Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бунин в своих дневниках

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бунин Иван Алексеевич / Бунин в своих дневниках - Чтение (стр. 2)
Автор: Бунин Иван Алексеевич
Жанр: Отечественная проза

 

 


Но это было бы крайним упрощением. Недаром сам Бунин так сердился, когда близорукие критики называли "Жизнь Арсеньева" - автобиографическим. Самый близкий Бунину человек - Вера Николаевна с полной правотой писала 30 января 1959 года Н. П. Смирнову: "Очень меня радует, что Вы поняли, что Лика имеет отдаленное сходство с В. В. Пащенко. Она только в начале романа. В Лике, конечно, черты всех женщин, которыми Иван Алексеевич увлекался и которых любил. Мне кажется, что Иван Алексеевич не вел тех разговоров с В<арварой> В<асильевной>, какие вел Алеша Арсеньев с Ликой. Эти разговоры были с другой женщиной"***.

Не трудно понять, что эта другая женщина и была Галина Кузнецова. В конце двадцатых годов, в Грасе, на вилле у Буниных, образовалась своего рода маленькая "академия литературы". Под наблюдением Бунина здесь трудились Рощин, Зуров, Г. Кузнецова. Но Кузнецова еще и "муза" бунинская, сопереживающая в его работе над "Жизнью Арсеньева". "Счастлива тем,- пишет она,- что каждая глава его романа - несомненно лучшего из всего, что он написал - была предварительно как бы пере

* Москва.- 1986.-No 6.-С. 113.

** Устами Буниных...-Т. III.-С. 17.

*** Новый мир,- 1969.-No 3.- С. 211.

жита нами обоими в долгих беседах"*. Или: "...я слишком много сил отдаю роману И<вана> А<лексеевича>, о котором мы говорим чуть не ежедневно, обсуждая каждую главку, а иногда и некоторые слова и фразы. Иногда он диктует мне, тут же меняем по обсуждению то или иное слово"**.

Г. Кузнецова запечатлевает на страницах "Грасского дневника" особенность художественной натуры Бунина, необычайно свежо и остро воспринимающего мир. "Нет, мучительно для меня жить на свете! Все мучает меня своей прелестью!" Или: "Нет, в моей натуре есть гениальное. Я, например, всю жизнь отстранялся от любви к цветам. Чувствовал, что если поддамся, буду мучеником. Ведь я вот просто взгляну на них и уже страдаю: что мне делать с их нежной, прелестной красотой? Что сказать о них? Ничего ведь все равно не выразишь!"*** Он и был от природы прежде всего художником, мучеником словесного искусства, истинно страдал от красок и запахов, от пейзажей, от промелькнувшего женского лица или встреченного человека "с особинкой" - все тотчас просилось "в рассказ".

4

С помощью дневников, о чем уже говорилось, мы можем проследить, как с юношеских лет Бунин вырабатывал в себе художника. Он непрерывно наблюдал, впитывал все увиденное, и оно, кажется, готово было превратиться у него в "литературу" - луна на ночном небе, пашня под солнцем, старый сад, внутренность крестьянской избы. Но есть одна принципиальная межа, разделившая всю его жизнь на две половины. Начиная с "германской", с 1914 года ("Теперь все пропало",- сказал ему брат Юлий Алексеевич, едва услышав об убийстве эрц-герцога Фердинанда - что и послужило поводом для развязывания мировой войны), впечатления словно прорвали оболочку творчества, стали терзать его человечески, как утрата близких.

И чем дальше, тем больше.

В его дневниках 1914-1917 годов мы читаем о лживо-пафосных речах и тостах, разнузданном веселье "господ-интеллигентов" в столичных ресторациях - и о горе, унынии в деревне, об осиротевших детях и вдовах, обезлюдевших деревнях, о сгущении мрака. Только природа, в своем вечном великолепии, способна на время успокоить душевную боль, и в дневниках этих лет можно наблюдать постоянный контраст в изображении красоты первозданной природы и бедности, скудости, мучений народных.

