Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Котовский (Книга 2, Эстафета жизни)

ModernLib.Net / История / Четвериков Борис / Котовский (Книга 2, Эстафета жизни) - Чтение (стр. 11)
Автор: Четвериков Борис
Жанр: История

 

 


      Маркову нравился Стрижов, нравилась и Анна Кондратьевна. Ее муж, известный хирург, в первый же год гражданской войны уехал с военным госпиталем и не вернулся. Настал черед сына. Евгений восемнадцатилетним студентом-первокурсником записался добровольцем в 1919 году, поехал на Восточный фронт, был ранен под Уфой во время памятной психической атаки белогвардейцев, признан негодным к службе. Так вот и получилось, что в двадцать один год от роду он стал ветераном войны, одновременно молодым и возмужалым. Больше всего он любил стихи. А поступил в медицинский, чтобы угодить матери: ей хотелось, чтобы сын пошел по стопам отца.
      Что касается Маркова, этот мечтал стать романистом.
      - Нельзя быть хуже старшего поколения, - говорил он. - И кто, кроме нас, расскажет об этих удивительных людях, умевших побеждать? Пройдет каких-нибудь пятьдесят - шестьдесят лет - и придется копаться в архивах, стараясь понять то, что нам, современникам и очевидцам, так досконально известно!
      Марков мог без конца говорить на эту тему, но Евгения и убеждать не требовалось, он только вносил поправку, что очевидец - самый ненадежный свидетель, потому что каждый видит по-своему, а если это к тому же еще и участник, то у него обязательное смещение перспективы и непоколебимая уверенность, что он-то как раз и является главным действующим лицом, центром всех событий. Кроме того, Евгений считал, что наряду со строителями революции необходимо показать в литературе и мерзкий облик врагов.
      - Это зачем же? - удивлялся Марков.
      - А попробуй одной белой краской написать картину, - отстаивал свою мысль Евгений, - ничего не получится. Должны быть свет и тени.
      - Надо изучать, знать подноготную, иначе и не разберешься, озабоченно размышлял Марков, мысленно уже написавший эпопею о революции.
      - Не бойся, врага ты сразу узнаешь! Как ни вертись собака, а хвост все сзади.
      - Так-то так, но часто поджимают хвосты.
      - Главное - иметь мировоззрение! - авторитетно заявлял в заключение Евгений, не замечая, как со многими в жизни случается, что повторяет мысль, которую часто слышал от отца.
      Споры молодых людей никогда не переходили в ссору. В сущности, они придерживались одинакового мнения во многих вещах. Споры их были скорее совместным обсуждением одного и того же предмета.
      Евгений хотел бы написать поэму о новой эре человечества, только не знал, как приступить. Иногда ему думалось, что это произведение будет посвящено его отцу. Тогда он вглядывался в очертания родного лица на портрете в золотой овальной раме, висевшем в столовой, около стенных часов. Спокойные глаза, высокий лоб, русая докторская бородка. Самое обыкновенное лицо, а герой! Припоминалось при этом много мелочей, которые и составляют непередаваемое чувство близости.
      Евгений понимал мать, которая после страшного известия об утрате так и не вернулась к прежнему спокойствию и равновесию. Сам Евгений тоже навсегда запомнил все, что связано с этим потрясением. Рана не зажила, и осталась какая-то незаполненная пустота. Каждая вещь в доме напоминала об отце. Его пепельница. Книга, которую он читал перед самым отъездом. До сих пор стоит в углу в прихожей - как поставил отец - его зонтик. А на письменном столе карандаши, заточенные еще отцом, чернильный прибор, подаренный отцу его сослуживцами, мундштук и перекидной календарь, на котором сохранились отцовские пометки...
      2
      Евгений много-много раз как бы заново восстанавливал в памяти подробности злополучного дня. Откуда он тогда возвращался? То ли от школьного товарища Киры Рукавишникова, то ли из библиотеки...
