Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Память (Книга вторая)

ModernLib.Net / Современная проза / Чивилихин Владимир Алексеевич / Память (Книга вторая) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Чивилихин Владимир Алексеевич
Жанр: Современная проза

 

 


Владимир Чивилихин

Память

Роман-эссе


Книга вторая

ОТ АВТОРА

Настоящая, вторая книга-часть большого литературного произведения, потребовавшего многих лет труда. Так уж получилось, что она была напечатана раньше первой — уже в 1980 году, в связи с 600-летнем К,уликовсковской битвы.

Публикацию первой книги журнал «Наш современник» начал с майского номера 1983 года. В ней я вспоминаю детство и юность, пишу о моем знакомстве с Москвой, о некоторых малоизвестных декабристах и литераторах той эпохи, о русском зодчестве, «Слове о полку Игореве», о путешествии во времена минувшие по дороге от столицы до Козельска, героическая оборона которого в 1238 году стала композиционным центром повествования этой, второй книги «Памяти». (c) Иэд-во «Современинк», 1982 (c) Оформление, Лениздат, 1983.

1

Сижу в полутьме архивного зала, кручу пленку; она время от времени мутнеет, и я прячу голову под черный чехол фильмоскопа, чтобы ученые соседи не увидели моих глаз…

Секретно, 8 октября 1844 года. От Главного управления Восточной Сибири, Иркутск. Его Сиятельству графу А. Ф. Орлову. «Бывший Енисейский Гражданский Губернатор Копылов довел до сведения, что государственный преступник Николай Мозгалевский после болезни, продолжавшейся четыре дня, 14 июня сего года умер…»

«Четыре дня»… Зачем эта ложь? Уйти от суда истории? Николай Мозгалевский заболел чахоткой еще в Нарыме и начальству это было известно — медленно, годами таял, пока не угас в Минусинске вечерней июньской зарей…

Может, всеподданнейший доклад Николаю I об этом происшествии нес сам Дубельт, подрагивая лосиными ляжками над зеркальным паркетом и мягкими коврами, — он уже был причислен к тем, кто мог входить в кабинет императора, не приподнимаясь на цыпочки. Или веленевую эту бумагу с вечера положили в кипу других документов государственного значения, однако царь, сидя поутру за просторным столом, еще пребывал в воспоминаниях о вчерашнем бале, о последней мазурке и о том, несравненно более приятном, что было после, когда императрица любезно удалилась в свои покои; но вот император вальяжно протянул руку к верхней сафьяновой красной папке, и в перстне зажглась кровавая искорка.

На докладе о смерти Николая Мозгалевского есть помета: «Его Величество сие читать изволили». Только осталось неизвестным, по этому поводу или другому, раньше или позже император изрек свою сакраментальную фразу:

«Их еще много».

Первым декабристом, умершим в том году, был Федор Вадковский, «северянин» и «южанин»; этот прапорщик Нежинского конноегерского полка был также поэтом, композитором, пианистом и математиком. Незадолго до смерти лечился на сибирских минеральных водах, только это не спасло — 8 января 1844 года скончался в слободе Оек под Иркутском. В последний путь его провожал товарищ по каторге и ссылке Алексей Юшневский, бывший генерал-интендант 2-й армии. После отпевания друга в слободской церкви он подошел к гробу проститься и упал замертво. 6 июня на Енисее, в тысяче верст ниже Туруханска скоропостижно скончался «славянин» Николай Лисовский.

Царю не приходилось слишком долго ждать очередного доклада о, как он выразился однажды, «mes аmis de quatorze» («моих друзьях от четырнадцатого») Через два месяца после смерти Николая Мозгалевского из Тобольской городской больницы вынесли холодное тело Александра Барятинского: рваное платье и прочие вещи бывшего князя и адъютанта главнокомандующего 2-й армии были оценены в одиннадцать рублей… 25 января следующего, 1845 года умер в Ялуторовске затравленный лживыми доносами и потерявший перед смертью рассудок Андрей Ентальцев. 10 мая Вильгельм Кюхельбекер, срочно приехавший в Курган из Смоленской слободы, записал в своем дневнике: «Сегодня в 3 часа ночи скончался на моих руках Иван Семенович Швейковский. При смерти его были фондер-Бригген и Басаргин». Товарищи похоронили Ивана Повало-Швейковского рядом с Иваном Фохтом, умершим за три года перед этим. 3 сентября 1845 года в Енисейске простился с жизнью Александр Якубович, ровно через три месяца, 3 декабря, не стало заточенного в Акатуе Михаила Лунина, а 11 августа 1846-го в Тобольске ушел из жизни ослепший поэт-декабрист Вильгельм Кюхельбекер…

Не сохранилось достоверных свидетельств об августейших эмоциях при получении этих известий, но допускаю, что в те минуты царь мог даже скорбно вздохнуть и, как бы напоминая окружающим о бремени государственных забот, тотчас похолодеть глазами, которые Александр Герцен назвал «зимними», а Лев Толстой — «оловянными». Великий наш поэт Федор Тютчев написал послед ему:

Не богу ты служил и не России,

Служил лишь суете своей,

И все дела твои, и добрые и злые, -

Все было ложь в тебе, все призраки пустые.

Ты был не царь, а лицедей.

Продолжаю читать подсвеченные документы: застилает глаза, и я чувствую, что от давних «благодеяний» и «милостей» сиятельного графа Орлова, оказанных сиротам декабриста Николая Мозгалевского, бывшего члена общества Соединенных славян, вот-вот разрыдаюсь…

«…Семья его не имеет никаких средств к существованию…». «…Остались дети: сыновья: Павел 13, Валентин 11, Александр 9 лет и Виктор 9 месяцев, дочери: Варвара 17, Елена 6, Пелагея 4 и Прасковья 3 лет…». «Мать их просит отдачи их для призрения и воспитания в казенные учебные заведения с тем, чтобы сыновья не были зачислены в военные кантонисты…»


Секретно.

16 ноября 1844 года.

С.-Петербург,

3-е Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.


"Дети государственных преступников, родившиеся в Сибири, записываются в ревизию для одного счета, и на них следует смотреть как на казенных поселян. Милость, оказанная в 1841 году детям преступников, рожденным от матерей-дворянок, последовавших за мужьями в Сибирь, помещением их, т. е. детей, в институты и корпуса, не может относиться к детям Мозгалевской, ибо она мещанка и тамошняя.

В кантонисты записываются дети преступников, поступивших в рядовые. — За сим детей Мозгалевской, по исключительному и беспомощному их положению, можно бы поместить в заведения Приказа Общественного Призрения или приюты, буде таковые существуют в Сибири, по усмотрению генерал-губернатора".


Секретно.

25 декабря 1844 года.

Его Сиятельству графу Алексею Федоровичу Орлову.


"Получив предписание Вашего Сиятельства от 16 минувшего ноября (ь 1418), долгом считаю довести до сведения Вашего, что воспитательных заведений, учрежденных от Приказов Общественного Призрения в вверенном управлению моему крае нет, кроме Иркутского училища, где воспитываются сыновья канцелярских смотрителей и бедных классных чиновников, где все ваканции заняты, и приемного дома при Иркутской гражданской больнице, куда поступают подкидываемые младенцы в первые дни по рождении, а потому, дабы дети умершего государственного преступника Мозгалевского не лишились изъявленной Вашим Сиятельством милости, я полагал бы необходимым испросить особое Высочайшее соизволение на помещение из числа их трех старших сыновей его в Бухгалтерское отделение Коммерческого училища в С.-Петербурге или же в школы: садоводства, шелководства, виноделия и земледелня, а младшего сына и дочерей, кроме старшей, в один из сиротских домов в Москве или других российских городах, на иждивении Приказов Общественного Призрения существующих.

Генерал-губернатор Восточной Сибири В. Я. Руперт".

Секретно.

29 января 1М5 года. ЛR 158. С.-Петербург. 3-е Отделение собственной Его Императорского Величества канцелярии.

"Милостивый Государь Вильгельм Яковлевич! Обязываюсь ответствовать Вам, Милостивый Государь, что о подобном призрении детей государственного преступника, рожденных от жен сих последних из податного состояния, я нахожу с моей стороны невозможным предстательствовать.

Граф А. Ф. Орлов".

Документы эти публикуются впервые, они говорят сами за себя, но сохранились от тех давних времен и другие, декабристские.


Александр Беляев — Михаилу Нарышкину:

«Мозгалевский умер. Может быть, вы уже знаете? Наше маленькое имущество мы все оставили вдове…»


Еще в 1840 году братья Александр и Петр Беляевы добились перевода на Кавказ в тяжкую, рисковую, но хоть в какой-то мере амнистирующую солдатскую службу. Это были настоящие русские люди. Они смолоду обладали свободным и широким взглядом на жизнь и, к слову сказать, не принадлежа к какому-либо тайному обществу, сочли своим гражданским долгом выйти 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь. Нелишне будет привести здесь слова Александра Беляева о том, чем для него стало сибирское изгнание: «Ссылка наша целым обществом, в среде которого были образованнейшие люди своего времени, при больших средствах, которыми (располагали очень многие и которые давали возможность предаваться исключительно умственной жизни, была, так сказать, чудесной умственной школою…» И далее Александр Беляев пишет фразу, которая, при всей ее парадоксальности, отражает мнение определенной части сибирских изгнанников и многое говорит об авторе: «Если бы мне теперь предложили вместо этой ссылки какое-нибудь блестящее в то время положение, то я бы предпочел эту ссылку».

Навсегда прощаясь с Сибирью и зная, что едут под пули горцев, братья Беляевы, конечно, могли получить с какого-нибудь минусинского богатея крупную сумму за свои добротные постройки, племенной скот, ухоженную землю, сельскохозяйственные машины, семенной фонд, за все их отлично поставленное фермерское дело или же распродать хозяйство по частям, в том числе и па вывоз, и никто бы их, наверное, в том числе и самые строгие потомки, не осудил. Однако они поступили в соответствии со своими высокими идеалами и понятиями о подлинном товариществе-оставили все хозяйство Николаю Мозгалевскому, бедному, многодетному и больному декабристу, которому-быть может, они это понимали-уже недолго оставалось жить, разделив будущие доходы истинно побратски, на три равные части.

…Время от времени я, проезжая центром Москвы, зарулнзаю на Смоленский бульвар и приостанавливаюсь на минутку близ дома ь 12. Это двухэтажный угловой дом со старинными закруглениями окон по первому этажу, с неприхотливым карнизиком по верху второго, ржавыми водосточными и нечастыми уже в Москве печными трубами над железной крышей. В этом доме доживал свой век Александр Беляев, сюда приходил к нему из Хамовников Лев Толстой. Они подолгу беседовали, вспоминали-перебирали знакомых, молча размышляли, должно быть, всяк про себя и вслух-друг для друга. Толстой позже написал:

«Довелось мне видеть возвращенных из Сибири декабристов, и знал я их товарищей и сверстников, которые изменили им и остались в России и пользовались всяческим а почестями и богатством. Декабристы, прожившие на каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в Россия и проведшие жизнь в службе, обедах, картах были жалкие развалины, ни на что никому нс нужные, которым печем хорошим было и помянуть свою жизнь; казалось, как несчастны были приговоренные и сосланные и как счастливы спасшиеся, а прошло 30 лет, и ясно стало, что счастье было не в Сибири и не в Петербурге, а в духе людей, и что каторга и ссылка, неволя было счастье, а генеральство и богатство и свобода были великие бедствия…»


Испытывая нижайшее почтение к гению русской литературы за все им передуманное, пережитое и написанное, я, однако, считаю, что приведенные выше слова из письма одному духобору вызваны были поиском лишних аргументов в пользу нравственных концепций Толстого тех лет, и, если б состоялся его роман о декабристах, он, будучи великим, а значит, честным художником, наверняка не обошел бы своим всеобъемлющим вниманием и тех, кто не вернулся, — его чуткая и мудрая душа сама бы потянулась к ним, повела перо и родила бы, могло статься, новые толстовские концепции, в том числе и политические…

Возможно, Александр Беляев рассказывал Льву Толстому и о Николае Мозгалевском — это было последнее и очень приметное товарищество братьев-декабристов в Сибири, которое должно бы запомниться на десятилетия. Будучи уже глубоким стариком, Александр Беляев вспоминал о своем отъезде из Сибири: «…хозяйство с лошадьми и скотом передали нашему многосемейному товарищу Н. О. Мозгалевскому из 3-й части дохода… Он пересылал нам на Кавказ нашу часть, т. е. две трети».

Попутно попрошу читателя обратить внимание на одно слово в этом отрывке-"товарищ". Обращаясь так друг к другу сегодня, мы не задумываемся, из каких корней оно вошло в наш язык. За каждым русским словом, однако, есть историческая глубина; обращение «товарищ» явилось вроде бы в революцию, однако оно уже было в широком обиходе среди тех, кто готовил эту революцию, а впервые стало употребляться в почти сегодняшнем смысле среди декабристов, — чтобы убедиться в этом, прочтите их воспоминания, переписку, а также записки тех, кто имел счастье общаться с ними.

И у Толстого в приведенном выше отрывке внимательный читатель найдет это слово, и у Герцена, я же вспоминаю строчки Марии Волконской, от которых когда-то вздрогнул в самолете, летящем над Сибирью, — с этого началось мое путешествие в декабристское прошлое, и я их знаю наизусть: «…через Читу прошли каторжники; с ними было трое наших ссыльных: Сухинин, барон Соловьев и Мозгалевский. Все трое принадлежали к Черниговскому полку и были товарищами (курсив мой. — В. Ч.) покойного Сергея Муравьева». Значит, еще в том году, когда произошло это событие, слово «товарищ» уже жило в декабристской среде? Или, быть может, это слово-понятие вошло в «Записки» М. Н. Волконской позже, когда они писались? Но я где-то еще в документах декабристской поры встречал его!..

Долго вспоминал, рылся в своих карточках и блокнотах. Да, да, конечно,вот оно, первое письмо Николая Мозгалевского, отправленное из Нарыма томскому другу 25 мая 1827 года. Мне посчастливилось найти его в архиве Октябрьской революции совсем в другом, не декабристском деле, и оно еще не опубликовано. Из тяжкой одиночной ссылки декабрист в упадке духа пишет, что лучше бы ему погибнуть, «как Пестель с товарищами…».

И нельзя здесь, конечно, не вспомнить бессмертных строк Александра Пушкина, написанных за семь лет до восстания декабристов:

Товарищ, верь: взойдет она,

Звезда пленительного счастья,

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена!

А вот еще его же слова: «Повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна…» Не все, правда, сибирские изгнанники попали на каторгу, не все были его друзьями — многих он никогда не встречал, однако всех считал своими братьями и товарищами…

В деле Николая Мозгалевского я обнаружил его последнее письмо в Петербург (графу Бенкендорфу от 22 мая 1842 года), тоже пока не напечатанное, из которого мы узнаем, что декабрист болен, работать на земле не может и не имеет «никаких дозволенных средств к своему существованию». Силы покидали его. Тихо покашливая, он бродил вокруг дома и, опираясь на палку, часто останавливался отдыхать; доставал из кармана платок, чтоб вытереть чахоточную испарину, потом другой-убрать подступающую из горла кровь.

Вишневый садик, что он развел по приезде в Минусинск, вымерз без укрытия, и уже не было сил его подновить, арбузная бахча без жирной навозной подсыпки, вырабатывающей тепло, перестала родить, хозяйство постепенно приходило в запустение, а минусинские обыватели самовольно прирезали себе полоски декабристских пашен, вымахивали травы «секлетных» лугов. Мозгалевский успел Продать кой-чего, купил лесу и нанял плотников, чтоб расширить домишко, — большому семейству стало совсем тесно в прежнем помещении. Отложил он также кое-какие деньги на лечение и дальнюю поездку. В последнем своем письме властям просил разрешения отлучиться из Минусинска. Нет, не на запад — в Карлсбад, Крым или на башкирский кумыс,туда путь декабристу был заказан, — а на восток, в Тунку, где жил в ссылке один из основателей общества Соединенных славян Юлиан Люблинский. Пока бумага ходила туда-сюда медленной санной почтой, декабрист слег окончательно, а обострение болезни весной 1844 года доконало его-он уже не мог без помощи Аздотьи Ларионовны и старшей дочери Варвары спуститься с крыльца. На этом крыльце он и умер — хлынула горлом кровь, и декабрист ею захлебнулся; было ему от роду сорок три, из которых он полгода пробыл в Петропавловской крепости, а в сибирской ссылке-восемнадцать…


Александр Беляев — Михаилу Нарышкину:

«Хозяйство наше в Сибири рушилось со смертью Пик. Ос. Мозгалевского. Мы написали им, что не хотим никаких счетов, и что они нам ничего не должны. Вообразите: бедная женщина и 8 человек детей!..»


И ей, одной, надо было как-то подымать семью, потому что она была мать. Ссыльные минусинские декабристы Иван Киреев и Николай Крюков помогли убитой горем Авдотье Лариоиовне деньгами и делом-оборудовали пристройку под заезжий дом. Минусинск в те годы становился опорной базой развивающейся в горах добычи золота. Более или менее состоятельные минусннцы столбили участки, нанимали рабочих. Кинулись мыть саянское золото купчики из дальних мест, красноярские чиновники в отставке, н даже крестьяне бросали хозяйства, чтобы испытать зыбкое старательское счастье.

По пути в тайгу и обратно этот пришлый люд должен был где-то останавливаться в Минусинске, чтобы переночевать, сменить бельишко, подпитаться.

Авдотья Ларионовна открыла в пристройке маленькую гостиницу и обслуживала вместе со старшими детьми постояльцев-топила баню и печи, стирала, готовила, таскала по многу раз на дню холодный или горячий, но всегда тяжелый двухведерный самовар. Зимними вечерами вся семья сидела вокруг стола и лепила пельмени-тысячи, десятки тысяч пельменей; мороженые пельмени заезжие брали в тайгу мешками и в мешках же везли белые диски молока, которое Авдотья Ларионовна с надою скупала у соседок, разливала по чашкам и морозила. Тяжелее всего доставалась стирка; горячий пар в избе, тяжелые сырке простыни, руки, стертые в суставах, разъеденные щелоком до крови язвы. И вечный детский крик и плач, и вечное недосыпание, и вечное угожденье окружающим, и этот вечный домашний труд, самый неблагодарный на свете, — дрова, вода, зыбка и пеленки, посуда и кухонный чад; подвиг обыкновенной русской женщины, растянутый на десятилетия, едва ли уступает какому-нибудь ее яркому, порывистому деянию, — такая, познавшая все тяготы жизни, и коня, если надо, на скаку остановит, и войдет в горящую избу, свою и соседскую…


Александр Беляев — Михаилу Нарышкину:

«После смерти Николая Осиповича она с 8-ю детьми живет, содержит постоялый дом для золотопромышленников. Грустно, когда вспомнишь о них…»

«К счастью, он успел сделать пристройку к дому, куда пускают золотопромышленников, и таким образом семейство его имеет, хоть по крайней мере, кусок насущного хлеба, хотя и скудного».


Один из постояльцев, немолодой уже крестьянин, приехавший в Минусинск «снизу», некто Степан Юшков, стал появляться у Мозгалевских все чаще, иногда вроде бы и совсем без надобности, приносил детишкам сласти.

Авдотье Ларионовне — неловкое уважение, заговаривал со старшенькой, Варварой, оглаживая бороду, а она, вдруг зардевшись, убегала за ситцевую занавеску. Наконец сыграли свадьбу, и детей осталось семеро…

Достаю из шкатулки единственную нашу фамильную драгоценность — золотой медальон в виде сердца-замка и такого же сердечка-закрышкн, висящего на цепи, с запечатанным отверстием. «ВНЮ»-тонко выгравировано на обороте. Если это «Варвара Николаевна Юшкова», значит, в Минусинске к тому времени уже был достаточно квалифицированный мастер, если он сделал эту изящную вещицу, с миниатюрной, действующей до сего дня защелочкой!.. Правнучка декабриста Мозгалевского Мария Михайловна Богданова, когда я показал ей эту реликвию, тоже сочла, что она несет некую символику, и предположила, что такую необычную форму мог придумать только декабрист Иван Киреев, самый близкий друг семьи Мозгалевских, помогавший вдове даже из своего скудного казенного пособия. Он был хорошим художником-любителем, и многие его работы сохранились, только очень жаль, что написанный им портрет Николая Мозгалевского, свято хранившийся у потомков декабриста, сгорел во время большого минусинского пожара 70-х годов вместе с письмами Павла Вытодовского, Павла Бобрищева-Пушкина, ссыльных поляков… О Юшковых мы еще вспомним позже, а о главе рода Степане надо бы тут сказать, что это, видать, не был особенно «фартовый» золотопромышленник.

