Современная электронная библиотека ModernLib.Ru

Батальоны просят огня

ModernLib.Ru / Современная проза / Бондарев Юрий Васильевич / Батальоны просят огня - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Бондарев Юрий Васильевич
Жанр: Современная проза

 

Загрузка...

 


Юрий Васильевич Бондарев

Родился в 1924 году в городе Орске, на Южном Урале. Детство и юность будущего писателя прошли в Москве. Здесь он учился в школе, вступил в комсомол, отсюда вместе со своими одноклассниками отправлялся под Смоленск на строительство оборонительных рубежей жарким летом 1941 года. Юрий Бондарев принадлежит к тому поколению, для которого Великая Отечественная война явилась первым жизненным крещением, высшей суровой школой юности. Ратный путь командира артиллерийского орудия Юрия Бондарева пролегал от стен волжской твердыни до Польши. В 1944 году, двадцатилетний коммунист, командир взвода, после второго ранения он был направлен в Чкаловское артиллерийское училище, где учился до последних дней войны. Демобилизация заставила Юрия Бондарева подумать о мирной профессии. Поиск был трудным и привел его в Литературный институт имени Горького. В тот год набор в институт был необычным. Грудь многих студентов украшали боевые ордена, это были люди, еще не успевшие сменить шинели на штатскую одежду, вчерашние фронтовики, чей жизненный опыт и гражданское мужество рождены и закалены на многотрудных солдатских дорогах. Вполне естественно, что именно эти годы дали наивысший «урожай» писателей и поэтов, которые сейчас широко известны в нашей стране и за рубежом и составляют блестящую плеяду в советской литературе. Юрию Бондареву повезло еще и потому, что его непосредственным руководителем в Литинституте оказался замечательный писатель Константин Георгиевич Паустовский — человек огромной души, тонкий знаток слова, чуткий и доброжелательный воспитатель молодых литераторов.

Тема прошедшей войны, тема высокого гуманизма советского солдата, его кровной ответственности за наш сегодняшний день проходила в произведениях многих писателей. Но у Юрия Бондарева она стала основой в его творчестве.

Повесть «Батальоны просят огня» опубликована в 1957 году. Эта книга, как и последующие, словно бы логически продолжающие «Батальоны…», — «Последние залпы», «Тишина» и «Двое» — принесла автору их Юрию Бондареву широкую известность и признание читателей. Каждое из этих произведений становилось событием в литературной жизни, каждое вызывало оживленную дискуссию. Книги эти переведены на многие языки мира, выдержали более шестидесяти изданий.

Военная литература у нас довольно обширна, дань военной тематике отдали многие выдающиеся писатели. Однако Юрию Бондареву уже в «Батальонах…» удалось нащупать и развить свою собственную линию, свое течение в широком литературном потоке. Не стремясь к созданию всеобъемлющей картины войны, автор кладет в основу произведения конкретный боевой эпизод, один из многих на бесчисленных полях сражений, и населяет свою повесть совершенно конкретными людьми — простыми солдатами и офицерами — рядовыми великой армии. Писатель углубленно изучает психологию советского человека, нередко в трагических обстоятельствах, и раскрывает его подлинный героизм. Действительно, образ войны у Юрия Бондарева грозный и жестокий. И события, описанные в повести «Батальоны просят огня», глубоко трагичны. Но теперь, с дистанции времени, мы по-новому судим и гордимся сильной душой советского солдата, сознательно идущего на гибель во имя своего народа, во имя грядущей победы. Высоким гуманизмом, любовью и доверием к человеку полны страницы повести.

Повесть «Последние залпы» (1959 г.) явилась как бы следующей главой в творчестве писателя. Юрий Бондарев по-прежнему верен своей теме — теме простого человека на войне, теме героизма и сознательного самопожертвования.

В 1962 году опубликован новый роман Ю. Бондарева «Тишина», а вскоре — его продолжение, роман «Двое». Герой «Тишины» Сергей Вохминцев только что вернулся с фронта. Но и теперь он не может стереть в памяти отзвук еще недавних сражений. Поступки и слова людей он судит самой высокой своей мерой — мерой боевого товарищества, фронтовой дружбы. Но этическое кредо вчерашнего солдата, столкнувшись с жизнью, где рядом с добром уживаются корыстолюбие, ложь и клевета, вынуждено как бы снова подвергнуться оценке по самому большому счету. И в этих обстоятельствах, в нелегкой борьбе за утверждение справедливости и человеческого достоинства выковывается по-новому характер героя, крепнет его гражданская позиция.

В западной литературе послевоенных лет постоянно звучит мотив отчуждения вчерашнего солдата от общества, мотив разрушения идеалов и человечности. Позиция Бондарева в этом смысле не дает повода для двух мнений. Нелегко его герою на первых порах входить в мирную колею, нелегко забыть то время, когда понятия «друг» и «враг» были четко разграничены линией переднего края. Но Сергей Вохминцев недаром прошел долгую и суровую школу жизни. Даже в чем-то проигрывая, он все равно не может чувствовать себя побежденным. Он снова и снова, как герои прежних книг Бондарева, убеждает читателя, что правда, какой бы горькой она порой ни была, есть только одна. И определенный максимализм героя не кажется нам нарочитым, ибо, как показало время, будущее за правдой, которую отстаивал Сергей Вохминцев, которую отстаивало общество.

Одним из наиболее ярких и значительных произведений Ю. Бондарева мы с полным правом можем назвать его роман «Горячий снег», вышедший отдельной книгой в 1970 году.

Тема массового героизма советского народа в дни самых жестоких испытаний, которую начал разрабатывать Юрий Бондарев еще в первых своих военных повестях, получила в «Горячем снеге» наиболее полное воплощение. Автор рассказывает о последних днях Сталинградской битвы, о людях, вставших насмерть на пути фашистов, рвущихся к окруженной группировке Паулюса.

Много и упорно работая в литературе, Юрий Бондарев не порывает связей и с кино. Широкую популярность у зрителей завоевал фильм «Тишина». По сценарию Ю. Бондарева поставлен фильм-эпопея «Освобождение». Сейчас снимается художественный фильм по роману «Горячий снег». Юрий Васильевич ведет большую общественную работу. Он секретарь правления Союза писателей СССР и РСФСР.

В настоящее время работает над новым романом. На вопрос, о чем будет этот роман, Юрий Васильевич ответил: об интеллигенции 60-х годов. С ретроспекцией в годы войны.


В. Вучетич

Юрий Васильевич Бондарев. Батальоны просят огня

…Смертный бой не ради славы,

Ради жизни на земле.

А. Твардовский

Глава первая

Бомбежка длилась минут сорок. Потом она кончилась. Полковник Гуляев, оглушенный, втиснутый разрывами в пристанционную канаву, провел ладонью по своей багровой шее — ее покалывало, жгло, — выругался и поднял голову.

В черном от дыма небе, неуклюже выстраиваясь, с тугим гулом уходили немецкие самолеты. Они шли низко над лесами на запад, в сторону мутно-красного шара солнца, которое, казалось, пульсировало в клубящейся мгле. Все горело, рвалось, трещало на путях, и там, где еще недавно стояла за пакгаузом старая закопченная водокачка, теперь среди рельсов, дымясь, чернела гора обугленных кирпичей; клочья горячего пепла опадали в нагретом воздухе.

Полковник Гуляев, морщась, осторожно потер обожженную шею, потом грузно вылез на край канавы и сипло крикнул:

— Жорка! А ну, где ты там? Быстро ко мне!

Жорка Витьковский, шофер и адъютант Гуляева, гибкой независимой походкой вышел из пристанционного садика, грызя яблоко. Его мальчишески наглое лицо было спокойно, немецкий автомат небрежно перекинут через плечо, из широких голенищ в разные стороны торчали запасные пенальные магазины.

Он опустился возле Гуляева на корточки, с аппетитным треском разгрызая яблоко, весело улыбнулся пухлыми губами, влажными от сока.

— Вот бродяги! — сказал он, все улыбаясь, взглянув в мутное небо, и добавил невинно: — Съешьте антоновку, товарищ полковник, не обедали ведь…

Это легкомысленное спокойствие мальчишки, вид пылающих вагонов, боль в обожженной шее и это яблоко в руке Жорки внезапно вызвали в Гуляеве злое раздражение.

— Воспользовался уже? Трофеев набрал? — Полковник ударил по протянутой руке адъютанта — яблоко вывалилось; и встал, хмуро отряхивая пепел с погон. — А ну, разыщи коменданта станции! Где он, черт бы его!..

Жорка вздохнул и, придерживая автомат, не спеша двинулся вдоль станционного забора.

— Бегом! — крикнул полковник.

Все, что горело сейчас на этой приднепровской станции, лопалось, взрывалось, трещало и малиновыми молниями вылетало из вагонов, и то, что было покрыто на платформах тлеющими чехлами, — все это уже значилось словно бы собственностью Гуляева, все это прибыло в армию и должно было поступить в дивизию, в его полк и поддерживать в готовящемся прорыве. Все погибало, пропадало в огне, обугливалось, стреляло без цели после более получасовой бомбежки.

«Бестолочи, глупцы! — гневно думал Гуляев о коменданте станции и начальнике тыла дивизии, решительно и грузно шагая по битому стеклу к вокзалу. — Под суд, сукиных сынов, мало! Под суд! Обоих!»

Возле станции уже стали появляться люди: навстречу бежали солдаты с потными серыми лицами, танкисты в запорошенных пылью шлемах, в грязных комбинезонах. Все подавленно озирали дымный горизонт, щуплый и низенький танкист-лейтенант, ненужно хватаясь за кобуру, метался меж ними по платформе, орал срывающимся голосом:

— Тащи бревна! К танкам! К танкам!..

И, наткнувшись растерянным взглядом на Гуляева, не вытянулся, не козырнул, только покривился тонким ртом.

Впереди, метрах в пятидесяти от перрона, под прикрытием каменных стен чудом уцелевшего вокзала стояла группа офицеров, доносились приглушенные голоса. В середине этой толпы на голову выделялся своим высоким ростом командир дивизии Иверзев, молодой, румяный полковник, в распахнутом стального цвета плаще, с новыми полевыми погонами. Одна щека его была краснее другой, синие глаза источали холодное презрение и злость.

— Вы погубили все! Па-адлец! Вы понимаете, что вы наделали? В-вы!.. Пон-нимаете?..

Он коротко, неловко поднял руку, и у стоявшего возле человека, как от ожидания удара, невольно вскинулась кверху голова, — и тогда полковник Гуляев увидел белое, дрожавшее дряблыми складками лицо пожилого майора, начальника тыла дивизии, его опухшие от бессонной ночи веки, седые взлохмаченные волосы. Бросились в глаза неопрятный, мешковатый китель, висевший на округлых плечах, нечистый подворотничок, грязь, прилипшая к помятому майорскому погону, запасник, по-видимому, работавший до войны хозяйственником, «папаша и дачник»… Втянув голову в плечи, начальник тыла дивизии виновато и молча смотрел Иверзеву в грудь.

