Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем (№5) - Рассказы. Юморески. 1886–1886

ModernLib.Net / Классическая проза / Чехов Антон Павлович / Рассказы. Юморески. 1886–1886 - Чтение (стр. 3)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Классическая проза
Серия: Полное собрание сочинений и писем

 

 


— А у нас на деревне лечат, барин! — сказал Максим. — Мирон кого угодно вылечит.

— Чепуха… — вздохнул Нилов. — Насчет Мирона всё это одни только разговоры. Прошлым летом на деревне Степку искусала собака и никакие Мироны не помогли… Как ни поили его всякою дрянью, а все-таки взбесился. Нет, дедуся, ни черта не поделаешь. Случись со мною такая оказия, укуси меня бешеная собака, я бы себе пулю пустил в лоб.

Страшные рассказы о водобоязни имели свое действие. Охотники постепенно умолкли и продолжали пить молча. Каждый невольно задумался о роковой зависимости жизни и счастья человека от случайностей и пустяков, по-видимому, ничтожных, не стоящих, как говорится, яйца выеденного. Всем стало скучно и грустно.

После чаю Нилов потянулся и встал… Ему захотелось выйти наружу. Походив немного около закромов, он отворил маленькую дверцу и вышел. На дворе давно уже кончились сумерки и наступил настоящий вечер. От реки веяло тихим, непробудным сном.

На плотине, залитой лунным светом, не было ни кусочка тени; на середине ее блестело звездой горлышко от разбитой бутылки. Два колеса мельницы, наполовину спрятавшись в тени широкой ивы, глядели сердито, уныло…[9]

Нилов вздохнул всей грудью и взглянул на реку… Ничто не двигалось. Вода и берега спали, даже рыба не плескалась… Но вдруг Нилову показалось, что на том берегу, повыше кустов ивняка, что-то похожее на тень прокатилось черным шаром. Он прищурил глаза. Тень исчезла, но скоро опять показалась и зигзагами покатилась к плотине.

«Волк!» — вспомнил Нилов.

Но прежде чем в голове его мелькнула мысль о том, что нужно бежать назад, в мельницу, темный шар уже катился по плотине, не прямо на Нилова, а зигзагами.

«Если я побегу, то он нападет на меня сзади, — соображал Нилов, чувствуя, как на голове у него под волосами леденеет кожа. — Боже мой, даже палки нет! Ну, буду стоять и… и задушу его!»

И Нилов стал внимательно следить за движениями волка и за выражением его фигуры. Волк бежал по краю плотины, уже поравнялся с ним…

«Он мимо бежит!» — подумал Нилов, не спуская с него глаз.

Но в это время волк, не глядя на него и будто нехотя, издал жалобный, скрипучий звук, повернул к нему морду и остановился. Он точно соображал: напасть или пренебречь?

«Ударить по голове кулаком… — думал Нилов. — Ошеломить…»

Нилов так растерялся, что не понял, кто первый начал борьбу: он или волк? Он только понял, что настал какой-то особенно страшный, критический момент, когда понадобилось сосредоточить всю силу в правой руке и схватить волка за шею около затылка. Тут произошло нечто необыкновенное, чему трудно поверить и что самому Нилову казалось сном. Схваченный волк жалобно зарычал и рванулся с такой силой, что складка кожи, холодная и мокрая, сжатая рукою Нилова, заскользила между пальцами. Волк, стараясь высвободить свой затылок, поднялся на задние лапы. Тогда Нилов левой рукой схватил его за правую лапу, сжал ее у самой подмышки, потом быстро отнял свою правую руку от затылка волка и, сжавши ею левую подмышку, поднял волка на воздух. Всё это было делом одного мгновения. Чтобы волк не укусил его за руки и чтобы не дать его голове ворочаться, Нилов большие пальцы обеих рук вонзил в его шею около ключиц, словно шпоры… Волк уперся лапами в его плечи и, получив таким образом точку опоры, затрясся с страшной силой. Укусить руки Нилова до локтя он не мог, протянуть же морду к его лицу и плечам ему мешали пальцы, давившие его шею и причинявшие ему сильную боль…

«Скверно! — думал Нилов, оттягивая возможно дальше назад свою голову. — Слюна его попала мне на губу. Стало быть, всё равно уже пропал, даже если и избавлюсь от него каким-нибудь чудом».