Степан Юшков, должно быть, не располагал большим достатком, не мог оказать значительной помощи матери, братьям и сестрам своей жены, а «предприятие» Авдотьи Ларионовны, требуя каторжного труда, не было, знать, слишком доходным…

Секретно. 28 мая 1848 года. Иркутск. Его Сиятельству графу А. Ф. Орлову от генерал-губернатора Восточной Сибири Н. Н. Муравьева.

«Состоящий в должности Енисейского Гражданского Губернатора от 27 апреля вошел ко мне с представлением, в котором объясняет, что жена умершего государственного преступника Мозгалевского Авдотья Ларионовна, имея при себе семь человек детей и находясь в крайне затруднительном положении в отношении их воспитания, содержания и будущности, желает воспользоваться предложением некоторых сострадательных людей, живущих в Омске, — отдать одну из дочерей Пелагею к ним на воспитание, а сыновей: Павла, Валентина и Александра в услужение также частным лицам, занимающимся торговлею и золотопромышленностью в Минусинском округе и других местах, а посему и обратились к нему с просьбой разрешить местное начальство на выдачу законных видов ея детям для свободного проживания в других местах Сибири. К удовлетворению таковой просьбы вдовы Мозгалевского статский советник Падалка просит моего разрешения, хотя нет в виду ни прямого закона, ни распоряжения правительства о том, какими правами должны пользоваться в отношении отпуска детей государственных преступников».

Из этой бумаги вышла некая юридическая закавыка. Высшие сибирские чиновники, основываясь на том, что «дети государственных преступников, рожденные в Сибири во время состояния отцов их в работах и на поселении, должны поступать в казенные поселяне», разрешили выдать сиротам декабриста Николая Мозгалевского «виды на свободное проживание по всей Сибири, руководствуясь в этом случае соображением, что вообще казенные поселяне из свободного состояния и поступившие в это звание из детей обыкновенных ссыльнопоселенцев имеют право отлучаться но всей Империи».

Граф Орлов, очевидно, усмотрел в такой формулировке вероятную возможность в будущем послаблений потомкам декабристов и, дабы в дальнейшем не было никакого смешения разрешительных мер для сибирских детей разных категорий, 4 июня 1848 года отписал «по случаю возникновения в Восточной Сибири вопроса о том, можно ли дозволять детям государственных преступников отлучаться по Сибири и Российским губерниям». По Сибири — да, но в Россию! — «не удобно ли будет Вам, Милостивый Государь, о подобной просьбе предварительно сообщить мне и ожидать разрешения».

…Далекое прошлое обладает своей притягательной силой, не меньшей подчас, чем самая жгучая современность, и я не могу прервать эту историю на смерти Николая Мозгалевского хотя бы потому, что ни один декабрист, погибший в Сибири, не оставил после себя такой многочисленной, малообеспеченной и одинокой, без родственных связей семьи. Напоминая о восклицании Александра Беляева в письмах Нарышкину: «Вообразите: бедная женщина и 8 человек детей!», призываю и читателя вообразить себе это с учетом того, что речь идет о семье государственного преступника, лишенной всех гражданских прав. А я лишь сообщу, что никакого «призрения» сибирские власти так и не осуществили, лишь вынесли решение «О дозволении вдове государственного преступника Мозгалевского отдать детей своих на пропитание и в услужение лицам, желающим взять их себе», и назначили годовое пособие в сто рублей, будто дети декабриста, получавшего от казны двести, были виноваты вдвое больше отца! Если же перевести ассигнации в серебро, за которое тогда только и можно было в Сибири что-либо купить, то это составляло 26 рублей 7 копеек; рубль на две недели! Однако и такое скудное пособие было вскоре отобрано…

Вообразите себе последующие годы жизни этого огромного осиротевшего семейства сами, я же умолчу об этом, но приведу несколько эпистолярных документов, относящихся к теме. Письма адресованы одному из самых ярких и достойных людей того времени. Еще в ранней юности его выделил из всех прочих друзей-однокашников Пушкин, умевший мгновенно проникать в души людские. Это к нему поэт обратился в Сибирь со стихами: «Мой первый друг, мой друг бесценный…»

Позже Ивану Пущину удалось не только напечатать эти стихи, но и приобрести их драгоценный автограф, который он хранил как святыню вместе с письмами своего великого друга и другим знаменитым его стихотворением «19 октября 1827 года», присланным директором лицея Энгельгардтом на забайкальскую каторгу:

Бог помочь вам, друзья мои,

В заботах жизни, царской службы,

И на пирах разгульной дружбы,

И в сладких таинствах любви!

Бог помочь вам, друзья мои.

И в бурях, и в житейском горе,

В краю чужом, пустынном море,

И в мрачных пропастях земли!

Первый, бесценный друг поэта на каторге был -вернейшим товарищем всем, кто нуждался в помощи и участии. Непререкаемый моральный авторитет и полнейший альтруизм выделили Ивана Пущина даже из его прекрасного окружения, которое как-то естественно и совершенно единодушно признало в нем своего старосту, Таким он и остался, на всю ссыльную Сибирь один, издалека согревая товарищей жаром своего сердца.

Иван Пущин, оказывается, был «толст и красив», хотя мне всегда почему-то представлялось, что он как бы полукопия Пушкина — бакенбарды, чернявость, стройность, изящество. Поверим, однако, женщине, человеку, близко знавшему его на поселении: «Голубые глаза смотрели вгсело, светлые волосы никак не хоюли лежать по указанию гребенки, но, поднявшись над прямым лбом, перекидывались аркой вперед, под широким носом светлые усы ложились на верхнюю губу тоже выгибом: из-за высокого галстука, небрежно повязанного, выходил широкий отложной воротничок рубашки». -А вот другое о нем: «Где бы ни жил Иван Пущин, он был доступен каждому, кто искал человеческой доброты, сочувствия и помощи», «…вскоре после его прибытия в город, устремились к нему все униженные и оскорбленные, предпочитая его всем дипломированным адвокатам. Уверившись, что дело, о котором его просят, законное или гуманное, Пущин брался за перо…», «Хлопотал. он за других всю свою жизнь»…

После амнистии Иван Пущин жил в подмосковном имении Фонвизиных, женившись на вдове покойного декабриста Наталье Дмитриевне…

Василий Давыдов из Красноярска — Ивану Пущину в Ялуторовск:

«Вдова Мозгалевского побывала у пас. Она совсем простая женщина, но с природным умом и тактом. Порассказала о том, как живут они в Минусе, как Тютчев тяжко болен, а лечиться не хочет, хотя ему губернатор разрешил поехать в Красноярск и даже в Томск для совета с медиками. Но он из Курагино-никуда. Как тут помочь, ума не приложу».


Иван Киреев — Ивану Пущину:

«Спрашиваете об Авдотье Ларнон. Мозгалевской… Она тоже не без нужды. Три сына. Хотя и служат по приискам, но наемщик, которого они были вынуждены поставить за себя в рекруты, стал пм свыше 1000 руб., и хотя они теперь уже заслужили свой долг, это их очень [расстроило. Во время тяжкой заслуги ее сьшовьям.и денег па наемщика семейство Мозгалевских могло только жить благодаря действенному участию в нем князей Костровых… Представляя, что спрашиваете об Авдотье Ларион. с желанием помочь ей в случае нужды, мы, т. е. Костровы и я, в общем совете порешили из 100 рублей, посланных Вами, одну половину выдать Тютчевым, а другую — помочь А. Л. Мозгалевской…»


А следующее письмо я приведу полностью, слово в слово. Оно писано 6 декабря 1857 года в Минусинске-и не кем иным, как самой Авдотьей Ларионовной. Безграмотная девушка-сибирячка, научившаяся читать, считать и писать у покойного мужа-декабриста, просто и безыскусственно рассказывает о своем прошлом житье-бытье, о детях, о новых больших заботах и маленьких радостях.


"Милостивый государь многоуважаемый Иван Иванович!

Вы совершенно опровергаете русскую пословицу «сытый голодного не разумеет», дай Вам бог много лет здравствовать с уважаемою Натальей Дмитриевною Зс. то, что вспомнил нас, горьких далеких. Дорогое участие Ваше дает мне право на полную откровенность перед Вами. я столько вынесла горя, не дай бог и врагу моему, детей растила трудами своими, наконец повырастила, авось, думаго, теперь отдохну; нет, дети на рекрутскую очередь попали, что я пережила за это время, один бог знает, у какого порога не стояла; наконец, золотопромышленники сжалились, дали на рекрута 1200 руб. сер., и три сына за эти деньги четыре года служили из одного куска хлеба.Эт"/, думаю, пройдет, сто руб. казна давала, надо Вам сказать, что дочь у меня хорошенькая, подарила ей платье, и «. повезла ее в гости, а у городничего две дочери; платье на моей оказалось лучшее, г. городничий сказал: как, на дочери поселенца платье лучше, чем на моих дочерях, представил, что я богата, и лишил меня вот уже четыре года ста целковых. Этому трудно верить, что может быть так, но весь Минусинск подтвердит мои слова. — С приездом сюда нового окружного начальника, вполне благородного человека, я не ожидала, что они, сами не богатые люди, но помогали мне, сколько могли, а участие и внимание иногда дороже денег; дочь моя постоянно у них живет, также и дочь Петра Ивановича Фаленберга. — Во все время моего бедствия Иван Васильевич Киреев был мой благодетель, постоянный, не имея сам ничего, что трудами добывал, уделял моим детям. — Александру Александровичу Крюкову я пошла один раз попросить десять руб., он мне в них отказал, имея тысячи!-В настоящее время здешний окружной начальник представил обо мне, описав мое горькое положение, и ходатайствует, чтоб мне выдали деньги и снова назначили сто рублей в год, что будет, не знаю, надо терпеть и ждать. Благодарю Вас за пятьдесят руб. сер. — Иван Васильвич уделил мне из ста руб., которые Вы послали на истинно несчастных сирот Тютчева. Для нас всех помощь Ваша истинное благодеяние и нетягостное, отрадное. Один бог может за это Вас вознаградить; детей надо на службу определить, чтобы дворянства не потеряли, на все надо деньги; последнего сына Виктора просила определить в корпус, такую программу прислали, что ни один учитель здесь не выдержит такого экзамена, что делать, не знаю, буду писать и просить, чтобы хоть куда-нибудь определили на казенный счет; простите, что я Вас заняла долго моим письмом, Вы вызвали и дали волю высказать Вам свое горе, торе нескольких лет. Я и мои дети целуем ручки у Натальи Дмитриевны, а Вам кланяемся до земли. Ваши преданные и покорные слуги и все ее дети Мозгалевские».


Послание трогает своей искренностью, доверительностью и человечностью выражения чувств; кроме того, это единственный дошедший до нас документ, так полно и бесхитростно характеризующий декабристскую жену-сибирячку и ее вдовьи заботы. Он интересен и тем, что с новой стороны освещает выдающегося декабриста Ивана Пущина, друга Пушкина, и многих, многих иных… В нем названо три живущих в Минусинске декабриста — Иван Киреев, Петр Фаленберг, Александр Крюков, вокруг витают тени еще четверых — Николая Мозгалевского, Алексея Тютчева, Николая Крюкова, Михаила Фонвизина… Подлинник письма Авдотьи Ларионовны Мозгалевской Ивану Пущину находится ныне в одном из столичных государственных рукописных хранилищ, и его особая историческая ценность состоит в том, что оно из первых рук свидетельствует о тесных связях декабристов и после амнистии, о братской выручке нуждающихся семей, о деятельности Ивана Пущина на посту декабристского «старосты» и распорядителя политической кассы взаимопомощи.

Правда, был он человеком до щепетильности скромным: «Досадно, что Мозгалевская благодарит меня, когда я тут нуль…» Адресат возразил: «Назначение денег Мозгалевской совершенно зависит от Вас, — я, конечно, не буду против Вашего решения. Да и к тому же деньги есть — так и нет ни малейшей причины не помочь ей… Довольно ли ей послать еще 100 р. на нынешний год, т. е. до августа? Напишите».

Эти строка написаны в Москве 27 января 1858 года одним замечательным человеком, о котором непременно следует вспомнить. Молодой чиновник министерства государственных имуществ Евгений Иванович Якушкин, сын декабриста. Разделяя революционные идеалы отца и его товарищей, Евгений Якушкин стал тайным корреспондентом «Полярной звезды», и большая часть декабристских материалов попала к Герцену при его посредничестве. Он неотступно просил декабристов писать воспоминания, и настойчивости этого человека мы обязаны многими драгоценными страницами былого, впервые напечатанными за границей и на родине…

Иван Пущин — Евгению Якушкину:

«Как быть! Надобно приняться за старину. От вас, любезный друг, молчком не отделаешься-и то уже совестно, что так долго откладывалось давнишнее обещание поговорить с вами на бумаге об Александре Пушкине, как, бывало, говаривали мы об нем при первых наших встречах…»


Евгению Якушкину благодарны не только историкидля потомков декабриста Николая Мозгалевского он сохранил единственное письмо их прародительницы Авдотьи Ларионовны.

Иван Пущин — Евгению Якушкину:

«Вот Вам, добрый мой Евгений Иванович, для прочтения письмо Мозгалевской. Значит, Вы можете убедиться, что ей можно назначить, как я вам об этом писал с Нарышкиным».


Именно Е. И. Якушкин стал практическим организатором и казначеем декабристской артели взаимопомощи, возглавляемой Иваном Пущиным, который, как мы убедились, был прекрасно осведомлен о положении всех нуждающихся декабристов, их вдов и детей.

А вот новые строки из писем, касающиеся нашей темы.

Иван Киреев — Ивану Пущину:

«А. Л. Мозгалевская просит благодарить Вас за память о ней, за помощь семейству».

«Без всякого пристрастия об нашей общине можно сказать по совести, что она (дочь П. И. Фаленберга — Мина.-В. Ч.) и две дочери-девицы Мозгалевские-лучшие девицы в Минусинске, за неимением блестящего светского образования, были бы таковыми и не в одном Минусинске».


Иван Киреев — Евгению Якушкину:

«Деньги, которые будут назначены семействам Мозгалевских и Тютчева, можно пересылать в Минусинск на имя старшего сына Мозгалевского — Павла Николаевича… Считаю излишним прибавить, что в исправном распределении всего присылаемого из Малой артели можно совершенно положиться на честного и доброго Павла Николаевича».


Петр Фаленберг — Ивану Пущину:

«Я передал ему (И. В. Кирееву. — б. Ч.) Ваше поручение, а также и Авдотье Илларионовне лично. Последняя повторяет Вам и Наталье Дмитриевне свою благодарность за присланные ей деньги, способствовавшие ей к отправке сч сына в корпус. Она усердно просит Вас, когда будете в Петербурге, узнать о сыне, Викторе, принятом в том же 1-м Кад. корпусе, где мой Федя, и пригласить молодого человека писать почаще к матери, получившей только одно письмо от него».


Иван Киреев — Ивану Пущину:

«Если будете в Петербурге, загляните в 1-й Кадетский корпус, отыщите там нашего (курсив мой. — В. Ч.) Виктора Мозгалевского и пристыдите его за то, что он родной матери не пишет».


Как видим, жизнь большого семейства Мозгалевсккх вроде налаживалась-все дети выжили, становились взрослыми, самостоятельными; эта победа над голодом и нищетой была бы невозможной без героических усилий Аздотьн Ларионовны и помощи декабристов — братьев Беляевых, Ивана Пущина, Николая Крюкова, Ивана Киресва, сыновей декабриста Ивана Якушкина — Евгения и Вячеслава, минусинского окружного начальника Н. А. Кострова, человека прогрессивных взглядов, умного, добросердечного и деятельного, оставившего заметный след в сибирском краеведении,-за время своей минусинской и томской службы опубликовал в различных изданиях сто тридцать статей по этнографии, экономике, истории, статистике, географии Сибири…

Эта поддержка выходила далеко за рамки денежной помощи из средств декабристской Малой артели. Братья Беляевы, добившись перевода на Кавказ, безвозмездно передали вдове все свое минусинское достояние. Николай Крюков по-отечески опекал осиротевшую семью в самые трудные для нее годы. Дочь Николая Мозгалевского, Елена, несколько лет прожила в семье Костровых, получив хорошее воспитание и неплохое — по условиям Минусинска-образование. Самого младшего сына, Виктора, родившегося незадолго до смерти декабриста, подготови.: к трудным вступительным экзаменам в корпус Иван Ки.раев, до конца оставшийся верным «славянскому» братству. Брат Евгения Якушкина Вячеслав во время своей поездки по Минусинскому округу помог трем старшим сыновьям избежать рекрутчины, официально вытребовав из степи «наемщика», семье которого был уже дан задаток, на местные власти по каким-то причинам его не отпускали.

Эту ситуацию я поясню современному читателю.

Поставка наемного рекрута широко практиковалась в те годы состоятельными людьми, спасавшими таким способом от многолетней солдатчины своих сыновей. Однако в данном случае нужда накладывалась на нужду. Какая-то бедная степная семья, чтобы просуществовать, прикупить, скажем, скота, за деньги и вне срока отдавала молодого парня в солдаты, а вдова декабриста, чтобы надолго, если не навсегда, не расстаться с кормильцами, пошла «стоять у порогов», прося денег на подменного рекрута. Наконец минусинский золотопромышленник по фамилии Шемиот дал 1200 рублей серебром, закабалив сыновей декабриста, — четыре года они работали на его приисках без какого-либо жалованья, «из одного куска хлеба», как пишет А. Л. Мозгалевская Ивану Пущину. О судьбе наемного рекрута мы ничего не знаем — может, он вернулся на родину, а может, и сгинул в крымской или кавказской войне, став случайной и безвинной жертвой той жизни и все-таки не предотвратив этой жертвой ужасных трагедий в семье, от которой отвел рекрутчину…

Прежде чем рассказать о том, как великие беды вновь начали обрушиваться на Авдотью Лариоиовпу, накладываться одна на другую, чему, казалось, и конца не предвиделось, остановлюсь на судьбе третьей дочери декабриста.

Родилась она уже в Минусинске, с малолетства все звали ее ласкательно Полинькой — очень хороша собою была девочка, добра и нежна ко всем и всему. Это ее в 1848 году власти разрешили отдать в Омск, на пропитание и воспитание «добрым людям», которые вскоре переехали, увезя девочку от матери еще дальше, к самому Уралу. Они не виделись десять лет, и как все-таки жаль, что сгорели в 70-х годах все бумаги Мозгалсвских, в том числе письма Полиньки и ее воспитателей к Авдотье Ларионовяе-в них могло отложиться немало весьма интересного. Дело в том, что «добрые люди» были не просто благотворителями из богатых мещан, купцов либо чиновников — воспитателем, вторым отцом Полиньки Мозгалевской стал чрезвычайно интересный человек, о котором, как и о его супруге и ее родне, я расскажу поподробнее. Но перед этим — о недавнем моем личном знакомстве с некоей юной москвичкой и заочном-с ленинградкой, прожившей, быть может, дольше всех других ее сограждан, и о том, как это странно-нежданно приключилось через посредство старых камней Москвы…

2

Когда увлечешься чем-нибудь искренне и надолго, то все окружающее как-то незаметно пропускаешь через призму этого настроя, а из встречных людей тебя больше интересуют те, кто способен понять твое состояние, но истинным праздником я стал считать день, когда кто-нибудь непреднамеренно и естественно вплетал хотя бы тончайшую ниточку в бесконечную цепочку прошлого, какая годами все туже скручивалась в моей памяти…

Вспоминаю о недавнем знакомстве с потомками декабристов Рылеева, Бечаснова, Раевского, Якушкина, вспоминаю, как мы с ландшафтным архитектором старой школы Михаилом Петровичем Коржевым неторопливо, не пропуская ничего, бродили по Кусковскому парку. Липовые аллеи, Оранжерея, Зеленый театр, Игальянский домик с нетрадиционными, излишне реалистическими, почти карикатурными барельефами патрициев, Эрмитаж-изящное двухэтажное каменное строение…

— Помню, незадолго до революции в этом Эрмитаже еще действовала подъемная машина, — рассказывал Михаил Петрович. — Хозяин мог пригласить гостей наверх и обойтись без присутствия слуг-блюда подавались снизу через отверстия в перекрытии и столе. Архитектор Карл Иванович Бланк.

