Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Политические расследования - Восстание среднего класса

ModernLib.Net / Политика / Борис Кагарлицкий / Восстание среднего класса - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Борис Кагарлицкий
Жанр: Политика
Серия: Политические расследования

 

 


К тому же корпорация нуждается в специалистах, она обязана их вознаграждать– в противном случае она не сможет их успешно эксплуатировать. Корпорация так же, как и сеть, поощряет знание, новации, поиск, но при одном условии: все интеллектуальные усилия должны быть подчинены основной цели – получению прибыли для акционеров. Всякий другой поиск оказывается не просто бессмысленным, но даже вредным. В лучшем случае – потерей ценного времени. В худшем– проявлением бунта, саботажем.

Неудивительно, что «лидеры сети» рано или поздно оказываются в конфронтации с «лидерами корпорации». Ставшая уже анекдотической ненависть программистов к Биллу Гейтсу – отнюдь не только результат зависти менее удачливых коллег к более удачливому (хотя и это, наверняка, имеет место). Но, прежде всего, это – проявление на уровне обыденного сознания конфликта двух принципов. Профессионалы прекрасно сознают, что их коллеги, поднявшиеся к вершинам бизнеса, – далеко не лучшие в профессии.

Билл Гейтс и древнеегипетский жрец едины в одном: и тот и другой оправдывали свои привилегии «знанием».

Однако у древнеегипетского жреца было неоспоримое преимущество перед Биллом Гейтсом: первый мог оградить свое знание от непосвященных, а второй – нет. Корпорация зависит от специалистов, делающих профессиональную работу, но лишенных права ее контролировать. Сами же специалисты все более убеждаются, что те, кто ими управляет, не обладают никакими особыми качествами – они ничем не превосходят тех, кем командуют. Миф о «меритократии» рассыпается на глазах. «Сетевой человек» вступает в конфликт с «корпоративным лидером».

Кризис контроля

Традиционный капитализм был основан на продаже рабочей силы. Нанимаясь на работу, человек знал, что каждый будний день двенадцать, а потом, в более гуманную эпоху, восемь часов его времени принадлежат не ему самому, а работодателю. Зато последний не имел никаких прав на оставшееся время работника.

С творческими людьми всегда было сложнее. Менделеев свою знаменитую таблицу вообще во сне изобрел, а Пушкин, продавая рукописи, предупреждал, что не продается вдохновенье. Но подобные личности все же составляли ничтожное меньшинство общества, и им можно было либо предоставить исключительные условия, либо репрессировать их (а чаще – то и другое сразу). Творческая интеллигенция, в свою очередь, постоянно выражала свою неприязнь к капитализму и бюрократическому государству, но низвергнуть ни то, ни другое не могла (тем более что на протяжении XX века борьба против одного, как правило, заканчивалась попытками союза с другим). Наконец, восставая против буржуазной дисциплины, интеллектуалы стремились найти опору в «железных когортах пролетариата», которые в свою очередь строились в соответствии с «железной дисциплиной фабрики», созданной все тем же капитализмом. Отсюда многочисленные личные и творческие трагедии XX века, героические попытки освобождения, завершавшиеся новым рабством, и так далее.

Новые технологии все изменили. Творческий работник оказался нужен экономике в массовом порядке. Капитал стремится контролировать его: ведь тот, кто платит деньги, должен заказывать и музыку. Но привычная система контроля рассыпается. С одной стороны, человек все больше оказывается предоставлен сам себе даже на рабочем месте. А с другой стороны, каждая попытка работодателя восстановить свою власть оборачивается посягательством уже не только на «законные» шесть или восемь часов рабочего времени, но и на свободное время, на саму личность работника.

Маркс считал, что «отчуждение личности» порождено отчуждением работника от средств производства. Не имея возможности контролировать свой труд, человек становится ущербным, неполноценным и в других отношениях. Новая эпоха, казалось бы, обещает решение этой проблемы. Как отмечает Михаил Делягин, с появлением новых информационных технологий «работник носит ключевые средства производства в своей собственной голове и памяти личного домашнего компьютера, подключенного к Всемирной паутине». По мнению Делягина, это означает, что эксплуатация в традиционном марксистском понимании становится невозможна, ее место занимают «отношения кооперации владельцев принципиально различных и дополняющих друг друга производительных сил». Соответственно «роль принуждения стремительно съеживается, ибо человека можно принудить исключительно к рутинной, механической работе».