— Почему не разгрузили эшелон? Вы понимаете, что вы наделали? Чем дивизия будет стрелять по немцам? Почему не разгрузили? Поч-чему?..

— Товарищ полковник… Я не успел…

— Ма-алчите! Немцы успели!

Иверзев шагнул к майору, и тот снова вскинул широкий мягкий подбородок, уголки губ его мелко задергались, будто он хотел заплакать; офицеры, стоявшие рядом, отводили глаза.

В ближних вагонах рвались снаряды; один, видимо бронебойный, жестко фырча, врезался в каменную боковую стену вокзала. Посыпалась штукатурка, кусками полетела к ногам офицеров. Но никто не двинулся с места, не пригнулся, лишь поглядели на Иверзева: плотный румянец залил его другую щеку.

— Под суд! — низким голосом выговорил Иверзев. — Я отдам вас под суд! Полковник Гуляев, подойдите ко мне!

Гуляев, оправляя китель, подошел с готовностью; но этот несдержанный гнев командира дивизии, это усталое, измученное лицо начальника тыла сейчас уже неприятно было видеть ему. Он недовольно нахмурился, косясь на пылающие вагоны, проговорил глухим голосом:

— Пока мы не потеряли все, товарищ полковник, необходимо расцепить и рассредоточить вагоны. Где же вы были, любезный? — невольно поддаваясь презрительному тону Иверзева, обратился Гуляев к начальнику тыла дивизии, оглядывая его с тем болезненно-сострадательным выражением, с каким глядят на мучимое животное.

Майор, безучастно опустив голову, молчал; седые слипшиеся волосы его топорщились у висков неопрятными косичками.

— Действуйте! Дей-ствуй-те! Что вы стоите? В-вы, растяпа тыла! — крикнул Иверзев бешеным шепотом. — Бегом! Все делать бегом! Марш! Товарищи офицеры, всем за работу! Полковник Гуляев, разгрузка боеприпасов под вашу ответственность!

— Слушаюсь, — ответил Гуляев.

Иверзев услышал глуховатый голос Гуляева и, хотя понимал, что это «слушаюсь» еще ничего не решает, все же, сдерживая себя, перевел внимание на коменданта станции — сухощавого, узкоплечего подполковника, замкнуто и нервно курившего возле ограды вокзала, — и добавил тише:

— А вы, товарищ подполковник, ответите перед командующим армией за все сразу! За все!..

Подполковник не ответил, и, не ожидая ответа, Иверзев повернулся — офицеры расступились перед ним — и стремительно, крупными шагами пошел к «виллису» в сопровождении молоденького, тоже как бы рассерженного адъютанта, щеголевато затянутого в новые ремни.

«Уедет в дивизию», — подумал Гуляев без осуждения, но с некоторой неприязнью, потому что по опыту своей долгой службы в армии хорошо знал, что в любых обстоятельствах высшее начальство вольно возлагать ответственность на подчиненных офицеров. Он знал это и по самому себе и поэтому не осуждал Иверзева. Но неприязнь объяснялась главным образом тем, что Иверзев назначил ответственным именно его, безотказного работягу фронта, как он иногда называл себя, а не кого другого.

— Товарищи офицеры, прошу ко мне!

Гуляев лишь сейчас близко увидел коменданта станции; лицо коменданта, меловая бледность, его вздрагивающие худые пальцы, державшие сигарету, ясно объяснили ему, что этот человек только что пережил. «Отдадут под суд. И за дело», — подумал Гуляев без жалости и сухо кивнул подполковнику, встретив ищущий его взгляд.

— Ну, будем действовать? Так, что ли, комендант?

Когда несколько минут спустя комендант станции и Гуляев отдали все распоряжения офицерам, и к горящим составам, зашипев паром, подкатил маневровый паровозик с перепуганно высунувшимся машинистом, и тяжелые танки стали, глухо ревя, сползать с тлеющих платформ, тогда к полковнику, кашляя, перхая, моргая слезящимися от дыма глазами, подбежал начальник тыла дивизии, затряс седой головой: он задыхался.

— Боеприпасы одним паровозом мы не спасем! Погубим паровоз, людей, товарищ полковник!..

— Эх, братец вы мой, — досадливо поморщился Гуляев. — Разве вам в армии служить? Где ж вы фуражку потеряли?

Майор скорбно улыбнулся, его опущенные руки жалко теребили полы помятого кителя.

— Я постараюсь… Я все, что смогу… — заговорил он умоляющим голосом. — Комендант сообщил: прибыл эшелон. Из Зайцева. Стоит за семафором. Я сейчас за паровозом. Разрешите?

— Мигом! — скомандовал Гуляев. — Одна нога здесь… И, ради бога, не козыряйте. Как корягу, руку подносите, черт бы драл! И без фуражки!..

Майор отдернул руку, как обожженную, сконфуженно попятился и потом побежал к перрону, рыхло колыхая спиной, неуклюже подпрыгивая, наталкиваясь на танкистов; они раздраженно матерились. Его мешковатый китель, взлохмаченная голова мелькнули в последний раз в конце перрона, исчезли в сизо-оранжевом дыму возле крайних вагонов, где с треском, визгом осколков лопались снаряды.

— Жорка! А ну, за майором! Помоги! А то носит его… видишь? За смертью гоняется! — сказал Гуляев.

Жорка ухмыльнулся, ответил небрежно:

— Есть, — и двинулся за майором своей цепкой скользящей походкой.

Полковник Гуляев стоял около вокзала, глядел на пылающие вагоны со вздыбленными крышами, понимал, что все здесь, охваченное огнем, могло спасти только чудо. Он думал о том, что этот пожар, уничтожающий боеприпасы и снаряжения не только для истощенной в боях дивизии, но и для армии, оголял его полк, батальоны которого подтянулись к Днепру в течение прошлой ночи. И как бы умны ни были сейчас распоряжения Гуляева, как бы ни кричал он, ни взвинчивал людей, — все это теперь не спасало положения, не решало дела.

Он видел, как, убегая в дым и вновь выныривая в просветах пожара, маневровый паровозик, свистя, носился по путям с прилипшим к буферу сцепщиком, разъединял искореженные осколками вагоны, оглушая лязгом железа, толкал их в тупики. Танки обрушивались через края платформы на бревна, скатывались на землю; недовольно ревя, как обожженные звери, уползали к лесу; он начинался тут же за станционным зданием.

Мимо вокзала пробежал высокий танкист-подполковник, брови подпалены, лицо озлобленное, все в темных полосах гари; он не заметил Гуляева.

— Подполковник! — зычно окликнул Гуляев, чуть подбирая полнеющий живот, как делал это всегда, готовый отдать приказ.

— Что вам? — Танкист остановился, воспаленные веки сузились. — Я слушаю!

— Сколько танков вышло из строя?

— Не подсчитано!

— Вот что! Освободятся люди, пошлите их на расцепку вагонов! Сейчас придет еще паровоз…

— Я людьми швыряться не намерен, товарищ полковник! Воевать без людей буду?

— А как же будет воевать дивизия? А? Вся дивизия? — спросил Гуляев, чувствуя, что снова сбивается на тон Иверзева, и раздражаясь на себя за это.

У танкиста собрались в одну линию почерневшие губы; он ответил твердо:

— Не могу! Я отвечаю за своих людей, полковник!

В ближайшем вагоне с грохотом взорвалось несколько снарядов, взметнулась крыша, дохнуло обжигающим жаром, запахом тола. Лицам стало горячо. На мгновение оба отвернулись, их заволокло дымом; танкист закашлялся.

— Товарищ полковник, разрешите обратиться? — послышался в эту минуту за спиной Гуляева насмешливый голос.

— По-до-жди-те! Подождите! — холодно, не оборачиваясь, проговорил Гуляев, упорно глядя на кашляющего подполковника-танкиста, и добавил уже жестко: — Я потребую… потребую выполнения!

— Товарищ полковник, разрешите обратиться?

— Кто еще тут? Что угодно? — Гуляев, поморщась, круто повернулся и тотчас, не понимая, удивленно и громко воскликнул: — Капитан Ермаков? Борис? Откуда тебя черти принесли?..

— Здорово, полковник Гуляев!

Среднего роста капитан в летней выгоревшей гимнастерке с темными следами от портупеи стоял возле. Талия узко перетянута ремнем, тень от козырька падала на половину смуглого лица, карие, почти черные глаза, белые зубы блестели в обрадованной улыбке.

— Ну, здорово, полковник! — оживленно повторил он. — Что, не верите? Доложить, что ли?

— Да откуда тебя черти принесли? — проговорил, затоптавшись, Гуляев, сначала сурово нахмурился, потом засмеялся, грубовато стиснул капитана в объятиях и сейчас же отстранил его, засопев, косясь назад.

— Идите, — буркнул он танкисту. — Идите.

— Дайте жрать, полковник! Толком четыре дня не ел! — сказал капитан, улыбаясь. — И сутки без дымового довольствия!..

— Да откуда ты?.. Докладывай!

— Из госпиталя. Ждали в пути, когда кончится у вас тут. Потом появляется Жорка с майором, ну и… прикатили на паровозе.

— Легкомыслие? Шутишь все? — пробормотал Гуляев, всматриваясь в заштопанный рукав капитанской гимнастерки, и густо побагровел. — Не писал из госпиталя, хинная ты душа! А? Молчал, ухарь-купец!

— Я хочу не есть, а жрать! — ответил капитан, смеясь. — Дайте хоть сухарь! Водки не прошу!

— Жорка! — крикнул полковник. — Проведи капитана Ермакова к машине!

Жорка, до этого скромно стоявший в стороне, просветлел лицом, заговорщицки подмигнул капитану голубым невинным глазом:

— Тут в лесу. Недалеко.


Все, что можно было сделать в создавшихся обстоятельствах, было сделано. Устало догорали загнанные в тупики вагоны; с последним, как бы неохотным треском запоздало рвались снаряды. Пожар утих. И только теперь стало видно, что стоял теплый, погожий день припозднившегося бабьего лета. Чистое сияющее небо со стеклянно высокой синевой развернулось над лесной станцией. И только на западе почти неуловимо светились в бездонной его глубине беззвучные зенитные разрывы.

Порыжевшие, тронутые осенью приднепровские леса, окружавшие черное пепелище путей, стали видны, как в бинокль.

Полковник Гуляев, потный, разомлевший, не без наслаждения скинув горячие сапоги с усталых ног, подставив ноги солнцу и расстегнув китель, так что видна была волосатая, пухлая грудь, лежал в станционном садике под облетевшей яблоней. Здесь все по-осеннему поблекло, поредело, везде неяркий блеск солнца, везде хрупкая прозрачная тишина, вокруг легкий шорох палых листьев, чуть-чуть тянуло свежим воздухом с севера.

