Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем (№5) - Рассказы. Юморески. 1886–1886

ModernLib.Net / Классическая проза / Чехов Антон Павлович / Рассказы. Юморески. 1886–1886 - Чтение (стр. 20)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Классическая проза
Серия: Полное собрание сочинений и писем

 

 


— Молчать! — крикнул он.

— Ладно! — не унимался сын. — Не любите слушать правду? Отлично! Хорошо! Начинайте кричать! Отлично!

— Молчать, тебе говорю! — заревел Евграф Иванович.

В дверях показалась Федосья Семеновна с удивленным лицом, очень бледная; хотела она что-то сказать и не могла, а только шевелила пальцами.

— Это ты виновата! — крикнул ей Ширяев. — Ты его так воспитала!

— Я не желаю жить более в этом доме! — крикнул студент, плача и глядя на мать со злобой. — Не желаю я с вами жить!

Дочь Варвара вскрикнула за ширмой и громко зарыдала. Ширяев махнул рукой и выбежал из дому.

Студент пошел к себе и тихо лег. До самой полночи лежал он неподвижно и не открывая глаз. Он не чувствовал ни злобы, ни стыда, а какую-то неопределенную душевную боль. Он не обвинял отца, не жалел матери, не терзал себя угрызениями; ему понятно было, что все в доме теперь испытывают такую же боль, а кто виноват, кто страдает более, кто менее, богу известно…

В полночь он разбудил работника и приказал ему приготовить к пяти часам утра лошадь, чтобы ехать на станцию, разделся и укрылся, но уснуть не мог. Слышно ему было до самого утра, как не спавший отец тихо бродил от окна к окну и вздыхал. Никто не спал; все говорили редко, только шёпотом. Два раза к нему за ширмы приходила мать. Всё с тем же удивленно-тупым выражением, она долго крестила его и нервно вздрагивала…

В пять часов утра студент нежно простился со всеми и даже поплакал. Проходя мимо отцовской комнаты, он заглянул в дверь. Евграф Иванович одетый, еще не ложившийся, стоял у окна и барабанил по стеклам.

— Прощайте, я еду, — сказал сын.

— Прощай… Деньги на круглом столике… — ответил отец, не поворачиваясь.

Когда работник вез его на станцию, шел противный, холодный дождь. Подсолнечники еще ниже нагнули свои головы, и трава казалась темнее.

Ах, зубы!

У Сергея Алексеича Дыбкина, любителя сценических искусств, болят зубы.

По мнению опытных дам и московских зубных врачей, зубная боль бывает трех сортов: ревматическая, нервная и костоедная; но взгляните вы на физиономию несчастного Дыбкина, и вам ясно станет, что его боль не подходит ни к одному из этих сортов. Кажется, сам чёрт с чертенятами засел в его зуб и работает там когтями, зубами и рогами. У бедняги лопается голова, сверлит в ухе, зеленеет в глазах, царапает в носу. Он держится обеими руками за правую щеку, бегает из угла в угол и орет благим матом…

— Да помогите же мне! — кричит он, топая ногами. — Застрелюсь, чёрт вас возьми! Повешусь!

Кухарка советует ему пополоскать зубы водкой, мамаша — приложить к щеке тертого хрена с керосином; сестра рекомендует одеколон, смешанный с чернилами, тетенька вымазала ему десны йодом… Но от всех этих средств он провонял лекарствами, поглупел и стал орать еще громче… Остается одно только неиспробованное средство — пустить себе пулю в лоб или, выпивши залпом три бутылки коньяку, обалдеть и завалиться спать… Но вот наконец находится умный человек, который советует Дыбкину съездить на Тверскую, в дом Загвоздкина, где живет зубной врач Каркман, рвущий зубы моментально, без боли и дешево — по своей цене. Дыбкин хватается за эту идею, как пьяный купец за перила, одевает пальто и мчится на извозчике по данному адресу. Вот Садовая, Тверская… Мелькают Сиу, Филиппов, Айе, Габай…[111] Вот, наконец, вывеска: «Зубной врач Я. А. Каркман». Стоп! Дыбкин прыгает с извозчика и с воплем взбегает наверх по каменной лестнице. Давит он пуговку звонка с таким остервенением, что ломает свой изящный ноготь.