Буржуазная революция 19)7 года, падение империи только усиливают пессимизм Бунина в отношении будущего России как национального целого. В охваченной брожением деревне Глотово, в августе 1917 года, он мрачно размышляет: "Разговор, начатый мною опять о русском народе. Какой ужас! В такое небывалое время не выделил из себя никого, управляется Годами, Данами, каким-то Авксентьевым, каким-то Керенским и т. п.". Прослеживая тему эту в бунинских дневниках, идя против течения времени, вспять, видишь, что занимала она писателя задолго до наступления революционного семнадцатого года.

Бунин много и настойчиво размышлял о том, что же такое народ как данность, кого включать и почему в это несколько аморфное, по его мнению, понятие. Порою он сердился: "Хвостов, Горемыкин****, городовой это не народ. Почему? А все эти начальники станций, телеграфисты, купцы, которые сейчас так безбожно грабят и разбойничают, что же это - тоже не народ? Народ-то это одни мужики? Нет. Народ сам создает правительство, и нечего все валить на самодержавие". Запись эта сделана за год с лишним до предыдущей, 22 марта 1916 года, задолго до прихода к власти Гоцов и Керенских. Но еще раньше, в самом начале 1910-х годов, наблюдая каждодневно за "мужиками", то есть всеми и официально признаваемым "народом", Бунин ощущает прежде всего тот огромный резервуар спящих и, по его мнению, еще совсем диких, разрушительных сил. И - пока еще как видение, как страшный сон - чудится ему пора, когда произойдет то, о чем "орет", едва войдя в избу и не глядя ни на кого, некий странник:

Придет время,

Потрясется земля и небо,

Все камушки распадутся,

Престолы Господни нарушатся,

Солнце с месяцем померкнут,

И пропустит Господь огненную реку...

Эту "огненную реку" Бунин вполне ожидал.

Октябрь он встретил враждебно и свое отношение к новому строю не менял никогда. Но, разделив с другими схождение по мукам", путь эмигранта, сохранил свою и совершенно особенную судьбу. Изгнанные из России, они в большинстве своем могли впасть (и впали) лишь в отчаяние, неверие и злобу. Не то Бунин. Именно на расстоянии с наибольшей полнотой ощутил он то, что потаенно и глубоко жило в нем: Россию.

* Кузнецова Г. Грасский дневник.- С. 31.

** Там же.- С. 33.

*** Там же.-С. 41-42.

**** Хвостов А. Н. (1872-1918) -министр внутренних дел России (1915-1916). Председатель фракции правых в 4-й Государственной думе. Расстрелян органами ВЧК. Горемыкин И. Л. (1839-1917) - министр внутренних дел (1895-1899), председатель совета министров (1906 и 1914-1916).

Ранее, занятый литературой, поглощавшей главные его заботы, он испытывал надобность как художник - в постижении некоей чужой трагедии. Ни крах первой, самой страстной любви, ни смерть маленького сына, отнятого у него красавицей женой, ни даже кончина матери еще не потрясли и не перевернул" его так, не помешали упорной и самозабвенной работе над мастерством, стилем, формой. Теперь словно гарпун пронзил его насквозь, боль объяла его всего: "Вдруг я совсем очнулся, вдруг меня озарило: да, так вот оно что- я в Черном море, я на чужом пароходе, я зачем-то плыву в Константинополь. России - конец..." (рассказ 1921 года "Конец").

<Конец" и "погибель"-любимые слова в записях этих лет: <Уже три недели со дня нашей погибели" {дневник от 12 апреля 1919 года). Впечатления этой поры отложились в цельную книгу - "Окаянные дни", написанную с поэтическим блеском и пронизанную желчью и горечью. Со многими оценками политических событий и фигур у Бунина читатель не согласится, но выслушать его должен. И странно: он повторял о России с мрачной убежденностью: оконец", а Россия настигала его всюду. Даже посреди веселой ярмарки, в Грасе - толпа французов, мычание коров - "И вдруг страшное чувство России" (запись в дневнике 3 марта 1932 года). Оно не отпускало его и в конечном счете помогло выстоять вопреки всему, написать великие книги: "Жизнь Арсеньева", "Освобождение Толстого", "Темные аллеи". Это "страшное чувство России" понудило его в мае 1941 года отправить два послания - Н. Д. Телешову и А. Н. Толстому со словами: "Очень хочу домой".