      Нигде вы не встретите таких пленительных зимних дней, какие бывают в Петрограде под самый Новый год. Легкий морозец пощипывает уши и наполняет все существо неизъяснимой бодростью, и вы вдруг ловите себя на мысли: "Эх, хорошо бы сейчас на лыжах... где-нибудь в Кавголове... По мелколесью, по ельнику!.."
      Город сказочно красив! Город удивительно наряден! Пушит снег. У прохожих засыпаны снегом воротники, шапки. Все женщины сегодня как на маскараде: и узнаёшь и не узнаёшь. По Неве метет поземка, швыряя в морды гранитных сфинксов пригоршни снега.
      Сквозь мелькающие снежинки проглядывает дивный облик города: то на какой-то миг возникнет силуэт Адмиралтейства и памятник победы над Наполеоном - величайший в мире гранитный монумент - Александровская колонна, почти пятидесятиметровая громадина, свободно поставленная на пьедестал, ничем не прикрепленная, так что держится она исключительно своей тяжестью; то явственно обозначится колоннада Казанского собора, как хоровод исполинов. И тут же - бывший Зингеровский магазин швейных машин, с его нелепым шишом над крышей.
      Вдруг попадает в поле зрения реклама: "Перуин для ращения волос"... "Пейте какао Жорж Борман"... А затем яркие пятна бесчисленных синематографов: "Мулен-Руж"... "Паризиана"... "Пикадилли"... "Фоли-Бержер"... наряду с вывесками нотариусов, мастерскими корсетов, "coiffeur" и кондитерских. И снова очертания величественных зданий: тяжеловесного Строгановского дворца, несравненного ансамбля Александринского театра, монументальной Публичной библиотеки...
      Евгений Стрижов очень бы удивился, если бы его спросили, любит ли он свой город. Он не отдавал себе отчета в том, как привязан к нему. Чтобы понять, как любишь, надо разлучиться.
      Снег мельтешит. И в этом мелькании все становится неожиданным, эфемерным. Что это? Кони Клодта на Аничковом мосту? Смешались видения прошлого с явью сегодняшнего, подлинное с вымыслом. Евгений не удивился бы, если бы натолкнулся на Акакия Акакиевича, бредущего с поднятым воротником шинели, не был бы озадачен, если бы в легких санках с медвежьей полостью промчался мимо гуляка и бретер блестящий граф Шувалов в свой особняк на Фонтанке. А это что? Не вышли ли из дома купца Лаптева на углу Невского и Фонтанки часто бывавшие здесь Белинский и Панаев? Не звонит ли в снежной пурге тяжелый колокол Исаакия, отлитый из старых медных монет с прибавлением двадцати фунтов золота и пяти пудов серебра?..
      Да, он очень любил свой город, восемнадцатилетний Стрижов. Любил и знал. Его неизменно потрясало, что вот здесь, на месте Адмиралтейства, была некогда русская деревня Гавгуева, состоявшая из двух дворов, и хотя это было до основания Петербурга, но Евгению казалось, что он сам видел эту деревню! Ему нравилось, что река Карповка называлась "Еловой речкой", Фонтанка - "Безымянным Ериком", а Васильевский остров именовался "Оленьим островом". И Евгений шептал эти названия: "Еловая речка! Безымянный Ерик! Олений остров!" И это доставляло ему неизъяснимое наслаждение.
      По глубокому убеждению Стрижова, в родном его городе все особенное: все запахи, все звуки, все оттенки - и грусть белых ночей, и благоухание антоновских яблок на "Щукином дворе", и прохлада "Стрелки" на Островах, и опрокинутые отражения домов в Екатерининском канале, и ослепительные лужайки в Михайловском саду.
      А снег все идет и идет... мельтешат и мельтешат снежинки... Евгений Стрижов вдыхает полной грудью холодный воздух. Хорошо так вот брести по Невскому проспекту и грезить... в объеме познаний гимназического курса! Хорошо мечтать, особенно если тебе восемнадцать лет!..
      Юность Евгения Стрижова настала вместе с юностью страны. Евгения не смущали трудные времена. В юности даже трудное не бывает трудным.