— Дома? Принимает? — спрашивает он горничную.

— Пожалуйте, принимают…

— Уф! Снимай пальто! Скоррей!

Еще минута, и, кажется, голова страдальца окончательно лопнет от боли. Как сумасшедший, или, вернее, как муж, которого добрая жена окатила кипятком, он вбегает в приемную, и…о ужас! Приемная битком набита публикой. Бежит Дыбкин к двери кабинета, но его хватают за фалды и говорят ему, что он обязан ждать очереди…

— Но я страдаю! — кипятится он. — Чёрт возьми, я переживаю ужасные минуты!

— Мало ли что! — говорят ему равнодушно. — Нам тоже не весело.

Мой герой в изнеможении падает в кресло, хватается за обе щеки и начинает ждать. Его лицо точно в уксусе вымыто, на глазах слезы…

— Это ужасно! — стонет он. — Ох, уми-ра-а-ю!

— Бедный молодой человек! — вздыхает сидящая возле него дама. — Я страдаю не меньше вас: меня родные дети выгнали из моего же собственного дома!

Никакая финансовая передовая статья, никакой спектакль с благотворительною целью не могут быть так возмутительно скучны, как ожидание в приемной. Проходит час, другой, третий, а бедный Дыбкин всё еще сидит в кресле и стонет. Дома давно уже пообедали и скоро примутся за вечерний чай, а он всё сидит. Зуб же с каждой минутой становится всё злее и злее…

Но вот проходит мучительная вечность и наступает очередь Дыбкина. Он срывается с кресла и летит в кабинет.

— Бога ради! — стонет он, падая в кабинете в кресло и раскрывая рот. — Умоляю!

— Что-с? Что вам угодно? — спрашивает его хозяин кабинета, длинноволосый блондин в очках.

— Рвите! Рвите! — задыхается Дыбкин.

— Кого рвать?

— А, боже мой! Зуб!

— Странно! — пожимает плечами блондин. — Мне, г. шутник, некогда, и я прошу вас сказать: что вам угодно?

Дыбкин раскрывает рот, как акула, и стонет:

— Рвите, рвите! Кто умирает, тому не до шуток! Рвите, бога ради!

— Гм… Если у вас болят зубы, то отправляйтесь к зубному врачу.

Дыбкин поднимается и, разинув рот, тупо глядит на блондина.

— Да-с, я адвокат!.. — продолжает блондин. — Если вам нужен зубной врач, то отправляйтесь к Каркману. Он живет этажом ниже…

— Э-та-жом ни-же? — поражается Дыбкин. — Чёрт же меня возьми совсем! Ах, я скотина! Ах, я подлец!

Согласитесь, что после такого пассажа ему остается только одно: пустить себе пулю в лоб… если же нет под руками револьвера, то выпить залпом три бутылки коньяку и т. д.

Месть

Лев Саввич Турманов, дюжинный обыватель, имеющий капиталец, молодую жену и солидную плешь, как-то играл на именинах у приятеля в винт. После одного хорошего минуса[112], когда его в пот ударило, он вдруг вспомнил, что давно не пил водки. Поднявшись, он на цыпочках, солидно покачиваясь, пробрался между столов, прошел через гостиную, где танцевала молодежь (тут он снисходительно улыбнулся и отечески похлопал по плечу молодого, жидкого аптекаря), затем юркнул в маленькую дверь, которая вела в буфетную. Тут, на круглом столике, стояли бутылки, графины с водкой… Около них, среди другой закуски, зеленея луком и петрушкой, лежала на тарелке наполовину уже съеденная селедка. Лев Саввич налил себе рюмку, пошевелил в воздухе пальцами, как бы собираясь говорить речь, выпил и сделал страдальческое лицо, потом ткнул вилкой в селедку и… Но тут за стеной послышались голоса.

— Пожалуй, пожалуй… — бойко говорил женский голос. — Только когда это будет?