— Из немцев небось? — спросил я, подумав, впрочем, что Бланк мог быть и из французов, если поначалу его звали Шарлем, а отца Жаном.

— Их тогда много обрусело, и не без пользы… Бланк тут в середине восемнадцатого века отделывал дворец, Оранжерею, устроил парк «Гай» со всеми павильонами, который ныне — видите? — оказался вне заповедной черты…

Эрмитаж был очень хорош, весь светился в липовых кронах! Позже я разыскал письмо П. Б. Шереметева московскому архитектору К. И. Бланку:

"Государь мой Карл Иванович!

Какие нынешним летом в селе Кускове у меня будут строения… Прошу, чтоб оные были начаты, не упуская время, а особливо армитаж".


А спустя год, когда мы с замечательным нашим реставратором-архитектором Петром Дмитриевичем Барановским вышли подышать в сад Новодевичьего монастыря, восьмидесятипятилетний архитектор, знаниям, памяти и горячности которого я не уставал поражаться, немедленно воспламенился:

— Карл Иванович? Это был выдающийся русский зодчий! Ново-Иерусалимский монастырь, конечно, знаете? Ну, ту феноменальную громаду, что патриарх Никон соорудил над Истрой…

— Бывал.

— Бухвостов, из крепостных архитекторов, все окружил камнем. Его-башни, надвратная церковь, и уж не знаю, кто виноват, что позже претяжеленный русский каменный шатер над романским ротондальным собором рухнул. Не предусмотрели прочных связей, о чем мы с вамп не раз говаривали… Через сто лет после Никона шатер по проекту Растрелли восстановил в дереве Бланк. Это было сооружение высшей архитектурной кондиции, достояние общечеловеческой культуры. Его, как вы знаете, взорвали фашисты… Жаль до слез, до боли вот тут.

Пегр Дмитриевич тронул рукой грудь, задумался, и я тоже вспомнил жуткие руины Воскресенского собора, пытаясь вообразить, что собою представлял шатер Растрелли-Бланка. Мой собеседник был счастливее меня, потому что он его видел, и куда несчастнее, потому что острее чувствовал эту потерю, глубже понимал ее непоправимость. Правда, у меня давно были выписаны слова его покойного товарища, другого великого знатока академика Игоря Грабаря: «С точки зрения архитектурного типа здание было беспримерным и единственным во всей древней Руси. Его гигантский круглый зал с окружавшей его широкой галереей, наполненный светом, с исчезающим в высоте смело решенным шатром покрытия, тоже полным света и блеска, скульптурное и красочное одеяние стен собора-все это в превосходном синтезе производило потрясающее впечатление. Мощная романская ротонда Старого Иерусалима, соединенная с русской шатровой крепостной башней, и беспредельный в своих перспективных эффектах, огромной зодческой силы зал в духе барокко, насыщенный сиянием света, сверканием золота, морем лепки и росписей, слились в этом подмосковном соборе в единый ансамбль небывалой торжественности…»

С горечью я вспоминал также последнее свое посещение Нового Иерусалима. Шатер начали восстанавливать, однако это было гибелью памятника. Ошиблись в расчетах, не подняли всех документов, и шатер потерял два метра высоты. Бланк сделал с одной стороны его основания примыкающую заоваленность, а тут циркульный круг вытеснил, уничтожил балкон — неотъемлемую часть внешнего архитектурного убранства собора. Узкие люкарны, кроме того, не позволят по-старому впустить свет под шатровое пространство. Но главное-ребристый многогранник покрыли толстыми листами железа, которое уже начало ржаветь. Через два десятка лет они прохудятся насквозь, и дождевые протеки загубят лепнину и весь памятник. Мы организовали на этот счет письмо в соответствующие инсганции, и решено пока прекратить работы по теперешнему проекту, который Петр Дмитриевич Барановский с самого начала называл невежественным и еще злее…

— А в Москве Бланк что-нибудь построил?-спросил я, заметив, что задумчивость покинула Петра Дмитриевича и он смотрит на меня, словно пытаясь вспомнить, на чем прервался разговор. — Где-то я встречал его постройку.

— Не спешите… На запад от Москвы, где я каждый камень помню, есть у него еще кое-что. Знаете Вышгород?

— Ну, Вышгород под Киевом был резиденцией Рюрика Ростиславича, который сразу после смерти князя Игоря разграбил и сжег Киев.

— Да нет, Вышгород под Вереей! Там стоит на восьмерике церковь Бланка прекрасных форм… А в МосквеВоспитательный дом на Солянке с казаковским фасадом сохранился, и тут же красовалась его прекрасная церковь Кира I! Иоанна… Скажите, какое для вас имеет сейчас значение, — по поводу чьих именин создавалась нетленная красота?

— Чаще никакого.

— Вот. Эту церковь возвела не Екатерина Вторая в честь своего воцарения, а московский архитектор Карл Бланк с мастерами-каменщиками!

— Мало кто его знает, только специалисты.

— Понятное дело… А он умел обойтись с камнем скромно, сдержанно, в высшей степени благородно. Стояла такая церковка Бориса и Глеба у Арбатских ворот… Собственный сводчатый дом Бланка на Пятницкой. Несколько лет назад снесли, хотя я, кажется, сделал все, чтоб его спасти. И это Бланк, я его руку знаю. Мало ли, документы не найдены!.. Камень-тоже документ, да еще какой достоверный! Только его надо читать…

Вдруг я вспомнил, что знаю еще одну постройку Бланка в Москве. Когда попадаешь на Ново-Басманную, то непременно приостанавливаешься у церкви Петра и Павла под звоном. Вокруг нее великолепная кованая ограда XVIII века, охраняемая государством, а сама церковь чрезвычайно оригинальна и, кажется, одна такая на всю Россию-над ней вполне готический шпиль. Возведена была вскоре после основания Петербурга, когда строительство в Москве замирало, но самое интересное другое-проектрисунок ее набросал не кто иной, как Петр, вспомнивший в тот момент, наверное, островерхие голландские храмы, близ которых он в юности плотничал, осваивая корабельное дело. Колокольня стоит слитно с церковью и очень фундаментальна; второй ярус-восьмерик, а по углам ярусов мощные колонны дорического ордера.

— Петр Дмитрия, — сказал я. — Петра и Павла под звоном на Ново-Басманной помните, конечно?

— Как же! По эскизу Петра Великого строена. Только это не Бланк, он тогда еще не родился.

— Нет, я имею в виду колокольню.

— Бланк бесспорный, даже документы сохранились… Да, еще одна интересная постройка — Никола-в-Звонарях на Рождественке. Как эта улица теперь называется?…

— Жданова.

На улице Жданова я бываю довольно часто, потому что там, неподалеку от Книжной лавки писателей и рядом с Архитектурным институтом, стоит Книжная лавка архитектора, где иногда можно застать что-нибудь интересное о зодчестве или парках. Однажды я решил заехать в этот магазин, забрав по пути дочь Иринку с консультации по истории-она готовилась к экзаменам в университет, занималась с утра до вечера, побледнела, вытянулась в штакетину, и я старался при любой возможности поэкономить ее время и силы. В машину вместе с ней села милая скромная девушка такого же заморенного вида и с такими же учебниками в руках.

— Удивительное совпадение! — сказала мне дочь. — Оказались рядом на консультации и живем рядом! Катя едет на проспект Мира.

— Правда что редкое совпадение, — пришлось согласиться мне.-Едем, только через улицу Жданова-потеряем несколько минут, прокатимся с Катей…

Девчонки засмеялись нежданному словосочетанию, и я был рад, что они услышали его, особенно за дочь рад, потому что она подала заявление на филологический. Как-то постепенно у нее это решилось-изучать сербскохорватский язык и литературу, с азов македонский, польский, древнегреческий и старославянский, продолжать английский…

— Сам же говорил, что из славянских языков сербскохорватский ближе всех древнерусскому!

— Это не я говорил. Это академик Корш говорил, когда разбирал ритмику и строй «Слова о полку Игореве».

— Тем более.

— А Пушкин насчет частицы «ли» в «Слове» писал, что доныне в сербском языке сохраняет она те же знамепования.

— Вот видишь!

В нашем небольшом семействе царит ничем не ограниченный культ «Слова» и его автора.

— И «Святославлич», «Гориславлич» — архаичные славянские лексические формы, имеющие соответствия в сербскохорватском.

И она, конечно, знала, что ее дальняя родственница историк Мария Михайловна Богданова на Бестужевских курсах изучала языки, литературу и историю западнославянских народов.

— Кроме того, я разберусь в истории западных и южных славян, а то тебе все некогда! И родина сербскохорватского языка удивительно интересна, и наш предок принял когда-то в общество Соединенных славян единственного серба, и…

— Ну, это Иван Горбачевский считал Викентия Шеколлу сербом, а я не перепроверял.

— Хорошо, я найду время и проверю!

Что ж, у нее пятерочный аттестат и языки вроде бы идут; к концу нашего месячного пребывания в Польше она уже начала немного почитывать и поговаривать на польском, найдя этот язык мелодичным и красивым, несмотря на обилие шипящих и трудные в произношении группировки согласных.

— И еще наш предок со своими товарищами мечтал соединить всех славян в дружную семью…

Короче, аргументов в пользу выбора специальности набралось предостаточно, и-в добрый бы час!.. А пока едем по московским улицам к центру-они просторны еще, но вот поток встречных и попутных машин погустел, улицы словно сузились.

— Удивительное совпадение! — услышал я голос дочери. — Па! Катя, оказывается, тоже играет и у нее тоже есть собака.

Плохое совпадение — хорошо вроде бы живем, пианино и собак держим, но стандартно, даже в мелочах одинаково.

— Катя тоже на филфак мечтает? — спросил я, ожидая очередного удивительного совпадения.

— Нет, я на исторический.

— А что думаешь изучать?

— Конечно, русскую историю!

— Почему именно русскую?

Серый глаз в зеркальце исчез, ответа я не дождался. Пересекли Садовое кольцо. Как всегда в таких случаях, мне хотелось мимоходом порассказывать Иринке, чего сам знал о памятных строениях по сторонам, на которых отложилась родная история — имена, даты, события, но за спиной слышался неостановимый девчоночий щебет об учителях, подружках, кино, гребле, лыжах н прочем, что мнг было неинтересно, и я перестал слушать — пусть пощебечут, однако, отдохнут от событий и дат, скоро им станет на до щебета…

А я для себя решил объехать Кремль-это на досуге всегда прекрасный десятиминутный праздник.

С моста вырастают башни Антонпо Солярио, потом на мгновение околдовывает бессмертное творение Бармы Постника… Смотрю вперед, на дорогу, но уголком глаза вчжу недавно раскрытые и уже неотъемлемые от Москвы архитектурные сокровища Зарядья-Варвара с классическими портиками на обе стороны, английское подворье-XVI век! Эго Петр Дмитриевич Барановский, когда его привели сюда, на руины старых кирпичных стен, пощупал их руками, погорбился, пощурился и первым сказал: «Шестнадцатый, можете не проверять», а вскоре нашли нож английской работы и пломбы… Максим Блажен— ный, колокольня и собор Знаменского монастыря возвысились следом, братские кельи, палаты бояр Романовых, Георгий, Китайгородская стена, а за чужеродной гостиницей, загородившей полнеба, считай, почти не видно маленького белоснежного чуда со сложным именем — церкви Зачатия святой Анны, что в углу Зарядья…

Девчонки щебетали, не замечая ничего, кроме себя, и я, сделав большой круг, вернулся опять к Кремлю по Большому Каменному мосту. Вот за его выгибом возник, как старая умная сказка, непревзойденный Баженов, потом Бове, Казаков с Жилярди, Жолтовский, опять Казаков, снова Бове, Шервуд, Мюр и Мерилиз, Валькот с мозаикой Врубеля, Монигетти, Померанцев… Площадь Дзержинского, Кузнецкий мосг, улица Жданова.

— Ира, — не выдержал я под конец. — Вон за тем домом стоит, между прочим, Никола-в-Звонарях. Там интересный декор поверху, а в куполе круглые люкарны, как в первом, никоновском, шатре Воскресенского собора. Проектировал и строил русский архитектор Карл Иванович Бланк.

— Сейчас посмотрим.

— А его дочь Екатерина Карловна была матерью декабриста Николая Басаргина…

— Удивительное совпадение, — задумчиво проговорила Ирина. — Матерью нашего предка-декабриста, тоже Николая, была тоже Карловна, только Виктория. Француженка.

— Этого не может быть! — воскликнула вдруг Катя.

— Почему же? -удивилась дочь.

— Просто этого не может быть,-решительно встряхнула волосами Катя, но Иринка пообещала:

— Сейчас я тебе все объясню!

Оставив их объясняться, я зашел в магазин, чтоб взглянуть на книги, но так как интересных новинок не было, то быстро вернулся к машине.

— Ты сейчас узнаешь самое удивительное! — взволнованно сказала дочь.Катя, оказывается, тоже четырежды правнучка одного из декабристов, погибших в Сибири!

— Н-но! Кого же?

— Василия Петровича Ивашева.

— Ивашева, — поправила Катя.

— Не может этого быть! — вскричал в свою очередь я.

— Может, — засмеялась девушка. — И он до самой смерти дружил с Николаем Басаргиным, который был крестным отцом всех его детей.

— Верно, — подтвердил я, трогая машину, в которой вдруг оказались два потомка декабристов, и все еще не веря в столь исключительный, редчайший случай. — По какой же линии?

— Старшая дочь декабриста Мария Васильевна Ивашева-Трубникова — моя прапрапрабабушка.

Прапрапрабабушкой Иринки была тоже старшая дочь декабриста — Варвара Николаевна Юшкова, урожденная Мозгалевская, и это, кажется, еще не все совпадения! Виктория де-Розет, мать «нашего предка», была из Франции, Камилла Ледантю, жена Василия Ивашева, тоже француженка… А Катя Зайцева продолжала говорить о Марии Васильевне Ивашевой-Трубниковой:

— Она была зачинательницей женского движения в России, открыла в Петербурге первый воспитательный дом для девушек, потом много сделала для создания Бестужевских курсов. Принимала у себя Веру Засулич и других революционеров.

— Знаешь, Катя, ты молодец! -сказал я.

— У меня целая папка о своих предках.

— Умница… Продолжай, пожалуйста.

— У нее было четыре дочери. Мария — в замужестве Вырубова, Екатерина — Решко, Ольга — Буланова и Елена — Никонова. Я иду от первой из них. Мужья этих внучек декабриста были «чернопередельцами», сидели в царских тюрьмах, а Ольга Буланова была сама политкаторжанкой и, кроме того, писательницей, издала «Роман декабриста» и «Три поколения»… А в Женеве есть могила — на плите написано:

«Мария Клавдиевна Решко, русская революционерка».

Ее племянница Елена Константиновна Решко, дочь Екатерины Ивашевой-Решко, правнучка декабриста, живет в Москве…

— Спасибо, Катя. Разыщу.

— А я скоро еду в Ленинград. Там живет внучка декабриста Василия Ивашева.

— Внучка? Но это, Катя, ведь невозможно! Сколько же ей можеть быть лет?

— Сто.

— Ровно?

— Да. Скоро сто один, поэтому я еду. Она была врачом-педиатром. В начале войны, уже старушкой, она была назначена сопровождать эвакуированных школьников на Валдай, там тяжело заболела, а сообщение уже было прервано, и ее дочь Екатерина Семеновна — в нашем роду много Екатерин — с трудом доставила больную в Ленинград, откуда семья осенью сорок первого эвакуировалась в тыл… Екатерина Петровна еще сама на пятый этаж поднимается.

Будущий русский историк Катя Зайцева пообещала мне показать свою папку, дала телефоны и адреса. Через несколько дней я связался с Еленой Константиновной Решко, а 10 сентября 1977 года отправил в Ленинград телеграмму Екатерине Петровне Ивашевой-Александровой:

«Поздравляю Вас, старейшину декабристскях потомков, с первым годом второго столетия Вашей прекрасной жизни. Доброго здоровья и сил».


А совсем недавно узнал, что в тот день ленинградцы доверху засыпали гвоздиками и розами скромную квартирку Екатерины Петровны.

Декабристов Николая Басаргина и Василия Ивашева действительно связывала крепкая дружба, начавшаяся еще в те времена, когда они были молодыми офицерами, адъютантами Витгенштейна. Василий Ивашев был скромным, чутким, чрезвычайно, как бы мы сейчас сказали, интеллигентным человеком. На каторге с ним произошел один примечательный эпизод, довольно известный, однако достойный того, чтоб повториться о нем, сделав здесь несколько шагов боковой тропкой нашего путешествия. В Чите Николай Басаргин получил известие о смерти своей маленькой дочки Софьи, это было его второе горе — мать девочки, урожденная княжна Мещерская, скончалась перед тем. Сам охваченный смертной тоской, декабрист, однако, находит в себе силы поддержать участливым словом друга, который незадолго до перевода декабристов на Петровский завод совсем упал духом, как-то странно замкнулся в себе, «был грустен, мрачен и задумчив». Только Басаргин никак не мог предположить, что Ивашев задумал в эти дни нечто особенное-изготовился рискнуть жизнью в безумном поиске свободы. Решение это, принятое в одиночку, было твердым и окончательным. Судя по всему, побег был уже подготовлен. В лесной глуши какойто беглый каторжник, с которым Ивашев установил связь, будто бы вырыл для декабриста тайник, закупил и завез туда продуктов — Ивашев, оказывается, утаил от досмотров полторы тысячи рублей. И казематный тын уже подпилил соучастник Ивашева. Ночью они должны были встретиться у лаза, схорониться в тайнике, дождаться, когда прекратятся поиски, и направиться к китайской границе…

Николай Басаргин, узнав днем об этом плане, был уверен, что беглый каторжник либо убьет соучастника, чтоб завладеть деньгами, либо выдаст начальству, заслужив прощение себе. И он с трудом уговорил Ивашева подождать хотя бы неделю, еще раз взвесить все обстоятельства, подумать о возможных последствиях этого опасного замысла.

Три дня Николай Басаргин тревожно и заботливо опекал друга, надеясь, что тот все же не решится на непоправимый шаг, и, должно быть, не раз вспоминал, как ему самому предложили бежать из Петропавловской крепости. Унтер-офицер, стерегущий декабриста на прогулках, не только взялся устроить его на отплывающий ночью иностранный корабль, но «для примеру» доказал реальность этого дерзкого плана — однажды среди ночи вывел узника за крепостные ворота. Страж вознамерился бежать вместе с декабристом. Два обстоятельства помешали, одно серьезнее другого, — у Басаргина не было тех денег, что требовались для организации побега, и были нравственные обязательства перед товарищами. Кстати, он мог легко скрыться за праницу еще из Тульчина — перед арестом в его руках случайно оказался чистый паспортный бланк, не востребованный к тому моменту каким-то французом, отбывающим на родину. Николай Басаргин уничтожил соблазнительную бумагу, чтобы пресечь мысли о побеге, которые-одни лишь мысли! — он счел бесчестьем…

А мне хотелось бы издалека проникнуть в душу того самого унтер-офицера; похоже, что это был не только рисковый и предусмотрительный, но и умный человек, внимательно присматривавшийся к трагедии, которая разворачивалась на его глазах, и, в отличие от его образованных, так сказать, подопечных, заранее увидевший ее финал. Дело в том, что он предполагал организовать побег еще одному декабристу, располагавшему и деньгами, и богатыми родственниками, способными материально поддерживать беглецов за границей. И тут ничего не сладилось, а этот вчерашний мужик тонко уловил, что все узники, как он сказал Басаргину, еще питают наивные надежды на милость молодого императора, хотя тот совсем «не такой человек», чтобы им можно было на что-то надеяться.

И еще я воображаю жертву, какою третий узник Петропавловки мог обрести свободу. Генерала Михаила Фонвизина в бытность его на службе очень любили солдаты и офицеры за храбрость и доброту. В Отечественную воину он, оказавшись со своей воинской частью в плену, узнал о подходе русских войск к Парижу, поднял восстание и разоружил французский гарнизон одного городка в Бретани. Позже он запретил в своем полку телесные наказания. И вот декабрист Фонвизин однажды во время прогулки увидел, чго охрану крепости несут его солдаты. Сразу узнав своего командира, они приблизились к нему и предложили немедленно скрыться за пределы цитадели, соглашаясь таким образом принять на себя царский гнев и понести неизбежную жестокую кару. Фонвизин поблагодарил их, но, разумеется, не мог принять этого самопожертвования, отказался избрать для себя судьбу, которая могла стать легче судеб его товарищей.