      Еще не был отремонтирован фасад Зимнего дворца, поцарапанный шрапнелью. Особняки аристократов, бежавших за рубеж, зарастали инеем и паутиной. Был на исходе 1918 год. Белели неубранные сугробы на улицах, дымили костры на перекрестках. Проходили, поправляя на плече ремень винтовки, матросские патрули, маршировали рабочие отряды, строгие, направлявшиеся куда-то деловым твердым шагом людей, знающих, чего они хотят.
      Стрижов все это видел, все это впитывал в себя - и все принимал.
      Да, молчат паровозы на вокзалах. Это понятно: нет угля. И еще - нет хлеба. Голодный тиф косит людей. Почти остановились заводы. Кажется, вот-вот совсем замрет жизнь. Но нет! Город и не думает умирать! Напротив, только теперь он и начинает жить по-настоящему!
      Стрижову не только мерещились картины прошлого, канувшего в вечность, ему виделось и будущее, заманчивое будущее - ведь вся жизнь впереди.
      ...Евгений чувствовал, что пора бы вернуться домой. Он проходил по Аничкову мосту, но не сворачивал на Фонтанку, к своему дому. Было так хорошо, что не хотелось уходить. И он бродил без устали, слушая шорох падающего снега и мягкие шаги прохожих. Может быть, инстинкт подсказывал это желание продлить безмятежное неведение, эту блаженную тишину? Падает снег... Тихо... Ясно на душе...
      Стрижов воспринимал все как должное, как естественно связанное с ним. Так было, так будет: будет мама, будет подарок ко дню рождения, будет веселый шутник папа, будут тополя на Фонтанке и манящий чудесами клоунады и дрессированных слонов цирк Чинезелли. Это извечно, это составная часть его существа, это такое же свое, как своя рука.
      3
      Наконец Евгений устал и решительно направился на Фонтанку, к дому, большому, пятиэтажному, с темной подворотней и длинным проходным двором, пахнущим дровами и помоями.
      Долго не открывали: это Анна Кондратьевна старалась привести себя в равновесие и скрыть следы слез. Наконец она впустила сына. Он сразу же почувствовал что-то неладное, а когда вошел в столовую, понял, что свершилось то непоправимое, чего в глубине сознания давно опасался, но всякий раз отгонял даже самую мысль.
      Анна Кондратьевна молча показала на распечатанное письмо, лежавшее на столе, на холодной клеенке, на которой еще сохранились коричневые пятнышки от папиросы, которую отец клал рядом с собой, читая газету.
      Прежде чем взять в руки письмо, Евгений взглянул на портрет в овальной раме. Все такие же глаза, все та же добрая русая бородка. Да, на портрете отец был все так же спокоен... а ведь его уже не было на свете!
      Почему-то Стрижову долгое время казалось, что стоит написать поэму, страшную в своей простоте (как то фронтовое письмо, присланное начальником госпиталя, извещавшее о гибели доктора Стрижова при обстреле госпиталя), стоит рассказать, как Евгений вернулся домой в зимний нарядный день и увидел заплаканное лицо матери, - и встанет перед взором читателя во весь рост страшная и величественная эпоха - эпоха борьбы, неисчислимых жертв, эпоха обвалов, катастроф и побед, добытых ценою крови.
      4
      В декабре 1918 года пришло извещение о смерти отца, а в апреле 1919-го Стрижов записался добровольцем.
      Это было время, когда Советское правительство объявило Республику военным лагерем, когда был создан Совет Рабочей и Крестьянской Обороны. По Москве маршировали курсанты. Ленин благодарил ижевцев за то, что они стали изготовлять тысячу винтовок в сутки, приветствовал тульских металлистов, решивших вдесятеро увеличить выпуск оружия. В Сормове строили тяжелый бронепоезд особого назначения. Ленин приказал ввести ночные работы для срочного ремонта военных судов на питерских верфях. Луганский патронный завод расширял изготовление патронов. Изо всех городов ехали на фронт коммунистические полки, комсомольские отряды.
      Именно в эти дни Евгений Стрижов вместе с тысячами питерских рабочих, студентов, молодежи слушал, затаив дыхание, замечательное по силе, по твердой вере в пролетарскую сознательность письмо Ленина к петроградским рабочим.