Увы, описываемая Делягиным картина соответствует идеальному представлению о том, как должно быть, но отнюдь не тому, что есть. Отношения кооперации в наибольшей степени отвечают логике информационных технологий, но в том-то и проблема, что эта логика оказывается в неразрешимом противоречии с основополагающими принципами капитализма. А поскольку именно капиталистические отношения являются основой современного общества, именно они и торжествуют, деформируя развитие информационных технологий и превращая развлечение в проклятие.

Невозможно принуждение? Отчего же? Капиталистическое принуждение деньгами тем и отличалось от привычного насилия, что заставляло работника совершенно добровольно и даже без кнута надсмотрщика делать именно то, что требовалось хозяину. Принуждение голодом, стимулирование долларом отнюдь не способствуют развитию творческого труда, но и не делают его принципиально невозможным. Они просто делают его ущербным, неполноценным, а порой и мучительным. Об этом, как ни парадоксально, очень выразительно пишет тот же Делягин, когда переходит к конкретным вопросам (в данном случае– к организации научных исследований). С того момента, как корпорации и созданные ими фонды взяли в свои руки управление наукой, исследования выродились «в процесс сначала поиска, а затем, выражаясь по-советски, «освоения» выделенных средств. Авторы их вынуждены стремиться не столько к обнаружению и осмыслению новых явлений, сколько к приведению своих отчетов в соответствие с представлениями, а порой и предрассудками конкретных представителей каждого конкретного грантодателя. При этом качественные скачки в развитии человеческой мысли становятся институционально невозможными, так как гранты по вполне объективным коммерческим причинам представляются только на гарантированное и потому, как правило, заведомо незначительное продвижение вперед – не на открытие, а лишь на уточнение». В то самое время, когда перед людьми, казалось бы, открылись безграничные возможности поиска истины, общество уступает силам рынка даже ту ограниченную творческую свободу, которую имело со времен зарождения академической науки. Автономия университетов, свобода исследования вместе с другими завоеваниями просвещения уходят в прошлое. Свобода творчества, безжалостно констатирует все тот же автор, оказывается немыслима в эпоху, когда «значительная часть исследователей работает по заказам тех или иных коммерческих или политических сил. Такое положение вынуждает их вольно или невольно подгонять не только свои выводы, рекомендации и методы анализа, но и первоначальные наблюдения под заранее четко определенные требования заказчика или под собственные идеологические предрассудки. С точки зрения пагубного влияния на интеллектуальный результат, последнее настолько же хуже, насколько самоцензура творца страшнее и эффективнее обычного цензора».

Связанные с подобными противоречиями нравственные мучения по-своему не менее ужасны, чем те, что испытывает раб под кнутом надсмотрщика. Традиционная эксплуатация труда работника сменяется тотальной эксплуатацией его личности. Иными словами, возникает ситуация, когда некуда бежать. Ибо творческий процесс не ограничен ни временем, ни местом. Подчиняя его чужой воле, человек жертвует уже не несколькими часами «необходимого рабочего времени», а своим «Я». Вместо того чтобы преодолеть отчуждение, мы делаем его всеобъемлющим, всепроникающим.

Корпорации оказываются в двусмысленном положении. Им нужна творческая личность, нужен работник, способный не только исполнять приказы, но и давать выход своей фантазии, формулирующей нестандартные идеи. Но для них жизненно необходимо, чтобы эти идеи шли исключительно на пользу корпорации, чтобы поведение работника оставалось в рамках, заранее заданных корпоративной элитой.

Американский социолог Ник Дайер-Уитфорд описывает киберпространство как «сферу противоречий, где развитие капитала в одно и то же время стимулируется и тормозится всевозможными альтернативными подходами». В этом смысле социальная информационная революция по-своему повторяет судьбу индустриальной: способствуя развитию капитализма, она одновременно создает нового наемного работника, способного вступить в конфликт с системой. Можно сказать, что капитализм в очередной раз не выполняет своих обещаний. Мир неограниченных творческих возможностей оборачивается системой рутинных процедур. «Чтобы создавать и использовать компьютерные системы, коммерческая структура нуждается в целом сообществе работников, начиная с ученых и разработчиков программного обеспечения, кончая техниками, компьютерно грамотными рабочими в офисе и на сборочной линии, равно как и в великом множестве людей, делающих однообразную, рутинную работу, но все же обладающих необходимыми навыками работы с компьютером, без которых невозможна станет вся система современных услуг. По мере того как возникает этот виртуальный пролетариат, растет и противоречие между открывающимися перед ним потенциальными возможностями и его банальным существованием в мире киберконтроля и электронного рынка»». Именно это имела в виду Алла Глинчикова, когда писала про «кризис контроля», с которым сталкиваются «постиндустриальные» корпорации. Каждый новый виток технологической революции создает у элиты ощущение, что теперь-то проблема эффективного управления «постиндустриальными» работниками будет, наконец, разрешена, но она лишь обостряется. Глобальные коммуникации из средства обслуживания бизнеса оказываются по совместительству каналами распространения инакомыслия. Информационные связи и сетевые контакты из «идеальной среды для рыночных трансакций» превращаются в среду, где формируется новая антирыночная солидарность и зарождаются новые равноправные отношения.