Дневники отражают все сомнения и колебания Бунина, вплоть до желания, при вступлении немцев во Францию, уехать, как это сделала меценатка М. С. Цетлина или писатель М.А. Алданов, в Соединенные Штаты. Но ведь не уехал!

Остался в Грасе, с волнением следил за событиями на советских фронтах, думал о возвращении в Россию и с необыкновенной, молодой жадностью писал в дни творческих озарений: "20.1Х.40. Начал "Русю". 22.IX.40. Написал "Мамин сундук" и "По улице мостовой". 27.IX. 40. Дописал "Русю". 29.1Х.40. Набросал "Волки". 2.Х.40. Написал "Антигону". З.Х.40. Написал "Пашу" и "Смарагд". 5.Х.40. Вчера и сегодня писал "Визитные карточки". 7.Х.40. Переписал и исправил "Волки". 10, 11, 12, 13.Х.40. Писал и кончил (в 3 ч. 15 м.) "Зойку и Валерию". 14, 17, 18, 20, 21, 22. X. 40. Писал и кончил (в 5 ч.) "Таню". 25 и 26. X. 40 написал "В Париже" <...> 27 и 28.Х.40. Написал "Галю Ганскую" <...> 23.Х.43. Дописал рассказик "Начало" <...> 29.Х. Вчера в полночь дописал последнюю страницу "Речного ресторана". Все эти дни писал не вставая и без устали, очень напряженно, хотя недосыпал, терял кровь и были дожди. 1.ХI. Вечером писал начало "Иволги" <...> Нынче переписаны "Дубки", написанные 29-го и 30-го" и т. д.

Приветствуя нашу победу над гитлеровскими полчищами, торжествуя, занес в дневник 23 июля 1944 года: "Освобождена уже вся Россия! Совершено истинно гигантское дело!"

Выли приливы и отливы чувств; случались приступы не только отчаяния, но и враждебности, и об этом надо тоже сказать прямо. "Хотят, чтобы я любил Россию, столица которой - Ленинград, Нижний - Горький, Тверь - Калинин..." - в ожесточении вырывается у него 30 декабря 1941 года. Но все это порывы знаменитой бунинской запальчивости. Куда сокровеннее запись Веры Николаевны от 29 августа 1944 года: "Ян сказал - "Все же, если бы немцы заняли Москву и Петербург, и мне предложили бы туда ехать, дав самые лучшие условия,- я отказался бы. Я не мог бы видеть Москву под владычеством немцев, как они там командуют. Я могу многое ненавидеть и в России, и в русском народе, но и многое любить, чтить ее святость. Но чтобы иностранцы там командовали - нет, этого не потерпел бы!"*

5

В сомнениях и твердости своей, в отчаянии и надежде, в окаянном одиночестве, какое надвигалось на него - вместе с болезнями, старостью, бедностью,- "страшное чувство России" только и спасало Бунина. Эти последние годы его жизни были и самыми мрачными. Он был жестоко обманут в своей последней любви, о чем оставил в дневниках горькие свидетельства; вынужденно делил кров с тяжелым, по-видимому, психически нездоровым нахлебником; наконец, познал на исходе жизни и враждебность эмиграции, которая в большинстве своем отвернулась от него, а иные из прежних друзей (например, М. С. Цетлина) прямо осыпали его бранью, обвиняя в том, что он "продался Советам". (После того как руководство союза русских писателей и художников в Париже исключило из числа своих членов всех, кто принял советское подданство, Бунин в знак солидарности с исключенными вышел из его состава. Ответом был бойкот.) Друг его жизни, В. Н. Муромцева-Бунина, как могла, старалась облегчить последние дни. Но жажда жизни, ощущение, что он еще не взял "все", не покидало умирающего писателя. В год своей кончины, в ночь с 27 на 28 января 1953 года, уже изменившимся почерком Бунин заносит в дневник: "- Замечательно! Все о прошлом, о прошлом думаешь и чаще всего об одном и том же в прошлом: об утерянном, пропущенном, счастливом, неоцененном, о непоправимых поступках своих, глупых и даже безумных, об оскорблениях, испытанных по причине своих слабостей, своей бесхарактерности, недальновидности и неотмщенности за эти оскорбления, о том, что слишком многое, многое прощал, не был злопамятен, да и до сих пор таков. А ведь вот-вот все, все поглотит могила!"