      Молодежь! Порывистая, отзывчивая! Не ты ли всегда впереди, не ты ли первая бросаешься туда, где всего настоятельнее требуется отвага, дерзание, где нужно приложить энергию, может быть, пожертвовать жизнью?
      Ленин с тревогой сообщал в письме, что положение на Восточном фронте резко ухудшилось, взят Колчаком Воткинский завод, под угрозой Бугульма.
      "Мы просим питерских рабочих п о с т а в и т ь н а н о г и в с е, м о б и л и з о в а т ь в с е с и л ы на помощь Восточному фронту".
      Могла ли молодежь не отозваться на этот призыв?! Ораторы рассказывали: в приволжском городе Покровске профессиональные союзы сами призвали в армию пятьдесят процентов всех своих членов; объявлена в стране мобилизация возрастов от двадцати до двадцати девяти лет; решено всех мужчин-служащих заменить женщинами; отправленным в Поволжье красноармейцам разрешается посылать продуктовые посылки семьям.
      "Вот и я пришлю маме!" - восторженно решил Стрижов.
      Еще он узнал, что дано распоряжение временно закрыть или же резко сократить штаты таких учреждений, без которых можно в крайнем случае обойтись, а служащих отправить на фронт или на тыловые работы. Украина шлет на Восточный фронт сто грузовиков. Формируются новые артиллерийские батареи. Решение создать миллионную армию перекрыто. Укрепляется Волжская флотилия.
      "Если мы до зимы не завоюем Урала, то я считаю гибель революции неизбежной", - телеграфирует Ленин Реввоенсовету Восточного фронта.
      Евгений Стрижов записался в отряд одним из первых. Заставила болезненно сморщиться мысль: "А как мама?" - но тут же пришла уверенность: "Поймет!"
      Как все стремительно произошло! Весь мир стал выглядеть иначе. Резкой гранью отгородилось сегодня от вчера. Вчера был просто юноша Евгений Стрижов. Вчера он мог прогуливаться хотя бы вот там, вдоль канавки у Летнего сада. Вчера он был совсем другой, совсем другой! А сегодня...
      Из окна Павловских казарм видно огромное пространство Марсова поля. Вдали Летний сад. Казалось бы, он совсем близко, но нет, он недосягаемо далеко, а прогулки возле него кажутся немыслимыми, нелепыми. Слева можно увидеть краешек Мраморного дворца и уходящий на Петроградскую сторону Троицкий мост. Вероятно, там уже липы набрали почки... Если высунуться из окна и посмотреть направо, можно увидеть шпиль Инженерного замка и угадать очертания Лебяжьей канавки...
      Короче говоря, - казарменное положение. Голые стены Павловских казарм, усиленные занятия, маршировка, разборка и чистка винтовки. Ездили в Стрельну, стреляли в мишень. Солдатская жизнь! А мама действительно поняла и только сказала:
      - Сыночек мой!
      Ожидали каждый день и все же неожиданно прозвучало: завтра отправка. И завтра настало. Построились. Старались держаться молодцами. Лихо прошагали мимо чугунной решетки с черными царскими орлами, около Летнего сада, перешли Фонтанку по одному из пятисот петроградских мостов. Слева школа Штиглица поблескивает стеклянной крышей. Церковь святого Пантелеймона хмурится и смотрит подслеповатыми окнами на шагающую молодежь.
      Ясный погожий денек. На Литейном - толпа любопытных. Тверже шаг! На улице уже зима, питерская - без снега.
      Духовой оркестр сразу рванул и начал отчетливо, маршевым темпом выговаривать военный марш. Удивительное действие оказывает музыка! Под военные марши ноги сами идут туда, куда послала родина: на неприступные кручи Шипки, на ощетиненные стены крепости Измаил, на равнину Полтавщины, чтобы разбить наголову заносчивого короля Карла Двенадцатого, на Бородинское поле, чтобы сбить спесь с Наполеона.