Наверное, легче и безопаснее других было бежать за границу Михаилу Лунину. Перед арестом о его судьбе шел затяжной, полумолчаливый спор между воцарившимся Николаем и его старшим братом, польским наместником Константином, отрекшимся от престола. Он отпустил Лунина к австрийской дранице на медвежью охоту, однако Лунин предпочел другой маршрут и другую охоту…

Однако ближе всех к желанной цели оказался поручик Черниговского полка Иван Сухинов. После разгрома восстания, в котором он сыграл едва ли не самую активную роль, Сухинов бежал в Бессарабию, намереваясь перейти Дунай. Что он перечувствовал за полтора месяца скитаний, без гроша в кармане, что передумал, скрываясь от царских ищеек, посланных по его следу, один, как говорится, бог ведает, однако история сохранила свидетельство его состояния, когда он добрался наконец до пограничной реки; в тот переломный час он раскрывает свою душу, и, как любому из декабристов, ему нельзя не верить, нельзя не поклониться издалека его чувствам. «Горестно было мне расставаться с родиною. Я прощался с Россией, как с родной матерью, плакал и беспрерывно бросал взоры свои назад, чтоб взглянуть еще раз на русскую землю. Когда я подошел к границе, мне было очень легко переправиться… Но, увидя перед собою реку, я остановился… Товарищи, обремененные цепями и брошенные в темницы, представились моему воображению… Какой-то внутренний голос говорил мне: ты будешь свободен, когда их жизнь пройдет среди бедствий и позора. Я почувствовал, что румянец покрыл мои щеки, лицо мое горело, я стыдился намерения спасти себя, упрекая себя за то, что хочу быть свободным… и возвратился назад в Кишинев…»

Как известно, Иван Сухинов покончил самоубийством на Зерентуйском руднике, когда его заговор был раскрыт, но мечта о восстании и побеге из Забайкалья была настолько соблазнительной и на первый взгляд легко осуществимой, что задолго до Сухинова к ней коллективно пришли читинские декабристы, о чем рассказал в своих «Записках» Николай Басаргин. Семьдесят «молодых, здоровых, решительных людей», в большинстве своем военных, многие из которых имели богатый боевой опыт, могли легко обезоружить охрану и увлечь за собой часть солдат на Амур, чтобы сплавиться по нему и далее действовать в зависимости от обстоятельств. «Вероятности в успехе было много, более чем нужно при каждом смелом предприятии», — воспоминательно писал Басаргин, и дерзкое дело вполне могло сладиться летом 1828 года, однако пос^е неудавшегося заговора Сухинова власти усилили охрану читинского острога, и от этого плана пришлось отказаться навсегда.

Несколько позже задумал побег Михаил Лунин — изучал карты, приобрел компас, закалял себя воздержанием в пище; его могучая натура не устрашилась огромных трудностей, но трезвый ум все же устоял против рискованного соблазна. И вот через три года решился на одиночный побег Василий Ивашев…

Но среди недели, отпущенной ему другом на раздумье, комендант пригласил Василия Ивашева к себе, задержав на целых два часа, и Николай Басаргин с Петром Мухановым, тоже посвященным в тайну, подумали уже было о том, что она каким-то образом раскрыта. Ивашев, однако, вернулся и в бессвязных словах рассказал друзьям о нежданном, почти невероятном-француженка Камилла Ледантю, которая воспитывалась в доме Ивашевых вместе с сестрами декабриста, слегла и во время болезни призналась своей матери-гувернантке в давней любви к нему; она бы никогда этого не сделала, будь он в прежнем положении, но сейчас, преступая светские приличия, предлагала ему свое сердце и руку, была готова приехать в Сибирь и разделить с любимым судьбу…

Ивашеву, когда он бывал в отпусках у матери, нравилась эта девушка, но в то время он, блестящий офицер и наследник огромного богатства, не помышлял о возможности столь неравного брака, И сейчас расценил необычное предложение девушки как жертву, которую он не сможет вознаградить. Басаргин и Муханов, однако, убедили его согласиться, отвращая одновременно невероятные опасности побега. Камилла Ледантю приехала на Петровский завод и стала вслед за Полиной Гебль-Анненковой второй француженкой, вышедшей замуж за декабристаизгнанника, и последней из тех женщин, что в нашей памяти неотделимы от романтического героизма своих женихов и мужей, навсегда освящены святым ореолом подвижничества, сделались в России символом истинной любви и супружеской верности. На декабристской каторге Камилла Ивашева пришлась ко двору — легко подружилась с Марией Волконской и Полиной Анненковой, ее жизнерадостный нрав и открытость души сразу же были по достоинству оценены. И, должно быть, не случайно Александр Одоевский посвятил ей, француженке, стихи, пронизанные русской целомудренной интимностью, написанные в духе дирико-драматических народных песен и на старинный лад:

С другом любо и в тюрьме, -

В душе мыслит красна девица:

Свет он мне в могильной тьме…

Встань, неси меня, метелица.

Занеси в его тюрьму;

Пусть, как птичка домовитая,

Прилечу и я к нему.

Притаюсь, людьми забытая.

Камилла Ивашева и вправду целый год прожила с любимым в темной тюремной камере…

Давно пора переходить в нашем путешествии на новые пути-дороги, но с декабристами не так легко расстаться, потому что все сказанное о них до сих пор неполно!..

Перечитываю «Записки» Николая Басаргина. Это был очень скромный человек. Писал:

«То, что случилось со мною по отъезде из Петровского во время 20-летнего пребывания моего в Западной Сибири, относится более ко мне одному и, следовательно, не может быть так интересно».


Наверное, декабрист действительно считал, что современникам «не может быть так интересно» знать о его личной жизни на поселении, мыслях, о людях, окружавших его, каких-либо переменах в судьбе. А мне, скажем, все это сейчас жгуче интересно, ввиду нескольких особых обстоятельств именно личной жизни этого «типичного» декабриста, а также потому, что так называемая личная жизнь каждого, где бы, когда и как он ни жил, не может быть полностью изолированной, являясь отражением-выражением неизбежного воздействия общества, побуждающего в человеке ответное, столь же неизбежное, и только это двуединство делает нас людьми и гражданами!

Заключают «Записки» Басаргина страницы о Сибири и ее судьбах — это мысли умного и знающего человека, глубоко заинтересованного в предмете разговора.

Между прочим, молодой Николай Басаргин по пути в Сибирь с ужасом думал о том, что ему предстоит до конца дней своих прожить в столь «отдаленном и мрачном краю», уже «не считал себя жильцом этого мира». Но «чем далее мы продвигались в Сибирь, тем более она выигрывала в глазах моих. Простой народ казался мне гораздо свободнее, смышленее, даже и образованнее наших русских крестьян, и в особенности помещичьих. Он более понимал достоинство человека, более дорожил правами своими».

Пройдут десятилетия, и он напишет: «Сибирь на своем огромном пространстве представляет так много любопытного, ее ожидает такая блестящая будущность, если только люди и правительства будут уметь воспользоваться дарами природы, коими она наделена, что нельзя не подумать и не пожалеть о том, что до сих пор так мало обращают на нее внимания». Более ста лет назад декабрист считал, что когда б «дали ей возможность развить вполне свои силы и свои внутренние способы», она «мало бы уступала Соединенным Американским Штатам в быстрых успехах», а «в отношении достоинства и прав человека (я разумею здесь вопрос о невольничестве) превзошла бы эту страну…»

И далее Николай Басаргин развертывает обширнейшую программу переустройства сибирских дел, исходя из особенностей того времени и того строя.

«Чего недостает Сибири?» — спрашивает он и отвечает с завидной обстоятельностью знатока и глубинной заинтересованностью российского гражданина: «…внутренней хорошей администрации, правильного ограждения собственных и личных прав, строгого и скорого исполнения правосудия как в общественных сделках, так и в нарушении личной безопасности; капиталов, путей сообщения и правственности жителей, специальных людей по тем отраслям промышленности, которые могут быть с успехом развиты в кей, наконец, достаточного народонаселения». Добавлю, что Николай Басаргин стал первым в России человеком, который не только высказался о необходимости для Сибири железной дороги, но и предсказал направление первой сибирской трассы Пермь — Тюмень…

Басаргинская программа развития Сибирского края была исключена из первого дореволюционного издания книги, став общим достоянием лишь в 1917 году, и, несмотря на то, что в ней было выражено немало наивных и несбывшихся надежд, она ценна убедительной критикой современных ему сибирских порядков, тонкими наблюдениями над бытом и общественным устройством сибиряков, толковыми предложениями и мыслями, часть которых не утратила своего значения и по сей день.

Перед новым нашим маршрутом в прошлое хочу, однако, все же приостановиться на минутку, чтоб коснуться хотя бы нескольких подробностей именно личной жизни Василия Ивашева и Николая Басаргина в Сибири, что позволит лучше узнать и понять декабристов, обнаружить скрытые от поверхностного взгляда связующие нити между ними, а также вместе со мной подивиться некоторым нежданным встречам на перекрестках людских судеб…

Помните, как в трудные, переломные моменты жизни декабриста Николая Басаргина у него умерла жена, затем дочь? Позже скончался его старший брат, а сам он заболел «воспалением в мозгу». Только стараниями товарищей по каторге, благодаря их лечению и уходу, он остался в живых, а Василий и Камилла Ивашевы окончательно выходили его вниманием и домашними приготовления-ми… «Я имел большое утешение в семействе Ивашевых, живя с ними, как с самыми близкими родными, как с братом и сестрой. Видались мы почти каждый день, вполне сочувствовали друг другу и делились между собою всем, что было к а уме и сердце», а после каторги «мы желали только одного, чтоб не разлучаться по выезде из Петровского». Родные Ивашева добились этого в Петербурге, и старке друзья оказались вместе в Туринске.

У Ивашевых все складывалось счастливо. Лад и любовь воцарились в семье, создавшейся при таких необыкновенных обстоятельствах. С маленькой дочерью Машенькой, будущей Марией Ивашевой-Трубииковой, они приехали на поселение, где у них родился сык и еще одна дочь, Дружба и братская помощь крестного отца их детей — Николая Басаргина — помогала сноспть тяготы ссылки, а позже в. Туринске оказались и Иван Анненков со своей женой-француже.нкой и детьми, а также еще один декабрист, э кристальной душе которого мы уже говорили, — Иван Пущин.

Она была тягостной, эта бесправная, поднадзорная жизнь на поселении в заштатном сибирском городишке, с его мещанским, лишенным возвышенных интересов населением, однообразной тусклой северной природой, однако Иван Пущин писал оттуда: «Главное-не надо утрачивать поэзию жизни, она меня до сих пор поддерживала, — горе тому из нас, который лишится этого утешения в исключительном нашем положении». Ссыльные декабристы,.во многом сходные по характерам, образовали в Туринскэ дружный кружок соизгнанников-единомышленников, которые своим образом жизни и поведением оказывали благотворное влияние на кофеввых сибиряков. Николай Басаргин вспоминал позже: «Поведение наше, основанное на самых простых, но строгих нравственных правилах, на ясном понятии о справедливости, честности и любви к ближнему, не могло не иметь влияния на людей, которые по недостаточному образованию своему и искаженным понятиям знали только одну материальную сторону жизни и поэтому только старались об ее улучшении, не понимая других целей своего существования. Их сначала очень удивляло то, что, несмотря на внешность, мы предпочитали простого, но честного крестьянина худому безнравственному чиновнику, охотно беседовали с первым, между тем как избегали знакомства с последним. Но потом, не раз слыша наши суждения о том, что мы признаем только два разряда людей: хороших н худых, и что с первыми мы очень рады сближаться, а от вторых стараемся удаляться, и что это, несмотря на внешность их, на мундир, кресты, звезды ила армяки и халаты, оня поняли, что наше уважение нельзя иначе приобрести, как хорошим поведением, н поэтому старались казаться порядочными людьми, и, следовательно, усвоили некоторые нравственные понятия. Можно положительно сказать, что наше долговременное пребывание в разных местах Сибири доставило в отношении нравственного образования сибирских жителей некоторую пользу и ввело в общественные отношения несколько новых и полезных идей».

«Записки» Николая Басаргина, исполненные искренности, благородной простоты и сдержанности, я перечитывал много раз и буду, наверное, еще заглядывать в них, когда захочется забыть какую-нибудь жизненную дрязгу или криводушие человека, которому ты совсем недавно верил, наглое чииодральство или высокомерие, все мелкое и пошлое, пригнетающее тебя больше всего не тем, что оно какой-то своей зазубринкой достало тебя, а тем, что оно еще есть на родной твоей земле, — короче, когда потребуется очистить либо распрямить душу…

3

Нет, не удержусь, чтоб не навести читателя на раздумья о наследии декабристов. Александр Герцен назвал их мемуары «единственным святым наследством, которое наши отцы завещали нам». Понимаю это высказывание в том смысле, что записки и воспоминания декабристов несут в себе концентрацию их гуманистических и политических идей, подробные, подлинные, из первых рук, свидетельства их революционной практики и духовной жизни, содержат богатейшие фактические данные о научной, просветительской, хозяйственной деятельности сибирских изгнанников или их личной жизни. Великая тема декабристского наследия рассматривалась в различных аспектах множеством исследователей, только я мечтаю прочесть когда-нибудь обобщающую серьезную и умную работу о нравственном их наследии, имея в виду не только моральноэтические концепции первых русских революционеров и даже не столько влияние их образа жизни и поведения на современников, о чем так хорошо пишет Николай Басаргин, а более, на мой взгляд, важное — как воздействовали они на поколения соотечественников, как сказывается на нас, сегодняшних, то, что были эти люди в нашей истории и что были они именно такими людьми. Услышишь — «декабристы» — и, откуда ни возьмись, вспыхивают в памяти крутые события, дорогие имена, неповторимые характеры и горькие судьбы, благие дела и святые письмена, в душе затеплится что-то настолько родное и совершенно неотрывное от тебя, что без этого ты был бы совсем другим человеком — беднее и черствее, а твое восприятие и знание жизни, людей, истории Отечества лишилось бы драгоценной сердцевины. Память о декабристах-огромный нравственный потенциал нашего народа, его значение для будущего возрастает и непременно станет общечеловеческой ценностью, когда другие народы подробнее узнают и лучше поймут эту когорту замечательных русских людей, чистоту и высоту их помыслов и деяний.

Декабристы интересны для нас все до одного, со всеми ях — с нашей, сегодняшней, точки зрения — слабостями и заблуждениями, большей частью и со всех точек зрения извинительными, дорога память о каждом из них-с их непохожестью друг на друга, в которой, думается, проявилась мудрость жизни, рвущейся вперед. Мы говорим обобщенно-декабристы, но как прекрасно был не похож Павел Пестель па Кондратия Рылеева, Михаил Лунин на Петра Борисова, Гавриил Батеньков на Ивана Горбачевского, Николай Бестужев на Ивана Пущина, Владимир Раевский на Вильгельма Кюхельбекера, Николай Басаргин на Александра Якубовича, Александр Беляев на Николая Крюкова, Павел Выгодовский на Николая Мозгалевского!..

Видеть все эти разности — дело в значительной степени нравственное, обогащающее нас знанием русского характера и вообще человекознанием и помогающее нам попять, кто есть такие мы сами.

А вы заметили, что выше, перечисляя имена, я невольно составил список по степени их известности? В силу некоторых обстоятельств я пишу здесь больше о малоизвестных участниках первой русской революционной эпопеи, в частности о «славянах» и преимущественно об одном из них-Николае Мозгалевском. Так уж получилось, и пусть — мы должны ближе узнать и понять тех рядовых декабристов, которые не удостоились пока пристального внимания историков, а в иных случаях даже несущих на своих именах пруз несправедливых, снисходительно-пренебрежительных оценок.

Напрашивается: «понять-значит простить», однако Николай Мозгалевский, например, со своими товарищами-славянами" не нуждается в снисхождении истории, их совесть чиста, и нам, разбирающим прошлое, надо бы учитывать одно немаловажное обстоятельство — между декабристами существовала огромная разница в образовании, воспитании, общественном и материальном положении, идущая от рождения и сохранившаяся до конца.

Самые тяжкие испытания выпали поначалу на долю первой партии декабристов-каторжников. Их было восемь человек, присланных на Благодатский рудник. Непосильный труд в глубине шахты, чад светильников, ужасающая теснота и духота в камерах тюрьмы, плохое питание, полное неведение о семьях, товарищах, будущем подрывали их физические и нравственные силы. Вот заключение лекаря, свидетельствующее о том, что сталось через год с молодыми, здоровыми, закаленными в воинской службе людьми: «Трубецкой страдает болью горла и кровохарканьем; Волконский слаб грудью; Давыдов слаб лрудью, и у него открываются раны; у Оболенского цинготная болезнь с болью зубов; Якубович от увечьев страдает головой и слаб грудью; Борисов Петр здоров, Андрей страдает помешательством в уме; Артамон Муравьев душевно страдает…»

Они содержались как простые каторжники, не имея возможности облегчить свое материальное— положение за счет богатств, оставшихся у большинства в России на попечении родственников. Сохранилась расчетная ведомость Нерчи.нских заводов за август 1827 года. Больше всех причиталось самому здоровому из всех, бывшему руководителю «славян» Петру Борисову — рубль девяносто три копейки, меньше других двум бывшим князьям-Сергей Волконский получил за тот месяц шестьдесят пять с половиной копеек, Сергей Трубецкой — шестьдесят три с половиной. И все они, конечно, недолго бы протянули, если бы не вышло повеление собрать декабристов-каторжан в Читинском остроге, дабы усилить надзор за ними. Здесь, а позже на Петровском заводе, услов-ия труда и быта были много лучше для всех, а для некоторых, получавших из России щедрые вспомоществования, особенно. Декабристы создали своего рода трудовую артель, подробный устав которой опубликовал в своих «Записках» Николай Басаргин, и общую кассу. Суммарный взнос делился поровну, хотя было немало таких членов артели, что вносили за год по две-три тысячи рублей в товарищеский фонд, не пользуясь им. И в этот период тяжелее всех пришлось ссыльным-одиночкам, не имеющим богатых родных и оторванным от своих товарищей. «Славяне» Аполлон Веденяпин или, скажем, Иван Шимков, не имея никаких родственных связей, жили в ссылке на двести рублей ассигнациями в год, и мужда, угроза смерти от голода, болезней, упадка душевных сил вечно давили их.

На поселении эта разница не только сохранилась, но и возросла. Волконские и Трубецкие, скажем, семьями в четыре-пять человек проживали за год до сорока тысяч рублей, а тот же Николай Мозгалевский на десять человек своего семейства располагал двумястами рублей ассигнациями годового казенного пособия — в двести раз меньшей суммой. Щепетильный разговор я затеял, однако он нужен чтобы именно понять так называемых рядовых декабристов. Посему повторяю — учесть эту разницу из нашего далека было бы вполне гуманистично и высоконравственно, не ставя перед собою в данном случае вопроса о том, кто из декабристов заслужил своею жизнью в ссылке особо уважительную память потомков, а кто из них, так сказать, почти что не в счет…

И еще одной деликатной темы не могу не коснуться. Нам многое известно об очень известных декабристах и, естественно, довольно мало о малоизвестных, но как-то странно вышло, что историки и литераторы наши оставили почти без внимания огромный отряд героев 1825 года. Бросить на полпути моих спутников по путешествию в прошлое да заняться теми декабристами, что не менее других достойны нашей уважительной памяти?

Декабрист Михаил Шутов… Не слыхали? Фельдфебель. Это слово давно употребляется символически — человека, носящего этот низший воинский чин, считали в старой России (а в новой тем более) олицетворением тупости, верноподданнического ража, грубости, бессмысленной муштры, Однако фельдфебели, как и генералы, были, знать, разными. За отличную службу фельдфебель Черниговского полка Михаил Шутов в конце 1825 года был удостоен великой для простого человека чести-офицерского чина. Он на успел надеть на плечи эполет, но точно узнал, что приказ о его производстве в офицеры подписан. Перед ним открывалось будущее, но через неделю человек этот поступил не менее мужественно и благородно, чем самые благородные и мужественные дворяне восставшего полка. Он совершенно сознательно посодействовал освобождению Сергея Муравьева-Апостола, привел группу солдат в Васильков к революционной присяге, высказался за безоговорочное подчинение командирам, поднявшим знамя свободы. После разгрома восстания Шутова приговорили к жуткой пытке — двенадцати тысячам палочных ударов! Во время экзекуции спица его взбухла, налилась кровью, кожа полопалась, исчезла в красном месиве, а его, привязанного к ружейному прикладу, все тащили под барабанную дробь сквозь строй, пока он не упал без сознания. Полковой санитар подлечил его, чтоб он смог получить остальные тысячи ударов. Потом Михаила Шутова сослали в Сибирь, и, как пишут комментаторы событий, «его судьба неизвестна». Быть может, пока неизвестна? Человек не иголка даже в та::о:.;1 людском стоге, как Россия, или такой копчекопнище, как Сибирь! До недавнего времени была неизвестна и судьба Павла Выгодовского… И хорошо бы найти родное село Михаила Шутова, назвать его именем сельскую школу или клуб.