* Устами Буниных...-Т. III.-С. 170-171.

Героико-трагический автопортрет Бунина, возникающий в его дневниках, завершается этим последним, драматическим откровением.

Олег Михайлов

ДНЕВНИКИ

1881-1953

1881

В начале августа (мне 10 лет 8 мес.) выдержал экзамен в первый класс елецкой гимназии. С конца августа жизнь с Егорчиком Захаровым (незаконным сыном мелкого помещика Валентина Ник. Рышкова, нашего родственника и соседа по деревне "Озерки") у мещанина Бякина на Торговой ул. в Ельце. Мы тут "нахлебники" за 15 рубл. с каждого из нас на всем готовом.

1885

Конец декабря.

<...> ветер северный, сухой, забирается под пальто и взметает по временам снег... Но я мало обращал на это внимание: я спешил скорей на квартиру и представлял себе веселие на празднике, а нонешним вечером - покачивание вагонов, потом поле, село, огонек в знакомом домике... и много еще хорошего...

Просидевши на вокзале в томительном ожидании поезда часа три, я наконец имел удовольствие войти в вагон и поудобнее усесться... Сначала я сидел и не мог заснуть, так как кондукторы ходили и, по обыкновению, страшно хлопали дверьми: в голове носились образы и мечты, но не отдельные, а смешанные в одно... Что меня ждет? - задавал я себе вопрос. Еще осенью я словно ждал чего-то, кровь бродила во мне, и сердце ныло так сладко, и даже по временам я плакал, сам не зная от чего; но и сквозь слезы и грусть, навеянную красотою природы или стихами, во мне закипало радостное, светлое чувство молодости, как молодая травка весенней порой. Непременно я полюблю, думал я. В деревне есть, говорят, какая-то гувернантка! Удивительно, отчего меня к ней влечет? Может, оттого, что про нее много рассказывала сестра...

Наконец я задремал и не слыхал, как приехал в Измалково. Лошадей за нами прислали, но ехать сейчас же было невозможно по причине метели, и нам пришлось ночевать на вокзале.

Еще с большим веселым и сладким настроением духа въехал я утром в знакомое село, но встретил его не совсем таким, каким я его оставил: избушки, дома, река - все было в белых покровах. Передо мной промелькнули картины лета. Вспомнил я, как приезжал в последний раз сюда осенью.

...Потребность любви!.. Но кого? В Озерках никого, а в Васильевском?.. Тоже никого! Впрочем, там есть гувернантка - но молоденькая и недурненькая, как я слышал от сестры. В самом деле меня что-то влечет к ней? Она гувернантка и, верно, тихое существо, а это идеал всех юношей. Им нравятся по большей части существа не такие, как светские резкие женщины... Может быть!..

Наконец сегодня я уже с нетерпением поехал в Васильевское. Сердце у меня билось, когда я подъезжал к крыльцу знакомого родного дома. Увижу ли я ее нынче, думал я; 23-го она была в Ельце! На крыльце я увидал Дуню и ее, как я предположил; это была барышня маленького роста с светлыми волосами1 и голубыми глазками. Красивой ее нельзя было назвать, но она симпатична и мила. С трепетом я подал ей руку и откланялся. "Эмилия Фасильевна Фехнер!" проговорила она. Познакомились, значит. Мне сразу сделалось неловко и в душе зашевелилась мысль. "Неужели, думал я, я буду целовать эти милые ручки и губки!" Но это уже было дерзко. Весь день нонче я держал себя <...> и натянуто и почти не разговаривал с ней. Но она, напротив, была развязна и проста. Наконец вечером мы отправились к Пушешникову, помещику, живущему на другой стороне реки. Он нам родня. Там я стал несколько свободней с Эм. Вас. Уже сердце мое билось страстью... Я полюбил и чувствовал, что влюбляюсь все более и более. Приглашал танцевать только ее одну, гулял, и наконец перед ужином она сказала мне: "Давайте играть в карты! Хотите?" Я покраснел и неловко поклонился. Мы пошли в гостиную. Там никого не было. Мы играли и шутили, наконец ее пришел приглашать танцевать некто молодой малый Федоров, мой приятель. Я вышел также и пошел в кабинет, думая, что я уже мог надеяться. Но через несколько минут она вошла. "Что ж вы забрались сюда,- сказала она,- я вас искала, искала!" Что это значит, подумал я!..