      Молодцеватые музыканты со всем усердием дули в медные трубы, барабанщик, отбивая такт, победоносно поглядывал по сторонам. Тромбоны рявкали, оглушая прохожих, корнеты задорно выговаривали мелодию. Раз-два! Раз-два! - призывала к четкому шагу музыка. Тут нельзя было сбиться. Левой-правой шагали за оркестрантами лихие добровольцы, отправлявшиеся на Восточный фронт.
      Они прошли стройными рядами по Литейному проспекту - проспекту букинистов, книготорговцев, проспекту, помнившему о былых своих обитателях - Некрасове и Салтыкове-Щедрине. По обеим сторонам шествующей на фронт колонны с узелками, сверточками, озабоченные и гордые, спешили, старались не отстать родственники. А безусые курносые защитники революции шагали с серьезным видом: винтовка на ремне через плечо, походные вещевые мешки за спиной - левой, левой, левой!
      И Евгению Стрижову не казался тяжелым вещевой мешок, и он вместе со всеми браво отбивал шаг - левой, левой, левой!
      Вот и Невский проспект - пятиэтажные дома, зеркальные стекла витрин, вывески, рассказывающие о прошлом. На перекрестке Невского и Литейного, который по ту сторону уже становится Владимирским проспектом, высится домина, напоминающий сразу о трех богатеях: Палкине, с его рестораном, Соловьеве, с его торговлей, и Филиппове, с его кондитерской и "филипповскими" пирожками. Стрижов особенно хорошо был осведомлен о последнем - о пирожках.
      Нет больше филипповых, нет палкиных и соловьевых. Ничего, что сейчас опустели витрины магазинов! Ничего, что окна забиты фанерой! Здесь еще расцветет, закрасуется невиданный город! За то, чтобы непременно, во что бы то ни стало сбылись все чаяния, идет сражаться славная питерская молодежь.
      - Раз-два! Раз-два! Тверже шаг!
      По Невскому свернули влево, направляясь к Николаевскому вокзалу.
      - Раз-два! Правое плечо вперед - шагом марш!
      Эх, жаль, что Кира Рукавишников не видит в этот момент Евгения!
      С того момента как молодые люди перешли на казарменное положение, они как будто вступили в свой, отличающийся от всего остального, особенный мир. Та жизнь, которая складывалась до казармы, вдруг отодвинулась и стала бестелесным видением, смутным воспоминанием. Да, это, конечно, было: и мама, и университетские коридоры, и встречи с друзьями. Например, Кира Рукавишников. Конечно он был! Стрижов помнил его улыбку, его вихор, который покачивался, когда Кира играл на гитаре вальс "Лесная сказка". Но все это казалось теперь чем-то давним, похожим на блестки далекого детства.
      Начиналась большая, суровая, подлинно взрослая жизнь. И все эти юноши вдруг возмужали, немного загрубели, стали мужчинами. Строевые занятия, целые дни на воздухе. Солдатская пища. Нары. Всегда одни и те же люди вокруг, свой мирок, свои казарменные шутки, разговоры. Да, конечно, они стали мужчинами!
      Колонна шагала, оркестр громыхал. Никогда еще Стрижову не казался таким прекрасным этот город, его город, город, где он родился, где оставались все его привязанности, город, который он покидал.
      Выйдя на площадь перед вокзалом, отряд по знаку командира грянул "Все тучки, тучки понависли". Пели не столько стройно, сколько молодо и задорно. Некоторые хотя и пели со всем усердием, но безбожно врали. Однако это нисколько не портило торжественности.
      На вокзал к отправке эшелона прибыли представители от городского комитета партии, от военного командования.
      Панюшкин в своей речи сказал:
      - Мы верим, что вы не опозорите красного Питера, колыбели революции. Мы посылаем лучших сынов для полного разгрома наймита международной реакции - махрового мракобеса Колчака. Он держится только подачками империалистов и жиреет на чужих кормах. Но помните, товарищи красноармейцы, чем больше свиньи жиреют, тем ближе они к погибели. Смерть Колчаку! Ура!
      Питерские железнодорожники превзошли себя: поданные для воинов теплушки были прибраны, благоустроены.