Клим Абрамов, тоже фельдфебель. Частый гость и любимец Сергея Муравьева-Апостола добровольно последовал за командиром. Хороший, верно, был воин — имел боевой орден. Две тысячи палочных ударов…

Бунтарь-семеновец 1820 года, солдат-пропагандист 1825-го Федор Анойченко, рядовой Олимпий Борисов, первым сорвавший на майоре Трухине копившуюся годами.ненависть, — тоже каждому двенадцать раз сквозь тысячу шпицрутенов!

Декабристов-дворян, изгнанных в Сибирь после дознания и крепостного заключения, было сто двадцать один человек. По необъяснимому совпадению, к жестоким телесным наказаниям, последующей каторге и ссылке на Кавдаз и в Сибирь был приговорен тоже ровно сто двадцать один солдат-декабрист, а всего на Юге власти репрессировали около тысячи рядовых, унтер-офицеров, фельдфебелей и юнкеров.

На Сенатской площади был смертельно ранен картечью матрос 2-й статьи Анаутин, который задолго до восстания в родной деревне вел агитацию против помещиков, та же судьба у матроса 1-й статьи Соколова и корабельного музыканта Андреева. Были ранены в тот день, а после госпиталей и крепости отправлены на Кавказ матрос Анисимов, участник Отечественной вой.ны 1812 года, матрос Трунов, канонир Крылов, юнга Баусов и многие их товарищи. И среди этих декабристов были доблестные и честнейшие защитники Отечества, отличившиеся в войне с Наполеоном, повидавшие Европу, были участники дальних морских плаваний, были агитаторы, организаторы и просто верные солдаты первого русского революционного выступления, исполненные смертельной ненависти к самодержавию и крепостничеству, потому что с детства испытывали их гнет на себе. Они были частицей народа, и лучшие из них рисковали в 1824 году сознательно, добровольно и отнюдь не меньше своих командиров. И почти сто лет назад, когда готовились к печати замечательные «Записки» Ивана Горбачевского, впервые так подробно и живо рассказавшие русскому читателю о «славянах» и черннговцах, Московский цензурный комитет писал в своем запретительном заключении, что во время восстания «многие из офицеров Черниговского полка оставляли свои места, из солдат же — никто»…

Официально их чаще называют «участниками восстания декабристов», но пора, наверное, начиная со школьных учебников и соответствующего научного тома о восстании декабристов, с мемориальных досок и музейных экспозиций с лекций, календарей и брошюр, начать прочное внедрение в народную память понятий декабрист-солдат и декабрист-матрос.

В истории декабризма еще есть что открывать, узнавать, уточнять, сберегать и защищать, хотя многое безвозвратно утеряно-рукописи, портреты, вещи, письма, могилы. В Москве я знаю каждую декабристскую могилу, но в Сибири уже никогда не найти многих святых надгробий и оградок. И если, скажем, задолго до революции было потеряно в Иркутске захоронение декабриста-крестьянина Павла Выгодовского, «южанина» Андрея Андреева и «южанина-северянина» Николая Репнина, сгоревших в 1831 году в селе Верхоленском Иркутской губернии, Ивана Аврамова и Николая Лисовского близ Туруханска, Андрея Шахирева в Сургуте, то уже после нее в Кургане оказалось без надзора и до сего дня не отыскано место погребения Ивана Повало-Швейковского и Ивана Фохта. В селе Разводное под Иркутском еще в 1925 году чтили могилы Петра и Андрея Борисовых, поставили в том году памятник и оградку. Позже все это уничтожилось, холмик над прахом братьев-"славян" заровнялся, и когда село уходило под воды искусственного моря, на этом месте ничего не было уже. Захоронения Николая Мозгалевского и Николая Крюкова, в том же 1925 году еще посещаемые жителями Минусинска и Красноярска, на дворе какой-то сельскохозяйственной конторы залиты асфальтом… Когда Мария Михайловна Богданова узнала об этом, она написала стихотворение, автограф которого недавно подарила мне.

Затеряны ваши могилы

На старом забытом погосте,

И к вам, нашим прадедам милым,

Никто не придет уже в гости.

Плиты не отыщешь в бурьяне,

В асфальте цветы не растут…

Кому помешал рядом с нами

Ваш скорбный последний приют?

О, как же мы все виноваты,

Что раньше сберечь не смогли

Клочочка просторной, богатой

Родимой сибирской земли!

Его вы себе заслужили

По праву борьбы и труда,

О вас люди песни сложили,

А вот от могил — ни следа.

И тех, иных надгробий обломки

Давно позасыпал песок…

Простят ли такое потомки

Иль бросят нам горыг.ш упрек?

В одном я не согласен с автором-не все мы, однако, виноваты! Все мы не можем знать всего, что происходитприключается на необъятных просторах страны, в каждом со уголке, не в силах предусмотреть возможных ошибок, обо|рач11вающихся теми илп иными потерями, в том числе и потерями, так сказать, нематериальными. Вспоминаю вот прекрасную экспозицию в Черниговском краеведческом музее о земляках-декабристах, но с досадой и горечью узнал, что в Житомире, где служили и были арестованы многие, по словам Герцена, «молодые штурманы будущей бури», главным образом «славяне», даже упоминания об этом не сыщешь.

Обстоятельства сии относятся к нравственной категории высшего порядка, и сейчас мы должны поспешить, дабы не остаться еще большими должниками перед своими потомками. Незадолго до трагической середины сороковых годов прошлого века, когда в быстрые сроки один за другим ушли из жизни десять декабристов — Федор Вадкозский, Алексей Юшневский, Николай Лисовский, Николай Мозгалевский, Александр Барятинский, Андрей Ентальцев, Иван Повало-Швейковский, Александр Якубович, Михаил Лунин и Вильгельм Кюхельбекер,-Александр Герцен записал в своем дневнике: «Поймут ли, оценят ли грядущие люди весь ужас, всю трагическую сторону нашего сущест— вования, а между тем наши страдания-почка, из которой разовьется их счастье… О, пусть они остановятся с мыслью и грустью перед камнями, под которыми мы уснем, мы заслужили их грусть».

Декабристы могли бы составить честь любого народа и любой эпохи, это национальная гордость великороссов, и память о них-огромное духовное богатство нашего общества. И, кажется, давно бы пора открыть в стране Музей Декабристов, в котором сосредоточить наиболее ценное из их наследия, собрать туда все, что еще нс стало общенародным достоянием, и я уверен, что в этот центр притечет много дорогого и памятного…

Летом 1977 года я встретился в Подмосковье с группой приезжих и московских молодых писателей, рассказав им в числе прочего о своем интересе к декабристам, После сгседы подошел ко мне какой-то юноша.

— Я студент Литературного института Андрей Чернов,-сказал он.-У меня есть шахматы Рылеева.

— Неужто! — вскричал я. — Откуда?

— Наследство двух моих родственниц. Старушки умерли, шахматы у меня.

— А как они к ним попали?

— Мои предки состояли в родстве с членом Северного общества Константином Черновым, которого незадолго до восстания убил на дуэли флигель-адъютант Новосильцев.

Офицер из незнатной и небогатой семьи вступился за поруганную честь своей сестры, погиб, а его двоюродный брат Кондратий Рылеев написал гневные стихи громкого политического звучания.

Клянемся честью и Черновым -

Вражда и брань временщикам,

Царей трепещущим рабам,

Тиранам, нас угнесть готовым!

Нет! Не отечества, сыны

Питомцы пришлецов презренных!

Мы чужды их семей надменных, -

Они от нас отчуждены…

Вижу в одном из уголков Музея Декабристов шахматный столик со старинными фигурками, пояснение и стихи Кондратия Рылеева.

Незабываемое впечатление, вспоминаю, произвела на меня встреча с Еленой Константиновной Решко, правнучкой декабриста Василия Ивашева и внучкой известной общественной деятельницы Марии Васильевны Ивашевой-Труб.никовой. Она давно уже на пенсии, слаба, даже с трудом пишет, но по-прежнему поддерживает стародавние связи с историками, искусствоведами, музейными работниками, многочисленными— самодеятельными исследователями нашего далекого революционного прошлого.

Ее комнатка— маленькая картинная галерея. Старинные портреты отца декабриста и матери его жены. Несколько портретов самого Василия Ивашева, в том числе и никогда не публиковавшаяся работа неизвестного художника, сделавшего итальянским карандашом выразительное изображение юного обе"р-офицера в эполетах, карандашный автопортрет декабриста, который, оказывается, неплохо рисовал, писал музыку и стихи. Висит на стене чудесная миниатюра — гуашь по слоновой кости, изображающая Камиллу Петровну Ледантю в те дни, когда она стала Ивашевой. Очень много бы мы потеряли, если б среди узников Петровского завода не оказалось такого одаренного художника, как Николай Бестужев! Сколько исторических лиц нам не довелось бы никогда увидеть, сколько драгоценных подробностей сибирской жизни декабристов, изображенных им, мы бы гак и не узнали!..

Вот Елена Константиновна бережно выносит в малоподвижных бледных руках подлинную историческую и художественную реликвию, которую хранит в сокровенном месте, чтоб краски не выцвели. Это замечательный акварельный портрет Камиллы Петровны Ивашевой, выполненный в 1834 году Николаем Бестужевым и посланный ею из Сибири в имение Дулебино, что под Тулой, где жила ее сестра Сидония Петровна, мать русского писателя Дмитрия Григоровича, автора знаменитой повести «Антон-Горемыка», рассказа «Гуттаперчевый мальчик», многих романов, очерков, исследований… Камилла Петровна стоит в изящной свободной позе, легко опершись руками на мраморную колонку: нежное лицо полно поэтического очарования, уверенной кистью выписан воздушный шлейф и складчатое платье, потерявшее за полтора века свой первоначальный лиловый цвет. В письме сестре Сидония Петровна описывает общее восхищение портретом: «Сравнивая тебя с портретом, я радуюсь, что узнаю тебя в нем… Все, что может привлечь и заинтересовать, соединилось в этом прелестном портрете. Мы были восхищены, расстояние исчезло». Эти строки я записал в доме Е. К. Решко.

Портрет же был без подписи, потому что предназначался в Россию, но Николай Бестужев сделал с него подписную авторскую копию в голубых тонах, которая через Василия и Камиллу Ивашевых, мать Камиллы Марию Петровну, приезжавшую в Туринск и позже возвратившуюся в Россию, через отдаленных потомков Сидонии Петровны попала перед войной в Государственный литературный музей… А Елена Константиновна Решко показывает мне портрет месье Веземейера, доктора Гейдельбергского университета, учившего детей сестры декабриста Екатерины Петровны Хованской вместе с Машенькой Ивашевой, которая, как написала на обороте Ольга Буланова, была обязана ему своим широким образованием. И светлый, ничуть не пожелтевший фотопортрет молодой Марии Васильевны Ивашевой-Трубпиковой, активистки Российской Лиги Равноправия Женщин, что означено старинными золотыми буковками на подкладочном картоне.

Новые и новые лица, новые слова о старом, забытом, трогательные фамильные реликвии, в том числе полутораметровый жгутик-шнурок, сплетенный Василием Ивашевым из темно-каштанового локона покойной Камиллы Петровны. Елена Константиновна читает мне строчки из письма декабриста другу, с которым он делится своим горем:

«В последнем слове вылилась вся ее жизнь; она взяла меня за руку, полуоткрыла глаза н произнесла: „Бедный Базиль!“, и слеза скатилась по ее щеке… Нет у меня больше моей подруги, бывшей утешением моих родителей в самые тяжелые времена, давшей мне восемь лет счастья, преданности, любви, и какой любви… Чистая, как ангел, она заточила свою юность в тюрьму, чтоб разделить ее со мной… Боже, пошли мне сил и терпенья!»

Уходил я от правнучки декабриста со сложным чувством грусти, душевного осветленья, жажды жизни и совершенно уверенным, что тысячи людей будут кроме знаний уносить из Музея Декабристов нечто подобное, такое, чему нет ни цены, ни названья, ни меры…

А где-то в провинции недавно обнаружилось несколько книг из библиотеки Рылеева, куда-то бесследно исчезло огромное книжное собрание Пестеля — надо искать! Можно еще, наверное, напасть и на следы утерянных книг Михаила Лунина, и будут, конечно, счастливые неожиданности вроде той, что приключилась в Москве тем же летом 1977 года.

В списке делегатов Московского международного электротехнического съезда кто-то из его организаторов увидел редкое, памятное и звучное для русского слуха имя: Муравьев-Апостол. Звонок в Исторический музей, но Мария Юрьевна Барановская, узнав, что швейцарский инженер называет себя потомком кого-то из декабристов Муравьевых-Апостолов, решительно заявила: «Ни у Ипполита, ни у Сергея, ни у Матвея Муравьевых-Апостолов детей не бы— ло». При встрече с учеными швейцарский инженер Андрей Муравьев-Апостол рассказал, что его предок был сыном сестры братьев-декабристов, в замужестве Бибиковой, а Матвей Муравьев-Апостол усыновил его, передав ему для продления рода свою фамилию. Когда же Андрея Муравьева-Апостола свозили к надгробию Матвея МуравьеваАпостола в Новодевичьем монастыре, показали подлинные документы, связанные со знаменитой семьей, другие надежно и бережно хранящиеся декабристские реликвии, он расчувствовался и откровенно признался, что никак не ожидал всего этого.

— В моей семье хранятся Кульмский крест и другие награды Матвея Ивановича и Сергея Ивановича, письма, трубка Матвея Ивановича, другие вещи…

— !!!

— Позвольте подарить все это вашему народу. Дайте надежный адрес…

Такого адреса давно ждут ученые, краеведы, собиратели исторических реликвий, потомки декабристов, живущие у нас и за рубежом, миллионы наших сограждан, уважающие святые страницы истории своего Отечества. Основой экспозиции, несомненно, должна стать галерея декабристских портретов, созданная в Сибири замечательным революционером, ученым, изобретателем и художником Николаем Бестужевым; это бесценное народное достояние, подлинное историческое и художественное сокровище до сего дня находится в частных руках! Об одном интересном с историко-научной точки зрения документальном экспонате будущего Музея Декабристов, который пока хранится у меня, я расскажу несколько позже, но как было бы хорошо поскорее учредить сам этот музей! Пока же в Москве одна только безымянная мемориальная доска на доме ь 10 по Гоголевскому бульвару, где собирались декабристы.

Долгожданный Музей Декабристов, или его ленинградский филиал, давно пора открыть в Москве, где он будет доступен наибольшему числу посетителей. Надо учесть, что в Муравьевской школе колонновожатых, готовившей в Москве офицеров генерального штаба, в Московском университете и его Благородном пансионе воспиталось несколько десятков декабристов.

Первая декабристская организация — Союз спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества, основанная в Петербурге в 1816 году, развернула свою активную деятельность именно в Москве, здесь же в 1817 году возникло так называемое Военное общество, а в следующем — Союз благоденствия. В Москве множество памятных мест, связанных с рождением, воспитанием и деятельностью декабристов, и тут же — основной декабристский некрополь. На разных кладбищах Москвы похоронены Николай Басаргин, Александр Беляев, Михаил Бестужев, Павел Бобрпщев-Пушкин, Матвей Дмитриев-Мамонов, Василий Зубков, Павел Колошин, Александр Муравьев, Матвей Муравьев-Апостол, Михаил Нарышкин со своей женой и спутницей по Сибири Елизаветой Петровной, Михаил Орлов, Петр Свистунов, Сергей Трубецкой, Александр Фролов, Петр Чаадаев, Павел Черевпн, Иван Якушкин, в подмосковных Бронницах — Михаил Фонвизин и Иван Пущин…

В наличии — полный интерьер той поры, с мебелью и прочей обстановкой на много комнат, есть штатные единицы; запасники разных музейных и других государственных хранилищ готовы передать свои ценности, недоступкые сейчас, в сущности, никому, а многие декабристские реликвии хранятся в музеях, так сказать, иного профиля. В разное время от потомков декабристов были переданы государству бронзовая чернильннца и барометр Артамона Муравьева, нательный крест Матвея Муравьева-Апостола и чрезвычайно интересный его медальон, внутри которого выгравированы имена матери, сестер, братьев Сергея и Ипполита с датами их смерти, а также имя Ивана Якушкнна. У потомков Василия Ивашева много десятилетни хранилась шкатулка, на крышке которой он изобразил себя и супругу в ссылке, чашка с инициалами Василия Петровича и Камиллы Петровны, писанными золотом по фарфору,-это был подарок, заказанный Ивашевым-отцом в Париже… Все эти, а также многие другие веши декабристов, включая, скажем, два кольца Ивана Пущина, сделанные на Петровском заводе из его кандалов, хранятся в одном из литературных музеев, хотя, как ни раскинь, место им — в Музее Декабристов…

И еще несколько слов об одном историческом предмете, имеющем отношение к людям, которых читатель только что узнал в подробностях их личной жизни и товарищеских связей… Каждого, кто впервые знакомится с духовным миром декабристов, поражают их незаурядные таланты, проявлявшиеся в разнообразных, подчас совершенно неожиданных областях. На этот счет сказано здесь кое-что, но далеко не все. Однажды мне прислали снимок с какой-то иконы. Не понял, кого она изображает и как называется; нежное и кроткое женское лицо, написанное маслом, пробуждает надежду на счастье и чувство умиления. На обороте доски написано рукою автрра: «Марье Васильевне Ивашевой от крестного отца. Ноября 12.1854 г.» И более поздняя приписка Ольги Булановой о том, что это свадебный подарок Николая Басаргина, собственноручная работа декабриста…

Пора! И предварительные разговоры давно ведутся, и все вроде бы давно согласны, и не раз инициативная группа собиралась, писала-хлопотала, п здание было найдено подходящее-старинный дом на улице Карла Маркса (бывшей Старой Басманной), в котором некогда жили Муравьевы-Апостолы… Да только отреставрированный особняк заняли другие хозяева, и разговоры поутихли, я организаторы поскучнели, а нсостановямое время идет!.. Конечно, это дивно, что недавно в одном из старинных московских особняков открыт музей общественного питания, но давайте не будем забывать старую великую истинуне хлебом единым жив человек…

Музей Декабристов должен стать дотошным собирателем декабристских реликвий, главным хранителем народной памяти о первых русских революционерах, святым местом паломничества и добрым воспитателем — жизнь требует его! Он мог бы концентрировать и новейшие достижения декабристоведения, и открытия неизвестного, и уточнения, на первый взгляд второстепенные, но делающие историческую картину более верной. Недавно были отысканы в Забайкалье некоторые акатуйские письма Михаила Лунина, обогащающие наши представления о декабристе, сражавшемся с царизмом до конца… При реставрации Спасо-Евфимьевского монастыря в Суздале найдено захоронение Федора Шаховского.

А о финале трудной, сложной, почти фантастической жизни одного из самых малоизвестных декабристов стало известно буквально только что. Юный дворянин Александр Луцкий воспитывался в привилегированном военном учебном заведении, но, знать, что-то такое таилось в этой натуре, проявившееся в поведении и не позволившее начальству выпустить его по назначению и с должным чином. Он стал всего лишь унтер-офицером лейб-гвардии Московского полка.

Хотел бы я увидеть эту отчаянную голову 14 декабря 1825 года на Сенатской площади! Вначале он был просто свидетелем всеобщей сумятицы и нежданных драматических эпизодов того памятного дня. Видел Бестужева, Щепина-Ростовского, Якубовича, ведущих агитацию среди офицеров и солдат, обратил внимание, как выяснилось во время следствия, на то, «что во время стояния в колонне было много во фраках, вооруженных кинжалами и пистолетами», — интереснейший факт! Молодой подофицер быстро разобрался в обстановке, сбегал в казарму за ружьем и все остальное время, как значится в материалах следствия, «сильно действовал»: «…кричал,,у нас государь Константин!» и «коли изменников!», принял и исполнил приказ Александра Бестужева и Щепина-Ростовского о сдерживании цепи., К нему подошел сам Милорадович:

«Что ты, мальчишка, делаешь?» Луцкий назвал и его изменником, после чего возбуждал криками солдат и толпу…

Первоначальный приговор был — повесить, замененный наказанием кнутом и вечной каторгой. Потом кнут был тоже отменен, остались лишение дворянства и двенадцатилетняя каторга с последующим поселением в Сибири.