— Ко мне! — закричал он. — Максим! Ко мне!

Оба, Нилов и волк, головы которых были на одном уровне, глядели в глаза друг другу… Волк щелкал зубами, издавал скрипучие звуки и брызгал… Задние лапы его, ища опоры, ерзали по коленям Нилова… В глазах светилась луна, но не видно было ничего, похожего на злобу; они плакали и походили на человеческие.

— Ко мне! — закричал еще раз Нилов. — Максим!

Но на мельнице его не слышали. Он инстинктивно чувствовал, что от громкого крика может убавиться его сила, а потому кричал не громко…

«Буду пятиться назад… — решил он. — Дойду задом до дверей и там крикну».

Он начал пятиться, но не прошел и двух аршин, как почувствовал, что его правая рука слабеет и отекает. Затем вскоре наступил момент, когда он услышал свой собственный душу раздирающий крик и почувствовал острую боль в правом плече и влажную теплоту, разлившуюся вдруг по всей руке и по груди… Затем он слышал голос Максима, понял выражение ужаса на лице прибежавшего следователя…

Выпустил он из рук своего врага, когда у него насильно уж разжали пальцы и доказали ему, что волк убит… Отуманенный сильными ощущениями, чувствуя уж кровь на бедрах и в правом сапоге, близкий к обмороку, вернулся он на мельницу… Огонь, вид самовара и бутылок привели его в чувство и напомнили ему все только что пережитые им ужасы и опасность, которая для него только что еще начиналась. Бледный, с широкими зрачками и с мокрой головой, он сел на мешки и в изнеможении опустил руки. Следователь и Максим раздели его и занялись раной. Рана оказалась солидной. Волк порвал кожу на всем плече и тронул даже мускулы.

— Отчего вы не бросили его в реку? — возмущался бледный следователь, останавливая кровотечение. — Отчего в реку вы его не бросили?

— Не догадался! Боже мой, не догадался!

Следователь начал было утешать и обнадеживать, но после тех густых красок, на которые он был так щедр, когда раньше описывал водобоязнь, всякие утешительные речи были бы неуместны, а потому он почел за лучшее молчать. Перевязавши кое-как рану, он послал Максима в усадьбу за лошадями, но Нилов не стал дожидаться экипажа и пошел домой пешком.

Утром часов в шесть он, бледный, непричесанный, похудевший от боли и бессонной ночи, приехал на мельницу.

— Дед, — обратился он к Максиму, — вези меня к Мирону! Скорей! Идем, садись в коляску!

Максим, тоже бледный и не спавший всю ночь, сконфузился, несколько раз оглянулся и сказал шёпотом:

— Не надо, барин, к Мирону ехать… И я, извините, лечить умею.

— Хорошо, только скорее, пожалуйста!

И Нилов нетерпеливо затопал ногами. Старик поставил его лицом к востоку, прошептал что-то и дал ему хлебнуть из кружки какой-то противной, теплой жидкости с полынным вкусом.

— А Степка умер… — пробормотал Нилов. — Допустим, что у народа есть средства, но… но почему же Степка умер? Ты все-таки свези меня к Мирону!

От Мирона, которому он не верил, он поехал в больницу к Овчинникову. Получив здесь пилюли из белладонны и совет лечь в постель, он переменил лошадей и, не обращая внимания на страшную боль в руке, поехал в город, к городским докторам…

Дня через четыре, поздно вечером, он вбежал к Овчинникову и повалился на диван.

— Доктор! — начал он, задыхаясь и вытирая рукавом пот с бледного, похудевшего лица. — Григорий Иваныч! Делайте со мной что хотите, но дольше оставаться я так не могу! Или лечите меня, или отравите, а так не оставляйте! Бога ради! Я сошел с ума!

— Вам нужно лечь в постель, — сказал Овчинников.