      - Смотрите, ребята, и трубы дымят! - восторженно переговаривались юные добровольцы. - Теплушки-то отапливаются! Здорово!
      В самом деле, в холодном, прозябшем Петрограде это было верхом заботливости и любви - обеспечить топливом вагоны.
      Стрижов страшно смутился, когда Анна Кондратьевна, пробравшись к нему, сунула сверточек с фуфайкой и домашними постряпеньками и на дорогу торопливо перекрестила его дрожащей рукой.
      - Храни тебя бог!
      - Ну что ты, мама!
      - Береги себя, тут отцовская фуфайка, ты ведь чуть что - и простужаешься! Неженка!
      "Как она постарела и сморщилась!" - горестно подумал он.
      - По вагонам! - раздалась команда. - Шагом марш!
      Множество рук поднимается и машет отъезжающим. Паровоз пыжится, шипит, выбрасывает клубы дыма - и дергает состав.
      5
      Все эти переживания Стрижова были вполне понятны Маркову, поэтому он мог бы их изобразить. Даже то обстоятельство, что сам Марков родом из маленького Кишинева, а детство Стрижова прошло здесь, в столичном гомоне и шуме, - и это не смущало юного романиста. Теперь он знал Петроград, хорошо знал и успел полюбить этот удивительный, какой-то вдохновенный, песенный, с горделивой осанкой, с широтой и размахом и, несмотря на старинные здания, архитектурные ансамбли, памятники, - неиссякаемо молодой город. Поэтому ему не трудно будет поместить героя своего будущего романа в доме на Фонтанке и самому как бы превратиться в питерского паренька.
      Но дальше Маркову встретились, кажется, непреодолимые трудности. Уж он ли не испытал все, что человек испытывает в обстановке боя! Он ли не был участником отчаянных атак, осторожных обходных операций, тяжелого похода, когда они прорывались из окружения... он ли не наблюдал изо дня в день, как талантливо, вдохновенно ведет свою бригаду на врага и одерживает победы Котовский! А вот представить и живо, достоверно, убедительно изобразить самарскую степь, каппелевский корпус, Уфу, Башкирию он никак бы не решился.
      Кроме того, Маркову понятнее и ближе была душа кавалериста, а ведь там, на Восточном фронте, бесспорный перевес в кавалерийских частях был на стороне противника.
      Кое-что Марков уже знал об обстановке на Восточном фронте в те годы. Он начал собирать газетные и журнальные статьи, касающиеся этого периода, а также военные обозрения и воспоминания участников, которые начали появляться в печати. Марков знал, что к началу марта 1919 года у нас было "8984 сабли", как выражались военные специалисты, говоря о кавалерийских частях, а Колчак располагал 31 920 саблями, в основном казаками.
      Маркову случалось бывать в пешем строю. Особенно ему врезалось в память одно туманное утро, когда он лежал в окопах на берегу реки Здвиж рядом с Савелием Кожевниковым, ожидая сигнала атаки. Но, странное дело, он никак не мог вжиться в образ чапаевца, не представлял себя на месте Стрижова, а если начинал думать об этом, невольно сбивался на те зарисовки, которые даны в книге Фурманова.
      Между тем замысел у Маркова был совсем иной. Главное же, Марков совсем не намеревался да и не решился бы делать литературный портрет Чапаева. А что он намеревался показать? В том-то и дело, что сам он этого твердо не знал.
      - Погрузили вас в воинский эшелон, и вы поехали, - выспрашивал Марков у своего предполагаемого героя. - А что потом?