«Моя жена, — узнал Лев Саввич. — С кем это она?»

— Когда хочешь, мой друг… — отвечал за стеной густой, сочный бас. — Сегодня не совсем удобно, завтра я целешенький день занят…

«Это Дегтярев! — узнал Турманов в басе одного из своих приятелей. — И ты, Брут[113], туда же! Неужели и его уж подцепила? Экая ненасытная, неугомонная баба! Дня не может продышать без романа!»

— Да, завтра я занят, — продолжал бас. — Если хочешь, напиши мне завтра что-нибудь… Буду рад и счастлив… Только нам следовало бы упорядочить нашу корреспонденцию. Нужно придумать какой-нибудь фокус. Почтой посылать не совсем удобно. Если я тебе напишу, то твой индюк может перехватить письмо у почтальона; если ты мне напишешь, то моя половина получит без меня и наверное распечатает.

— Как же быть?

— Нужно фокус какой-нибудь придумать. Через прислугу посылать тоже нельзя, потому что твой Собакевич наверное держит в ежовых горничную и лакея… Что, он в карты играет?

— Да. Вечно, дуралей, проигрывает!

— Значит, в любви ему везет! — засмеялся Дегтярев. — Вот, мамочка, какой фортель я придумал… Завтра, ровно в шесть часов вечера, я, возвращаясь из конторы, буду проходить через городской сад, где мне нужно повидаться со смотрителем. Так вот ты, душа моя, постарайся непременно к шести часам, не позже, положить записочку в ту мраморную вазу, которая, знаешь, стоит налево от виноградной беседки…

— Знаю, знаю…

— Это выйдет и поэтично, и таинственно, и ново… Не узнает ни твой пузан, ни моя благоверная. Поняла?

Лев Саввич выпил еще одну рюмку и отправился к игорному столу. Открытие, которое он только что сделал, не поразило его, не удивило и нимало не возмутило. Время, когда он возмущался, устраивал сцены, бранился и даже дрался, давно уже прошло; он махнул рукой и теперь смотрел на романы своей ветреной супруги сквозь пальцы. Но ему все-таки было неприятно. Такие выражения, как индюк, Собакевич, пузан и пр., покоробили его самолюбие.

«Какая же, однако, каналья этот Дегтярев! — думал он, записывая минусы. — Когда встречается на улице, таким милым другом прикидывается, скалит зубы и по животу гладит, а теперь, поди-ка, какие пули отливает! В лицо другом величает, а за глаза я у него и индюк и пузан…»

Чем больше он погружался в свои противные минусы, тем тяжелее становилось чувство обиды…

«Молокосос… — думал он, сердито ломая мелок. — Мальчишка… Не хочется только связываться, а то я показал бы тебе Собакевича!»

За ужином он не мог равнодушно видеть физиономию Дегтярева, а тот, как нарочно, неотвязчиво приставал к нему с вопросами: выиграл ли он? отчего он так грустен? и проч. И даже имел нахальство, на правах доброго знакомого, громко пожурить его супругу за то, что та плохо заботится о здоровье мужа. А супруга, как ни в чем не бывало, глядела на мужа маслеными глазками, весело смеялась, невинно болтала, так что сам чёрт не заподозрил бы ее в неверности.

Возвратясь домой, Лев Саввич чувствовал себя злым и неудовлетворенным, точно он вместо телятины съел за ужином старую калошу. Быть может, он пересилил бы себя и забылся, но болтовня супруги и ее улыбки каждую секунду напоминали ему про индюка, гуся, пузана…

«По щекам бы его, подлеца, отхлопать… — думал он. — Оборвать бы его публично».

И он думал, что хорошо бы теперь побить Дегтярева, подстрелить его на дуэли как воробья… спихнуть с должности или положить в мраморную вазу что-нибудь неприличное, вонючее — дохлую крысу, например… Недурно бы женино письмо заранее выкрасть из вазы, а вместо него положить какие-нибудь скабрезные стишки с подписью «твоя Акулька» или что-нибудь в этом роде.