Капитан Ермаков лежал рядом, тоже без сапог, без ремня и фуражки. Полковник, хмурясь, сбоку рассматривал его исхудалое, побледневшее лицо, прямые брови, — черные волосы упали на висок, шевелились от ветра.

— Та-ак, — проговорил Гуляев. — Значит, раньше времени прибежал? Что, не терпелось, терпежу не было?

Борис вертел опавший желтый яблоневый лист, задумчиво улыбаясь, внимательно щурился на него.

— Променять госпитальную койку вот на это… стоило, честное слово, — ответил он, сдунул лист с ладони, затем спросил полусерьезно: — Вы что-то, полковник, растолстели? В обороне стоите?

— Ты мне не вкручивай, — недовольно перебил Гуляев. — Я спрашиваю, почему прибежал?

Борис потянулся к яблоне, сорвал голую веточку, опять внимательно осмотрел ее, сказал:

— Вот, оторвал эту ветку — и она погибла. Верно? Ну ладно, оставим лирику. Как там моя батарея, жива?

Он, слегка усмехнувшись, взглянул на полковника, повторил:

— Жива?

— Твоя батарея ночью форсировала Днепр. Ясно? — Гуляев, сопя, повернулся, поерзал животом по желтой траве, по сухим листьям, раздраженно спросил: — Ну, еще вопросы?

— Кто командует батареей?

— Кондратьев.

— Это хорошо.

— Что хорошо?

— Кондратьев.

— Вот что, — грубовато и решительно проговорил Гуляев, — хочу предупредить тебя, и без шуток, дорогой мой. Будешь грудью по-дурацки, по-ослиному пули ловить, храбрость показывать — к чертовой бабушке спишу в запасной полк! И баста! Спишу — и баста!

— Ясно, — сказал Борис.

— Убьют дурака. Что?

— Ясно, — кивнул Борис. — Все ясно.

Обветренное, крупное, заметное покатым морщинистым лбом, лицо полковника медленно отпускало с себя выражение недовольства, нечто похожее на улыбку слабо тронуло его губы, и он проговорил с грустным весельем:

— Оторванная ветка! Ска-жит-те! Философ, пороть тебя некому!

Лежа на спине, Борис по-прежнему задумчиво глядел в холодноватую синеву неба, и Гуляев подумал, что этому молодому, здоровому офицеру мало дела до его слов, до откровенного беспокойства, не предусмотренного никаким уставом, — они знали друг друга со Сталинграда. Был полковник одинок, вдов, бездетен, и он как бы видел в Ермакове свою молодость и многое прощал ему, как многое прощал и себе в те годы, как это иногда бывает у немало поживших и не совсем счастливых одиноких людей.

Долго лежали молча. Пустой, перепутанный паутиной садик был насквозь пронизан золотистым солнцем. В теплом воздухе планировали листья, бесшумно стукаясь о ветви, цепляясь за паутину на яблонях. В тишину долетало отдаленное гудение танков из леса, тонкое шипение маневрового паровозика на путях: отзвуки жизни.

Сухой лист упал полковнику на плечо. Он медлительно смял его в кулаке, скосил глаза на Бориса.

— Прорывать оборону будем. Крепкий орешек на правом берегу. Что молчишь?

— Так, думаю. И сам не знаю о чем, — сказал Борис.

Со стороны вокзала, приближаясь, послышались голоса, показавшиеся странными здесь, — женские голоса, звучные и будто стеклянные в тихом воздухе полуоблетевшего сада. Полковник Гуляев, неловко повернув обожженную шею, крякнул от боли, удивленно оглядываясь, спросил:

— Это что же такое?

По тропинке от вокзала через сад двигались две женщины, несли огромный сундук, переплетенный веревками. Одна, молодая, гибкая, босоногая, в выцветшей блузке, небрежно заправленной в юбку, косынка надвинута на тонкие брови, шла изогнувшись, напрягая крепкие икры; другая — в мужской поношенной телогрейке, в сапогах, смуглое лицо изможденно, потно, волосы растрепались, и солнце, бившее сзади, просвечивало их.

— Далеко ли, красавицы бабоньки? — крикнул Гуляев и, кряхтя, сел, медленно потирая колени.

Женщины опустили сундук. Молодая выпрямилась, нестеснительно оглядела грузноватую фигуру Гуляева, игриво-дерзким взглядом скользнула по лицу Бориса и вдруг фыркнула, засмеялась.

— Помогли бы, товарищ полковник, вещи у нас больно тяжелые! Серьезно…

Борис спросил с явным интересом:

— А вы что же, недалеко здесь живете? Вы здешние?

Молодая заулыбалась, выставив грудь, ловкими пальцами поправляя косынку, а та, постарше, что в телогрейке, низко опустив лицо, смутилась, смугло покраснела. Молодая бойко сказала:

— Мы рядом тут. В лесу село… Одни мы! Просто одни. Помогли бы, а?

— Пойдем? — полувопросительно сказал Борис. — А, товарищ полковник?

— Да ты что? — свирепым шепотом остановил его Гуляев, протестующе замахав крупной рукой. — Не в форме мы, красавицы, босиком, видите? Наше дело военное, бабоньки, некогда нам! Идите, идите!

Немного спустя, когда женщины скрылись в глубине сада, полковник, наморщив озабоченно лоб, заторопился, стал натягивать шерстяные носки, говоря:

— Ну все. Поехали. Хватит.

Борис шутливо сказал ему:

— А может быть, пойдем? Надо бы помочь.

— Да ты что? — Гуляев, побагровев, встал, ожесточенно вбил ногу в узкий сапог, резко одернул на животе китель. — Нечего нам тут. Пошли. Залежались. Дел по горло!

Косматое нежаркое солнце садилось в леса.

Глава вторая

Ночь застала их в дороге, холодная, звездная октябрьская ночь. Шумом, движением, людскими голосами была наполнена лесная темнота. Жорка изредка включал фары, и в белом коридоре их то мелькала оскаленная, скошенная на свет морда лошади, то заляпанный грязью борт грузовика, то кухня, разбрызгивающая по дороге раскаленные угли, то щит орудия и нахохленные спины ездовых, то серые, непроспанные лица солдат. Все это шло, двигалось, ехало, копошилось, скакало во тьме туда, где за лесами тек Днепр.

— Гаси! Гаси фары, дьявол! — метнулся от подпрыгивающей впереди повозки крик, мимо скользнуло белое лицо ездового, и по борту «виллиса» жестяно хлестнул кнут.

— Надо бы через спину тебя протянуть, — ворчливо пробормотал в сторону Жорки полковник. — А ну, гаси. И перестань жевать, ну?

Хмуро вобрав голову в плечи, Гуляев смотрел сквозь ветровое стекло на дорогу; Жорка лениво грыз сухарь, одной рукой держал баранку, изредка поглядывал вверх, где текло мерцающее холодное небо.

— Вот бродяги! — сказал он, жуя, и спрятал сухарь в карман. — Гляньте-ка, товарищ полковник, опять фонари развесили.

В небе распускался сумрачный желтый свет: четыре осветительные бомбы, роняя искры, высоко висели над лесами среди звезд. Они медленно летели, косо и тихо опускаясь. Вверху выступили из темноты, четко прорезались оголенные вершины деревьев. Лес сразу ожил, черные тени деревьев поползли, задвигались на дороге, мешаясь с тенями людей, машин, повозок; впереди ожесточенно взревели танки, кто-то зычно подал команду из глубины колонны:

— Сто-ой!

Жорка вопросительно поднял одну бровь; полковник пробормотал в воротник:

— Объезжай.

«Виллис» обогнул колонну машин, тесно сгрудившиеся повозки, орудия, понесся впритирку к лесу, ветви захлестали, забили по бортам, по стеклу, упруго подбрасывало на корневищах. Деревья расступились, стало по-дневному светло. Над головой, разгораясь, плыли «фонари». Впереди с громом рванулось двойное пламя, и в лесу ахнуло, загремело, как в пустых коридорах.

— Куда? Куда под бомбы прешь? Не видишь? — закричал кто-то отчаянным голосом, и человеческая фигура метнулась перед радиатором. — Ку-уда?..

— Стоп! — скомандовал Гуляев, занося вон из машины ногу.

«Виллис» круто затормозил, и Борис ударился бы о спинку переднего сиденья, если бы не спружинил руками. Полковник вылез, пошел вперед. На дороге чернела, тускло освещенная «фонарями», колонна танков; моторы работали, стреляя резкими выхлопами, танки двигались толчками к матово блестевшей воде. Там, в проходе, образованном съехавшими к обочине повозками и кухнями, они с гулом вползали на качающийся понтонный мост.

— Днепр? — быстро спросил Борис, наклоняясь к уху Жорки,

— Не-е, рукав… Днепр дальше, — ответил Жорка, поглядывая на небо. — Почуяли, бродяги, все время тут долбят… Во кинул, бродяга. Слышите — поросята завизжали?..

Заглушая гул танковых моторов, крики у переправы, ржанье лошадей, новые пронзительные, рвущие воздух звуки возникли в небе. Небо обрушилось: ослепляя, брызнули шипящие кометы, полыхнули огнем в глаза; «виллис» резкой силой толкнуло назад. Борис, испытывая холодно-щекочущее чувство опасности, притупившееся в госпитале, смотрел на разрывы. Потом увидел в хаосе рвущихся вспышек вопросительно повернутое лицо Жорки; сквозь грохот прорвался его голос:

— Ложи-ись, товарищ капитан! Пикирует!

Борис, возбужденный, с сжавшимся сердцем — отвык, отвык! — делая размеренные движения, вылез из машины и, чувствуя глупость того, что делает, заставил себя не лечь, а стоять, наблюдая за дорогой.

В ту же минуту он поднял голову: нарастающий рев мотора стал давить на уши. С белесого неба стремительно падала на переправу тяжелая тень, оскаливаясь пулеметными вспышками. И Борис поспешно лег возле машины. Малиновые короткие молнии, будто подымая ветер, отвесно неслись вдоль колонны. Упала, забилась в оглоблях, заржала лошадь. «О-ох, о-ох», — послышалось из леса; что-то зашлепало по мокрому песку возле головы Бориса. И он непроизвольно нащупал и отбросил горячую крупнокалиберную гильзу.

В глубине леса гулко и запоздало застучали скорострельные зенитные орудия. Трассы вслепую рассыпались в небе, все мимо, мимо низкого тяжелого силуэта самолета. Гул его удалялся. Зенитки смолкли. Стало тихо. «Фонари» опустились к самой воде. И было слышно, как по ту сторону рукава отдаленно рокотали танки. Они переправились во время бомбежки. Борис поднялся с земли, разозленный и неприятно подавленный тем, что чувство страха оказалось сильнее его, отряхнул мокрый налипший песок с коленей, подумал: «Разнежился. Все. Конец. Прежняя жизнь начинается».