— Ах, подите вы с вашим лежаньем! Я вас спрашиваю толком, русским языком: что мне делать? Вы врач и должны мне помочь! Я страдаю! Каждую минуту мне кажется, что я начинаю беситься. Я не сплю, не ем, дело валится у меня из рук! У меня вот револьвер в кармане. Я каждую минуту его вынимаю, чтобы пустить себе пулю в лоб! Григорий Иваныч, ну да займитесь же мною бога ради! Что мне делать? Вот что, не поехать ли мне к профессорам?

— Это всё равно. Поезжайте, если хотите.

— Послушайте, а если я, положим, объявлю конкурс, что если кто вылечит, то получит пятьдесят тысяч? Как вы думаете, а? Впрочем, пока напечатаешь, пока… то успеешь раз десять взбеситься. Я готов теперь всё состояние отдать! Вылечите меня, и я дам вам пятьдесят тысяч! Займитесь же ради бога! Не понимаю этого возмутительного равнодушия! Поймите, что я теперь каждой мухе завидую… я несчастлив! Семья моя несчастна!

У Нилова затряслись плечи, и он заплакал…

— Послушайте, — начал утешать его Овчинников. — Я отчасти не понимаю этого вашего возбужденного состояния. Что вы плачете? И зачем так преувеличивать опасность? Поймите, ведь у вас гораздо больше шансов не заболеть, чем заболеть. Во-первых, из ста укушенных заболевает только тридцать. Потом, что очень важно, волк кусал вас через одежду, значит, яд остался на одежде. Если же в рану и попал яд, то он должен был вытечь с кровью, так как у вас было сильное кровотечение. Относительно водобоязни я совершенно покоен, а если меня и беспокоит что-нибудь, так это только рана. При вашей небрежности легко может приключиться рожа или что-нибудь вроде.

— Вы думаете? Утешаете вы или серьезно?

— Честное слово, серьезно. Возьмите-ка, почитайте! Овчинников взял с полки книгу и, пропуская страшные места, стал читать Нилову главу о водобоязни.

— Стало быть, вы напрасно беспокоитесь, — сказал он, кончив чтение. — Ко всему этому прибавьте еще, что нам с вами неизвестно, был ли то бешеный волк или здоровый.

— М-да… — согласился Нилов, улыбаясь. — Теперь понятно, конечно… Стало быть, всё это чепуха?

— Разумеется, чепуха.

— Ну, спасибо, родной… — засмеялся Нилов, весело потирая руки. — Теперь, умница вы этакий, я покоен… Я доволен и даже счастлив, ей-богу… Нет, честное слово… даже.

Нилов обнял Овчинникова и поцеловал его три раза. Потом на него напал мальчишеский задор, к которому так склонны добродушные, физически сильные люди. Он схватил со стола подкову и хотел ее разогнуть, но, обессилев от радости и от боли в плече, он ничего не мог сделать; ограничился только тем, что обнял доктора левою рукой ниже талии, поднял его и пронес на плече из кабинета в столовую. Вышел он от Овчинникова веселый, радостный, и казалось даже, что с ним вместе радовались и слезинки, блестевшие на его широкой черной бороде. Спускаясь вниз по ступеням, он засмеялся басом и потряс перила крыльца с такой силой, что одна балясина выскочила и всё крыльцо затрепетало под ногами Овчинникова.

«Какой богатырь! — думал Овчинников, с умилением глядя на его большую спину. — Какой молодец!»

Севши в коляску, Нилов опять стал с самого начала и с большими подробностями рассказывать о том, как он на плотине боролся с волком.

— Была игра! — кончил он, весело смеясь. — Будет о чем вспомнить в старости. Погоняй, Тришка!

В Париж!

Секретарь земской управы Грязнов и учитель уездного училища Лампадкин однажды под вечер возвращались с именин полицейского надзирателя Вонючкина. Идя под руку, они вместе очень походили на букву «Ю». Грязнов тонок, высок и жилист, одет в обтяжку и похож на палку, а Лампадкин толст, мясист, одет во всё широкое и напоминает ноль. Оба были навеселе и слегка пошатывались.