Но бессознательное уклонение от контроля, «легкомыслие» и «безответственность» работников, нарушающих корпоративные правила, является для корпоративной элиты не менее серьезной проблемой, чем прямое сопротивление. Подобные стихийные проявления человеческой непредсказуемости гораздо труднее предвидеть и не всегда понятно, как их наказывать. Корпорации не способны разрешить фундаментальное противоречие. Творчество не может быть просто объектом управления. Оно нуждается в определенной свободе. И эта свобода чревата тем, что человек неожиданно выйдет за рамки дозволенного. Напишет не ту программу, которую заказывали, использует дорогое оборудование для незапланированных экспериментов. Предпочтет компьютерные игры обработке электронной почты. Переведет деньги не на тот счет. Работодатель не может полностью полагаться на самоконтроль работника. Но не может и эффективно использовать принуждение. Система разрывается между полюсами анархии и тоталитарного контроля.

Воплощением первой стал бунт нового поколения, не начавшийся (началось все куда раньше), но обозначившийся в ноябре 1999 года в Сиэтле. Воплощением второго стали попытки создания нового полицейского государства в США после террористических актов 11 сентября 2001 года.

В том, что из экономики противоречия перекинулись в сферу политики, нет ничего нового. Зато форма, которую принял конфликт, оказалась необычной и порой неожиданной даже для участников событий.

Культурные нормы и способы поведения, сложившиеся в сети, стали неожиданно выплескиваться на улицу. Движение протеста с самого начала стало интернациональным. Это имело мало общего с ритуальным интернационализмом большей части XX века, когда колонны демонстрантов торжественно проходили по улицам, выражая поддержку незнакомым им людям, борющимся где-нибудь в далекой Африке. Интернационализм приобретал эмоциональную и политическую наполненность лишь тогда, когда речь заходила о своих– например, во время войны во Вьетнаме, где гибли или становились убийцами американские парни. Иное дело– события последних лет. Люди в Нигерии, отстаивающие экологическое равновесие, нарушенное проектами Всемирного Банка, вполне могут оказаться сетевыми знакомыми активистов, действующих в Нью-Йорке или Буэнос-Айресе. Сетевые связи подготовили организационные контакты, плодом которых стали международные демонстрации.

Во время демонстраций против Международного валютного фонда, происходивших в Праге осенью 2000 года, я мог вблизи видеть, как соединялись в единую массу колонны, прибывавшие со всех концов Европы. Участники акции оказались способны говорить на одном языке не только потому, что все более или менее знали английский. Существеннее то, что они принадлежали к одному поколению, одной общей культуре, сформированной Интернетом, глобальными телевизионными сетями и транснациональными корпорациями. Чем более интегрированной становится, благодаря информационным технологиям, мировая экономика, тем активнее складывается внутри нее и общая культура протеста.

«Постиндустриальная» революция

Мировой экономический кризис, разразившийся на рубеже веков, придал новое измерение постиндустриальному обществу. Сотни тысячи представителей технологической элиты неожиданно оказались без работы. Молодежь, воспитанная для того, чтобы принять эстафету информационного общества, обнаружила, что ни карьерных перспектив, ни рабочих мест для нее нет. Не менее существенно унижение, испытываемое лидерами и идеологами «новой экономики», а также их верными последователями. Несколько лет назад они верили, что принадлежат к числу избранных, которым обладание знанием гарантирует успех и процветание, независимо от того, что происходит со всеми остальными. Теперь обнаружилось, что логика капитализма – одна для всех, а привилегированные работники информационного сектора так же мало способны контролировать свою судьбу, как и индустриальные пролетарии. Надежды первой половины 1990-х обернулись иллюзиями. Экономический рост– балансированием между спадом и стагнацией. Новая экономика перестала казаться миром безграничных возможностей, став просто бизнесом – таким же, как и все остальные. Сказочные карьеры ушли в прошлое. Для тех, кто остался внизу, это означало не просто разочарование, но и оскорбление: ведь они были ничем не хуже. На языке социологии это называется «снижением вертикальной мобильности». На языке повседневной жизни – обманутыми надеждами.