За ужином я сидел рядом с ней, пошли домой мы с ней под руку. Я уже влюбился окончательно. Я весь дрожал, ведя ее под руку. Расстались мы только сейчас, уже друзьями, а я, кроме того, влюбленным. И теперь я вот сижу и пишу эти строки. Все спит... на мне и в ум сон нейдет. "Люблю, люблю",- шепчут мои губы.

Исполнились мои ожиданья.

29 декабря 1885 г.

Сегодня вечер у тетки. На нем будут из Васильевского и в том числе гуверн<антка>, в которую я влюблен не на шутку.

<...> Сердце у меня чуть не выскочило из груди! Она моя! Она меня любит! О! с каким сладостным чувством я взял ее ручку и прижал к своим губам! Она положила мне головку на плечо, обвила мою шею своими ручками, и я запечатлел на ее губках первый, горячий поцелуй!..

Да! пиша эти строки, я дрожу от упоенья! от горячей первой любви!.. Может быть, некоторым, случайно заглянувшим в мое сердце, смешным покажется такое излияние нежных чувств! "Еще молокосос, а ведь влюбляется",- скажут они. Так! Человеку, занятому всеми дрязгами этой жизни и не признающему всего святого, что есть на земле, правда, свойства первобытного состояния души, т. е. когда душа менее загрязнилась и эти свойства более подходят к тому состоянию, когда она была чиста и, так сказать, даже божественна, правда слишком <нрзб>. Но, может быть, именно более всего святое свойство души Любовь тесно связано с поэзией, а поэзия есть Бог в святых мечтах земли, как сказал Жуковский2 (Бунин, сын А. И. Бунина и пленной турчанки). Мне скажут, что я подражаю всем поэтам, которые восхваляют святые чувства и, презирая грязь жизни, часто говорят, что у них душа больная; я слыхал, как говорят некоторые: поэты все плачут! Да! и на самом деле так должно быть: поэт плачет о первобытном чистом состоянии души, и смеяться над этим даже грешно! Что же касается до того, что я "молокосос", то из этого только следует то, что эти чувства более доступны "молокососу", так как моя душа еще молода и, следовательно, более чиста. Да и к тому же я пишу совсем не для суда других, совсем не хочу открывать эти чувства другим, а для того, чтобы удержать в душе эти напевы.

Пронесутся года. Заблестит

Седина на моих волосах,

Но об этих блаженных часах

Память сердце мое сохранит...

...........................................................................

................................................

Остальное время вечера я был как в тумане. Сладкое, пылкое чувство было в душе моей. Ее милые глазки смотрели на меня теперь нежно, открыто. В этих очах можно было читать любовь. Я гулял с ней по коридору, и прижимал ее ручки к своим губам, и сливался с нею в горячих поцелуях. Наконец пришло время расставаться. Я увидал, как она с намерением пошла в кабинет Пети. Я вошел туда же, и она упала ко мне на грудь. "Милый,- шептала она,- милый, прощай! Ты ведь приедешь на Новый год?" Крепко поцеловал я ее, и мы расстались.

...........................................................................

................................................

Домой я приехал полный радужных мечтаний. Но при этом в сердце всасывалось другое гадкое чувство, а именно ревность. "Она завтра поедет домой с Федоровым - да еще вдвоем только... Впрочем, ведь она меня любит, а все-таки я бы не хотел, чтобы она с кем-нибудь даже разговаривала... Да, глупость, глупость это",- разуверял я себя...