— Рекомендована новая грамматика Грота […новая грамматика Грота… — Работа академика Я. К. Грота «Русское правописание», СПб., 1885 (впервые опубликована в «Сборнике отделения русского языка и словесности императорской Академии наук», том XXXVI, № 1, СПб., 1885, стр. 1—144). Главные положения этого труда легли в основу унификации русского письма, предпринятой в конце XIX века. Однако Грот сохранил написание букв ять, фиты, ижицы и і, употребление которых не было регламентировано определенными правилами. Имея в виду половинчатость мер, которые предлагал Я. К. Грот, Чехов писал 18 января 1887 г. М. Е. Чехову: «Если б от меня зависело, я упразднил бы и ять, и фиту (дурацкая буква!), и ижицу, и і. Эти буквы мешают только школьному делу, вводят в конфуз деловых людей, которым нет времени учиться грамматическим тонкостям, и составляют совершенно излишнее украшение нашей грамматики». Употребление буквы как показатель грамотности человека Чехов высмеял в «Правилах для начинающих авторов» (1885), в рассказах «Мыслитель» (1885) и «Розовый чулок» (1886).

Рассказ «В Париж!» был написан в разгар возникших по поводу предложений Грота споров, и реакция Лампадкина на «новую грамматику» отражала мнение многих преподавателей-словесников того времени. В начале 1886 г. в Петербурге вышла, например, книга М. Е. Доброписцева «Возможно ли применить русское правописание Я. К. Грота на практике?»], — бормотал Лампадкин, всхлипывая своими полными грязи калошами. — Грот доказывает ту теорию, что имена прилагательные в родительном падеже единственного числа мужеского рода имеют не аго, а ого… Вот тут и понимай! Вчера Перхоткина без обеда за ого в слове золотого оставил, а завтра, значит, должен буду перед ним глазами лупать… Стыд! Срам!

Но Грязнов не слушал ученых разговоров педагога. Всё его внимание было обращено на грязный мостик перед трактиром Ширяева, где на этот раз происходило маленькое недоразумение. Дюжины две обывательских собак, сомкнувшись цепью, окружали черную шершавую дворняжку и наполняли воздух протяжным, победным лаем. Дворняжка вертелась, как на иголках, скалила на врагов зубы и старалась поджать как можно дальше под живот свой ощипанный хвост. Случай не важный, но секретарь управы принадлежит к числу тех восприимчивых, легко воспламеняющихся натур, которые не могут равнодушно видеть, если кто ссорится или дерется. Поравнявшись с группой собак, он не утерпел, чтобы не вмешаться.

— Рви его! Куси, анафему! Фюйть! — начал он рычать и подсвистывать, примыкая к собачьей цепи. — Рррр… Так его! Жарь!

И, чтобы еще больше раззадорить собак, он нагнулся и дернул дворняжку за заднюю ногу. Та взвизгнула и, прежде чем Грязнов успел поднять руку, укусила его за палец. Тотчас же, словно испугавшись своей смелости, она перепрыгнула через цепь, мимоходом цапнула Лампадкина за икру и побежала вдоль по улице. Собаки за ней…

— Ах, ты, шут! — закричал ей вслед Грязнов, потрясая пальцем. — Чтоб тебя раздавило, чёртова тварь! Лови! Бей!

— Лови! — раздались голоса, мешаясь со свистками. — Гони! Бей! Братцы, бешеная! Хвост поджала и морду вниз держит! Самая она и есть бешеная! Тю!

Приятели дождались, когда собаки скрылись из виду, взялись под руки и пошли дальше. Придя домой (педагог за 7 руб. в месяц жил и столовался у секретаря), они уже забыли историю с дворняжкой… Сняв грязные брюки и развесив их для просушки на дверях, они занялись чаепитием. Настроение духа у обоих было отменное, философски-благодушное… Но часа через полтора, когда они с теткой, свояченицей и с четырьмя сестрами Грязнова сидели за столом и играли в фофана[10], вдруг неожиданно явился уездный врач Каташкин и несколько нарушил их покой.

— Ничего, ничего… я не дама! — начал пришедший, видя, как секретарь и педагог стараются скрыть под столом свои невыразимые и босые ноги. — Меня, господа, к вам прислали! Говорят, что вас обоих укусила собака!

