небольшого ксилофона - в общем, инструмента или инструментов, дающих переливчатый звон.
      "Жовнеже быв з папьеру..."
      А потом и сам Окуджава запел - и его несильный, но такой проникновенный голос, его слова, в которых за легкостью тянущихся в небе перелетных птиц - одна за другой, за вожаком, в строгом порядке - ощущается трудная работа управляющих крыльями мускулов, до мучительной боли стиснули мне сердце.
      ...Когда трубач над Краковом возносится с трубою,
      Хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах...
      Я слушал, и сам был "в слезах".
      Потертые костюмы сидят на нас прилично,
      И плачут наши сестры, как Ярославны, вслед,
      Когда под крик гармоник уходим мы привычно
      Сражаться за свободу в свои семнадцать лет...
      Через два или три года я узнал, что в первом варианте этой песни у Окуджавы был ещё один куплет, который он быстро вычеркнул и больше не пел, не пел и на этой пластинке:
      Свободу бить посуду, не спать ночей свободу,
      Свободу выбрать поезд и не менять коней!
      Нас с детства обделила гармонией природа,
      Есть высшая свобода, и мы идем за ней!
      Если бы я знал эту строфу тогда! Ведь именно в этой свободе нам и было отказано. Не было у нас свободы "не спать ночей" - на ночь Мария улизнула в гостиницу, а что ей оставалось делать? И где была моя свобода "бить посуду"? Как мне было освободиться настолько, чтобы, вместо наговаривания гадостей Марии, вместо выплесков злобы, порожденных ревностью и отчаянием, начать хватать об пол тарелки, чашки - все, что угодно - и заорать на нее: "Все! Что бы ни было, а ты от меня не уходишь! Я тебя не отпущу!" Возможно - да что там "возможно", скорее всего - вся наша жизнь сложилась бы иначе, потому что на такой призыв она бы откликнулась. И будь у меня "свобода выбрать поезд" - я бы ещё в то время выбрал поезд "Москва-Варшава".
      Но - "нас с детства обделила гармонией природа".
      Однако - "есть высшая свобода и мы идем за ней". Я иду за ней, сегодня и сейчас, с томиком Ронсара под мышкой - издание восемнадцатого века, только что выловленное в "Мекке букинистов" - и до "высшей свободы", до фонтана со статуей Прозерпины, мне осталось всего несколько шагов...
      Каким же долгим оказался путь к этой "высшей свободе"! Хотя, кто знает, возможно, все правильно, потому что, не пройди я сквозь все, что подстерегало меня впереди, не пройди я эти двадцать лет, я бы не только не смог прийти к этой "высшей свободе", но и не узнал бы её, когда она мне встретилась.
      Поэтому, можно считать, все, что я совершил на тот Новый год, было необходимым этапом на моем пути.
      Пластинка оказала на меня странное воздействие. Возможно, в сочетании с известием о беременности Марии. Боль сделалась нестерпимой, и я мечтал уничтожить эту боль, выдрать её из себя.
      "Жовнежу быв з папьеру..."
      "Надо убить эту любовь."
      "Ты не знаешь, какая боль..."
      "Не знаю."
      Этот приступ боли перерос в приступ ненависти. Я ненавидел Польшу, все польское, я ненавидел Марию, я думал о том, каких любовников она заведет там, в Варшаве, после рождения ребенка... Что она не сможет прожить без любовников, я не сомневался. Потому что... Да, в тот момент я видел её вероломной настолько, насколько может быть вероломной только соплеменница Марины Мнишек. Вероломной, как Каролина Собаньская, агент Бенкендорфа, которая спала с Пушкиным и Мицкевичем, чтобы докладывать Третьему Отделению их самые заветные и потаенные мысли.
      А Пушкин - в то время, когда уже знал об этом! - взял и подарил берет Каролины Собаньской своей Татьяне:
      Кто там в малиновом берете
      С послом испанским говорит?..