— Из санроты! Где санрота? Санитары! — донесся крик из колонны, и она зашевелилась, задвигались фигуры меж повозок и машин.

— Жорка! — раздался голос полковника. — Все целы?

— Целы, целы. Поехали, — ответил Борис преувеличенно спокойно.

«Виллис» снова понесся по дороге к близкому Днепру.

Борис смотрел на мелькающие стволы берез, на темную нескончаемую колонну; сырой ветер обливал холодом потную от возбуждения шею, еще не проходило раздражение на самого себя после только что пережитого страха: он не любил себя такого.

Так же, как большинство на войне, Борис боялся случайной смерти: смерть в нескольких километрах от фронта всегда казалась ему такой же унизительно-глупой, как гибель человека на передовой, вылезшего с расстегнутым ремнем из окопа по своей нужде.

— Началось наше, — сказал Жорка, снова осторожно захрустел сухарем и включил на мгновение фары. Вспыхнув, они скользнули по борту буксующего на дороге «студебеккера», осветили маслено заблестевшую пехотную кухню в кустах, толпу солдат с котелками, потом на перекрестке дорог выхватили на стволе сосны деревянную табличку-указатель: «Хозяйство Гуляева». Эта стрела показывала влево. Другая прямо — «Днепр». Машины, повозки и люди текли туда через лес, неясный зеленый свет загорался и гас там над вершинами деревьев.

Полковник Гуляев кивнул:

— Давай в хозяйство.

— Жорка, останови! — громко сказал Борис.

— Что такое?

«Виллис» остановился. Жорка перестал жевать. Ветер сразу упал. Был слышен буксующий вой «студебеккера», скрип колес, фырканье лошадей, голоса. Борис молча спрыгнул на дорогу, потянул из машины планшетку.

— В батарею? — устало спросил полковник Гуляев и повторил: — В батарею? Так вот что. Там тебе уже делать нечего. Н-да! Кондратьев там. Артиллерии в дивизии много. Найдем место. Не торопись. Была бы шея, а хомут…

— Может, в адъютанты возьмете, полковник? — усмехнулся Борис. — Или в комендантский взвод?

Не отвечая на вопрос, Гуляев поерзал, тяжело засопел.

— А! Некогда мне тут с тобой антимонии разводить! Некогда! — Гуляев вдруг с силой толкнул Жорку локтем. — Поехали! Спишь? Гони, гони! Что смотришь?

Бориса обдало теплым запахом бензина, махнуло по лицу ветром, темный силуэт «виллиса» запрыгал в глубине лесной дороги, исчез.

Глава третья

Серии ракет всплывали над Днепром на той стороне; черная вода тускло поблескивала возле берега. Свет ракет опадал клочьями мертвого огня, и тогда отчетливо стучали крупнокалиберные пулеметы. Трассирующие пули веером летели через все пространство реки, вонзались в мокрый песок острова, тюкали в сосны, вспыхивая синими огоньками. Это были разрывные пули. Срезанные ветви сыпались на головы солдат, на повозки, на котлы кухонь.

По нескольку раз подряд на той стороне скрипуче «играли» шестиствольные минометы. Все небо расцвечивалось огненными хвостами мин. С тяжким звоном, сотрясая землю, рвались они, засыпая мелкие, зыбкие песчаные окопчики. Немцы били по всему острову — на звук голосов, на случайную вспышку зажигалки, на шум грузовиков. А остров кишел людьми.

Ночью стало холодно, сыро и ветрено. Сосны по-осеннему тягуче гудели в темноте, от воды вместе с ветром приносило тошнотворный запах разлагающихся трупов — их прибивало течением.

Но там, возле воды, были и живые люди — постукивал топор, доносились голоса, кто-то ругался грубо, сиплый тенор, не сдерживая душу, костерил кого-то:

— Ты чего цигарки жуешь, а? Ты сколько раз собрался умирать, растяпа! А ну, бросай!..

И было видно, как при взлете ракет черные силуэты саперов падали в воду, на песок; прекращался стук топора. Изредка тот же сиплый тенор, поминая бога и мать, звал санитара, потом кого-то уносили на плащ-палатке, спотыкаясь о воронки.

А метрах в ста пятидесяти от берега, в воронке от бомбы, прикрытый брезентом, тлел костерок из снарядных ящиков. Было дымно здесь, пахло паром сырых шинелей.

Протянув разомлевшие ноги к жидкому огоньку, вокруг сидело и лежало несколько солдат-артиллеристов. Все молчали, дремотно поглядывали на наводчика Елютина. Елютин же, спокойно вытянувшись на снарядных ящиках, задумчиво копался перочинным ножом в разобранных ручных часах.

Сержант Кравчук, крепколицый смуглый парень лет двадцати пяти, помял над огнем высохшую портянку, принял строгий вид и, держа ногу на весу, начал обматывать ее. Потом замер, покосился через плечо.

— Кто это там на голову сел? — сурово поинтересовался он. — Глаза где?

— Лузанчиков вроде, — сказал телефонист Грачев, испуганно разлепляя глаза, и сонно подул в трубку. — Как там, как там? Танки? Мы знаем…

Кравчук шевельнул плечами, медленно повернулся. Подносчик снарядов Лузанчиков, худенький, сжавшись всей мальчишеской фигуркой, привалясь к его плечу, спал, охватив колени, тонкие до жалости руки подрагивали в ознобе; по его бледному, заострившемуся лицу неспокойно бродили тени — отблески мутного сна. Кравчук угрюмо сказал:

— Беда с мальцами. Просто детские ясли.

— А? — спросил во сне Лузанчиков тонким голосом.

Кравчук, подумав, неуверенно приподнялся, потянул из-под себя плащ-палатку и с недовольным видом накинул ее на плечи Лузанчикова. Тот, не открывая глаз, дрожа веками, закутался в нее, по-детски всхлипнув, подобрал ноги калачиком.

— Н-да-а, чуток не захлебнулся, — сказал Кравчук, наматывая портянку. — Плавать не умеет. Намучаешься с ним.

Замковый Деревянко, весь черный, как жук, ехидно крякнул, сделал вспоминающее лицо, и тотчас все повернули к нему головы.

— На Волге до войны катер ходил осводовский. И в рупор без конца орали: «Граждане купающие, по причине общего утонутия, просьба не заплывать на середину реки!» Тут тебе, Кравчук, в рупор не заорут. Можно быть вумным, как вутка, а плавать, как вутюг! Ты сам за бревно двумя руками держался!

— Хватит молотить! — оборвал его Кравчук. — Смехи все!

Деревянко вздохнул, сожалеюще заглянул в котелок.

— Какой смех! Второй раз на голодный желудок будем переправляться, не до смеху! Где старшина? Я б его пустым котелком разочков пять по загривку съездил. Аж звон пошел бы. Как на передовую — его нет!

— Ладно, разберемся, — ответил Кравчук, вставая.

В это время Елютин поднял голову, прислушался и сказал:

— Летят.

Где-то вверху, над брезентом, вырос давящий шорох — шу-шу-шшу-у, — перерастая в тяжелый рев, и близкие разрывы потрясли воронку, подкинуло костер, ящики. Брезент взметнулся над краем воронки, и сюда, к костру, горячо дохнув, ворвалась ночь. Кравчук опытно пригнулся. Елютин быстро рукой накрыл часы, словно птицу поймал ладонью. Деревянко заинтересованно крутил в руках пустой котелок. Откинув плащ-палатку, Лузанчиков испуганно сел, поводя круглыми, непонимающими глазами.

— Бомбят? — растерянно спросил он. — Бомбят? Да?

— Дальнобойная дура щупает, — ответил Кравчук, рванул брезент на воронку. — По квадратам бьет.

Стало тихо. С тонким свистом над брезентом запоздало пролетел обессиленный осколок, тяжко и мокро шлепнулся в песок.

Тут, шурша ботинками по песку, в воронку скатился огромный солдат, в короткой не по росту шинели, автомат висел на груди. Его широкое самоуверенное лицо, блестящие небольшие глаза, незажженная самокрутка в зубах озарились отблесками костра. Он потер красные руки, весело, бедово глянул на Елютина, на нахмуренного Кравчука, присел на корточки к огню.

— Греемся, братцы славяне? Дай-ка за пазуху трошки угольков. Тебя, Кравчук, к комбату. И от Шурочки привет!

На щеках Кравчука зацвел смуглый румянец.

— Ты чего развеселился? — с ленивой суровостью спросил он. — Почему с поста ушел, Бобков, что, у бабки на печке?

— Если б на печке — кто бы отказался?

Бобков выхватил уголек из огня, перекатывая его на ладони, прикурил, сосредоточенно почмокал губами.

— Старший лейтенант говорит: иди, мол, отдохни, я все равно тут. На снарядах с Шурочкой сидят. Вроде мечтают.

Кравчук сердито посмотрел на него, откинул брезент и выкарабкался по скату воронки наружу, в холодную, сырую тьму.

Ветер шумел, топтался в кронах сосен. Дуло студено с Днепра. Там по-прежнему, распарывая потемки, взмывали ракеты, освещая черную воду и черное небо.

Поеживаясь от холода (у костра разморило), Кравчук поглядел на красные стаи пуль, которые, обгоняя друг друга, неслись к острову, осуждающе нахмурясь, послушал гудение машин, скрип повозок по песку, голоса в темноте, пошел, натыкаясь на корневища.

— Старший лейтенант! — вполголоса позвал он, ничего не видя в плотной черноте осенней ночи.

Впереди послышалось покашливание, потом отозвался мягко картавящий, спокойный голос:

— Вы, Кравчук?

— Я.

— Садитесь сюда. Скляра я послал искать старшину. Исчез куда-то старшинка. Кухни до сих пор нет.

— Тут ведь стреляют, — насмешливо произнес в темноте женский голос.

Кравчук огляделся. На снарядных ящиках, подняв воротник шинели, сидел старший лейтенант Кондратьев; возле, почти сливаясь с ним, — батарейный санинструктор Шурочка. Когда Кравчук сел, она не отодвинулась от комбата. Он сам чуть отстранился, простуженно спросил:

— Как там?

— Что же вы к костерку-то не идете, товарищ старший лейтенант? — Кравчук неодобрительно покосился на освещенное ракетой бледное лицо Шурочки, добавил: — Кашляете… А шинель мокрая небось…

— Все обсушились? — отозвался Кондратьев. — Как Лузанчиков?

— Озяб. Опомниться не может.

— Что от Сухоплюева?

— Танки, говорят, там ходят.

— Это мы и отсюда слышим, — по-прежнему насмешливо сказала Шурочка, точно мстя Кравчуку за его осуждающий взгляд.