— Как же, как же… укусила, — сказал Грязнов, ухмыляясь во всё лицо. — Очень приятно! Садитесь, Митрий Фомич! Давно не видались, побей меня бог… Чаю не хотите ли? Глаша, водочку принеси! Вы чем закусывать будете: редькой или колбасой?

— Говорят, что собака бешеная! — продолжая доктор, встревоженно глядя на приятелей. — Бешеная она или нет, но все-таки нельзя относиться так небрежно. Чем чёрт не шутит? Покажите-ка, где она вас укусила?

— А, да наплюйте! — махнул рукой секретарь. — Укусила чуть-чуть… за палец… От этого не сбесишься… Может, вы пиво пить будете? Глашка, беги к жидовке и скажи, чтоб в долг две бутылки пива дала!

Каташкин сел и, насколько у него хватало силы перекричать пьяных, начал пугать их водобоязнью… Те сначала ломались и бравировали, но потом струсили и показали ему укушенные места. Доктор осмотрел раны, прижег их ляписом и ушел. После этого приятели легли спать и долго спорили о том, из чего делается ляпис.

На другой день утром Грязнов сидел на самой верхушке высокого тополя и привязывал там скворечню. Лампадкин стоял внизу под деревом и держал молоток и веревочки. Садик секретаря был еще весь в снегу, но от каждой веточки и мокрой коры деревьев так и веяло весной.

— Грот доказывает еще ту теорию, — бормотал педагог, — что ворота не среднего рода, а мужеского. Гм… Значит, писать нужно не красныя ворота, а красные… Ну, это пусть он оближется! Скорей в отставку подам, чем изменю насчет ворот свои убеждения.

И педагог раскрыл уже рот и величественно поднял вверх молоток, чтобы начать громить ученых академиков, как в это время скрипнула садовая калитка, и в сад нежданно-негаданно, словно чёрт из люка, вошел уездный предводитель Позвоночников. Увидев его, Лампадкин от изумления побледнел и выронил молоток.

— Здравствуйте, милейший! — обратился к нему предводитель. — Ну, как ваше здоровье? Говорят, что вас и Грязнова вчера бешеная собака искусала!

— Может, она вовсе не бешеная! — пробормотал с верхушки тополя Грязнов. — Одни только бабьи разговоры!

— Может быть; а может быть, и бешеная! — сказал предводитель. — Так ведь нельзя рассуждать… На всякий случай нужно принять меры!

— Какие же меры-с? — тихо спросил педагог — Нас вчера прижигали-с!

— Сейчас мне говорил доктор, но этого недостаточно. Нужно что-нибудь более радикальное. В Париж бы ехали, что ли… Да так, вероятно, и придется вам сделать: езжайте в Париж!

Педагог выронил веревочки и окаменел, а секретарь от удивления едва не свалился с дерева…

— В Пари-иж? — протянул он. — Да что я там буду делать?

— Вы поедете к Пастеру… Конечно, это немножко дорого будет стоить, — но что делать? Здоровье и жизнь дороже… И вы успокоитесь, да и мы будем покойны… Я сейчас говорил с председателем Иваном Алексеичем. Он думает, что управа даст вам на дорогу… С своей стороны моя жена жертвует вам двести рублей… Что же вам еще нужно? Собирайтесь! А пачпорты я быстро вам выхлопочу…

— Сбесились, чудаки! — ухмыльнулся Грязнов по уходе предводителя. — В Париж! Ах, дурни, прости господи! Добро бы еще в Москву или в Киев, а то — на тебе!.. в Париж! И из-за чего? Хоть бы собака путевая, породистая какая, а то из-за дворняжки — тьфу! Скажи на милость, каких аристократов нашел: в Париж! Чтоб я пропал, ежели поеду!

Педагог долго в раздумье глядел на землю, потом весело заржал и сказал вдохновенным голосом:

— Знаешь, что, Вася? Поедем! Накажи меня господь, поедем! Ведь Париж, заграница… Европа!

— Чего я там не видел? Ну его!

— Цивилизация! — продолжал восторгаться Лампадкин. — Господи, какая цивилизация! Виды эти, разные Везувии… окрестности! Что ни шаг, то и окрестности! Ей-богу, поедем!