Александр Луцкий стал единственным декабристом, отправленным из Петербурга по этапу вместе с партией уголовных преступников. Дорогой сильно болел и из-за этого чуть ли не в каждом большом городе отставал от своей партии колодников. Лежал в Московской арестантской больнице три месяца, в Казани два, в Перми чуть ли не полгода, и, наверное, ни он сам, ни его врачеватели не предполагали, что ему суждена еще очень долгая жизнь, конец которой, повторю, обнаружен совсем недавно…

Должно быть, среди бесконечных сибирских просторов, открывавшихся декабристу-кандальнику, пришло к нему отчаянное решение, и за Тобольском события приняли нежданный, почти невероятный оборот. Александр Луцкий полагал, очевидно, что при своем ослабленном беспрерывными болезнями здоровье он не только не вынесет тягот предстоящей каторги, но и не сможет дойти до нес. И вот он решил оригинальнейшим и дерзейшим способом вмешаться в свою судьбу. Или, может, в этом человеке испепеляющим огнем горела жажда свободы? Как бы то ни было, Александр Луцкий стал единственным приговоренным к каторге и ссылке декабристом, который хотя и ненадолго, но обрел эту свободу. Что же произошло?

У него с собою были тайные деньги, неизвестно как попавшие к нему после крепости и каким-то чудом сохраненные в многочисленных этапных лазаретах. Он решил пустить их в ход, заметив в партии, вышедшей из Тобольска, очень похожего на себя крестьянского парня, за что-то сосланного из-под Киева на поселение в Сибирь. Звали этого этапного Агафоном Непомнящим. Под Томском он за шестьдесят рублей согласился поменяться с декабристом именами, чтоб, может быть, совершить побег с приобретенными деньгами. Из Томска лже-Луцкий последовал дальше — к Иркутску, а лже-Непомнящий оказался на поселении в деревне Большекумчужской Чернорсченской волости Красноярской губернии.

Каким образом он в следующем году был раскрыт ачинским исправником Готчиным, неизвестно. Может, стали подозрительными его дворянские манеры или же Александр Луцкий ненароком обнаружил знание французского? Ученые предполагают также, что декабрист скорее всего был выдан ссыльным, при посредничестве которого начал сноситься с отцом, живущим в России.

Когда Николаю 1 доложили о таком уж никак не предусмотренном происшествии, он распорядился отправить декабриста на каторгу, наказав за вторичное преступление. Александр Луцкий получил сто розог и стал единственным декабристом-дворянином, испытавшим столь унизительную экзекуцию. Однако это не было последним его преступлением и наказанием. Кажется, действительно ради свободы он был готов на все! Едва поступив в каторжные работы на Ново-Зерентуйском руднике, Александр Луцкий бежал и стал единственным декабристом, задумавшим и успешно осуществившим побег с каторги. Он пошел горами и лесами на запад. Благополучно миновал забайкальскую горную страну, обошел кручами Хамар-Дабана или переплыл на той же омулевой бочке Байкал, обогнул Иркутск и через всю эту обширную восточносибирскую губернию проник к Красноярску, намереваясь повернуть на юг, в пределы теплого Минусинского округа. Приняв вид нищего, он шел всю весну 1830 года, лето, осень и большую часть зимы. И если б в кино показать следующий эпизод этой необыкновенной эпопеи, то всяк счел бы его за досужую выдумку — дорога декабриста снова необъяснимо пересеклась с тем самым ачинским исправником, который его узнал. Наверное, тесно было в Сибири этим двум людям!

7 марта 1831 года Александра Луцкого привезли в Иркутск, чтоб на него посмотрел сам генерал-губернатор, потом взяли в железа и отправили на Нерчинские рудники. Шестнадцать ударов кнутом и тяжелая тачка, к которой его приковали цепью; Александр Луцкий стал единственным декабристом, который подвергся такому наказанию.

Какая, однако, неимоверная жажда жизни снедала этого человека! Нет, он не погиб на руднике, хотя пробыл в каторжных работах дольше всех остальных декабристов-до мая 1850 года! А в конце 1857-го, позже всех своих товарищей, исключая так и не прощенного Павла Выгодовского, Александр Луцкий получил амнистию, возвращение дворянства и право покинуть Сибирь, однако никуда не поехал. На поселении в Нерчинском горном округе он женился на дочери местного цирюльника Марии Портновой, имел большую семью, жил в постоянных трудах и нужде.

В самых последних изданиях о декабристах пишется, что к амнистии 1856 года в разных местах Сибири их нашлось всего девятнадцать человек; шестнадцать вернулись в Россию, трое умерли в изгнании. Неверно. Пятеро декзбристов были казнены и умерли с честью; известны имена пятерых, что еще в России могли бежать за границу, но сочли безнравственным воспользоваться обстоятельствами; пятеро же остались в Сибири умирать. Бывший член тайного общества Соединенных славян Владимир Бечаснов заявил, что он отказывается от амнистии, если за ним остается полицейский надзор. Он скончался в 1859 году в селе Смоленском Иркутской губернии. Потом умер на Петровском заводе Иван Горбачевский, тоже «слазянин» (1869), за ним — «первый декабрист» поэт Владимир Раевский (1872). Мария Михайловна Богданова, единственный наш историк, до конца проследивший мученический путь декабриста-крестьянина Павла Дукцоке-Выгодовского, установила точную дату его похорон в Иркутске — 14 декабря 1881 года. «Славянин» Павел Выгодовскнй долго считался последним из декабристов, успокоившимся на далекой чужбине.

Пятым был Александр Луцкий, с самого начала потерянный товарищами и историками. Он совсем не значился в «Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ» 1827 года, в «Записках» Михаила Бестужева и в письмах к нему Ивана Горбачевского, составившего подробный перечень горьких изгнаннических судеб, а также в «Погостном списке» Матвея Муравьева-Апостола. И только в 1&25 году Б. Модзалевскнй и А. Снверс опубликовали данные о нем, проследив, однако, его жизнь только до 1860 года. И вот, видимо, воистину окончательная поправка — Александр Луцкий на десять месяцев пережил Павла Выгодовского, умерев на поселении близ Нерчинских горных заводов в 1882 году…

А мне в последние месяцы мучительно думалось: где и в какой связи слышал я раньше, еще в юности, эту фамилию — Луцкий? Что-то необыкновенно драматичное, страшное, кровавое и огненное постепенно ассоциировалось в моей уже далеко не юношеской памяти с этой краткой фамилией, что-то непременно сибирское, что-то такое, чего я вроде бы не должен был забыть никогда! И вдруг во время очередной ночной бессонницы вспыхнуло в мозгу, и рядом с фамилией Луцкого сошлись-подравнялись еще две — Лазо и Сибирцев. Да! Когда-то данным уже давно я читал о смерти Сергея Лазо, молдаванина, мученически погибшего на Дальнем Востоке за революцию. Членами Революционного военного совета в оккупированном японцами и распинаемом белогвардейщиной Приморье были назначены вместе с ним испытанный большевик Всеволод Сибирцев и бывший офицер царской армии, ставший коммунистом, Алексей Луцкий — статный, красивый, крепкого сложения человек, образованный и опытный военный специалист. Их всех троих арестовали японцы, перевезли на станцию Муравьев-Амурский и передали озверелым белогвардейцам. Сергей Лазо долго боролся в будке паровоза, пока его не оглушили ударом по голове и не втолкнули в топку. Сибирцев и Луцкий слышали все это в своих темных мешках. Их застрелили, не развязывая мешков, и тоже сожгли…

Звоню Богдановой, вспомнив, что эта восьмидесятитрехлетняя неутомимая труженица летом 1917 года встречалась в Красноярске с Сергеем Лазо, товарищем ее брата, покойный ее супруг Дмитрий Ефимович Колошин был правнуком декабриста Павла Колошина, и вообще она знает о прошлом много такого, чего я никогда не узнаю.

— Мария Михайловна! С Лазо в 1920 году сожгли Луцкого…

— Да, да. Красный командир Алексей Луцкий был внуком декабриста Александра Луцкого.

Мы все больше узнаем декабристов такими, какими они были, и какими бы они ни были — на каждом из них горячий отсвет истории Отечества, его начального революционного пути.

О моем интересе к малоизвестным декабристам я иногда делюсь со встречными или, так сказать, поперечными, внимательно выслушиваю добрые советы и с горечью и недоумением — недоброжелательные рассуждения высокообразованных мещан, нажимающих в разговоре на известные ошибки и слабости руководителей восстания 1825 года, зачем-то компрометирующих облик героев досужими догадками, предположениями и сплетнями полуторавековой давности. Почти век назад Николай Басаргин, защищая от наветов первые жертвы самодержавия, святые имена своих погибших товарищей, писал:

«Они положили в России новый путь, усеянный терниями, страданиями… Вероятно, будут еще жертвы, но наконец этот путь когда-нибудь угладится, и по нему безопасно уже пойдут будущие их последователи. Тогда и их имена очистятся от отрицающего мрака и, освещенные благоговением потомства, озарят то место, где положили их прах».

Герцен, разбуженный, по словам Ленина, декабристами, осмысливая значение их подвига и проникая воображением в их внутренний мир, воскликнул:

— Да, это были люди!

В юности он встречался с полупомилованным Михаилом Орловым, позже, за границей, с престарелыми Сергеем Волконским и Александром Поджио; других декабристов, кажется, лично не знал. А девяностолетняя неграмотная бурятка Жигмит Анаева из Селенгинска, никогда, конечно, не слыхавшая о Герцене, но хорошо знавшая Николая и Михаила Бестужевых, трех их сестер, Константина Торсона, его мать и сестру и, быть может, видевшая гостивших у тамошних декабристов Сергея и Марию Волконских, Сергея и Екатерину Трубецких, Марию Юшнсвскую, Ивана Горбачевского, Ивана Пущина, по-своему, в привычном и вполне простительном для нее смысловом ключе, просто, спокойно и мудро, можно сказать, возразила известнейшему русскому революционному демократу:

— Это были боги, а не люди.

Как-то незаметно я отвлекся от Николая Басаргина и вместо обещанного рассказа о его личной жизни в Сибири свернул в сторонку, пусть и недальнюю, из которой пора возвратиться назад, к середине прошлого века, но перед этим надо бы в последний раз вспомнить о Василии и Камилле Ивашевых, предках новых моих московских и ленинградских знакомых,-поворот в сибирской жизни Николая Басаргина, «типичного декабриста», как его назвал один исследователь, косвенно зависел от трагической судьбы его друзей по каторге и ссылке…

Семья Ивашевых, сложившаяся при столь необычных обстоятельствах, была счастлива неполных десять лет. Пришло в нее непоправимое горе, вызвавшее другое, — среди лютой зимы Камилла Петровна умерла в Туринске вместе с новорожденной дочерью, а Василия Петровича, объятого безысходной тоской, не стало через год.

Схоронив друга, Николай Басаргин не пожелал остаться в Туринске — вскоре он получил разрешение переселиться в Курган, потом в Омск, где работал в «Канцелярии Пограничного Управления Сибирских киргизов». Личная жизнь декабриста устроилась было в Туринске, однако брак его с дочерью поручика местной инвалидной команды Марией Мавриной оказался неудачным: молодая жена, чтоб замолить в монастырской тиши тяжкий свой грех перед богом и мужем — нарушение супружеской верности, на время удалилась от мира и через несколько лет умерла.

В 1848 году Николай Басаргин женился на купчихе Ольге Ивановне Медведевой, вдове умершего владельца стекольного завода. Супруги были уже немолоды и решили сразу же взять на воспитание ребенка. Доброму делу помогли общедекабристские связи, и на Урал семилетнюю приемную девочку везли в попутной кибитке из далекого далека — почти от самой границы с Урянхайским краем.

Это была Полинька Мозгалевская.

К тому времени в Ялуторовск переехали из Туринска Иван Пущин и Евгений Оболенский, жили тут Иван Якушкин и Матвей Муравьев-Апостол, Василий Тизенгаузен и Андрей Елатальцев. В лице Николая Басаргина ялуторовская колония приобрела еще одного полезного сочлена. Они были деятельны и дружны, эти ялуторовцы, их тесно сплотило одно общее благородное дело — просвещение. Гражданский подвиг Ивана Якушкина и его товарищей по ссылке много раз описан в подробностях, которые я опускаю, назову только попутно еще два имени, сделавших такой подвиг возможным, — священника Степана Знаменского, придумавшего аргументы для легализации этой подлинно народной общеобразовательной школы, и ялуторовского купца Ивана Медведева, того самого владельца стекольного завода, внесшего незадолго до своей смерти на ее открытие главный денежный вклад. Еще, пожалуй, стоит сказать о конечном итоге работы знаменитого декабристского учебного заведения. За четырнадцать лет в нем обучалось более полутора тысяч мальчиков, треть которых прошли полный курс, и почти двести девочек закончили эту первую в России всесословную женскую школу.

Не удалось мне, к сожалению, установить с достоверностью, обучалась ли в этой школе Полинька Мозгалевская, или же занятия с ней проходили в семье Басаргиных, только она, судя по всему, получила достаточное по тогдашним временам и тамошним условиям образование, а о воспитании не стоит нам сегодня говорить-декабристская среда дурному не могла научить. Декабристы-ялуторовцы очень любили девочку, называли ее «наша Полинька». Матвей Муравьев-Апостол позже, когда она подросла и стала явной ее необычная девическая краса, писал в одном из своих писем: «Полинька весьма мила и авантажна».

Приближался переломный час в судьбе воспитанницы Николая Басаргина. Вышла амнистия, и дети декабристов были восстановлены в дворянских правах, получив свободу передвижения. Полинька Мозгалевская к тому времени расцвела и заневестилась. В неизданном своем дневниковом «Журнале» Николай Басаргин воспомннательно записал: «Полинька была уже невестой, и нам с Ольгой Иван. хотелось, чтобы прежде, чем начать новую самостоятельную жизнь, она повидала бы большой мир».

В черновых незавершенных набросках тех лет сохранилась не только семейная хроника декабриста, но и его мысли о Крымской войне, политике, крепостничестве, царе. Вместе с другими своими товарищами Басаргин пришел к отрицанию войны как средства разрешения противоречий между государствами, а Николай I в его глазах не мог предстать перед судом истории в роли поборника свободы балканских народов, если «десятки, миллионов его подданных одной с ним веры, одного происхождения томятся в оковах рабства и тщетно ожидают своего освобождения». Николай Басаргин оставался декабристом до конца. Его опубликованные еще до революции «Записки» заканчивались вежливо-убийственной фразой: «В минуту смерти покойный государь не мог не вспомнить ни дня вступления своего на престол, ни тех, которых политика осудила на 30-летние испытания». Исходя из своих понятий, Басаргин надеялся, что память отравила последнюю минуту Николая I, однако на самом деле такого могло и не быть, потому что царь-лицедей жил и умирал совсем в другом нравственном состоянии, нежели его «друзья от четырнадцатого», и мог забыть о тех, кто хорошо всепомнил с того самого четырнадцатого числа, именуя между собой заклятого своего друга «незабвенным»…

Собираясь с женой и воспитанницей в путешествие по России, Николай Басаргин не знал, как распорядиться собственной судьбой, и совершенно искренне писал в том же не опубликованном пока «Журнале»: «Не знаю еще сам, на что решусь я. Поеду ли в Россию или останусь. в Сибири. В первой нет уже никого из близких мне людей. Разве поклониться праху их и ожидать в родном краю своей очереди соединиться с ними. С другою я свыкся, полюбил ее. Она дорога мне по воспоминаниям тех испытаний, которыми я прошел, и тех нравственных утешений, которые нередко имел». В долгом сибирском изгнании было у декабриста одно маленькое, но постоянное и предметное нравственное утешение-стертая, побывавшая в тысячах рук медная монета и воспоминание о том, как она попала к нему. Однажды по пути на каторгу, когда стражники поместили Басаргина я его товарищей в заезжую пзбу на отдых, открылась дверь и вошла нищая ста" рушка. Она привычно, будто прося подаяние, протянула декабристам костлявую руку, и товарищи вздрогнули— на ладони побирушки лежали старые медные монеты.

— Возьмите это, батюшки, отцы наши родные, вам они нужнее…

Вояж в Россию должен был помочь Николаю Басаргину определиться, где же ему доживать свой век вдвоем с женой, потому что судьба Полиньки предопределилась-состоялась ее помолвка с братом Ольги Ивановны, молодым омским чиновником, и воспитатели невесты готовились собрать для нее в поездке приличное приданое…

Не перестаю удивляться, до чего ж подчас неожиданно и причудливо переплетаются человеческие судьбы, перекрещиваются людские пути! Звали жениха Полиньки Павлом, и он ничем не был примечателен: разве что тем, что из-за какой-то истории его исключили из института. По просьбе Николая Басаргина видные декабристы устраивали его на службу. Правда, была у неудачного студента, расставшегося с наукой, фамилия, прославившая позже на весь свет науку России, но и пока пропущу ее в письмах Ивана Пущина — и здесь этот чудо-человек оказался необходимым!

Иван Пущин из Ялуторовска — Гавриилу Батенькову в Томск; 21 июня 1854 года:

«Я к Вам с просьбой от себя и от соседа Басаргина. Брат его жены некто […] подал в Омске просьбу Бекмаиу (томскому губернатору.-В. Ч.) о месте. Бекман обещал определить его, когда возвратится из Омска в Томск. Пожалуйста, узнайте у Бекмана и известите меня. Он заверил […], что непременно исполнит его просьбу, а тот, еетественно, очень нетерпеливо ждет».


Иван Пущин-Гавриилу Батенькову; 24 сентября 1854 года:

«[…] вразумлен. Он часто пишет с Колывани к своей сестре. Доволен своим местом и понимает, что сам (независимо от Вашего покровительства) должен устраивать свою судьбу».


Протеже декабристов, молодой трудолюбивый человек из хорошей сибирской семьи, устроил свою службу в купеческом городке Колывани-на-Оби, потом поработал в Томске, где стал первым редактором губернских ведомостей, затем перевелся в Омское генерал-губернаторство, иногда наезжая в Ялуторовск, к своей старшей сестре, жившей в знаменитом декабристском окружении. Красота и нежность полусироты Полиньки Мозгалевской заприметилась ему, и вот 10 марта 1858 года Иван Пущин сообщил своей жене Наталье Дмитриевне:

«Аннушка (побочная дочь И. Пущина.-В. Ч.) мне пишет, что в Нижний ждут Басаргиных и что Полинька невеста Павла […], что служит в Омске. Может, это секрет, не выдавай меня. Летом они, кажется, едут в Сибирь».


Басаргины со своей невестой-воспитанницей погостили-отдохнули в Нижнем Новгороде и отправились в Москву. В поездке декабрист вспоминал далекое прошлое и со стариковской грустью отмечал, что тридцать лет спустя российская жизнь течет в том же разладе с его юношескими мечтами. Он решил посетить все милые ему места и дорогих люден. Муравьевская школа колонновожатых, некогда сформировавшая его мировоззрение, родная Владимирщина и, конечно же, Украина, Тульчин, где он был арестован. Могила жены и дочери Софьи, крестницы командира 31-го егерского полка Киселева, который за эти годы стал графом и государственным деятелем крупнейшего калибра… Каменка, куда воротилась из Сибири Александра Ивановна Давыдова, оставив в Красноярске дорогой холмик земли,-декабрист Василий Давыдов не дожил до амнистии всего нескольких месяцев… Киев, мать русских городов, Смоленск и Дорогобуж, близ которого, в селе Алексине, жил родственник декабриста Барышников, посылавший ему в Сибирь средства для безбедного существования. Снова Москва, встреча с одинокой Александрой Васильевной Ентальцевой, некогда последовавшей за мужем на Петровский завод, позже «ялуторовкой», а теперь уже слабой и больной, схоронившей в Сибири мужа… Опять на родину потянуло, где Николай Басаргин принял окончательное решение-поселиться там и доживать свой век.

Александра Ентальцева из Москвы — Ивану Пущину в Марьино:

«Басаргины уехали на первой неделе поста в г. Покров Владимир, губ. Полинька помолвлена за второго брата Ольги Ивановны, за Павла […], помните, он гостил у них против вашей квартиры… Хороший молодой человек, а какой славный малый меньшой ее брат!.. (курсив мой. — В. Ч.). Если они не поедут в Сибирь, то Полинькин жених сам приедет сюда за своей суженой; Полинька хорошая девушка, очень неглупа и вообще очень пристойна».