Долго Турманов ходил по спальной и услаждал себя подобными мечтами. Вдруг он остановился и хлопнул себя по лбу.

— Нашел, браво! — воскликнул он и даже просиял от удовольствия. — Это выйдет отлично! О-отлично!

Когда уснула его супруга, он сел за стол и после долгого раздумья, коверкая свой почерк и изобретая грамматические ошибки, написал следующее: «Купцу Дулинову. Милостивый Государь! Если к шести часам вечера сиводня 12-го сентября в мраморную вазу, что находица в городском саду налево от виноградной беседки, не будит положено вами двести рублей, то вы будете убиты и ваша галантирейная лавка взлетит на воздух». Написав такое письмо, Лев Саввич подскочил от восторга.

— Каково придумано, а? — бормотал он, потирая руки. — Шикарно! Лучшей мести сам сатана не придумает! Естественно, купчина струсит и сейчас же донесет полиции, а полиция засядет к шести часам в кусты — и цап-царап его, голубчика, когда он за письмом полезет!.. То-то струсит! Пока дело выяснится, так успеет, каналья, и натерпеться и насидеться… Браво!

Лев Саввич прилепил марку к письму и сам снес его в почтовый ящик. Уснул он с блаженнейшей улыбкой и спал так сладко, как давно уже не спал. Проснувшись утром и вспомнивши свою выдумку, он весело замурлыкал и даже потрогал неверную жену за подбородочек. Отправляясь на службу и потом сидя в канцелярии, он всё время улыбался и воображал себе ужас Дегтярева, когда тот попадет в западню…

В шестом часу он не выдержал и побежал в городской сад, чтобы воочию полюбоваться отчаянным положением врага.

«Ага!» — подумал он, встретив городового.

Дойдя до виноградной беседки, он сел под куст и, устремив жадные взоры на вазу, принялся ждать. Нетерпение его не имело пределов.

Ровно в шесть часов показался Дегтярев. Молодой человек был, по-видимому, в отличнейшем расположении духа. Цилиндр его ухарски сидел на затылке и из-за распахнувшегося пальто вместе с жилеткой, казалось, выглядывала сама душа. Он насвистывал и курил сигару…

«Вот сейчас узнаешь индюка да Собакевича! — злорадствовал Турманов. — Погоди!»

Дегтярев подошел к вазе и лениво сунул в нее руку… Лев Саввич приподнялся и впился в него глазами… Молодой человек вытащил из вазы небольшой пакет, оглядел его со всех сторон и пожал плечами, потом нерешительно распечатал, опять пожал плечами и изобразил на лице своем крайнее недоумение; в пакете были две радужные бумажки!

Долго осматривал Дегтярев эти бумажки. В конце концов, не переставая пожимать плечами, он сунул их в карман и произнес: «Merci!»

Несчастный Лев Саввич слышал это «merci». Целый вечер потом стоял он против лавки Дулинова, грозился на вывеску кулаком и бормотал в негодовании:

— Трррус! Купчишка! Презренный Кит Китыч![114] Трррус! Заяц толстопузый!..

Нытье

(Письмо издалека)

Милый друг! Сейчас только кончил с уборкой своей комнаты. Утомлен до мозга костей, рука плохо пишет и, тем не менее, сажусь за стол и спешу полакомить себя беседой с таким хорошим человеком, как вы. Вчера я переехал на житье в другую деревню, поближе к Красноярску, но адрес остается пока прежний. Изба у меня теперь просторная и сравнительно светлая, по 3 рубля в месяц с самоваром. Только во время топки бывает чадно, и ночью я чувствовал легкую тяжесть в голове. Хозяйка моя старая-престарая старушенция, глуха, глуповата и, по всем видимостям, староверка: по крайней мере, когда я курю, она чихает и не хочет со мной говорить. Житье мое по-прежнему хмурое, сонное и однотонное. День идет за днем, ночь за ночью. Впрочем, уже не так скучно, как было раньше. Я привык рано ложиться, учусь рисовать и выпиливаю всякие безделушки. Изредка попадаются газеты, которые я прочитываю с жадностью, не пропуская даже объявлений. Пробовал было от скуки написать свою «Исповедь», но получилась какая-то чепуха. Директор банка, прокурор и присяжные вышли у меня какими-то зверями, защитник — абрикосовской тянучкой[115], а сам я — барашком. Описание предварительного заключения вышло слезливо и натянуто… И к тому же, душа моя, описывать любовь, подчеркивать то обстоятельство, что растратил деньги не я, а любимая женщина, — это так пошло! Вы в последнем письме защищаете меня, но, странный вы человек, ведь не она была бухгалтером, а я! Впрочем, не будем говорить об этом…