Гонка технологий, характерная для 90-х годов, если и не кончилась, то перешла в новую фазу. Произошло насыщение рынка, а вместе с ним обнаружилась и внутренняя несостоятельность многих компаний. В начале 2000-х годов настал момент истины. Процессы концентрации капитала происходят в «новой экономике» так же, как и в промышленности. Волна банкротств не только опровергла идею «новой экономической логики», но и выявила, что хозяева игры – прежние. Впрочем, нельзя говорить, будто никакой «новой экономической логики» вообще не возникло. Просто эта логика оказалась в противоречии с логикой денег, с требованиями накопления капитала. Именно осознание этого вызывает шок и приступ ярости у «детей калифорнийской революции». За возмущением следует протест – от разбитых витрин и поваленных телефонных столбов до хакерских атак на корпоративные серверы.

И все же основной импульс насилия исходит не от «анархистов» (как стали называть всех протестующих, независимо от их политических взглядов). Насилие одиночек ничто по сравнению с организованной машиной насилия, принадлежащей государству. Государственное насилие тоже не стоит на месте. Оно постоянно развивается, пытаясь поставить себе на службу новые технологии.

Для эпохи новых технологий нынешний кризис играет примерно такую же роль, как и депрессия 1929–1930 годов для массовой промышленности, построенной по технологиям Генри Форда. Трагично ли происходящее? Возможно, да. Но в то же время и закономерно, в философском смысле– необходимо. Избавляясь от иллюзий и переживая кризис, мир новых технологий достигает зрелости, находя свое подлинное, а не воображаемое место в мире.

Самое главное, впрочем, не закрытие тех или иных компаний и даже не потеря миллионов долларов «фиктивного капитала». Куда важнее процессы, начинающие происходить в сознании техноэлиты. Под сомнение ставится представление о собственном абсолютном превосходстве над «отсталой» массой, равно как и вера в непогрешимость свободного рынка. Появляется понимание того, насколько плохо защищены собственные права, и появляется потребность их защищать. Если раньше собственники капитала и обладатели технологических знаний легко находили между собой общий язык, то теперь между ними начинается конфликт. Первыми проявлениями этого противостояния были бунты «антиглобалистов» в Сиэтле, Праге и Генуе, где наиболее «продвинутая» молодежь «постиндустриального мира» выразила свое категорическое несогласие с тем, как этот мир устроен. Самое главное, впрочем, впереди. Технологическая элита, обладающая знаниями, начинает сознавать, что, хотя эти знания умножают капитал, сами их создатели распоряжаться инвестициями не могут: финансовые рынки живут по своим законам. Гордыню сменяют обида и гнев. У нас на глазах созревают условия для нового социального конфликта, который может оказаться не менее драматичным, чем классовая борьба XX века.

Часть 3 Кризис неолиберализма

Конец высоких прибылей

Экспансия 1992–2000 годов была не только одной из самых длительных в истории капитализма. Этот период отличался высокими прибылями и бурным ростом биржевых котировок на фоне далеко не столь бурного экономического роста. Еще Маркс отметил присущую капитализму тенденцию нормы прибыли к понижению. История в целом подтверждает этот вывод, однако в определенные периоды прибыль начинает бурно расти, а экономисты – дружно утверждать, что выводы Маркса неверны или устарели. Причина этого парадокса в том, что структура капиталистической экономики не остается неизменной. Возникают новые отрасли или новые рынки. На первых порах норма прибыли здесь оказывается крайне высокой и лишь затем начинает снижаться в соответствии с общими закономерностями, присущими системе. Эти новые отрасли и рынки резко повышают среднюю норму прибыли в масштабах всей капиталистической системы.

В 1990-е годы одновременно происходил бурный рост новых отраслей – создавалась инфраструктура «информационного общества», – и в то же время капитал осваивал «новые рынки». В данном случае речь идет не только об установлении неолиберального экономического режима в странах бывшего «коммунистического блока» и третьего мира, но и о «маркетизации» целого ряда сфер жизни на Западе, ранее исключенных из сферы рыночных отношений. На коммерческую основу переходили здравоохранение, образование, общественный транспорт и т. д. Кстати, именно необходимостью повысить прибыль за счет освоения новых отраслей объясняется и неудержимое желание неолиберальных руководителей внедрить свободное предпринимательство во все новые и новые сферы жизни. Ради чего, например, в 2000–2001 годах было разработано Генеральное соглашение о торговле и услугах.