Вскоре Николай Басаргин посетил и Марьино нод Бронницами, где жил Иван Пущин с Натальей Дмитриевной. Но прежде чем переселиться в Россию, декабрист решил до конца исполнить свой нравственный долг.

Иван Пущин-Марии Ивашевой-Трубниковой: 30 июля 1858 года:

«Крестный твой (то есть Н. В. Басаргин.-В. Ч.) пэехал в Омск, там выдаст замуж Полиньку, которая у них воспитывалась, за […], брата жены его, молодого человека, служащего в Главном Управлении Западной Сибири. Устроят молодых и вернутся в Покровский уезд, где купили маленькое имение».

Басаргины отправились попрощаться с Сибирью навсегда и навсегда же, после свадьбы, оставить там свою воспитанницу. Венчал молодых в омском Воскресенском соборе протоиерей Степан Знаменский — эту честь оказал он по просьбе невесты и ее приемного отца. Знаменский хорошо знал Полиньку еще по Ялуторовску, жалел и любал ее, как все тамошние декабристы, которые хорошо хнали и любили этого прекрасного русского человека. О его честности, добросердечии, благих делах по Сибири ходили легенды. Это через него шла переписка ялуторовских декабристов с тобольскими, курганскими и другими. Это он, когда Иван Якушкин затеял в Ялуторовске школу, взял на себя главную трудность-добился у властей разрешения, а потом разделил с декабристом все немалые заботы нового дела-добывал у жертвователей средства, составлял учебники, делал пособия и сверх программы учил детей латинскому и греческому, включая грамматику этих языков. Он имел большую семью и жил в бедности, хотя мог бы, подобно прочим, без труда обогатиться за счет многочисленных состоятельных раскольников, нуждавшихся в религиозных послаблениях.

После свадьбы Степан Яковлевич посидел, по русскому обычаю, перед дальней дорогой со своими друзьями и проводил напутственным словом две коляски-одну на запад, другую на восток.

Иван Киреев — Ивану Пущину:

«Полинька Мозгалевская, вышедшая замуж за брата жены Басаргина, обещалась приехать сюда с мужем».

Молодожены поехали в Минусинск, чтоб навестить Авдотью Ларионовну, которую Полинька не видела десять лет…

Иван Киреев из Минусинска-Ивану Пущину:

«Проводили мы Полиньку, порадовала она всех, осчастливила мать»,

4

Пора, наверное, сказать, в какую семью вошла дочь декабриста Николая Мозгалевского и воспитанница декабриста Николая Басаргина, для чего надо вспомнить о младшем брате ее мужа, некоем «славном малом», как пишет о нем Александра Ентальцева Ивану Пущину…

Он был не только младшим, но самым младшим, семнадцатым ребенком в этой даже по сибирским меркам большой семье. Тобольск, однако, знавал и не такие семейства — у одного местного обер-офицера детей было поболе, двадцатый его ребенок стал одним из выдающихся сыновей русского народа — личностью настолько значительной, что я в своем путешествии много раз сдерживал себя, чтоб не увести читателя в сложный мир этой неповторимой натуры, не увлечься его величественной и трагической судьбой, столь богатой полярными событиями, не пойти вместе со своими спутниками по каждому его следу. Единственный сибиряк-декабрист незадолго до ареста за большие заслуги по службе получил от правительства драгоценный бриллиантовый перстень, а от самого царя десять тысяч рублей единовременной награды. И эта немалая по тем временам сумма стала его постоянным ежегодным жалованьем, что было куда поболе губернаторского, но я люблю находить другие свидетельства его деятельности в Сибири, именно следы… Бывая, скажем, в Томске и переезжая Ушайку, надвое делящую город, я вспоминаю — Гавриил Батеньков; он выбрал это место и построил тут первый мост. И на Байкале он оставил след, да еще какой! Кругобайкальская железная дорога со своими туннелями, подпорными стенками и виадуками была построена точно по трассе, намеченной еще Гавриилом Батеньковым. Останавливаясь перед картой Сибири, ясно вижу всякий раз очертания Красноярского края — Гавриил Батсньков; это он, исходя из экономико-географических соображений, определил административные границы самой большой сибирской губернии, не изменившиеся за полтора века. Гавриил Батеньков вместе с Николаем Басаргиным стали первыми в мире людьми, которые высказались за проведение в Сибирь железной дороги…

В различных государственных хранилищах лежат плоды феноменальных трудов Гавриила Батенькова, так сказать, не по специальности — стихи, некогда опубликованные научные работы и никогда не публиковавшиеся проекты и переподы. Вспомню хотя бы некоторые из них. Еще до восстания декабристов этот инженер путей сообщения на основе изучения книги Шампольона о иероглифической системе древних египтян публикует на русском оригинальное сочинение: «О египетских письменах». В томской ссылке он в полемических целях переводит одну лживую английскую публикацию о Синопской битве, по возвращении в Россию-работу Джона Стюарта Милля «О свободе», книгу А. Токвиля «Старый порядок и революция», и тут его целиком захватывает история. Переведя книгу Жюля Мишлс «История Франции XVI века», Гавриил Батеньков-после десяти штыковых ран, полученных в сражении при Монмирале 30 января 1814 года, плена и учения, после чудовищно трудоемкой работы в Сибири и Петербурге, после двадцатилетнего одиночного заключения в самой страшной крепости России и десятилетней сибирской ссылки-берется за чрезвычайное дело, задумав перевести всю «Историю Византийской империи» Шарля Лебо, объяснив в письме Евгению Оболенскому, что он должен устранить самый непростительный пробел в нашей литературе. Батеньков успел выполнить более половины этой феноменальной задачи — шестнадцать томов из двадцати восьми получили переложение на русский язык; эта рукопись лежит ненапечатанной и никем еще, кажется, не прочитанной в Ленинской библиотеке — сто шестьдесят семь тетрадей… Вот, дорогой читатель, каких инженеров путей сообщения некогда рождала русская земля!

Прошу извинения за этот еще один непроизвольный шаг в сторону — нам надо вернуться к «славному малому», свояченицей которого стала Полинька Мозгалевская. В то время ни она, ни муж ее, неудавшийся студент, за которого, перед тем как навсегда проститься с родной Сибирью, успел похлопотать Гавриил Батеньков, ни Александра Ентальцева, ни Иван Пущин, ни Басаргины не могли, конечно, предположить, что этому «славному малому» суждено было стать творцом и носителем такой славы, какая в истории человечества выпадала на долю немногих…

Он, в отличие от своего старшего брата, доучился в педагогическом институте, и хотя такое образование по сравнению с университетским считалось менее солидным и престижным, «славный малый» стал позже членом Американской, Бельгийской, Венгерской, Датской, Краковской, Римской, Парижской, Прусской и Сербской академий, членом-корреспондентом Венгерской академии наук, Королевского общества наук в Геттингеие, Королевской академия наук в Риме и Королевской академии наук в Турине, доктором Геттингенского, Глазговского, Иельского, Кембриджского, Оксфордского, Принстонского и Эдинбургского университетов, почетным членом десятков отечественных и иностранных обществ, объединяющих физиков, химиков, астрономов, медиков, аграрников, философов, художников; полный научный титул его состоял почти из сотни названий, но-вот, действительно, странная эта страна Россия! — проработав для родины всю свою жизнь и оказав ей неоценимые услуги, он так и не был избран членом Императорской академии. Опубликовал сто шесть работ, посвященных физико-химии, девяносто девять — физике, девяносто девять — технике и промышленности, сорок — химии, тридцать шесть — общественным и экономическим вопросам, двадцать две — географии, двадцать девять — проблемам народонаселения, воспитания, сельского хозяйства, лесного дела и другим, полностью не уместившимся в двадцати пяти толстых томах… Он не желал ни у кого вымаливать на коленях право любить свою родину, он свято служил ей, не добиваясь наград; писал: «…первая моя служба — родине, вторая — просвещению, третья — промышленности». Защищая приоритет главного своего научного открытия, он говорил, что делает это «не ради себя, а ради русского имени», и в прекрасной формуле выразил суть и цель своего жизненного подвига: «…посев научный взойдет на жатву народную».

Это был истинно русский гений с его всепроникающнм умом, обширнейшими знаниями, феноменальной работоспособностью, пламенным патриотизмом, деятельной, мятущейся, стихийной натурой, и читатель, конечно, давно уже понял, что речь идет о Дмитрии Ивановиче Менделееве, первооткрывателе Периодического закона элементов, осветившем тайная тайных природы. Поберегу время читателя и не стану повторять здесь общеизвестное про это гениальное прозрение, вознесшее русскую науку на мировую вершину знаний, не буду останавливаться на многих других фундаментальных теоретических открытиях Менделеева в области химии и физики или на его глубоко эффективных практических деяниях по развитию отечественной промышленности, хорошо понимая, что читательское внимание к подробностям имеет предел, хотя они, эти самые подробности, могут быть чрезвычайно интересными. Как увлекательно можно рассказать об изобретений Д. И. Менделеевым бездымного пороха, о научном разоблачении модного тогда спиритизма, определении им географического и демографического центра России, о замыслах и практических деяниях великого ученого по освоению североморского пути и проектировании для этой цели специального корабля, — кажется, он во все проникал, вплоть до агрономии, сыроделия и даже разработки лучшей рецептуры для приготовления… варенья! Последнее может показаться несерьезным, вполне анекдотическим, но вы полистайте, пожалуйста, солиднейший дореволюционный словарь Брокгауза и Ефрона, в котором вам встретится немало статей, отмеченных греческой буквой «дельта». Автор всех их — Д. И. Менделеев, не преминувший выступить в этом капитальном справочном издании с описанием различных способов обращения фруктов и ягод в полезные, восхитительные по вкусу варенья…

Однако я обязан хотя бы перечислить здесь важнейшие отрасли прикладной науки и хозяйственно-промышленной практики, в каких проявил свой универсальный гений Дмитрий Менделеев, прекрасно осознававший перспективные экономические проблемы современной ему и будущей России: это нефтяное дело, металлургическое и каменноугольное, это воздухоплавание, метрология и демография, это сельское н лесное хозяйство, и я в силу своих многолетних интересов приостановлюсь лишь на самом последнем, быть может, не самом главном, однако привлекающем своей малоиэвестностью.

Поразительно, что Д. И. Менделеев, будучи ученым, проникавшим в таинства главным образом неживой материи, одним из первых в мире мыслителей связал воедино судьбы плодоносящей почвы и леса. Он считал, что почвозащитное лесоразведение в наших хлебородных южных степях не только «принадлежит к разрешимым задачам», но и так «важно для будущего России», что является «однозначащей с защитою государства». А когда я однажды побывал на Алешковских песках — в европейской пустыне, почти полностью побежденной и освоенной современными земледельцами, то нежданно и счастливо узнал об осуществлении необыкновенно эффективной, столетней давности рекомендации Д. И. Менделеева, призывавшего пахать здесь пески как можно глубже, чтоб вызвать активный подток влаги к корням культурных растений…

А в последнем году прошлого века правительство, обеспокоенное тем, что Россия отстала по производству черных металлов от других сильных стран, посылает Д. И. Менделеева с тремя сотрудниками-профессорами на Урал, чтоб экспедиция нашла возможности повышения промышленного потенциала этого района. Объемистый труд-отчет, напечатанный в следующем году, должно быть, известен специалистам металлургического дела, и я бы не хотел перегружать подробностями это незаметно разрастающееся — прошу прощения — эссе, но не могу удержаться, чтоб не сказать два слова на излюбленную мою тему русских лесов, нашедшую отражение в том стародавнем ученом труде.

Д. И. Менделеев с тревожной прозорливостью писал о необходимости поберечь водораздельные леса Урала, сохраняющие горные почвы и стабилизирующие речные стоки, предлагал перенести заготовки древесины с них в другие районы, к которым мы только-только добрались стопором и пилой, потому что «одна область севера, простирающаяся с Туры до Обской губы на север, а на восток охватывающая Иртыш, Обь и Заобские леса, содержит больше лесов, чем на всем Урале». Будучи неподкупным рыцарем точного научного знания, Д. И. Менделеев, заглядывая к нам через десятилетия, предупреждал, что восьмидесятилетний возраст здешней сосны нельзя считать зрелым, потому что и в сто лет она усиленно образовывает древесные кольца, накапливая без видимого вложения народных средств перспективные богатства в его вековечную казну, и мы ныне, к сожалению, торопливо и нерасчетливо валим эти сосны не только в восьмидесятилетнем приспевающем возрасте, но и в юном шестидесятилетнем…

Далее я мог бы с почтительным восхищением описать методы Д. И. Менделеева по математическому определению сбежистости, то есть уменьшения диаметра индивидуального уральского дерева с высотой, как подсобного, но очень важного способа определения статического древесного запаса и динамичного прироста, однако это могло бы меня увести в чрезвычайно узкую сферу знаний, интересных лишь лесным специалистам, посему я только подчеркну, что Д. И. Менделеев вывел свои математические формулы, упрощающие эти сложнейшие подсчеты, независимо от прославленной европейской школы немецких лесоводов и их очень способных русских последователей-выучеников…

Размышляя о главном открытии великого русского ученого, Фридрих Энгельс, не успевший, к сожалению, узнать во всем объеме человеческого подвига Д. И. Менделеева, писал: «Менделеев, применяя бессознательно гегелевский закон о переходе количества в качество, совершил научный подвиг, который смело можно поставить рядом с открытием Леверрье, вычислившего орбиту еще неизвестной планеты Нептуна»,

Это сравнение, принадлежащее великому ученому-философу и блестящему стилисту-публицисту, повторяли многие, однако русские ученые-естествоиспытатели предпочли обойтись без него. Химик Н. Н. Бекетов: «Открытие Леверрье есть не только его слава, но главным образом слава совершенства самой астрономии, ее основных законов и совершенства тех математических приемов, которые присущи астрономам. Но здесь, в химии, не существовало того закона, который позволял бы предсказывать существование того или другого вещества… Этот закон был открыт и блестяще разработан самим Д. И. Менделеевым». Ботаник К. А. Тимирязев: «Менделеев объявляет всему миру, что где-то во вселенной… должен найтись элемент, которого не видел еще человеческий глаз. Этот элемент находится, и тот, кто его находит при помощи своих чувств, видит его на первый раз хуже, чем видел его умственным взором Менделеев».

Да, это было так! И мне хочется сказать на эту тему несколько попутных и, быть может, не совсем обязательных слов, напомнив читателю о том, что Д. И. Менделеев предсказал существование одиннадцати элементов, последний из которых, названный астатом, был открыт в 1940 году, а также рассказать о трех совпадениях, приключившихся за рубежом после первой публикации Периодического закона элементов. Ведущие химики и физики мира не обратили, в сущности, внимания на скромную таблицу в каком-то журнальчике под скучным названием «Русское химическое общество», вышедшем в 1869 году на европейской периферии.

И вот несколько лет спустя французский химик-аналитик Лекок де Буабодран сообщил в печати об открытии нового элемента, названного им галлием — в честь древнего имени своей страны. Д. И. Менделеев прочел публикацию и тотчас понял, что этот элемент есть не что иное, как предсказанный им экаалюминий. Он послал Лекок де Буабодрану письмо и заметку во французский химический журнал, утверждая, что плотность галлия — 4,7 — определена неверно; она должна приближаться к 6-ти. Лекок де Буабодран, никогда ранее не слыхавший о химике Менделееве, был несколько удивлен, когда, тщательно определив плотность открытого им элемента, дал новую цифру 5,96. Через четыре года другой новый элемент открыл шведский химик Л. Нильсон, назвав его скандием. А спустя еще десяток лет немецкому профессору химии Винклеру тоже посчастливилось открыть неизвестный ранее элемент, который он назвал, конечно, германием. Однако свойства и галлия, и скандия, и гермаиия задолго до этих открытий своих зарубежных коллег были точно предсказаны Дмитрием Ивановичем Менделеевым — это стало подлинным триумфом закона!

Германий, например, в соответствующей клетке Периодической таблицы был назван им экасилицием, и никто против нового названия не возражал тогда и не возражает сейчас, только досадно все же, что в бесценной этой таблице, висящей ныне перед глазами любого школьника Земли и намертво запечатленной в памяти каждого современного ученого-естествоиспытателя, не зафиксировано имя родины нашего великого соотечественника. Так уж получилось. И кое-кто из вас, мои дорогие спутники по совместному путешествию, скажет в этом месте очень по-русски: эка, силиций! мы-де открывали и не такое! Верно, наши предки открывали и не такое, — например, гением великого предтечи Менделеева, не менее «славного малого» с Поморья Михаилы Ломоносова, был открыт первоэлемент-водород, а Николай Морозов, революционер и ученый, четверть века пробывший в одиночном заключении, во тьме Шлиссельбургской крепости, не только предсказал существование инертных газов, но и вычислил их атомные веса, — это было тем более поразительно, что сам Д. И. Менделеев, не найдя для них места в своей Периодической таблице, с негодованием отверг в лондонской лекции «воображаемый гелий», уже найденный на солнце с помощью спектрального анализа. Наоткрывали правда что немало, если пошире взглянуть; и истину научную, не подлежащую пересмотру, мы принимаем как должное, но все же досадно — европий в природе и таблице Менделеева есть, индий и полоний тоже, кроме галлия есть еще Франции, есть америций и калифорний, однако россия или, скажем, сибирия нету. Правда, имя нашей Родины все же запечатлено в таблице Менделеева, только оно так зашифровано, что далеко нс всякий это угадает… Повезло индийцам-элемент индий был назван вовсе не в честь великой азиатской страны с ее древнейшей культурой, талантливым и добрым народом, а из-за соответствующего цвета в спектре-синего, индиго, кубового, и новый элемент вполне тогда мог быть назван, скажем, «кубопием». Не повезло нам: член-корреспондент Петербургской академии наук химик и ботаник Карл Клаус, открывший в 1844 году новый элемент, назвал его рутением-от позднелатинского Кишегиа, но многие ли из нас так ныне знают латынь, чтобы угадать в этом названии Русь, Россию?..

Итак, за Павла, старшего брата Дмитрия Ивановича Менделеева, и вышла замуж Полинька Мозгалевская.

И еще один перекресток судеб, тугой узелок нашей истори-и. В начале этого века на петербургских театральных афишах значилось звучное имя: «Любовь Басаргина». Под таким сценическим псевдонимом выступала дочь Д. И. Менделеева Любовь Дмитриевна, жена великого русского псэта Александра Блока. Кстати, его дед по матери ректор Петербургского университета А. И. Бекетов вместе с Д. И. Менделеевым, с дочерью декабриста Василия Ивашева и крестницей декабриста Николая Басаргина М. В. Ивашевой-Трубниковой, с племянником декабриста Михаила Бестужева-Рюмина русским историком К. Н. Бестужевым-Рюминым стоял у истоков знаменитых Бестужсвских курсов, первого женского университета России.

Вернемся на минутку к середине прошлого века. Осчастливленная Авдотья Ларионовна, проводив из Минусинска Полиньку с мужем, не думала не гадала, что видит дочь в последний раз.

Пелагея Николаевна и Павел Иванович Менделеевы начали жизнь в любви и дружеском согласии. Ом исправно служил, она охотно занималась домашним хозяйством, и ее необыкновенная красота еще ярче расцвела в замужестве. Молодые супруги гостили иногда у Дмитрия Ивановича Менделеева в Петербурге. Окружение Менделеева называло Полиньку «сибирской розой». По воспоминаниям профессора К. Н. Егорова, он встречал Пелагею Николаевну в доме своего научного наставника и даже был «в нее тайно влюблен, да и не я один, а все студенты, бывавшие у Дмитрия Ивановича, вздыхали по ней, а она и не подозревала».