Третьего дня получил от сестры Нади лукутинский портсигар и дюжину носков. Одновременно с посылкой пришло от нее письмо, в котором бедная девочка на четырех страницах беспокоится о моем здоровье. Успокойте ее, дружище. Скажите, что я жив и здрав, как бык. Уверяю и вас, что я здоров. Говоря, что я не чахну и не кашляю, я, честное слово, нисколько не утрирую. Впрочем, в последнее время в моем организме проделываются какие-то непонятные странности, — не серьезные и, вероятно, нервного характера. Я не придаю им значения, но возиться с ними все-таки приходится. Со мною делается что-то вроде припадков. От них я не худею, но штука все-таки неприятная… Спросите-ка вы какого-нибудь московского доктора, чем мне от них избавиться? Описать вам свою болезнь в общих чертах едва ли сумею, но вот вам история и картина моего последнего припадка. Неделю тому назад, в ночь под среду, я вдруг проснулся от страшной зубной боли. Вы знаете, я всегда страдал зубами, но на этот раз мои зубы особенно отличились. Проснувшись, я едва очнулся от невыносимой боли… Стреляло во всю щеку и отдавало даже в руку. Я бегал, прыгал, плакал, — то прятал голову под подушку, то выставлял ее в холодные сени… Мысль, что мне негде и нечем лечиться, еще более усиливала мою муку… Я старался вспомнить, что я там у себя дома предпринимал в подобных случаях… Я вспомнил одеколон, йод, всякого рода эликсиры, спасительный коньяк, т. е. всё то, чего у меня здесь нет… Попросил я у хозяев водки, чтобы пополоскать зубы, но они не дали, солгав, что у них ее нет. Не могу, дорогой мой, передать вам всего того, что я выстрадал в эту ужасную, длинную ночь!.. Представьте вы себе потемки, угар, запах овчины… Время тянется, тянется, и нет ему конца, точно оно остановилось на одном месте. Около меня ни одной живой души… Круглое одиночество слышится в каждом моем шаге, в каждом стоне… Воспоминания страшны, надежд нет… А тут еще, точно желая показать свое равнодушие к моим страданиям, в темные окна монотонно и неласково стучит холодный осенний дождь… Друг мой, простите за сентиментальность: если когда-нибудь в такую ночь вам придется встретить больного, холодного, голодного, то, прошу вас, дайте ему приют! Не верьте тем, которые, сидя в теплых и светлых кабинетах, отрицают копеечную милостыню и временную помощь! Не отказывайте в пятаке на ночлег… (Последние строки зачеркнуты, но разобрать их все-таки удалось.) Не помню, как рассвело и началось утро… Помню только, что и утром я плакал, прыгал и держался обеими руками за щеку. Обыкновенно моя зубная боль продолжается дня три-четыре, в этот же раз она кончилась гораздо раньше. Дело в том, что часу в девятом утра я получил от почтенного Осипа Ивановича, о котором я писал вам, несколько номеров газеты. (Он снабжает меня не только чайной посудой, но и газетами, которые в свою очередь получает из третьих рук.) В одном из этих номеров я увидел место, очерченное красным карандашом, вероятно, рукою услужливого Осипа Ивановича. Можете представить мое изумление! Это место касалось моей особы… В нем описывается, как бывший бухгалтер такого-то банка, осужденный за подлог и растрату, живет в ссылке… Из этого «слуха, сообщаемого нам из достоверного источника», я узнал, что я катаюсь на рысаках, выписываю для содержанок платья из Парижа, пью шампанское, как воду, вращаю судьбами клуба и т. д. Я, не имеющий глотка водки для больного зуба, считаюсь местным законодателем мод, заражаю округ своим распутством и наглостью, бравирую положением вора, много укравшего и умевшего спрятать! Вся эта ложь пересыпана такими лестными для меня эпитетами, как душка, хлыщ, валет, шулер и т. п. В общем, читатели приглашаются посетовать на слабость кары, посмеяться и плюнуть по моему адресу…