— Да, это я отсюда слышу, — повторил Кондратьев задумчиво. — Гудят.

И в это время с того берега ударили танки. Разрывы на кромке острова осветили черные, склоненные фигуры саперов.

— Вот они… Прямой наводкой, — сказал Кравчук. — В обороне врыты. Ну, зацепился он тут. Что ж, опять купаться будем, товарищ старший лейтенант?

Он спросил это без улыбки, без намека на шутку — Кравчук не умел шутить — и долго глядел на тот берег, ожидая, что скажет Кондратьев. Тот молчал, молчала и Шурочка, и, понимая это молчание по-своему, Кравчук подумал, что до его прихода был между ними иной разговор. Он осуждал командира батареи; но с особенной неприязнью судил он вызывающую эту Шурочку, которая открыто льнула к Кондратьеву. Он осуждал ее ревниво и хмуро, потому что хорошо знал о прежних отношениях ее и капитана Ермакова. Кравчук недолюбливал Кондратьева за его странную манеру отдавать приказания: «прошу вас», «не забудьте», «спасибо» — и порой с чувством неудовольствия и удивления вспоминал те времена, когда капитан Ермаков перед всей батареей называл старшего лейтенанта умницей.

После того как капитан Ермаков отбыл в госпиталь и место его занял командир первого взвода Кондратьев, санинструктор Шурочка стала властно, на виду всей батареи, брать его в руки, командовать им, и Кравчука оскорбляло это бабье вмешательство. До этого он пытался защищать Шурочку: тонкая, с высокой грудью, в ладной, всегда чистой гимнастерке, в хромовых сапожках, она вызывала в нем трудную тоску по женской ласке, но когда теперь Деревянко едко говорил, что Шурочка из тех, кто вечером ляжет на одном конце блиндажа, а утром проснется на другом, Кравчук не останавливал его, как прежде.

— Так как же, товарищ старший лейтенант? — переспросил Кравчук, в темноте чувствуя на себе взгляд Шурочки. — Снова купаться будем?

Помолчав, Кондратьев ответил тихо:

— Вряд ли все переправимся нынче ночью. Только что я разговаривал с саперным капитаном. Ругается на чем свет стоит, — восемь человек у него за два часа выкосило. Пойдемте. Посмотрим, как там…

Он встал, и Кравчук увидел в мерцании ракет его невысокую, чуть-чуть сутуловатую фигуру в мешковатой шинели с нелепо поднятым воротником.

«Экий слабак, искупался в Днепре — простуду схватил», — неодобрительно подумал никогда в жизни не болевший Кравчук. Шурочка тоже поднялась, гибко, бесшумно, только сапожки скрипнули. Сказала властно:

— Старший лейтенант Кондратьев!

— Что, Шурочка?

— С вашим бронхитом не советую лазить в воду. Вам у костра погреться надо. Портянки просушить. Шинель. Выпить водки с аспирином.

— Что же делать, Шурочка? — виновато ответил Кондратьев. — Старшины нет… Водки нет.

«Что ты, умная такая, раньше обо всем этом молчала?» — сообразил Кравчук и, сдерживая злость, сказал:

— На войне нет бронхита.

Кондратьев смущенно проговорил:

— Да, да, конечно. Идемте, Кравчук.

— Ну что же, пойдем! — твердо сказала Шурочка, как будто Кондратьев обращался к ней. И все время, пока шли в темноте меж сосен, пока шагали по острову к берегу, Кравчук неотступно слышал позади тонкий, решительный скрип песка под Шурочкиными сапогами, думал: «Экая сатана бабенка, ничего не боится, закрутит Кондратьеву голову. И кто это выдумал женщин на войне держать! Одна беда, неразбериха, тоска от них!»

Остановились на берегу, в сырой тьме, пронизываемые ветром. С явным недоверием прислушались к короткому затишью на той стороне, — странно молчали пулеметы в непроницаемо сгустившейся ночи. Из темноты веяло сладковатой гнильцой трупов.

— Вот, — прошептал Кравчук. — Притихли…

— Ужин, — ответил Кондратьев, сдерживая кашель. — Немцы пунктуальны…

Потом донесся тяжелый стук топора, голоса у самой воды, отрывистые команды: «Шевелись! По-быстрому!» Там, внизу, двигались саперы вокруг смутного пятна парома, и Кондратьев окликнул:

— Капитан, капитан!

— Кто там? Эй! Кто там? — отозвался из потемок прокуренный начальственный баритон. — Слуцкий, что ли? Давай сюда!

Кондратьев не успел ответить. Над Днепром с шипением повисли гроздья ракет, заработали пулеметы, смешались зеленые и белые светы в небе, смешались трассы, конусом несясь к парому, и весь берег, паром, фигурки саперов озарились, проступили из ночи, как на желтом листе бумаги. Гулко, сдваивая, ударили танки. Слева возник широкий дымящийся синий столб, скользнул по берегу и уперся в какую-то лодчонку, возле которой мигом рассыпались люди.

— Ложись!

Они упали на мокрый песок, в свежую щепку возле самого парома, над головой мелькали трассирующие пули, Шурочка упала рядом с Кравчуком.

— Разрывные, — пояснил Кравчук и увидел: к лежавшему впереди Кондратьеву подползает от парома человек в офицерской фуражке.

— Кто такие? — спросил, преодолевая одышку, начальственный баритон.

— Как дела с паромом? — ответил Кондратьев.

— А вы не видите? Ей-богу! Ходите, демаскируете. Людей у меня косит. Дайте солдат. Человек пять-шесть. И дуйте отсюда.

— Сколько нужно людей?

— Десять человек.

— Много просите, — мягко возразил Кондратьев, и Кравчук, услышав, подумал облегченно: «Вроде правильно…»

— Ну, давай, давай отсюда, артиллеристы… Видишь, прожектора появились… Давай! Не демаскируй!

Они ползком выбрались из района саперов, встали и молча двинулись в глубь острова. Кондратьев покашливал. Шурочка шла рядом с ним. Кравчук спросил:

— Кого пошлем?

— Подумаем, — невнятно ответил Кондратьев.

Впереди послышалось фырканье лошади, легкий металлический звук; под деревьями, низко над землей, затлели угольки, дохнуло теплым запахом подгоревшей пшенной каши.

— Кто идет? — раздался негромкий полувеселый окрик.

— Это вы, Скляр? — сдерживая кашель, спросил Кондратьев. — Что, нашли старшину?

— Товарищ старший лейтенант, вы только, пожалуйста, не удивляйтесь. Вы не поверите своим ушам! — торопясь, оживленно заговорил невидимый в темноте Скляр. — Вы не поверите своим ушам, кого я привез от старшины! Он был у старшины…

— Что, что? — не понял Кондратьев. — О чем вы?

— Я вам не скажу, вы сами посмотрите! — восторженно воскликнул Скляр. — Это почти военная тайна…

Кравчуку не понравился этот вольный оборот речи.

— Что такое? — грозно повысил голос Кравчук. — Почему так со старшим лейтенантом?

— Я извиняюсь! Товарищ старший лейтенант… товарищ сержант, вы не поверите своим ушам! Вы сами посмотрите, — произнес Скляр секретным шепотом. — Там, в воронке!

Они подошли к бомбовой воронке, оттуда доносился говор. Кондратьев откинул брезент, и все трое соскользнули вниз, к костру, в дым, в тепло, в запах парных шинелей.

Возле огня, в окружении солдат и потного, растерянного старшины Цыгичко, сидел на ящике капитан Ермаков, свежевыбритый, веселый, в расстегнутой на груди шинели, ел из котелка горячую кашу, дул на ложку, глядя на вошедших темными улыбающимися глазами. И обрадованный Кравчук мгновенно успел заметить, как Шурочка закусила белыми зубами губу, как золотая пуговка на высокой ее груди всколыхнулась, как у Кондратьева стало беззащитным лицо.

— Сережка!.. — воскликнул Борис, бросил со звоном ложку в котелок и, оттолкнув умиленно улыбающегося старшину, быстро встал: — Здравствуй, Сережка! Здравствуй, Шура! Здорово, брат Кравчук!

Он сильно обнял Кондратьева, потом Кравчука, шутливо обнял и Шуру, звонко поцеловал ее в щеку, засмеялся, снова сел на ящик, взял котелок.

— А ну-ка, садись все! Старшина, котелки да горячую кашу. Да пожирней у меня! Мигом!

— Слушаюсь, товарищ капитан!

Старшина Цыгичко, пожилой человек с острым хрящеватым носом и пухлым откормленным лицом, не вылез — выпорхнул из-под брезента, струйка песка зашуршала, скатываясь к сапогам Шурочки. Кондратьев опустился на кончик ящика, виновато скользнул взглядом по веселому лицу Бориса, проговорил взволнованно:

— Неожиданно ты… Из госпиталя? А я тут за тебя командую…

— Очень рад, — сказал Борис. — Слушай, по дороге я узнал, что у тебя четыре орудия на той стороне, а тут ребята рассказали, что только два… Значит, половины батареи нет? Объясни, пожалуйста.

Кондратьев вздохнул, положил длинные руки на колени и сконфуженно стал говорить, что только два орудия удалось переправить на правый берег. Одно прямым попаданием разбило на пароме, на середине Днепра. Плоты затонули. Четвертое орудие еще не вернулось из армейских мастерских, оно там второй день. Вчера убило лейтенанта Григорьева, ранило сержанта Соляника, Грачева, Дерябина. Остальные добрались сюда вплавь. С ранеными. Это было прошлой ночью. Сегодня ночью снова…

Борис ковырнул ложкой в дымящейся каше, бросил ложку в котелок.

— Значит, фактически батареи нет?

— Да, сейчас от саперов. Просят людей. Бесконечные потери у них.

Борис пристально сощурился на костер, спросил:

— Сколько же они просят людей?

Кондратьев закашлялся, потер грудь, отвел лицо, смущенно стряхивая слезы, выдавленные бухающим простудным кашлем.

— Шесть человек.

По острову пронеслись скачущие разрывы — возле берега, ближе, ближе, справа, слева… Брезент упруго вогнулся. Все сидевшие в воронке напряженно начали есть, никто не глядел на Бориса, на Кондратьева — ожидали. Шесть человек — значит, идти сейчас от этого костра туда, под огонь, в холодную воду, чтобы выполнять не свою работу.

— На чужой шее хотят в рай съездить, — сказал Деревянко безразлично.

Лузанчиков, закутавшись в кравчуковскую плащ-палатку, блестя глазами, придвинулся к костру, Елютин с недоверчивым видом поскреб пустой котелок, перевернул его, а на дно невозмутимо положил часы. И придержал их рукой, потому что часы со звоном заплясали от взрывов. Бобков спокойно вытирал соломой ложку, поглядывал на хмурого Кравчука, а из-за спины его вопросительно, замерев, смотрел телефонист.