      - Приехали в Самару, - охотно пускался в воспоминания Стрижов, - а там "веселенькая" картинка: искалеченные артиллерийским обстрелом дома, забитые фанерой окна, черные головешки пожарищ... Одним словом, война. У войны ведь безобразная морда. Помню, куда ни поглядишь, - мотки колючей проволоки, наполовину засыпанные снегом. На берегу реки Самары, на Хлебной площади в центре, на дамбе напротив элеватора и вообще везде - поперек улиц и площадей - борозды окопов, иди да гляди под ноги. Ведь только что здесь шел бой, прямо на улицах. На той стороне белогвардейцы-учредиловцы, на этой - недавно сформированные части Красной Армии... Пальба, кровь, трупы валяются... Кипящий котел! Старые царские чиновники саботируют, эсеры устраивают восстания... Сегодня мы, завтра они - так и переходило из рук в руки. Просто сказать: одержали победу! Каждый дом - неприступная крепость, из каждого куста - пулеметная очередь. А что творили там анархисты - уму непостижимо! Однажды они взорвали здание, где заседал ревком. Половина дома взлетела на воздух, а во второй половине, в той, что не взлетела, как раз и находились ревкомовцы. А тут Дутов. А тут разагитировали братишечек - матросскую часть какую-то, и пошла потеха. Выпустили из тюрьмы уголовников - представляешь, как они гульнули?
      - Не очень, но представляю, - пробормотал Марков. - А рассказываешь ты - дух захватывает, так и видишь всю картину. Жаль, что ты стихотворец, у тебя бы в прозе получалось!
      Стрижов был польщен.
      - Так вот. Захватили анархисты телеграф, телефонную станцию. Но больше грабили, чем воевали. Наш штаб находился на Заводской улице, в клубе коммунистов. Подоспели железнодорожники со станции Кинель. Ну, тут бунтовщиков разоружили. Только порядок наладили - а в это время подступила к Самаре десятитысячная чехословацкая дивизия...
      - Десятитысячная?! - воскликнул Марков, увлекшись повествованием и совсем забыв, что собирает материалы для романа.
      - Десятитысячная! Самое меньшее! А у нас и трех тысяч на всем протяжении от Самары до Сызрани не наберется. Представляешь, какая музыка получается? Сколько тут погибло дружинников под пулеметным огнем, сколько потонуло в речушке Татьянке, никто не подсчитывал. Разве подсчитаешь?
      - Ты сам-то Куйбышева видел?
      - А как же? Вот так он, вот так мы. Нас ведь, как прибыли, на пополнение пустили. Одних в пятую армию, а я попал в ту партию, которую определили в двести двадцатый полк, ткачи там, иваново-вознесенцы. Шикарное знамя у них, им иваново-вознесенские мастерицы золотом и шелками его разузорили.
      - А еще кого видел? Фрунзе видел?
      - Да. На переправе. Но там некогда было разглядывать. Лошадь у него была красивая. Лидка. Убило ее.
      Стрижов призадумался. Углы губ у него страдальчески опустились, глаза подернулись слезой.
      - Сколько лошадей за войну погибло! Люди дерутся, а лошади чем виноваты? Жалко лошадей.
      - А людей?
      - И людей, конечно...
      Разговоров было много, но с собиранием материалов в общем не получалось. Нельзя же считать достаточным для того, чтобы писать роман, увлекательных, но крайне сбивчивых рассказов Стрижова. О Бугуруслане он сумел сообщить только, что этот город стоит на высоком утесистом берегу, что в Бугуруслане и в Бугульме раньше были женские монастыри, но монахини все разбежались. Рассказал еще кое-что, но отрывочно, бессвязно. Что у красноармейцев была поговорка, когда белые отступили в Уфу, стоящую на берегу реки Белой: "Белые спрятались за Белую". Что в городе Пугачевске был сформирован полк имени Красной Звезды. Что у белых в корпусе Каппеля было много тяжелых орудий, были бронепоезда, самолеты, а также особые "ударные" батальоны, почти целиком состоявшие из офицеров. Что по-башкирски река Белая - Ак-исыл.
      6
      Марков понял, что ему придется изучать военное искусство, чтобы толково рассказать о скромном красноармейце Стрижове. Марков записался в Публичную библиотеку, стал проводить в ней целые дни, полюбил ее громадные залы, шелест страниц, и необыкновенную, совсем особенную тишину, и стеклянные шкафы, наполненные книгами, строгие, думающие свою думу, хранящие много тайн, много разгадок, множество формул, справок, исповедей и творческого вдохновения.
      А Стрижов - Женька Стрижов, неунывающий парень, вечно бормочущий стихотворные строки, шумный и непоседливый, - жил прежней жизнью.