Прочел я этот «достоверный слух» раза три, точно не веря глазам своим… Человек я маленький, натура не крупная… Я не пренебрег, как бы следовало, не плюнул, а дал полную волю своей тряпичности. Со мной начался припадок. Сначала я заплакал горько и громко, как ребенок. Потом всего меня охватила злоба… Не помня себя, я, как бешеный, изорвал газету на мельчайшие кусочки, стал топтать ее ногами и посылать в воздух самые отборные, извозчицкие ругательства… Я бегал по всей избе, жаловался, топал ногами, стучал кулаками, ударил скамьей ни в чем не повинную собаку… Сознание полной беззащитности, воспоминания, тоска по родине, чувство погибшей молодости, зубная боль — всё это сконцентрировалось в одну тяжелую гирю, которая давила мой мозг и возбуждала меня до ярости, до безумства. Помню, в конце концов я лежал на кровати и просил, чтобы меня не держали, что моей голове и без воды холодно… Зубной боли я уже не чувствовал — не до нее мне было…

И что у них за охота бить лежачего? Впрочем, не в них дело… Дня два после припадка я ходил, как разбитый, с головной болью и с ломотой во всем теле. Вот и всё. Спросите какого-нибудь из ваших знакомых эскулапов, что означают сии припадки и как от них избавиться? Если доктор по письму поймет мою болезнь, то пусть пропишет что-нибудь, буде пожелает; вы же купите лекарство и вышлите мне его, взяв денег на расходы у сестренки. О моих припадках Наде — ни полслова.

Пришлите в письме почтовых марок. Послезавтра день моего рождения. Мне стукнет ровно 28 лет. В эти годы добрые люди едва только науки кончают, а я на манер «нашего пострела», который всюду поспел[116], ухитрился уже пройти — всю жизнь от аза до ижицы[117]: и науки кончил, и своим домом жил, и под судом был, и в Сибирь попал… Бывают же на свете такие редкие, даровитые натуры! И то сказать: одному талант, другому два, а иному кукиш с маслом. Если вздумаете расщедриться, то денег мне не присылайте. Пришлите лучше табаку, чаю по возможности не плохого и каких-нибудь духов (голубчик, английских!). Теперь только вижу, до какой степени я избалован. Например, меня всего коробит от того, что я пишу на дешевой почтовой бумаге… Мне как-то странно, что бумага не гибка, не лоснится и не пахнет тем незабвенным ветерком, который вносила с собой всегда N—e, когда приходила ко мне…

Однако прощайте. Не забывайте и пишите. Крепко жму руку.

Весь ваш N. N.

С подлинным верно:

А. Чехонте.

В суде

В уездном городе N—ске, в казенном коричневом доме, где, чередуясь, заседают земская управа, мировой съезд, крестьянское, питейное, воинское и многие другие присутствия, в один из пасмурных осенних дней разбирало наездом свои дела отделение окружного суда. Про названный коричневый дом один местный администратор сострил:

— Тут и юстиция, тут и полиция, тут и милиция — совсем институт благородных девиц.

Но, вероятно, по пословице, что у семи нянек дитя бывает без глаза, этот дом поражает и гнетет свежего, нечиновного человека своим унылым, казарменным видом, ветхостью и полным отсутствием какого бы то ни было комфорта как снаружи, так и внутри. Даже в самые яркие весенние дни он кажется покрытым густою тенью, а в светлые, лунные ночи, когда деревья и обывательские домишки, слившись в одну сплошную тень, погружены в тихий сон, он один как-то нелепо и некстати, давящим камнем высится над скромным пейзажем, портит общую гармонию и не спит, точно не может отделаться от тяжелых воспоминаний о прошлых, непрощенных грехах. Внутри всё сарайно и крайне непривлекательно. Странно бывает видеть, как все эти изящные прокуроры, члены, предводители, делающие у себя дома сцены из-за легкого чада или пятнышка на полу, легко мирятся здесь с жужжащими вентиляциями, противным запахом курительных свечек и с грязными, вечно потными стенами.