Разрывы скакали по острову. Один из них тяжко встряхнул воздух над брезентом.

Тут же в воронку, расплескивая на добротную офицерскую шинель кашу из котелков, шумно вкатился на ягодицах старшина Цыгичко, фальшиво посмеиваясь, сообщил:

— Саданет около кухни, чтобы его дьявол! Коней начисто побьет! А прожектором по берегу… Да пулеметы… Чешет як сатана!

Он возбужденно раздул ноздри хрящеватого носа, ставя котелки, и почему-то искательно улыбнулся Шурочке. А она, напряженно следя за колебанием костра, бледная, проговорила вдруг с насмешливой дерзостью:

— Все снаряды рвутся около кухни. Давно известно! Стреляют у нас, а снаряды рвутся у вас.

Но в это мгновение никто не поддержал ее. Старшина осторожно поднял щепочку, отошел в тень, стал аккуратно соскребывать кашу на шинели, вздыхая.

— Шесть человек? — переспросил Борис, нежно посмотрел на Шурочку, на Кондратьева и усмехнулся. — Ни одного человека. Ну, что вы сидите? Куда, к черту, годны сейчас? Наворачивайте кашу.

— Я обещал саперам, — невнятно, картавя сильнее обычного от волнения, возразил Кондратьев и наклонился к огню, стиснув худые руки на коленях. — Видел, что происходит на острове? Саперы просто не успевают…

Борис носком хромового сапога толкнул дощечку в костер — зазвенела начищенная шпора, — подумал, громко позвал:

— Старшина! — И когда Цыгичко со сладким ожиданием повернул к нему сытое тыловое лицо свое, спокойно спросил: — Сколько раз за мое отсутствие опаздывали в батарею с кухней?

— Товарищ капитан, — забормотал Цыгичко. — Як же можно?

— Значит, не меньше шести раз. Так? Ну вот, отберите пять человек ездовых. Вы — шестой. И в распоряжение саперов. Повара Караяна оставьте за себя. Все.

В быстрых, ищущих опору пальцах старшины сломалась щепочка, которой он чистил шинель, откормленные щеки задрожали.

— Товарищ капитан… — И он обессиленно прижал руки к бокам.

Борис, внимательно оглядев его с ног до головы, спросил тоном некоторого беспокойства:

— Много ли у вас еще годных шинелей в обозе? А, Цыгичко?

— Нету, товарищ капитан… Як же можно?..

— На самогон меняете? Или на сало? У вас было двенадцать шинелей в запасе. — Борис встал, бесцеремонно повернул мгновенно вспотевшего старшину на свет, опять осмотрел его. — Ну, что ж. Прекрасная офицерская шинель. Отлично сшита. Снимайте, она вам мала. Вы растолстели, Цыгичко. У вас нефронтовой вид. — И обернулся к Кондратьеву: — Снимите-ка свою шинель. И поменяйтесь. Как вы раньше не догадались, Цыгичко? Люди ходят в мокрых шинелях, а вы и ухом не шевельнете.

Цыгичко, задвигав носом, не сразу находя пальцами пуговицы, начал торопливо расстегивать шинель; а Кондратьев, с красными пятнами на щеках, невнятно забормотал:

— Не стоит… Не надо это… Зачем?

Руки Цыгичко замедлили свое скольжение по пуговицам. Он замер. Однако, заметив это, Борис слегка поднял голос:

— Снять шинель!

Старшина молча, поеживаясь, как голый в бане, снял шинель, и Кондратьев неловко накинул ее на влажную гимнастерку, отстегнул погоны.

— Марш! — сказал Борис старшине. — И через десять минут с людьми здесь. Ну, все. — Он улыбнулся Кондратьеву, кивнул Шурочке. — Пошли!

«Хозяин приехал», — удовлетворенно подумал строго наблюдавший все это сержант Кравчук.

И понимающе посмотрел в спину Шурочке, которая вслед за Борисом покорно выбиралась из воронки.


— Ты ждала меня, Шура?

— Я? Да, наверно, ждала.

— Почему говоришь так холодно?

— А ты? Неужели тебе женщин не хватало там, в госпитале? Красивый, ордена… Там любят фронтовиков… Ну, что же ты молчишь? Так сразу и замолчал…

— Шура! Я очень скучал…

— Скуча-ал? Ну кто я тебе? Полевая походная жена… Любовница. На срок войны…

— Ты обо всем этом подумала, когда меня не было здесь?

— А ты там целовал других женщин и не думал, конечно, об этом. Ах, ты соскучился? Ты так соскучился, что даже письмеца ни одного не прислал.

— Госпиталь перебрасывали с места на место. Адрес менялся. Ты сама знаешь.

— Я знаю, что тебе нужно от меня…

— Замолчи, Шура!

— Вот видишь, «замолчи»! Ну что ж, я ведь тоже солдат. Слушаюсь.

— Прости.

Он сказал это и услышал, как Шура натужно засмеялась. Они стояли шагах в тридцати от воронки. Ветер, колыхая во тьме голоса все прибывавших на остров солдат, порой приносил струю тошнотного запаха разлагающихся убитых лошадей, с сухим шорохом порошил листьями. Они сыпались, отрываясь от мотающихся на ветру ветвей, цеплялись за шинель — по острову вольно гулял октябрь. В темноте смутно белело Шурино лицо, знакомо темнели полоски бровей, и Борису казалось, что сквозь шинель он чувствовал упругую ее грудь. Но ему был неприятен ее натужный смех, ее вызывающий, горечью зазвеневший голос. Борис сказал:

— Все это мне не нравится, Шура.

Он обнял ее за неподвижно прямую спину, нашел холодные губы, сильно, до боли прижался к ним, почувствовав свежую скользкость ее зубов. Она отвечала ему слабым, равнодушным движением губ, и он легонько раздраженно оттолкнул ее от себя.

— Ты забыла меня? — И, помолчав, повторил: — Ты забыла меня?

Она стояла неподвижно.

— Нет…

— Что нет?

— Нет, — повторила она упрямо, и странный звук, похожий на сдавленный глоток, получился у нее в горле.

— Шура, я тебя не узнаю. Ну, в чем дело? — Он взял ее за плечи, несильно тряхнул.

Она молчала. Совсем рядом, едва не задев, ломясь через кусты и переговариваясь, прошла группа солдат к Днепру. Они что-то несли. Один сказал: «К утру успеть бы…»

Нетерпеливо переждав, Борис обнял Шуру, приблизил ее лицо к своему, увидел, как темные брови ее горько, бессильно задрожали, и, откинув голову, кусая губы, она вдруг беззвучно, прерывисто заплакала, сдерживаясь. Она словно рыдала в себя, без слез.

— Ну что, что? — с жалостью спросил он, прижимая ее, вздрагивающую, к себе.

— Тебя убьют, — выдавила она. — Убьют. Такого…

— Что? — Он засмеялся. — Прекрати слезы! Глупо, черт возьми! Что за панихида?

Он нашел ее рот, сухой, горячий, но она резко отклонила голову, вырвалась и, отступая от него, прислонилась спиной к сосне, оттуда сказала злым голосом:

— Не надо. Не хочу. Ничего не надо. Мы с тобой четыре месяца. Фронтовая любовница с ребенком?.. Не хочу! И меня могут убить с ребенком…

— Какой ребенок?

— Он может быть.

— Он, может быть, есть? — тихо спросил Борис, подходя к ней. — Ну, что уж там «может быть»! Есть?

— Нет, — ответила она и медленно покачала головой. — Нет. И не будет. От тебя не будет.

— А я бы хотел. — Он улыбнулся. — Интересно, какая ты мать. И жена. — Потом взял ее руку, сжал сильно, почти приказал: — Хватит слез. В госпитале я тебе не изменял. (Борис обманывал ее.) Умирать не собираюсь. Еще тебя недоцеловал (весело усмехнулся). Ну, поцелуй меня.

Шура стояла, прислонясь затылком к сосне.

— Ну, поцелуй же, — настойчиво попросил он. — Я очень соскучился. Вот так обними (он положил ее безжизненные руки к себе на плечи), прижмись и поцелуй!

— Приказываешь? Да? — безразличным голосом спросила она, пытаясь освободить руки, но Борис не отпустил, уверенно обвил их вокруг своей шеи.

— Глупости, Шура! Ведь я еще не командир батареи. Пока Кондратьев.

— А уже всем приказывал! Как ты любишь командовать!

— Все же это моя батарея. Честное слово, укокошит ни с того ни с сего, как ты напророчила, и не придется целовать тебя…

Шура со всхлипом вздохнула, вдруг тихо подалась к Борису, слабо прижалась грудью к его груди, подняла лицо.

Он крепко обнял ее, ставшую привычно податливой.


«Опять, все опять началось», — думала Шура с тоской, когда они шли к батарее.

Борис говорил ей устало:

— Я рвался сюда. К тебе. Неужели не веришь?

«Нет, я не верю, — думала Шура, — но я виновата, виновата сама… Ему нужно оправдывать ненужную эту любовь, в которую он сам не верит… Все временно, все ненадежно… Он рвался сюда? Нет, не я тянула его. Он относится ко мне, как вообще к женщине, ни разу серьезно не сказал, что любит. Да если бы и услышала это, не поверила бы. Он только сказал однажды, что самое лучшее, что создала природа, — это женщина… мать… жена… Жена!.. Полевая, походная… А если ребенок? Здесь ребенок?»

Злые, бессильные слезы подступили к ее горлу, сдавили дыхание горячей, душащей спазмой.

А Борис в это время, нежно, сильно прижав ее плечо к своему, спросил обеспокоенным тоном:

— Ну, что молчишь?

Тогда она ответила, сглотнув слезы, чтобы он не заметил их, — все равно не понял бы ее:

— В батарею пришли.

В отдаленном огне ракет возникли темневшие между деревьями снарядные ящики. Силуэт часового около них не пошевелился, когда под ногами Бориса и Шуры зашуршали листья.

— Там, у ящиков! — громко окликнул Борис. — Заснули? Унесут в мешке к чертовой матери за Днепр!

Круглая фигура часового затопталась, повернулась, и сейчас же ответил обнадеживающий голос Скляра:

— Я не сплю, нет. Я слушаю, как ветер свистит в кончике моего штыка. Все в порядке.

— Так уж все в порядке? — сказал Борис, поглядев на скользящий по кромке берега голубой луч прожектора. — Немцы жизни не дают, а ты — «в порядке»…

— Так точно. Вчера искупали. Нас и пехоту. А пехота вся на этот берег — назад. Как мухи на воду. Все обратно, на остров… А если опять искупают?

— Позови Кондратьева, — приказал Борис.

— А он старшину с ездовыми к саперам повел.