      Если у Маркова помещали в каком-нибудь журнале рассказ, они шли со Стрижовым в столовку или даже в "Кафе де гурме" на Невском, где были сбитые сливки со свежей земляникой, кофе и горячие пирожки, которые подавала хорошенькая официантка - не официантка, а живая реклама новой экономической политики, как утверждал Стрижов.
      Стрижов восклицал, усаживаясь за мраморный столик:
      - Гарсон! Сымпровизируй блестящий файв-о-клок!
      Официантка улыбалась, а Марков вглядывался, вглядывался в своего избранника, будущего героя ненаписанного романа.
      Веселый парень. Его ничуть не портит маленькая хромота - результат ранения. Стихов пишет мало, еще меньше его печатают. Он не унывает. Говорит, что мать делает какие-то вышивки и продает. На это они в основном и существуют.
      - Михаила Кузьмина тоже мало печатают, - беспечно философствует Стрижов. - Что поделаешь? Не все годится, в каждую эпоху различный спрос.
      И Стрижов декламирует:
      Я старика не корю:
      Что тут поделаешь, если
      Не подошли Октябрю
      Александрийские песни!
      - Это - о Кузьмине? А о тебе?
      - Обо мне тоже есть:
      Не пиши ты ни элегий,
      Ни стихов про небеса;
      Пропадай твоя телега,
      Все четыре колеса!
      - Женька! А ты разве про небеса пишешь?
      И тут, за столиком кафе, доедая третью порцию сбитых сливок, облюбованный Марковым герой вдруг обнаружил какую-то трещинку. Это встревожило Маркова. Его герой явно сворачивал куда-то не туда. Что за меланхолия? Что за мрачные нотки? Что за жалобы на эпоху? Сказано: не пищать!
      Они расплатились (то есть Марков расплатился, у Стрижова, по обыкновению, не было ни гроша) и вышли на улицу.
      Было весеннее время, и земляника в кафе, видимо, была оранжерейная, потому и дорогая. А весенний город улыбался, запахи талой земли и тугих набухающих почек тревожили, призывали к бродяжничеству, к лесным тропинкам, будили смутные устремления, в которых никак не разобраться. На улицах продавали пучки верб и ярко-желтые веточки мимозы, пахнущей сладко и томительно.
      Стрижов продекламировал:
      Вербы распустившуюся ветку,
      Улыбаясь, носим мы в руках.
      - Нет, - несговорчиво промолвил Марков, - ты погоди с вербами, ты мне насчет пропадающей телеги объясни. Для меня это ново, что ты кислятину разводишь и с эпохой в разладе!
      Стрижов неестественно громко рассмеялся:
      - Всякое бывает. Ты романистом собираешься стать, а как стать романистом без конфликтов?
      И Стрижов долго, путанно и как-то надрывно говорил, что вот этой улыбающейся официантке и жирной бабище у кассы, хозяйке кафе, он бы с удовольствием по физиономии съездил.
      - Купцы! Спекулянты! Хари самодовольные! Тебе что! Малюешь одной краской - розовой - и пребываешь в некоем кудрявеньком облачке, как херувимчик на иконостасе. Не видишь разве, что вокруг творится? Впрочем, конечно, не видишь и не слышишь - на глазах шоры и уши ватой заткнул...
      Марков слушал с ужасом - его герой, как плохой актер, перехватывал чьи-то чужие реплики. Весь замысел романа летел в тартарары! И что с ним случилось? Ведь всегда они были едины во взглядах и настроениях?!
      Стрижов говорил, говорил... Они прохаживались по Невскому, мимо Екатерининского сквера, мимо Сада Отдыха, мимо Аничкова дворца и затем по мосту с клодтовскими конями, доходили до Владимирского проспекта - до бывшего ресторана Палкина - и поворачивали назад. Весеннее солнце пригревало, носились терпкие запахи мимозы и тополей, в сквере капали вешние капли с мантии Екатерины Второй прямо на Дашкову, на Потемкина, на Румянцева... А приятели все бродили и бродили.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31