      Почему Татьяна Ларина, "гений чистоты", была увенчана беретом великосветской провокаторши и доносчицы?
      Одна из загадок Пушкина, на которые вряд ли когда найдется ответ.
      Пушкин сам предлагает ответы на загадки. Перечти я в тот момент "Будрыс и его сыновья", я бы, возможно, постиг истину. Но понадобился долгий и трудный жизненный опыт, чтобы я, только недавно, разглядел простую тайну этой баллады.
      "Три у Будрыса сына, как и он, три литвина..."
      Почему надо подчеркивать очевидную истину, что у отца-литовца сыновья - тоже литовцы?
      А?
      В этом-то все и дело!
      Но тогда я об этом не думал. Тогда я принял свое решение и договорился с Наташей - так звали племянницу декана (и мою будущую жену, можно и сейчас об этом сказать) - что на Новый год в нашу студенческую компанию мы отправимся вместе. Что такая договоренность означала, объяснять не надо.
      Собрались мы у одного парня с итальянского отделения - пассия у него была у нас, в группе с профильным французским, его "предки", как тогда говорили (по-моему, и сейчас так говорят, да?) отвалили на дачу, и он предложил собраться у него, чтобы новый год встретить с Татьяной, и чтобы ему не пришлось никуда тащиться вслед за ней.
      Потом этот "итальянец" тоже стал сотрудником КГБ, как и я. Встречаясь в последующие годы, мы усердно делали вид, будто ничего не знаем друг о друге, и выпивали на двоих с тем дружелюбием, которое, на самом деле, дорогого стоит: этими походами по рюмочным, когда мы пересекались, мы как бы обозначали друг перед другом, что один на другого в "организацию" не докладывает. И что мы всегда поддержим друг друга, возникни такой расклад.
      С моими "предками" - с родителями, то есть - проблем не было. Они привыкли, что я, с самого начала студенческой жизни, встречаю Новый год с друзьями-однокурсниками.
      И, естественно, дым был коромыслом. Многие разговоры вертелись вокруг Афганистана. Как ни странно, говорили об одном: если американцы во Вьетнаме потеряли пятьдесят тысяч, то мы потеряем вдвое больше.
      И я завелся. Я орал:
      - Американцы? Какие американцы? Да они воевать не умеют, им лишь бы ихний паек с шоколадом и сигаретами вовремя получать! Раз американцы потеряли пятьдесят тысяч - мы потеряем вдвое меньше!
      Все переглядывались: мол, так он и должен говорить, завербованный уже. И это меня вдвойне бесило.
      Я ощутил пальцы Наташи на своем локте. Она сжала мой локоть так, как может сжимать его только женщина, принадлежащая мужчине, о котором заботится.
      - Успокойся! - сказала она. - Не стоит того.
      - Да, конечно, - ответил я. - Я уже спокойный.
      И тут - сидящий за полуразоренным столом - меня поманил подсесть тот парень, который (после Наташи) был у меня первым кандидатом на стукачество.
      - Охолонь, - сказал он, наполняя мне пустую (почему-то никем не тронутую) рюмку водкой, при этом грузно навалясь на стол. - Чего ты хочешь?
      - Я? - я не стал освобождаться от Наташи. Наоборот, я обнял её за плечи, чтобы она присела рядом со мной. И она откликнулась на мой зов: она тоже села, и устремила на этого парня (который в данное - не говорю "наше", потому что наше давно прошло - время является известным "демократическим" журналистом), ненавидящий взор: всякий, кто пытался меня поддеть, уже стал её личным врагом.
      А я выпил предложенную мне рюмку водки и внимательно поглядел на него.
      - Ты знаешь, кто я такой, - сказал я, продолжая обнимать Наташу за плечи. - А я сам не знаю, чего я хочу. Да, у меня душа болит за Литву. Но я не знаю, что мне более дорого - свобода Литвы от советского ига или целостность великой империи. А вторжение в Афганистан - это то, что может разрушить целостность великой империи. А вообще, я чувствую себя героем Баниониса в "Никто не хотел умирать": человеком, который пожертвовал всем, даже собственной жизнью, ради любви к жене главаря "лесных братьев".