Наконец я лег спать, но долго не мог заснуть. В голове носились образы, звуки... пробовал стихи писать,- звуки путались, и ничего не выходило... передать все я не мог, сил не хватало, да и вообще всегда, когда сердце переполнено, стихи наклеятся. Кажется, что написал бы бог знает что, а возьмешь перо - и становишься в тупик... Согласившись наконец с Лермонтовым, что всех чувств значенья "стихом размерным и словом ледяным не передашь3", я погасил свечу и лег. Полная луна светила в окно, ночь была морозная, судя по узорам окна. Мягкий бледный свет луны заглядывал в окно и ложился бледной полосой на полу. Тишина была немая... Я все еще не спал... Порой на луну, должно быть, набегали облачка, и в комнате становилось темней. В памяти у меня пробегало прошлое. Почему-то мне вдруг вспомнилась давно, давно, когда я еще был лет пяти, ночь летняя, свежая и лунная... Я был тогда в саду... И снова все перемешалось... Я глядел в угол. Луна по-прежнему бросала свой мягкий свет... Вдруг все изменилось, я встал и огляделся: я лежу на траве в саду у нас в Озерках. Вечер. Пруд дымится... Солнце сквозит меж листвою последними лучами. Прохладно. Тихо. На деревне только где-то слышно плачет ребенок и далеко несется по заре, словно колокольчик, голос его. Вдруг из-за кустов идут мои прежние знакомые. Лиза остановилась, смотрит на меня и смеется, играя своим передничком. Варя, Дуня... Вдруг они нагнулись все и подняли... гроб. В руках очутились факелы. Я вскочил и бросился к дому. На балконе стоит Эмилия Вас., но только не такая, какая была у тетки, а божественная какая-то, обвитая тонким покрывалом, вся в розах, свежая, цветущая. Стоит и манит меня к себе. Я взбежал и упал к ней в объятья и жаркими поцелуями покрывал ее свежее личико... Но из-за кустов вышли опять с гробом Лиза, Дуня, Варя; она вскрикнула и прижалась ко мне... Вдруг все потемнело... Кругом поле насколько можно разглядеть, на руках у меня Мила...она шепчет и целует меня: "милый, милый"... Далеко где-то звенит колокольчик... и... я проснулся: в комнате так же темно, луна не светит. Эк! что мне снится, подумал я, постарался поскорей заснуть опять...

1886

27 января 1886 г.

Вечер. Сижу один в зало и хочу записать то, что за неимением... да нет, впрочем, даже по небрежности, не внес в свой журнальчик. Особенного ничего не случилось. Но все-таки надо припомнить. Как я провел остальное время Святок.

30-го декабря я встал уже с сладким мучением влюбленного и опять с ревностью в груди, но не только к Федорову, но и даже (глупо) ко всем. Когда нонче утром заговорили о ней, я не мог слышать, и, что всего удивительней, даже хотя говорили о ней что-то хорошее, и притом мать с Настей. Я уже не знаю отчего, только я ревную и не могу выносить. А тут еще поедет с Федоровым, и хотя я уверен, что она не изменит, но мне бы не хотелось, чтобы подобные Федоровы были близко около нее. Это малый, не кончивший курс учения, хромой и притом пошляк, это один из...

Продолжение дневника 27 января 1886 года. Юлий живет в Озерках - под надзором полиции4, обязан три года не выезжать никуда.

Зимой пишу стихи. В памяти морозные солнечные дни, лунные ночи, прогулки и разговоры с Юлием.

20 декабря 1886 года.

Вечер. На дворе не смолкая бушует страшная вьюга. Только сейчас выходил на крыльцо. Холодный резкий ветер бьет в лицо снегом. В непроглядной крутящейся мгле не видно даже строений. Едва-едва, как в тумане, заметен занесенный сад. Холод нестерпимый.

Лампа горит на столе слабым тихим светом. Ледяные белые узоры на окнах отливают разноцветными блестящими огоньками. Тихо. Только завывает метель да мурлыкает какую-то песенку Маша5. Прислушиваешься к этим напевам и невольно отдаешься во власть долгого зимнего вечера. Лень шевельнуться, лень мыслить.

А на дворе все так же бушует метель. Тихо и однообразно проходит время. По-прежнему лампа горит слабым светом. Если в комнате совершенно стихает, слышно, как горит и тихонько сипит керосин. Долог зимний вечер. Скучно. Всю ночь будет бушевать метель и к рассвету нанесет высокий снежный сугроб.

1888

<Без даты>

Поезд, метель, линия сугробов и щитов.

<Без даты>

Изба полна баб и овец - их стригут.

На веретье на полу лежит на боку со связанными тонкими ногами большая седая овца. Черноглазая баба стрижет ее левой рукой (левша) огромными ножницами, правой складывая возле себя клоки сальной шерсти, и без умолку говорит с другими бабами, тоже сидящими возле связанных лежащих бокастых овец и стригущими их.