— Да ты очумел, Илюшка! Что мы там с немцами делать будем?

— Там не немцы, а французы!

— Один шут! Что я с ними буду делать? На них глядючи, я со смеху околею! При моем характере я их всех там перебью! Поезжай только, так сам не рад будешь… И оберут и оскоромишься… А еще, чего доброго, вместо Парижа попадешь в такую поганую страну, что потом лет пять плевать будешь…

Грязнов наотрез отказался ехать, но, тем не менее, вечером того же дня приятели ходили, обнявшись, по городу и рассказывали встречным о предстоящей поездке. Секретарь был угрюм, зол и беспокоен, педагог же восторженно размахивал руками и искал, с кем бы поделиться своим счастьем…

— Всё бы ничего, коли б не этот Париж! — утешал себя вслух Грязнов. — Не жизнь, а малина! Все жалостно на тебя смотрят, везде, куда ни придешь, закуска и выпивка, все деньги дают, но… Париж! За каким шутом я туда поеду? Прощай, братцы! — останавливал он встречных. — В Париж едем! Не поминай лихом! Может, и не увидимся больше.

Через пять дней на местной станции происходили торжественные проводы секретаря и педагога. Провожать собрались все интеллигенты, начиная с предводителя и кончая подслеповатым пасынком надзирателя Вонючкина. Предводительша снабдила путешественников двумя рекомендательными письмами, а мировиха дала им сто рублей с просьбой купить по образчику материи… Благопожеланиям, вздохам и стенаниям конца не было. Тетка, свояченица и четыре сестры Грязнова разливались в три ручья. Педагог, видимо, храбрился и не унывал, секретарь же, выпивший и расчувствовавшийся, всё время надувался, чтобы не заплакать… Когда пробил второй звонок, он не вынес и разревелся…

— Не поеду! — рванулся он от вагона. — Пусть лучше сбешусь, чем к пастору ехать! Ну его!

Но его убедили, утешили и посадили в вагон. Поезд тронулся.

Если держаться строго хронологического порядка, то не дальше, как через четыре дня после проводов, сестры Грязнова, сидя у окошка и тоскуя, увидели вдруг идущего домой Лампадкина. Педагог был красен, выпачкан в грязи и то и дело ронял свой чемодан. Сначала девицы думали, что это привидение, но скоро, когда стукнула калитка и послышалось из сеней знакомое сопенье, явление потеряло свой спиритический характер. Сестры замерли от удивления и, вместо вопроса, обратили к пришедшему свои вытянувшиеся, побледневшие лица. Педагог замигал глазами и махнул рукой, потом заплакал и еще раз махнул рукой.

— Приехали это мы в Курск… — начал он, хрипло плача. — Вася мне и говорит: «На вокзале, говорит, дорого обедать, а пойдем, говорит, тут около вокзала трактир есть. Там и пообедаем». Мы взяли с собой чемоданы и пошли (педагог всхлипнул)… А в трактире Вася рюмку за рюмкой, рюмку за рюмкой… «Ты, кричит, меня на погибель везешь!» Шуметь начал… А как после водки херес стал пить, то… протокол составили. Дальше — больше и… всё до копейки! Еле на дорогу осталось…

— Где же Вася? — встревожились девицы.

— В Ку… Курске… Просил, чтоб вы ему скорей на дорогу денег выслали…

Педагог мотнул головой, утер лицо и добавил:

— А Курск хороший город! Очень хороший! С удовольствием там день прожил…

Весной

С земли еще не сошел снег, а в душу уже просится весна. Если вы когда-нибудь выздоравливали от тяжелой болезни, то вам известно блаженное состояние, когда замираешь от смутных предчувствий и улыбаешься без всякой причины. По-видимому, такое же состояние переживает теперь и природа. Земля холодна, грязь со снегом хлюпает под ногами, но как кругом всё весело, ласково, приветливо! Воздух так ясен и прозрачен, что если взобраться на голубятню или на колокольню, то, кажется, увидишь всю вселенную от края до края. Солнце светит ярко, и лучи его, играя и улыбаясь, купаются в лужах вместе с воробьями. Речка надувается и темнеет; она уже проснулась и не сегодня-завтра заревет. Деревья голы, но уже живут, дышат.