Заседание окружного суда началось в десятом часу. К разбирательству было приступлено немедленно, с заметной спешкой. Дела замелькали одно за другим и кончались быстро, как обедня без певчих[118], так что никакой ум не смог бы составить себе цельного, картинного впечатления от всей этой пестрой, бегущей, как полая вода, массы лиц, движений, речей, несчастий, правды, лжи… К двум часам было сделано многое: двоих присудили к арестантским ротам, одного привилегированного лишили прав и приговорили к тюрьме, одного оправдали, одно дело отложили…

Ровно в два часа председательствующий объявил к слушанию дело «по обвинению крестьянина Николая Харламова в убийстве своей жены». Состав суда остался тот же, что был и на предыдущем деле, только место защитника заняла новая личность — молодой, безбородый кандидат на судебные должности в[119] сюртуке со светлыми пуговицами.

— Введите подсудимого! — распорядился председатель.

Но подсудимый, заранее приготовленный, уже шел к своей скамье. Это был высокий плотный мужик лет 55, совершенно лысый, с апатичным волосатым лицом и с большой рыжей бородой. За ним следовал маленький, тщедушный солдатик с ружьем.

Почти у самой скамьи с конвойным произошла маленькая неприятность. Он вдруг споткнулся и выронил из рук ружье, но тотчас же поймал его на лету, причем сильно ударился коленом о приклад. В публике послышался легкий смех. От боли или, быть может, от стыда за свою неловкость солдат густо покраснел.

После обычного опроса подсудимого, перетасовки присяжных, переклички и присяги свидетелей началось чтение обвинительного акта. Узкогрудый, бледнолицый секретарь, сильно похудевший для своего мундира и с пластырем на щеке, читал негромким густым басом, быстро, по-дьячковски, не повышая и не понижая голоса, как бы боясь натрудить свою грудь; ему вторила вентиляция, неугомонно жужжавшая за судейским столом, и в общем получался звук, придававший зальной тишине усыпляющий, наркотический характер.

Председатель, не старый человек, с до крайности утомленным лицом и близорукий, сидел в своем кресле, не шевелясь и держа ладонь около лба, как бы заслоняя глаза от солнца. Под жужжанье вентиляции и секретаря он о чем-то думал. Когда секретарь сделал маленькую передышку, чтобы начать с новой страницы, он вдруг встрепенулся и оглядел посовелыми глазами публику, потом нагнулся к уху своего соседа-члена и спросил со вздохом:

— Вы, Матвей Петрович, остановились у Демьянова?

— Да-с, у Демьянова, — ответил член, тоже встрепенувшись.

— В следующий раз, вероятно, и я у него остановлюсь. Помилуйте, у Типякова совсем нельзя останавливаться! Шум, гвалт всю ночь! Стучат, кашляют, детишки плачут… Невозможно!

Товарищ прокурора, полный, упитанный брюнет, в золотых очках и с красивой, выхоленной бородой, сидел неподвижно, как статуя, и, подперев щеку кулаком, читал байроновского «Каина».[120] Его глаза были полны жадного внимания и брови удивленно приподнимались всё выше и выше… Изредка он откидывался на спинку кресла, минуту безучастно глядел вперед себя и затем опять погружался в чтение. Защитник водил по столу тупым концом карандаша и, склонив голову набок, думал… Его молодое лицо не выражало ничего, кроме неподвижной, холодной скуки, какая бывает на лицах школьников и людей служащих, изо дня в день обязанных сидеть на одном и том же месте, видеть всё те же лица, те же стены. Предстоящая речь его нисколько не волновала. Да и что такое эта речь? По приказанию начальства, по давно заведенному шаблону, чувствуя, что она бесцветна и скучна, без страсти и огня выпалит он ее перед присяжными, а там дальше — скакать по грязи и под дождем на станцию, оттуда в город, чтобы вскоре получить приказ опять ехать куда-нибудь в уезд, читать новую речь… скучно!