1891

<26 июля>

Церковь Спаса-на-бору. Как хорошо: Спас на бору! Вот это и подобное русское меня волнует, восхищает древностью, моим кровным родством с ним.

1893

В июле (?) приехала в Огневку В.6 С ней к Воргунину. Осенью в Полтаве писал "Вести с родины" и "На чужой стороне" (?).

Конец декабря - с Волкенштейном7 в Москву к Толстому.

3 июня 1893 г. Огнёвка.

Приехал верхом с поля, весь пронизанный сыростью прекрасного вечера после дождя, свежестью зеленых мокрых ржей.

Дороги чернели грязью между ржами. Ржи уже высокие, выколосились. В колеях блестела вода. Впереди передо мной, на востоке, неподвижно стояла над горизонтом гряда румяных облаков. На западе - синие-синие тучи, горами. Солнце зашло в продольную тучку под ними - и золотые столпы уперлись в них, а края их зажглись ярким кованым золотом. На юге глубина неба безмятежно ясна. Жаворонки. И все так привольно, зелено кругом. Деревня Басово в хлебах.

1894

В начале января вернулся из Москвы в Полтаву. "Аркадий". От Николаева (?).

В апреле в "Русском богатстве" "Танька" (?).

Вечер 19 мая, Павленки (на даче под Полтавой), дождь, закат (запись: "Пришел домой весь мокрый...").

15 авг., Павленки, сидел в саду художника Мясоедова (запись: "Солнечный ветреный день...") В<аря> в Ельце. Осенью квартира на Монастырской.

20 окт. (с. стиля), в 2 ч. 45 м. смерть Александра III в Ливадии.

Привезен в Птб. 1 ноября. Стоял в Петропавловском соборе до 7 ноября (до похорон).

4 ноября - бегство В<ари>.8

Вскоре приехал Евгений9. С ним и с Юлием в Огневку, Елец, Поповская гостиница.

Я остался в Огневке. До каких пор?

Вечер 19 мая 94 г. Павленки (предместье Полтавы).

Пришел домой весь мокрый,- попал под дождь,- с отяжелевшими от грязи сапогами. Прошел сперва с нашей дачи к пруду в земском саду,- там березы, ивы с опущенными длинными мокрыми зелеными ветвями. Потом пошел по дороге в Полтаву, глядя на закат справа. Он все разгорался - и вдруг строения города на горе впереди, корпус фабрики, дым трубы - все зажглось красной кровью, а тучи на западе - блеском и пурпуром.

15 авг. 94. Павленки.

Солнечный ветреный день. Сидел в саду художника Мясоедова10 (наш сосед, пишет меня), в аллее тополей на скамейке. Безоблачное небо широко и свежо открыто. Иногда ветер упадал, свет и тени лежали спокойно, на поляне сильно пригревало, в шелковистой траве замирали на солнце белые бабочки, стрекозы с стеклянными крыльями плавали в воздухе, твердые темно-зеленые листья сверкали в чаще лаковым блеском. Потом начинался шелковистый шелест тополей, с другой стороны, по вершинам сада, приближался глухой шум, разрастался, все охватывал - и свет и тени бежали, сад весь волновался... И снова упадал ветер, замирал, и снова пригревало.

1895

В январе в первый раз приехал в Птб. Михайловский11, С. Н. Кривенко12, Жемчужников13.

Потом? Москва, Бальмонт14, Брюсов15, Эртель16, Чехов17 (оба в Большой Московской гостинице).

Март: Москва, номера в конце Тверского бульвара, с Юлием. Солнце, лужи.

В "Русской мысли" стихи "Сафо", "Вечерняя молитва".

"Старая, огромная, людная Москва", и т. д. Так встретила меня Москва когда-то впервые и осталась в моей памяти сложной, пестрой, громоздкой картиной - как нечто похожее на сновидение...

Это начало моей новой жизни было самой темной душевной порой, внутренне самым мертвым временем всей моей молодости, хотя внешне я жил тогда очень разнообразно, общительно, на людях, чтобы не оставаться наедине с самим собой. <...>

Летом-Полтава (?). Поездка на отправку переселенцев с Зверевым. Написал "На край света" (когда?). Напечатали в "Новом слове" в октябре.