В такое время хорошо гнать метлой или лопатой грязную воду в канавах, пускать по воде кораблики или долбить каблуками упрямый лед. Хорошо также гонять голубей под самую высь поднебесную или лазить на деревья и привязывать там скворечни. Да, всё хорошо в это счастливое время года, в особенности если вы молоды, любите природу, и если вы не капризны, не истеричны, и если по службе не обязаны сидеть в четырех стенах с утра до вечера. Нехорошо, если вы больны, если чахнете в канцелярии, если знаетесь с музами.

Да, весною не следует знаться с музами.

Вы поглядите, как хорошо, как славно чувствуют себя обыкновенные люди. Вот садовник Пантелей Петрович, спозаранку нарядился в широкополую соломенную шляпу и никак не может расстаться с маленьким сигарным окурком, который он поднял еще утром на аллее; посмотрите: он стоит, подбоченясь, перед кухонным окном и рассказывает повару, какие он вчера купил себе сапоги. Вся его длинная и узкая фигура, за которую его вся дворня зовет «стрюцким»[11], выражает самодовольство и достоинство. На природу глядит он с сознанием своего превосходства над ней, и во взгляде у него что-то хозяйское, повелительное и даже презрительное, точно, сидя у себя там в оранжерее или копаясь в саду, он узнал про растительное царство что-то такое, чего не знает никто.

Было бы напрасно толковать ему, что природа величественна, грозна и полна чудесных чар, перед которыми должен склонить свою шею гордый человек. Ему кажется, что он знает всё, все тайны, чары и чудеса, а прекрасная весна для него такая же рабыня, как та узкогрудая, исхудалая женщина, которая сидит в пристройке около оранжереи и кормит постными щами его детей.

А охотник Иван Захаров? Этот, в истрепанной драповой куртке и в калошах на босу ногу, сидит около конюшни на опрокинутом бочонке и делает из старых пробок пыжи. Он собирается на тягу. В его воображении рисуется путь, по которому он пойдет, со всеми тропинками, зажорами, ручьями; закрыв глаза, он видит длинный, прямой ряд высоких стройных деревьев, под которыми он будет стоять с ружьем, дрожа от вечерней прохлады, от сладкого волнения и напрягая свой тонкий слух; ему чудятся звуки, которые издает хоркающий вальдшнеп; он уже слышит, как в монастыре, по соседству, после всенощной, пока он стоит на тяге, трезвонят во все колокола… Ему хорошо, он безмерно, бестолково счастлив.

Но теперь поглядите на Макара Денисыча, молодого человека, который служит у генерала Стремоухова не то писарем, не то младшим управляющим. Он получает вдвое больше, чем садовник, носит белые манишки, курит двухрублевый табак, всегда сыт и одет и всегда при встрече с генералом имеет удовольствие пожимать белую пухлую руку с крупным брильянтовым перстнем, но, тем не менее, все-таки как он несчастлив! Вечно он с книжками, выписывает он на двадцать пять рублей журналов, и пишет, пишет… Пишет он каждый вечер, каждое после обеда, когда все спят, и всё написанное прячет в свой большой сундук. В этом сундуке на самом дне лежат аккуратно сложенные брюки и жилеты; на них еще не распечатанная пачка табаку, десяток коробочек из-под пилюль, пунцовый шарфик, кусок глицеринового мыла в желтой обертке и много всякого другого добра, а по краям сундука робко жмутся стопки исписанной бумаги, и тут же два-три нумера «Нашей губернии», где напечатаны рассказы и корреспонденции Макара Денисыча. Весь уезд считает его литератором, поэтом, все видят в нем что-то особенное, не любят его, говорят, что он не так говорит, не так ходит, не так курит, и сам он однажды на мировом съезде, куда был вызван в качестве свидетеля, проговорился некстати, что занимается литературой, причем покраснел так, как будто украл курицу.

Вот он, в синем пальто, в плюшевой шапочке и с тросточкой в руке, тихо идет по аллее… Сделает шагов пять, остановится и уставит глаза в небо или на старого грача, который сидит на ели.