— Узнаю интеллигента. Не мог послать Кравчука, — насмешливо сказал Борис Шуре. — Пошли.

— Куда? — Шура стояла, опустив подбородок в воротник шинели.

— К саперам.

— Не надо этого. Не надо, — устало, но страстно попросила она. — Ну зачем тебе?

Он посмотрел на нее удивленно. Никогда раньше она не вмешивалась в его дела; просто он не допустил бы, чтобы она как-то влияла на его поступки. Но почему-то сейчас, после близости с ней, после ее приглушенных слез, к которым он не привык, которые были неприятны ему, он не мог рассердиться на нее. И он ответил полушутливо, не заботясь, что думает об этом Скляр:

— Война тем война, что везде стреляют. Значит, ты не разлюбила меня, Шура? — Нагнулся, отцепил шпоры, со звоном швырнул их на снарядный ящик. — Спрячь, Скляр.

— Да уж верно, товарищ капитан, — мягко ответил Скляр, засовывая шпоры в карман. — А мне как, товарищ капитан? К вам опять в ординарцы? Или как?

С дороги, гудевшей сквозь ветер отдаленным движением, голосами, внезапно вспыхнули, приближаясь, покачиваясь на стволах сосен, полосы света.

Скляр сорвался с места, ломая кусты, покатился в темноту, крича:

— Стой! Гаси свет! Куда прешь? Не видишь — батарея? Гаси фары, стой!

Фары погасли.

— А мне батарею и не нужно, не голоси, ради бога! Вконец испугал, колени трясутся. Мне капитана Ермакова.

Низкий «виллис», врезаясь в кусты, мягко остановился, и по невозмутимому голосу, затем по легким шагам Борис узнал Жорку Витьковского.

— Ты? — спросил Борис. — Что привез?

— Я, — ответил Жорка, весь приятно пропахший бензином, и что-то сунул сейчас же в руку капитана. — Скушайте галетку. Великолепная, немецкая. Вас срочно в штаб дивизии. Иверзев вызывает…

— Иверзев?

— Ага, — Жорка потянул за рукав Бориса, дыша мятной галеткой, зашептал: — Тут вроде форсировать не будут. Что-то затевается. Вроде Володи. Вас — срочно. Скушайте галетку-то…

— Галетку? — задумчиво спросил Борис. — А много у тебя этих галеток?

Жорка обрадованно ответил:

— Да полмешка, должно. В машине с запчастями вожу. Чтоб полковник не заметил. Он что увидит — р-раз! — и за борт. И чертей на голову. В Сумах на немецких складах взял.

— Давай сюда, аристократ. Выкладывай мешок на ящики. Скляр, отнеси ребятам конфискованное…

Быстро повернулся, подошел к Шуре, пристально взглянул в белеющее лицо и не увидел, а угадал, затаенную не то тревогу, не то радость по поднятым ее бровям.

— Что? — спросила она шепотом.

— Еду. Передай Кондратьеву. И пусть не щеголяет интеллигентностью. — И поспешно, холодно поцеловал, едва прикоснулся к губам ее. Она чувствовала тающий холодок его поцелуя и думала: «Уже не нужна ему. Нет, не нужна».

А он, садясь в «виллис», спросил:

— Может быть, со мной поедешь?

— Нет, Борис. Нет…

— Ограбили! — сказал Жорка и засмеялся.

«Виллис» тронулся, затрещали кусты, Шура стояла, опершись рукой о снарядный ящик, смотрела в потемки, где трассирующей пулей стремительно уносился красный огонек машины, и с тоскливой горечью думала: «Ограбили. Это он обо мне сказал — ограбили!»

Глава четвертая

В этом маленьком селе тылы дивизии смешались с полковыми тылами — все было забито штабными машинами, санитарными и хозяйственными повозками, дымящимися кухнями, распространявшими в осеннем воздухе запах теплого варева, заседланными лошадьми полковой разведки, дивизионных связных и ординарцев. Все это в три часа ночи не спало, перемещалось, двигалось и жило особой лихорадочно возбужденной жизнью, какая бывает обычно во время внезапно прекратившегося наступления.

Круто объезжая тяжелые тягачи, прицепленные к ним орудия, темные, замаскированные еловыми ветвями танки, Жорка вывел наконец машину на середину улицы, повернул в заросший наглухо переулок. «Виллис» вкатил под деревья, как в шалаш; сквозь ветви сбоку тепло светились красные щели ставен. Жорка, соскакивая на дорогу, сказал:

— Полковник сперва к себе велел завезти. Свои, свои в доску! — обернулся он весело к часовому, который окликнул его от крыльца. — Чего голосишь — людей пугаешь?

Борис взбежал по ступеням и, разминая ноги, вошел в первую половину хаты, прищурился после тьмы. Пахнуло каленым запахом семечек, хлебом. На столе на полный огонь горела трехлинейная керосиновая лампа с чисто вычищенным стеклом, освещая всю аккуратно выбеленную комнату, просторную печь, вышитые рушники под тускло теплившимися образами в углу. Тотчас от стола, от бумаг, сияя изумленной радостью на молодом лице, поспешно привскочил, оправляя гимнастерку, полковой писарь, подвижной, белобрысый, и начищенная до серебристого мерцания медаль «За боевые заслуги» мотнулась на его груди.

— Товарищ капитан? Здравия желаю! — взволнованной хрипотцой пропел он, вытянулся, а правую, измазанную чернилами ладошку незаметно, торопливо вытер о бок. — Из госпиталя? К нам?

— Привет, Вася! Жив? — ответил Борис и не без интереса взглянул на незнакомого солдата, который стоял возле печи и с задумчиво-независимым видом подбрасывал на ладони парабеллум. Крепко сбитый в плечах, был он в широких яловых сапогах, в суконной выгоревшей гимнастерке, на ремне лакированно блестела черная немецкая кобура.

— Разведчик? — быстро спросил Борис, слыша приглушенные голоса из другой половины. — «Языков» привели?

— Точно. — Солдат подбросил парабеллум, сунул его в кобуру на левом боку: так носили пистолеты немцы.

— Полковник с ними разговаривает, — таинственно шепнул Вася. — Долго они чего-то…

Борис вошел в тот момент, когда полковник Гуляев, очевидно, уже заканчивал допрос пленных. Он сидел за столом, утомленный, грузный, со вспухшей шеей, заклеенной латками пластыря, повернувшись всем телом к узколицему лейтенанту-переводчику с косыми щеголеватыми бачками, хмуро задавал какой-то вопрос. Увидев на пороге Бориса, оборвал речь на полуслове, в усталых, что-то знающих глазах толкнулось короткое беспокойство; опустил крупную ладонь на бумагу, кивнул:

— Садись.

При виде незнакомого офицера высокий, в коротенькой куртке немец вскочил, разогнувшись, как пружина, по-уставному вскинул юношеский раздвоенный ямочкой подбородок. Другой немец не пошевелился на табурете, ссутулясь; уже лысеющий от лба, маленький, сухонький, желтый, будто личинка, он сидел, положив руки на колени; ноги, очевидно раненые, были пухло забинтованы, как куклы.

На столе с гудением, ярко горели две артиллерийские гильзы, заправленные бензином.

Борис присел на подоконник, и высокий молодой немец тотчас же сел, задвигался на табурете, обыденно, по-домашнему провел пальцами по волосам, сбоку то и дело вопросительно поглядывая на Бориса.

— Сегодня взяли, — сказал полковник вполголоса. — Пулеметчики. Вот этот щупленький, раненый, когда брали, хотел себя прикончить. Ефрейтор… между прочим, рабочий типографии. Киндер, киндер, трое киндер у него. А этот молодой — слабак.

— Я, я, — с улыбкой, предупреждающе закивал молодой, постучал себя в грудь и показал палец, давая понять, что у него тоже есть ребенок, а лысеющий сутулый посмотрел на его палец слепо и равнодушно, пожевал губами.

— Ну, время идет, — недовольно сказал полковник и повернулся всем корпусом к переводчику. — Спросите этого еще раз… Где у них резервы, как фланги? Подробнее. На что рассчитывают? Молодого не спрашивай, этот что угодно наплетет… щупленького…

Переводчик торопливо и отчетливо заговорил, обращаясь к щупленькому, немец рассеянно, как слепой, смотрел ему в губы, а потом, слегка сморщась, приподнял одну ногу-куколку, переставил ее, затем стал отвечать медленно, ровным, въедающимся голосом. Переводчик забегал карандашом по бумаге, почтительно наклонился к Гуляеву:

— Оборона вглубь на несколько километров. В несколько эшелонов. На флангах танки. Артиллерия. Это Восточный вал. Он закрывает путь к Днепрову. Все офицеры и солдаты так говорят. Приказ по армиям — ни шагу назад. За отступление — расстрел. Здесь люфтваффе. Они закончат здесь победоносную войну. Разобьют русские армии и перейдут в наступление. Днепр — это перелом войны. До Днепра немецкая армия отступала. Это был тактический ход. Сохранить силы… Причем здесь против нас воюют и русские. Власовцы. Они стреляют до последнего патрона. Потому что мы их не пощадим. Как, впрочем, не пощадим и немцев пленных. Мы им устроим телефон…

— Скажи на милость, — произнес Гуляев, рассеянно барабаня пальцами по столу. — Ни шагу назад. А спроси-ка его, что такое телефон?

И опять ровный въедающийся голос; и опять карандаш переводчика забегал по бумаге.

— Им двоим, ему и вот этому молодому дураку, распорют животы, размотают кишки и свяжут их узлом. За то, что они зверствовали на Украине. Но немцы не зверствовали. Война не идет без жестокости. Это знает русский полковник.

Когда переводчик договорил это, щупленький снова переставил свою ногу-куколку, а лицо молодого окаменело, розовые губы растерянно-жалко растянулись, лоб и круглый подбородок покрылись испариной. Он повернул голову к Гуляеву, к переводчику, потом к Борису, тот усмехнулся ему глазами. Полковник Гуляев не рассмеялся, не улыбнулся, только грузно поерзал на стуле, стул заскрипел под ним. Толстая шея его, покрытая пластырем, врезалась в воротник кителя. Из-под припухлых век он взглянул на щупленького.

— Скажи ему, — строго произнес полковник, — что телефон устраивали русские белогвардейцы. При Колчаке. А у нас связи хватает. И потом скажи ему… Как же так… он, рабочий, пролетарий… со спокойной душой воюет против русских рабочих… Знает он, что такое международный пролетариат? А? Спроси его… Как оправдывает он себя, что, как самый закоренелый эсэсовец, воюет? Ведь он все же рабочий?