Подсудимый сначала нервно покашливал в рукав и бледнел, но скоро тишина, общая монотонность и скука сообщились и ему. Он тупо-почтительно глядел на судейские мундиры, на утомленные лица присяжных и покойно мигал глазами. Судебная обстановка и процедура, ожидание которых так томило его душу, когда он сидел в тюрьме, теперь подействовали на него самым успокоивающим образом. Он встретил здесь совсем не то, что мог ожидать. Над ним тяготело обвинение в убийстве, а между тем он не встретил здесь ни грозных лиц, ни негодующих взоров, ни громких фраз о возмездии, ни участия к своей необыкновенной судьбе; ни один из судящих не остановил на нем долгого, любопытного взгляда… Пасмурные окна, стены, голос секретаря, поза прокурора — всё это было пропитано канцелярским равнодушием и дышало холодом, точно убийца составлял простую канцелярскую принадлежность или судили его не живые люди, а какая-то невидимая, бог знает кем заведенная машинка…

Успокоившийся мужик не понимал, что к житейским драмам и трагедиям здесь так же привыкли и присмотрелись, как в больнице к смертям, и что именно в этом-то машинном бесстрастии и кроется весь ужас и вся безвыходность его положения. Кажется, не сиди он смирно, а встань и начни умолять, взывать со слезами к милосердию, горько каяться, умри он с отчаяния и — всё это разобьется о притупленные нервы и привычку, как волна о камень.

Когда секретарь кончил, председатель для чего-то погладил перед собою стол, долго щурил глаза на подсудимого и потом уж спросил, лениво двигая языком:

— Подсудимый, признаете ли вы себя виновным в том, что в вечер 9 июня убили вашу жену?

— Никак нет, — ответил подсудимый, поднимаясь и придерживая на груди халат.

Вслед за этим суд торопливо приступил к допросу свидетелей. Были допрошены две бабы, пять мужиков и урядник, производивший дознание. Все они, обрызганные грязью, утомленные пешим хождением и ожиданием в свидетельской комнате, унылые и пасмурные, показали одно и то же. Они показали, что Харламов жил со своею старухой «хорошо», как все: бил ее только тогда, когда напивался. 9-го июня, когда село солнце, старуха была найдена в сенях с пробитым черепом; около нее в луже крови валялся топор. Когда хватились Николая, чтобы сообщить ему о несчастии, его не было ни в избе, ни на улице. Стали бегать по селу и искать, избегали все кабаки и избы, но его не нашли. Он исчез и дня через два сам явился в контору, бледный, оборванный, с дрожью во всем теле. Его связали и посадили в холодную.

— Подсудимый, — обратился председатель к Харламову, — не можете ли вы объяснить суду, где вы находились в эти два дня после убийства?

— По полю ходил… Не евши, не пивши…

— Зачем же вы скрылись, если не вы убивали?

— Испужался… Боялся, чтоб не засудили…

— Ага… Хорошо, садитесь!

Последним был допрошен уездный врач, вскрывавший покойную старуху. Он сообщил суду всё, что помнил из своего протокола вскрытия и что успел придумать, идя утром в суд. Председатель щурил глаза на его новую, лоснящуюся черную пару, на щегольской галстук, на двигавшиеся губы, слушал, и в его голове как-то сама собою шевелилась ленивая мысль: «Теперь все ходят в коротких сюртуках, зачем же он сшил себе длинный? Почему именно длинный, а не короткий?»

Сзади председателя послышался осторожный скрип сапог. Это товарищ прокурора подошел к столу, чтобы взять какую-то бумагу.

— Михаил Владимирович, — нагнулся прокурор к уху председателя, — удивительно неряшливо этот Корейский вел следствие. Родной брат не допрошен, староста не допрошен, из описания избы ничего не поймешь…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36