      И, увидев, как забегали его глаза, я понял: да, это он. Передо мной сидит доносчик, давно готовый и сформировавшийся.
      На этом я встал и потянул Наташу за собой:
      - Пойдем.
      Этот парень стал ловить креветки в стоявшей на столе миске, а мы отошли от стола, я тоже мог бы выловить жирную креветку и сожрать её, но я не стал закусывать.
      Разгул гудел, стукач вылавливал креветки, довольный сегодняшним уловом (и закусок на столе, и людей, на которых он может донести), а я, за дверным косяком, обнял Наташу и сказал:
      - Послушай... Здесь, как и на всех гулянках, есть "комната, в которую никто не войдет", но я не хочу так. Я хочу, чтобы мы были одни, вообще одни...
      Она кивнула:
      - Я тоже об этом подумала. В мою комнату в коммуналке идти не стоит, там такая противная соседка-старушка, обязательно будет подглядывать, и сплетничать потом... Но мой дядя, с женой и сыном, в доме отдыха до второго января, и их квартира пуста. Ключи у меня есть - есть до сих пор и "своя" комната в этой квартире.
      Я ещё крепче стиснул её в объятиях:
      - Ты не представляешь, как я счастлив!
      - Я тоже, - сказала она.
      ГЛАВА ВОСЬМАЯ
      Андрей сидел за компьютером и за документами, полученными от Повара, уже третий день. Игорь Вернулся не "к вечеру", как обещал, а исчез наглухо. Последний звонок его был с мобильного.
      - Мы в районе Профсоюзной улицы, - сказал он. - Дело чуть посложнее, чем я ожидал. Поэтому не волнуйся, если меня не будет несколько дней. Наташе, - это жене Игоря, - я уже позвонил, чтобы и она не волновалась. А теперь - отключаю мобильный, поэтому пробовать вызвонить меня бессмысленно.
      Андрей понял. По звонку с мобильного или на мобильный можно приблизительно установить, в каком месте находится владелец телефона. Игорю требовалось, чтобы его местопребывание и приблизительно не было никому известно. И не исключал Игорь возможности того, что его "ведут" и что его мобильник запеленгован.
      Кто за ним мог следить? Люди Повара? Или, наоборот, кто-то противостоящий Повару?..
      Когда Игорь наконец объявился в конторе, он был мрачнее тучи. Андрей не стал интересоваться, куда именно Игорь отъезжал, увозя Тадеуша, и как обеспечивал безопасность парня. О местонахождении Тадеуша даже Андрею лучше было знать поменьше. Но, то, что Игорь, собиравшийся управиться "до вечера", исчез на два дня, кое о чем говорило.
      - Трудно пришлось? - спросил Андрей.
      - Еще как! - Игорь, плюхнувшись на угол дивана, со смаком раскурил сигарету. - Этот Тадеуш - ещё тот идиот. При том, что, вроде, все понимает. Неужели и мы были такими же?
      - Но ты его припрятал?
      - Припрятал. А у тебя как дела?
      Андрей покачал головой.
      - Что-то странное. Либо Повар от нас что-то скрывает, либо это тот редкий случай, когда сам Повар не вполне правильно понимает ситуацию.
      Игорь хмыкнул.
      - Ну, то, что Повар и от нас закроет какие-то операции, в которых участвовал Дик, и какие-то куски его биографии - это заранее можно было сказать. Есть вещи, которые и посейчас не подлежат разглашению.
      - Я знаю, - сказал Андрей. - И говорю с поправкой на это.
      - Что ты имеешь в виду? - Игорь нахмурился. - Что тебя смущает?
      - Меня смущает то, что Повар больно старательно подтягивает смерть Янчаускаса к прошлогодней операции в Германии.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10