В декабре - Птб., вечер в Кредитном Обществе. Номера на Литейном (?).

Привез "Байбаки".

Федоров18, Будищев19, Ладыженский20, Михеев21, Михайловский, Потапенко22, Баранцевич23, Гиппиус24, Мережковский25, Минский26, Савина27 (это на вечере в Кред. О-ве); Сологуб (утром у Федорова), Елпатьевский28, Давыдова29 ("Мир божий" на Лиговке). Муся30, Людмила (дочь Елпатьевского). Васильевский Остров. Попова, ее предложение издать "На край света".

1896

Из Птб. был в Ельце на балу в гимназии (?) -уже "знаменитостью".

Когда познакомился и сошелся с М. В.31?

29 мая вечером с М. В. приехал в Кременчуг. Почти всю ночь не спали. На другой день уплыл в Екатеринослав (она - в Киев?).

31 мая из Екатеринослава через "Пороги" по Днепру.

1 июня - Александровск - и вечером оттуда в Бахчисарай.

Бахчисарай, Чуфут, монастырь под Бахчисараем.

Байдары, ночевка в Кикинеизе. Ялта, Аю-Даг. В Ялте Станюкович32, Миров (Миролюбов)33.

Днепровские Пороги (по которым я прошел на плоту с лоцманами летом 1896 года).

Екатеринослав. Потанинский сад, где провел с час, потом за город, где под Ек., на пологом берегу Днепра, Лоцманская Каменка. В верстах в 5 ниже курганы: Близнецы, Сторожевой и Галаганка - этот насыпан, по преданию, разбойником Галаганом, убившим богатого пана, зарывшим его казну в землю и затем всю жизнь насыпавшим над ней курган. Дальше Хортица, а за Хортицей Пороги: первый, самый опасный,-Неяситец (или Ненасытец); потом, тоже опасные: Дед и Волнич; за Волничем, в 4 верстах, последний опасный - Будило, за Будилом - Лишний; через 5 верст - Вильный; и наконец - Явленный. <...>

С 15 на 16 сент. из Екатеринослава в Одессу. Лунная ночь, пустые степи.

Вечером 16 Одесса, на извозчике к Федорову в Люстдорф.

Ночью ходили к морю. Темно, ветер. Позднее луна, поле лунного света по морю - тусклое, свинцовое. Лампа на веранде, ветер шуршит засохшим виноградом. (Киппен?)

17 сент. Проводил Федорова в Одессу, ветер, солнце, тускло-блестящее море, берег точно в снегу. <...>

21 сент. Тишина, солнечное утро, пожелтевший плющ на балконе, море ярко-синее, все трепещет от солнца. Хрустальная вода у берега. Сбежал к морю, купался.

26 сент. Уехал на Николаев. Синее море резко отделяется от красных берегов.

Птб., Литейный, номера возле памятника Ольденбургского в снегу. Горничная. <...>

1897

Январь. Петербург, выход "На край света". Именины Михайловского, потом Мамина34 (в Царском Селе).

Михеев в снегу на вокзале.

Встреча с Лопатиной35 в редакции "Нового слова" (?).

Из Птб. в Ельце на балу.

Огневка.

11 марта- "еду из Огневки в Полтаву..." (по записи).

30 апр. из Полтавы в Шишаки (по записи).

24 мая из Полтавы в Одессу к Федорову через Кременчуг - Николаев, оттуда по Бугу.

11.III.1897.

Еду из Огневки в Полтаву. Второй класс, около одиннадцати утра, только что выехал с Бабарыкиной. Ослепительно светлый день, серебряные снега. Ясная даль, на горизонте перламутрово-лиловые, точно осенние облака. Кое-где чернеют лесочки. Грустно, люблю всех своих.

30 апреля 1897 г., Полтава. Из Полтавы на лошадях в Шишаки. Овчарни Кочубея.

Рожь качается, ястреба, зной. Яновщина, корчма. Шишаки. Яковенко не застал, поехал за ним к нему на хутор. Вечер, гроза. Его тетка, набеленная, нарумяненная, старая, хрипит и кокетничает. Докторша, "хочет невозможного". Миргород. Там ночевал.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7