Рыночные циклы подвержены той же закономерности, что и прибыль. С возникновением новых отраслей и рынков в них формируется собственный цикл, который может не совпадать с циклом «старых» рынков и отраслей. Так, в Восточной Европе переход к капитализму сопровождался затяжной депрессией, которая перешла в экономический подъем лишь к концу 90-х, когда потенциал роста на Западе уже выдыхался. Особенно явственно это было видно на примере России, где рост производства начался лишь в 1999–2000 годах, уже после того, как азиатский промышленный кризис показал, что время мировой экспансии приближается к концу.

Неравномерность развития между отраслями и странами является для капитализма как фактором роста, так и фактором дестабилизации. В открытой мировой экономике 1990-х годов Соединенные Штаты стали своего рода магнитом, притягивавшим капитал со всего мира. Это объясняется не столько исключительным динамизмом американской экономики, про которую писала популярная журналистика, сколько исключительным положением США в миросистеме. Мало того что Америка являлась крупнейшим рынком, американский доллар являлся и мировой валютой. Чем более открытой была экономика других стран, тем большим был приток иностранного капитала в США. Чем большим был американский рынок капитала, тем привлекательнее он был для инвесторов. Оттягивая капитал из других частей мира, США дестабилизировали там ситуацию, но в то же время рост американской экономики был своего рода амортизатором, предотвращавшим мировую депрессию. «Этот поразительный поток иностранного капитала – два или три миллиарда долларов в год на протяжении последних нескольких лет– помог обеспечить экономический рост, – отмечает Даг Хенвуд. – Он обеспечивал повышение рыночных курсов, он давал возможность американскому потребителю жить не по средствам». Депрессия в странах Восточной Европы и некоторых государствах третьего мира в условиях «открытой экономики» лишь способствовала перетоку средств, тем самым поддерживая рост в США – «совершенно точно, бегство капитала из России принесло в Америку кучу денег, то же самое можно сказать про Азию, Латинскую Америку, Восточную Европу и вообще о странах бывшего Советского Союза: все они внесли свою лепту в рост американской фондовой биржи. Чем больше было неприятностей по всему миру, тем лучше шли дела у американского правящего класса».

Таким же образом, как «формирующиеся рынки» Восточной Европы и «третьего мира» накачивали дополнительный капитал для поддержания роста в США и отчасти в Европейском Союзе, так и бурное развитие новых информационных отраслей на Западе поддерживало и продлевало общий рост. Из этого теоретики «информационного общества» немедленно сделали нелепый вывод, будто технологическая революция гарантирует нам непрерывный подъем. На самом деле «информационная экономика» была подвержена тем же рыночным циклам, что и традиционная, но эти циклы действовали здесь с запозданием. Зато после того, как возможности экспансии в этих секторах были исчерпаны, «новая экономика» сама стала решающим фактором спада.

Рост прибылей имел и другую, вполне традиционную, причину: усиление эксплуатации трудящихся. Если стоимость рабочей силы непрерывно понижать, пролетарий рано или поздно превращается в паупера, которого буржуазия сама же вынуждена подкармливать, вместо того чтобы кормиться за его счет. В условиях кризиса естественная реакция предпринимателей состоит в том, чтобы в очередной раз снизить издержки за счет рабочих. Однако именно это делалось на протяжении всего периода подъема, и теперь возможности компаний практически исчерпаны. Более того, вопреки привычным сценариям, кризис, по крайней мере на первых порах, может сопровождаться усилением давления рабочих на предпринимателей.

В итоге восьмилетняя экономическая экспансия создала условия для нового подъема рабочего движения, которое постепенно начало отвоевывать утерянные позиции. Это значит, что ресурсы повышения прибыльности для корпораций были исчерпаны. К 2001 году прибыли компаний были еще достаточно высоки, но тенденция к понижению стала явственной.

Рост биржевых курсов на протяжении десятилетия существенно опережал рост прибылей, но до тех пор, пока прибыли тоже заметно росли, это не имело большого значения. С того момента, как прибыли начали снижаться, поддержание «биржевого пузыря» стало делом невозможным.