Переводчик глубокомысленно собрал кожу на лбу и, так же как полковник, отчетливым, строгим голосом заговорил с щупленьким. Глаза у этого немца, глаза больной птицы, подернутые пленкой равнодушия, неизбывной усталости, на миг как бы очистились, пропустили в себя смысл заданного вопроса, и он ответил необычно быстро, почти брезгливо, тусклая улыбка трогала его маленький рот. И переводчик, неуверенно хмурясь, перевел:

— Когда после Версальского мира Германия голодала, международный пролетариат не помог ей. Германии нужен был хлеб, а не слова.

— Ну, хватит! Достаточно!

Гуляев поднялся, откинул рукав кителя, глядя на часы. И почтительно встал щеголеватый лейтенант-переводчик, и, как бы все поняв, вскочил молодой, выставив круглый подбородок, немец, вытянулся, замер, ожидая, а щупленький, вскинув, как по команде, свою маленькую лысеющую голову, коротко и зло сказал что-то сквозь зубы этому молодому.

— Что он? — спросил Гуляев.

— Он сказал: спокойно, кошачье дерьмо, ты солдат! — скромно потупясь, ответил переводчик.

— Легостаев! Увезти. В штаб дивизии! — крикнул Гуляев.

Вошел разведчик мягкой походкой, поправил на левом боку кобуру. В ту же минуту молоденький немец покорно стал на колени перед щупленьким, нагнул крепкую шею, осторожно, словно ощупывая, где не больно, взял ефрейтора за талию и легко посадил его к себе на плечи, ноги-куколки повисли на его груди. Раненый только передернулся от боли, сжал рот, но ни одного звука не издал.

— Пошли, — сказал Легостаев, кивнув на дверь.

Пригибаясь, чтобы ефрейтор не задел за притолоку, молодой немец вынес его из комнаты, и Легостаев закрыл за ними дверь. Стало тихо. В раздумье полковник Гуляев медленно складывал лежащую на столе карту, покосился на Бориса.

— Ну, что скажешь? Матерые сидят против нас? Шапками не закидаешь! На «ура» не возьмешь? А?

— Интереснейший тип этот ефрейтор, — сказал Борис.

— Вы скажете, товарищ капитан, — робко возразил переводчик, все так же потупясь. — Это убежденный гитлеровец. Что же в нем интересного? Странно…

Борис презрительно смерил переводчика взглядом.

— А я и не надеялся увидеть в этом ефрейторе сторонника русских.

— Прекратите бесполезные разговоры, — прервал полковник Гуляев, рывком надевая шинель. — Вы свободны, лейтенант. Капитан Ермаков, останьтесь. Тебя вызвал не я, — сказал он Борису, когда переводчик вышел. — Тебя вызывают в штаб дивизии.

— Зачем?

Гуляев отвел глаза, озабоченно махнул рукой, ответил:

— Некогда. Пошли… Иверзев не простит опоздания.

В одной из нескольких хат, где размещался штаб дивизии, светло, чисто подметено, и среди сидевших вдоль стен офицеров та подчеркнутая и почтительная тишина, которая в военной среде всегда означает, что рядом присутствует высшее начальство: здесь педантично выбритые адъютанты и офицеры штаба двигались бесшумно, тут привыкли говорить негромкими голосами, команды не повторялись два раза — здесь мозг дивизии. До последнего ранения Борису приходилось бывать в штабе дивизии при прежнем генерале Остроухове, и каждый раз, уезжая в батарею из этой полутишины, напоминавшей мудрое спокойствие забытых московских читален, Борис увозил с собой нехорошее чувство неудовлетворенности, словно кто-то напоминал ему, что война — это не его профессия, что звание капитана, ордена, так легко доставшиеся ему, все чужое, не его, и, может быть, он отдал бы это все за одну лекцию по высшей математике. Испытывал он это чувство потому, что давно и легко свыкся с офицерской формой, казалось порой, что воевал всю жизнь, а молва о нем как о смелом офицере давала ему возможность беззастенчивой свободы, что было дорого ему: не тянуться в тылах, подчеркивая уважение к звездочкам, перед высшими офицерами, что очень не нравилось осмотрительному в вопросах субординации полковнику Гуляеву, говорить открыто, смеяться тогда, когда хотелось смеяться, — вести себя так, как может вести офицер, знающий цену себе и привыкший к откровенности отношений на передовой.

Когда Борис вместе с полковником Гуляевым вошел в наполненную офицерами комнату, все повернули к ним головы, многие приветливо кивнули Борису; он увидел знакомых командиров пехотных батальонов, усталых, в несвежих гимнастерках и плохо выбритых. Борис ответно подмигнул, улыбнулся им, но тотчас сделал притворно официальное лицо, услышав густой, почтительно сниженный голос Гуляева, докладывающего полковнику Иверзеву о прибытии. Гуляев сделал шаг в сторону. Двумя руками одернул китель на выступавшем животе, нахмурился, кашлянул в ладонь, сел к столу, где в зыбком папиросном дыму белели лица. Соблюдая субординацию, Борис должен был докладывать за полковником, но не успел. Полковник Иверзев, румяный, светловолосый, с синими холодными глазами, одетый в прекрасно сшитый стального цвета китель, твердо и жестко посмотрел на Бориса, сочным голосом сказал:

— Опаздываете, капитан Ермаков! Причины?

— Я только что с Днепра, товарищ полковник, — ответил Борис, сразу уловив предупреждающий взгляд Гуляева.

— Надо успевать, капитан Ермаков. Успевать! Стыдно офицеру. Садитесь.

Иверзева Борис видел впервые; был он прислан в его отсутствие, кажется, из запасного офицерского полка на замену старого, неторопливого генерала Остроухова, чрезвычайно осторожного в операциях и принимаемых решениях. За столом Борис увидел заместителя командира дивизии по политической части полковника Алексеева. Аккуратно подтянутый, он сидел, наклонив высокий лоб, гладко зачесанные назад редкие волосы влажны, худое интеллигентное лицо свежо, словно недавно умыто, умные глаза мягко и знакомо щурились Борису. Борис кивнул ему, и сейчас же подполковник Савельев, начальник штаба полка, человек тихий, серьезно больной сердцем, вынул из зубов незажженную трубку и тоже закивал Борису седеющей головой, точно обрадованный чем-то.

По всем этим знакам внимания Борис сразу понял, что в штабе был разговор о нем, и тут же прочно убедился в этом, услышав сбоку шепот:

— Приветствую вас, капитан! Вы, как говорят, с корабля да на бал?

Это был капитан Максимов, командир пехотного батальона. Был он средних лет, рыжеватый, добродушный, ласковый взгляд из-под коротких золотистых ресниц светился девичьей озорной улыбкой; она словно брызгала и с его щек, невольно вызывая ответную улыбку.

— Похоже, — ответил Борис. — А что?

Максимов положил руку Борису на колено, потом, указывая бровями на Иверзева, прислонил палец к губам.

— Потом, потом…

— Прошу внимания!

Полковник Иверзев встал, высокий, плотный, твердо глядя перед собой. Толстый карандаш был сжат в его маленьком крепком кулаке, этот кулак без стука опустился на карту, невольно привлекая к себе внимание офицеров. И Борис, вспомнив мягкую руку старика Остроухова, почему-то подумал, что кулачок этот беспощадно силен, властолюбив, неподатлив… Иверзев заговорил:

— Товарищи офицеры! Позавчера два передовых батальона полковника Гуляева подошли к Днепру, пытались форсировать его… Все это, как вам известно, решающих результативных последствий не имело. — Синие глаза Иверзева будто коснулись нахмуренного лица полковника Гуляева. — Огнем танков, артиллерии, пулеметным огнем батальоны были рассеяны по воде, вынуждены были занять прежнюю позицию на острове. — Толстый карандаш ткнулся в карту. — За исключением двух, только двух неполных стрелковых взводов и одного орудия полковой батареи, сумевших переправиться на правый берег.

«Почему одно орудие? Откуда эти сведения!» — Борис пожал плечами, тотчас же Иверзев, заметив это, перевел на него взгляд — словно синий, холодный свет почувствовал Борис на своем лице. Полковник продолжал:

— Все попытки этих двух батальонов форсировать Днепр вчера ночью закончились неуспехом. Наши батальоны столкнулись с глубоко и тщательно подготовленной эшелонированной немецкой обороной, весьма широкой по фронту, как стало известно. — Иверзев снова поднял и опустил сжатый кулак на карту, полное лицо его стало более румяным. — Наша дивизия южнее города Днепрова. Но мы сдерживаем правого и левого соседа, двое суток топчемся на месте.

Иверзев отбросил карандаш, пальцами коснулся белейшей полоски подворотничка, словно он давил горло, после паузы четко повторил:

— Двое суток! Вчера дивизия получила пополнение боеприпасами, кроме того, нам приданы танки…

«Так вот оно что! — подумал Борис, вспомнив горящую станцию, и на миг поймал тревожный, ускользающий взгляд полковника Гуляева. — Что он?»

— Задача дивизии следующая! — звучал голос Иверзева. — Два дополненных батальона Восемьдесят пятого стрелкового полка сегодня к рассвету, а именно к пяти часам утра, сосредоточиваются: в районе деревни Золотушино — первый батальон майора Бульбанюка; второй батальон капитана Максимова — в районе лесничества. Первому батальону придаются два орудия под командованием капитана Ермакова, второму — батарея сорокапятимиллиметровых пушек лейтенанта Жарова… Кроме того, батарея восьмидесятидвухмиллиметровых минометов повзводно придается батальонам.

«Так! Значит, я поддерживаю Бульбанюка. Но какими двумя орудиями?» — подумал Борис, поискал глазами и нашел в углу комнаты крепко скроенного майора Бульбанюка, немолодого, с едва заметными оспинками на непроницаемо спокойном лице. Не подымая головы, он неторопливо делал пометки на карте, разложив ее на коленях; из-под планшетки видны были давно не чищенные, в ошметках грязи, стоптанные сапоги. «Но какими двумя орудиями? Где они?»

— Цель батальонов: любой ценой форсировать Днепр на правом фланге немецкой обороны, где разведка нащупала разрывы, вклиниться в оборону, выйти в тыл, завязать бой и тем самым отвлечь на себя внимание немцев. Направление первого батальона — Ново-Михайловка, второго — Белохатка. К этому времени вся дивизия будет сосредоточена в районе острова, готовая как бы к прыжку. — Иверзев ударил суставами пальцев по карте. — Как только батальоны, завязав бой, заставят немцев оттянуть часть войска с фронтальных позиций, дивизия нанесет удар по фронту с задачей занять широкий плацдарм на правобережье, южнее города Днепрова. Завязав бой в районе Ново-Михайловки и Белохатки, батальоны дают знать по рации — «Дайте огня», в случае хорошей видимости — четыре красные ракеты. По этому сигналу дивизия всеми орудийными стволами поддерживает батальоны, затем открывает огонь по немецкой обороне и переходит в наступление, соединяется с батальонами. Таков ход операции. Вопросы?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3