Садовник стоит подбоченясь, на лице у охотника написана строгость, а Макар Денисыч согнулся, робко кашляет и кисло смотрит, точно весна давит и душит его своими испарениями, своей красотой!.. Душа его полна робости. Вместо восторгов, радости и надежд, весна порождает в нем только какие-то смутные желания, которые тревожат его, и вот он ходит и сам не разберет, что ему нужно. В самом деле, что ему нужно?

— А, здравствуйте, Макар Денисыч! — слышит он вдруг голос генерала Стремоухова. — Что, еще не приезжали с почты?

— Нет еще, ваше превосходительство, — отвечает Макар Денисыч, оглядывая коляску, в которой сидит здоровый, веселый генерал со своей маленькой дочкой.

— Чудесная погода! Совсем весна! — говорит генерал. — А вы гуляете? Чай, вдохновляетесь?

А в глазах у него написано:

«Бездарность! Посредственность!»

— Ах, батенька! — говорит генерал, берясь за вожжи. — Какую прекрасную штучку я прочел сегодня за кофе! Пустячок, в две странички, но какая прелесть! Жаль, что вы не владеете французским языком, я дал бы вам почитать…

Генерал наскоро, пятое через десятое, рассказывает содержание прочитанного им рассказа, а Макар Денисыч слушает и чувствует неловкость, словно его вина в том, что он не французский писатель, который пишет маленькие штучки.

«Не понимаю, что он там нашел хорошего? — думает он, глядя вслед исчезающей коляске. — Содержание пошлое, избитое… Мои рассказы гораздо содержательнее».

И Макара начинает сосать червь. Авторское самолюбие — это боль, это катар души; кто болеет им, тому уже не слышно пения птиц, не видно блеска солнца, не видно весны… Нужно лишь чуть-чуть прикоснуться к этой болячке, чтобы сжался болезненно весь организм. Отравленный Макар идет дальше и через садовую калитку выходит на грязную дорогу. Тут, подпрыгивая всем телом на высокой бричке, спешит куда-то господин Бубенцов.

— А, господину писателю! — кричит он. — Наше вам!

Будь Макар Денисыч только писарем или младшим управляющим, то никто бы не посмел говорить с ним таким снисходительным, небрежным тоном, но он «писатель», он бездарность, посредственность!

Такие, как господин Бубенцов, ничего не понимают в искусстве и мало интересуются им, но зато, когда им приходится встречаться с бездарностями и посредственностями, то они неумолимы, безжалостны. Они готовы простить кого угодно, но только не Макара, этого неудачника-чудака, у которого в сундуке лежат рукописи. Садовник сломал старый фикус и сгноил много дорогих растений, генерал ничего не делает и проедает чужое, господин Бубенцов, когда был мировым судьей, разбирал дела только раз в месяц и, разбирая, заикался, путал законы и нес чепуху, но всё это прощается, не замечается; но не заметить и пройти молчанием мимо бездарного Макара, пищущего неважные стихи и рассказы, — никак нельзя, не сказав чего-нибудь обидного. Что свояченица генерала бьет горничных по щекам и бранится за картами, как прачка, что попадья никогда не платит проигрыша, что помещик Флюгин украл у помещика Сивобразова собаку, никому до этого дела нет, но то, что недавно из «Нашей губернии» возвратили Макару плохой рассказ, известно всему уезду и вызывает насмешки, длинные разговоры, негодование, и Макара Денисыча уже называют Макаркой.

Если кто не так пишет, то не стараются объяснить, почему это «не так», а просто говорят:

— Опять этот сукин сын чепуху написал!

Наслаждаться весной мешает Макару мысль, что его не понимают, не хотят и не могут понять. Ему почему-то кажется, что если бы его поняли, то всё было бы прекрасно. Но как могут понять, талантлив он или нет, если во всем уезде никто ничего не читает или читает так, что лучше бы совсем не читать. Как втолковать генералу Стремоухову, что та французская штучка ничтожна, плоска, банальна, избита, как втолковать ему, если он, кроме таких плоских штучек, никогда не читал ничего другого?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36