Нефтяной кризис

В периоды экономического роста цены на сырье поднимаются. Это не могло не сказаться на нефтяном рынке. Спазм азиатского промышленного кризиса обрушил и цены на нефть, но восстановление производства в Азии привело к их резкому повышению.

Когда цены на нефть начали расти осенью 1999, все ожидали, что спустя некоторое время последует резкое снижение спроса, после чего наступит стабилизация рынка, а затем цены вновь снизятся. Цены на горючее всегда падают весной и летом в Северном полушарии, даже несмотря на туристический сезон. То же самое должно было случиться и на сей раз. Да и сами производители нефти предполагали очень короткий скачок цен, которым надо было немедленно воспользоваться. На рынке было все больше топлива, которое, естественно, должно было бы стоить все дешевле. Но ничего подобного! Создавалось ощущение, что рынок сошел с ума! На рост производства нефти он реагировал лишь новым ростом цен.

Причина происходящего лежала за пределами нефтяного рынка. В течение примерно пятнадцати лет средства систематически изымались из «реальной экономики» по всему миру и вкладывались в куда более прибыльные финансовые спекуляции. В этом смысле Россия 1990-х с ее голодающей промышленностью и жиреющими банками была не исключением, а лишь крайним случаем, иллюстрирующим общую тенденцию, которая точно так же торжествовала в США и Западной Европе. Главная догма монетаристской экономической теории – у инфляции может быть один-единственный источник– социальные расходы государства, ради которых правительство печатает необеспеченные бумажные деньги. На самом деле есть и другие источники, не менее опасные. Стремительный рост биржевых котировок в США создал многомиллиардный фиктивный капитал в то самое время, когда все правительства и центральные банки проводили жесткую финансовую политику, сдерживали выпуск бумажных денег и всячески поддерживали их ценность. Возникла парадоксальная ситуация: деньги были стабильны, а финансовый капитал раздувался, как мыльный пузырь. Это была новая форма инфляции, порожденная монетаризмом и неолиберализмом. Рост финансового капитала уже никак не соотносился с развитием производства. На счетах корпораций и частных лиц накапливались огромные суммы необеспеченных безналичных денег, их собственность, выраженная в ценных бумагах, оценивалась совершенно необоснованными величинами. Под залог этих несуществующих средств предоставлялись кредиты. В западных экономиках возник своего рода «инфляционный навес». Рано или поздно эти «лишние» деньги должны были обрушиться на рынок.

«Инфляционный потенциал», накопленный в западной экономике, не мог реализоваться из-за жесткой политики центральных банков, но чем больше шло времени, тем большим он становился. Нужен был лишь канал, который позволил бы избыточным денежным ресурсам вырваться на рынок. После того как Организация стран экспортеров нефти (ОПЕК), оценив ситуацию, резко сократила квоты, цены скачкообразно пошли вверх.

Под давлением нефтяных цен финансовый навес «рухнул», инфляция вышла из-под контроля. «Лишние» деньги, первоначально сконцентрированные в банковском спекулятивном секторе, расползлись по мировой экономике. Вскоре после нефтяных цен дестабилизировалась вся система валютных курсов. По иронии судьбы, именно нефтяной шок 1973 года дезорганизовал систему государственного регулирования, кейнсианизм и основывавшийся на этом «социализм распределения» на Западе. Напротив, второй нефтяной шок дезорганизовал систему рыночно-корпоративного распределения и нанес удар по неолиберальному капитализму. Ответом на первый нефтяной шок был общий сдвиг вправо, другое дело, что наступил он не сразу: для того чтобы стали очевидны все его политические последствия, потребовалось около десяти лет. На этот раз агонизирует либеральная модель, а сдвиг влево становится, в общем, вопросом времени. Круг замкнулся.

Для стран – экспортеров нефти, включая Россию, рост цен на топливо означал не просто неожиданно обрушившийся на них золотой дождь, но и возможность поддерживать иллюзию экономического успеха без серьезных структурных реформ. Поскольку ни в России, ни в арабских странах, нив Мексике приток нефтедолларов не сопровождался попытками проведения серьезных инвестиционных программ, деньги, как и после нефтяного шока 1973 года, начали возвращаться в западные банки, усиливая инфляционное давление на мировую экономику в целом. В 2000 году экономика постсоветской России достигла рекордного роста в 7 % после почти десяти лет депрессии. Но именно в этот год резко усилилось и бегство капитала на Запад.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3