Дом Дмитрия Ивановича Менделеева часто наполнялся гостями-так было и в пору молодости, и позже, когда установилась традиция «менделеевских сред», которые посещала научная и художественная интеллигенция Петербурга. Бывали тут ботаник Бекетов и географ Воейков, художники Крамской, Шишкин, Ярошенко, Куинджи. Дмитрий Иванович, между прочим, страстно любил живопись, посещал каждую выставку, собирал репродукции с картин и даже писал статьи об изобразительном искусстве. Когда была впервые выставлена знаменитая «Ночь на Днепре» Архипа Куинджи, с которым великий ученый, кстати, работал над созданием химических красок, Дмитрий Иванович нашел время, чтоб откликнуться на такое событие в печати, сказав, что перед этой картиной «забудется мечтатель, у художника явится невольно своя новая мысль об искусстве, поэт заговорит стихами, а в мыслителе же родятся новые понятия — всякому она даст свое…»

Не могу не вообразить себе и знакомства Менделеева с замечательным русским художником Врубелем на римской площади Сан-Марино. Портрет, написанный с натуры Михаилом Врубелем, изображает ученого сидящим в мягком кресле. Скрещенные руки устало покоятся на корешке тяжелого альбома, голова склонена вперед словно под тяжестью думы, на которой сосредоточились лицо и глаза… Неизвестно, о чем они говорили во время сеансов и в перерывах за чаем, однако вполне возможно, что в их беседы об искусстве и жизни вошла однажды боковая-бытовая тема о родных и близких; быть может, вспомнилась им и свояченица Менделеева Полинька Мозгалевская, воспитанная декабристом Николаем Басаргиным, и мать Врубеля Анна Григорьевна, урожденная Басаргина, родственница того же декабриста…

Ловлю себя на том, что нарушаю последовательность рассказа и, мешая читателю сосредоточиться, переключаюсь с одного на другое, но это происходит как-то невольно, подчинено стихии и логике жизни, какую невозможно охватить искусственной стройностью; и вот, будто бы чужеродно, появляются строчки об увлечении Менделеева живописью, его встречах с Врубелем, а я испытываю аса более тягостное чувство недосказанности — едва ли когданибудь и где-нибудь мне придется еще писать о великом русском ученом, которому достойно было бы посвятить и роман, и поэму, и Драму, и научно-историческое исследование; сейчас же приходится ограничить себя беглыми н бледными штрихами. Написать бы о том, как на его лекции сбегался весь университет и стены аудитории потели, как встречался с ним Сергей Львович Толстой, сын писателя и сам писатель, оставивший об ученом немало добрых, уважительных записей, как в первый раз увидела его Анна Ивановна, будущая подруга жизни, и он показался ей похожим на Зевса, как узнал он Блока и как Блок узнал его, написав однажды о нем: «…он давно все знает, что бывает на свете, во все проник. Не укрывается от него ничего. Его знание самое полное. Оно происходит от гениальности, у простых людей такого не бывает… При нем вовсе не страшно, но всегда неспокойно, это оттого, что он все и давно знает, без рассказов, без намеков, даже не видя и не слыша… То, что другие говорят, ему почти всегда скучно, потому что он все знает лучше всех…»

А вот в гостиной его петербургской квартиры собрались известные живописцы и естествоиспытатели, спорят об искусстве и музыке, о жизни текущей, тихо напевают романсы, шутят. Счастливцы! Хозяин, вначале принимавший самое деятельное участие во всем этом, садится в сторонку, смотрит куда-то вдаль всезнающими глазами^ никому нс мешает и ничего не слышит. Вдруг поднимается рывком, выходит на середину и жестом цросит тишины.

— Я видел сон, — произносит он просто, буднично, будто хочет действительно рассказать о сегодняшнем сновидении или о том самом, почти невероятном, что привиделось ему в ночь на 1 марта 1869 года, как бы подытожившем двадцатилетние труды. Перед тем он в своей конторке (Д. И. Менделеев работал в ней стоя) промучился три дня и три ночи, безуспешно пытаясь систематизировать шестьдесят две карточки с названиями и свойствами элементов. Смертельно уставший, лег спать, мгновенно заснул и позже вспоминал: «Вижу во сне таблицу, где все элементы расставлены, как нужно. Проснулся, тотчас записал на клочке бумаги — только в одном месте впоследствии оказалась нужной поправка»…

Когда в гостиной стих говор, он повторил:

Я видел сон…

И продолжил:

Не все в нем было сном.

Погасло солнце светлое, и звезды

Скиталися без цели, без лучей

В пространстве вечном; льдистая земля

Носилась слепо в воздухе безлунном.

Прервались последние шепотки, стихли скрипы кресел, шуршанье одежд и конфектных бумажек. В мертвой тишине гостиной были только апокалипсические видения поэга да этот голос — мощный, с безупречной дикцией.

Час утра наставал и проходил,

Но дня не приводил он за собою,

И люди — в ужасе беды великой -

Забыли страсти прежние…

Наступила пауза… Дмитрий Иванович вдруг мучительно схватился обеими руками за голову, — это бывало с ним и на лекциях, и в ученом разговоре, и Анна Ивановна вспоминала, что «это действовало на очевидца сильнее, чем если бы он заплакал». Она быстро поднялась с места, сняла с полки томик Байрона, раскрыв его на закладке, и Дмитрий Иванович, взяв в руки книгу, продолжал читать английские стихи в прекрасном переложении Ивана Тургенева, гроб которого, привезенный из Парижа, некоторые из присутствующих здесь недавно провожали на Волкове кладбище…

Близилась полночь, начали молча собираться по домам гости, ученые и художники, увибевшие сегодня всяк по-своему этот сон-тьму, опрокинувший их в мир вечности и бренности.

И вот уже на склоне лет Дмитрий Иванович читает наизусть в узком кругу друзей:

Одну имел я в жизни цель.

И к ней я шел тропой тяжелой.

Вся жизнь была моя досель

Нравоучительною школой…

Задумчивость покидает его, он вскидывает голову, отмахивает назад серебряные волосы, глаза блещут в отсвете каминного огня, и прежний громоподобный голос пачал набирать силу:

Творец мне разум строгий дал,

Чтоб я вселенную изведал

И что в себе и в ней познал -

В науку б поздним внукам предал…

Невозможно в этот миг отвести от него взгляда и думать о чем-либо другом!

Жизнь хороша, когда мы в мире

Необходимое звено,

Со всем живущим заодно;

Когда не лишний я на пире;

Когда, идя с народом в храм,

Я с ним молюсь одним богам…

Он любил многие стихотворения великого поэта-философа Федора Тютчева, чаще других читал его «5Пеп11— ит», реже-и уже под старость-другого любимого русского поэта, то, что друзья и близкие слышали сейчас:

Наш век прошел. Пора нам, братья!

Иные люди в мир пришли,

Иные чувства и понятья

Они с собою принесли…

Быть может, веруя упорно

В преданья юности своей,

Мы леденим, как вихрь тлетворный,

Жизнь обновленную людей?

Быть может… истина не с нами!

Наш ум уже ее неймет

И ослабевшими очами

Глядит назад, а не вперед,

И света истины не видит,

И вопиет: «Спасенья нет!»

И может быть, иной приидет

И скажет людям: «Вот где сеет!..»

Дмитрий Иванович знал всю эту, полузабытую нами, лирическую драму Аполлона Майкова, а в памяти близких долгие годы хранились его неповторимые интонации, жесты и взоры, когда он в последний раз читал монолог Сенеки…

Нет, Пелагея Менделеева, дочь декабриста Николая Мозгалевского, крестница декабриста Николая Крюкова и воспитанница декабриста Николая Басаргина, не слышала тогда Дмитрия Ивановича — судьба-злодейка разлучила ее с этой семьей намного раньше…

Через год после свадьбы родилась у Полиньки дочь Ольга, потом сын Сергей, за ним Дуняша, названная в честь бабушки, и это было последнее счастье молодой семьи. Благословенье Степана Знаменского оказалось бессильным: Полинька внезапно, двадцатидвухлетней, умерла, за пей Дуняша. Сережа пережил их всего на три года. У Павла Ивановича осталась еще Ольга, на которой сошлись все его надежды, однако словно какой-то злой рок преследовал семью. Ольга рано вышла замуж и вскоре умерла вместе с новорожденным Сергеем, на котором и прервался род Менделеевых — Мозгалевских.

Время от времени раскрываю свою папку со старыми и новыми документами, связывающими нас с декабристами, старыми и новыми фотографиями, с подлинниками и фотокопиями писем и рукописей, восстанавливающими, оживляющими память. Вот только что присланный снимок каменной плиты, хранящейся ныне в запасниках Омского краеведческого музея. Можно разобрать надпись: «Пелагiя Нiколаевна Менделеева, урожд. Мозгалевская. 1840— 1862».

В книге Владимира Лидина «Мои друзья-книги» рассказывается любопытная история приобретения им «Записок» Николая Басаргина. На книжке этой автограф:

«И. П. Менделеев». Предполагаю, что она принадлежала некогда сыну Павла Менделеева от второго брака…

Авдотья Ларионовна пережила в своей дали пять смертей, но если бы только их! При разных обстоятельствах трагически погибли двое старших сыновей-кормильцев, Павел и Валентин. Младший, Виктор, дослужившийся до генерал-майора, исчез из ее жизни навсегда, и я уже долго ищу его внуков-правнуков за границей — они не знают, что являются потомками декабриста… А вдове декабриста судьба уготовила еще такие тяжкке испытания, что люди, знавшие ее долготерпение и мужество, удивлялись, как она перенесла все, не сломилась: об этом далеком-близком я уже написал, только тему пора бы сменить другой, но перед нею-на несколько минут в наши дни, неразрывно сцепляющие будущее с прошлым…

Какой прекрасной кажется мне жизнь, когда я встречаю в ней беспокойных, неравнодушных, увлеченных, ищущих, щедрых душою людей! Чем бы они ни занимались, где б ни жили, к какому из поколений ни принадлежали, такие готовы жертвовать ради доброй цели здоровьем и благополучием, умеют видеть интересное и полезное там, где для иных все обыденно или даже пет ничего…

По следам декабриста Николая Осиповича Мозгалевского и его потомков я шел уже не первый год. Не раз встречался с М. М. Богдановой и получил от нее множество писем, выпытывал московскую и сибирскую роднн" моей жены Елены, рылся в государственных и частных архивах, публикациях. Пришел к выводу — ни один декабрист не дал столь разветвленного древа жизни, какое дал Николай Мозгалевскнй, хотя Николай «Палыч» Романов хотел некогда уничтожить первый росток этого обыкновенного славного русского рода, и с Авдотьей Ларионовной оставался единственный сын-Александр… И, как мне сейчас стало совершенно очевидно, не мог в своем поиске не встретить одного замечательного земляка из СевероЕнисейска. От Енисея до этого поселения довольно далеко, от железной дороги еще дальше, а из Москвы он видится в такой несусветной таежной дали и этаким махоньким кружочком на большой карте, что его будто могло и не быть совсем. Однако везде живут люди, да еще какие!..

Солдат-фронтовик Адольф Вахмистров много лет после войны работал в буровой разведке, искал по Сибири самые ценные руды, потом здоровье сдало, он вышел на инвалидность, но осталась у него от кочевой профессии непоседливость, любовь к Енисею и бескрайним просторам родной своей стороны, сохранился внимательный взгляд искателя и привычное трудолюбие, прерываемое лишь острыми головными болями от давней контузии да потерей сознания. И он себя совсем не бережет. Вот отрывки из первого его письма ко мне от 19 января 1976 года: "Давно слежу за Вашей работой, имею и знаю Ваши книги. Полагаю, что приходит время по-настоящему всем понять серьезность предупреждений и всю глубину тревоги за природу… А то, о чем Вы спрашиваете, началось так. Около двадцати лет я собираю материалы о Енисее для книги, которую должен успеть дописать, — о его истории, сегодняшних и завтрашних проблемах. Влез по уши в исторические материалы, летописи, в археологию, геологию и гидрологию. И еще я решил узнать теперешний Енисей, поближе и подостоверней. С палубы комфортабельного парохода это сделать невозможно, и мы с женой каждое лето ходим по нему на дюралевой лодке. Много раз я проплыл его короткими маршрутами и целиком — от Кызыла в Туве до устья в Ледовитом океане. Повидал всего: пороги в Саянах, штормы, почти морские, в низовьях. Так вот, летом 1972 года мы с женой решили пройти на лодке по Бий-Хему (Большому Енисею) за самый верхний на Енисее поселок Тоора-Хем, районный центр Тоджинского района Тувы. Перед нами были почти триста километров по бешеной реке, что, как «Терек в теснине Дарьяла», ревет и пенится, только она раз в двадцать сильнее Терека. Да за поселком еще двести километров до первого непреодолимого водопада.

В Кызыле я заручился письмом к некоему Виктору Мозгалевскому, рыбаку, охотнику, лесорубу и плотогону, большому знатоку Бий-Хема, который мог дать мне исчерпывающую информацию о реке, без чего идти выше поселка было безумием. Из работ сибирских путешественников и ученых я еще раньше узнал, что в начале века жил в Тодже, самом тогда глухом углу Тувы, русский поселенец Владимир Александрович Мозгалевский, тамошний пионер земледелия. И вот в поселке Тоора-Хем, на краю прекрасного паркового леса, мы увидели большой белый обелиск, поставленный здешними жителями в память о своих земляках, погибших в борьбе с гитлеровскими ордами. Среди других фамилий значилось: «Валентин Мозгалевский, Виктор Мозгалевский, Владимир Мозгалевский, Михаил Мозгалевский».

Когда я встретился с живущим ныне Мозгалевским, он сказал, что все это братья его отца. Они ушли на фронт, восемь родных братьев, половина осталась там. «Л откуда здесь такая фамилия, кто был основателем вашего рода?»-спросил я. «Точно не знаю,-услышал я в ответ. — Говорят, что был какой-то декабрист Мозгалевский. Он будто бы умер в Минусинске, но как это узнать, потомки мы его или нет?»

О декабристе Николае Мозгалевском, члене общества Соединенных славян, я, конечно, слышал раньше, когда изучал историю «минусинского» отрезка Енисея, но только в том, 1972 году начал восстанавливать родословную этого рода, искать по Сибири и всей стране его потомков-детей, внуков, правнуков и праправнуков. Посылаю Вам это древо, на первом ответвлении которого значатся Ваши родные по супруге, и пусть ваша дочь станет там тоненькой веточкой.

За эти годы собрал много материалов о потомках декабриста — ученых и воинах, рабочих и земледельцах, инженерах и охотниках, сестрах милосердия, врачах, учителях и юристах. За истекшие сто пятьдесят лет род Мозгалевских — сто пятьдесят человек! — знатно потрудился на благо общей нашей с вами родины — Сибири, храбро защищая большую свою Родину, когда в том была нужда".

Краеведу А. В. Вахмистрову я благодарно обязан множеством неизвестных мне ранее сведений. Неугомонный этот человек докопался, кажется, и до корней Юшковых!

Оказывается, в переписной книге города Красноярска и Красноярского уезда за 1671 год в деревне Павловской, что ниже Крзсноярска по Енисею, числился «Ивашко Семенов сын Юшков, а у него детей Якунька 11 лет, Потаг! — ко 10 лет». А повыше Красноярска, близ устья реки Маны, стоит деревня Овсянка. Знаменитый путешественник и ученый Петр-Симон Паллас, из немцев, хорошо служивший в XVIII веке молодой русской науке, писал: «Сия многолюдная и зажиточными крестьянами населенная деревня заслуживает как редкой какой пример размножения человеческого рода в обширных сибирских степях быть упомянута. Вся деревня, исключая токмо некоторых дворов, населена одной роднёю, которые в сей деревне 25 больших и зажиточных семей щитает, и столькими же в многие другие вдоль Енисея лежащие деревни разделилась. Праотец сего многочисленного потомства, именем Юшков, пришел едва за 100 лет из России в сию страну, которую тогда киргизцами по случаю населения весьма беспокоили. Он имел 7 сыновей, из коих один, сказывают, убит киргизцами, а прочие 6 размножили племя и зделалнсь ныне отцами пятидесяти пяти семей. Прилежание и промысел звериною ловлею, рыбою и иными пропитание доставляющими промыслами и ремеслами прошло от праотца к потомкам, и большая часть оных и теперь еще зажиточны».

Киргизы, насколько я знаю, отселились с берегов Енисея в предгорья Тянь-Шаня, и после 1703 года их уже здесь не было. Адольф Вахмистров пишет мне в другом письме: «Думаю, что Ивашко Семенов сын Юшков и мог быть корнем Юшковых на Енисее. Юшковы служили, например, в Саянском остроге (сейчас деревня Саянская) приказчиками. Их потомки жили вокруг Минусинска… Они были крестьянами, иногда богатыми. Вспомните: родитель известных революционеров Окуловых (они из Курагино) был тоже крестьянин-»золотопромышленник", которому «пофартило», но не очень долго и сильно… Таков, видимо, был и Степан Зотиевич Юшков. Я не мог найти его имя в справочнике о золотой промышленности в 80-х годах прошлого века. Прогорел, наверно".

Из любопытства пролистав однажды в библиотеке подшивки современных красноярских газет, я встретил на их страницах множество Юшковых — рабочих, доярок, трактористов, инженеров, студентов, потом раскопал в своем архиве давние письма с Енисея. Капитан-речник А. А. Каминский, с которым у меня когда-то велась переписка, сообщал о загрязнении Енисея нефтяными и другими отходами, приводил множество случаев безжалостного отношения к великой сибирской реке-красавице, рассказывал о долгой своей борьбе за чистоту ее. По в этот раз меня интересовали конверты корреспондента — он, вспоминалось, будто бы жил в Красноярске на улице Юшкова. И верно — Красноярск, Юшкова, 10-28. Отправил по этому адресу письмо, спросив, что это за Юшков был, в честь которого названа улица большого сибирского города. И вот получаю ответ, излагающий документ времен Отечественной войны.

Солдат-разведчик Михаил Юшков со своей гвардейской частью вышел 1 марта 1945 года на сильно укрепленный вражеский рубеж в районе Линде-Гросс, который надо было взять безотлагательно. Михаил Юшков скрытно подполз к немецкому станковому пулемету и неожиданно бросился вперед, уничтожив его расчет в рукопашной схватке. Но за немецкой траншеей стояли без горючего два танка и самоходная пушка, ведущие сильный огонь, а подход к ним прикрывал дот с пулеметной точкой в щели. Сибиряк пополз к доту и с расстояния в двадцать метров бросил две гранаты, однако в щель не попал, и станковый пулемет врага продолжал косить надвигающуюся цепь товарищей. И вот они, прижатые огнем к земле, увидели, как Михаил Юшков рванулся к доту и закрыл своим телом амбразуру. Герою Советского Союза Михаилу Юшкову было двадцать два года…

А еще позже вспомнилось, как известный наш писатель Виктор Астафьев говорил мне на памятном литературном читинском семинаре, что родом он из села Овсянка, стоящего неподалеку от Красноярска, Написал ему в Вологду, где он проживал, привел слова Палласа насчет -родной его деревни и спросил, не помнит ли он с детстваотрочества каких-нибудь Юшковых? Правда, я не сообщил, зачем они мне нужны И вот получаю письмо с чертежом Овсянки и окрестностей: «Дорогой Володя! Юшковых в нашем крае много, есть они в родном моем селе Овсянка, есть и родня, есть и друзья-однокашники с детства, среди них Василий Юшков, мой одногодок, инвалид войны, живет на одной с моей теткой улице, работает на деревообрабатывающем заводе… Мы были так близки в детстве, что его младшую сестру Шурку прочили мне в жены, когда я вернусь с войны, но я по пути в Сибирь изловчился жениться и по сию пору не могу доехать „до дому“, хотя делать это надо срочно… Есть у меня в Красноярске маленькая родня — Юшкова Валентина Леонтьевна, племянница второй моей бабушки, родом из деревушки, что стоит выше нашего села верстах в полутораста и, боюсь, уже затопленного водохранилищем. Но почему тебя интересуют Юшковы? Если надо, подключу Усть-Манскую и Овсянскую школы и всю свою родню-раскопают и узнают все, что угодно. Я, как и ты, буду на съезде писателей. Встретимся, и ты объяснишься».

Встретились мы на съезде писателей, что прошел в июне 1976 года, но я не стал ничего объяснять Викторупусть узнает из этой моей работы, что мы с нлм хотя н, как говорят у нас в народе, седьмая вода на киселе или еще: двоюродный плетень троюродному забору, однако же сродственники — поистине, все люди братья…

Увиделся я тогда и с другим делегатом съезда-ленинградским прозаиком Сергеем Ворониным, к которому тоже отношусь с большим уважением — он хорошо, честно, талантливо пишет. Спрашиваю:

— Сергей Алексеевич, в вашем романе «Две жизни», где рассказывается о первых разведчиках трассы Байкало-Амурской магистрали, есть такой герой — Мозгалевский.

— Есть. В тридцатых годах, юношей, я был на этих изысканиях.

— А откуда вы взяли такую фамилию?

— Старшим инженером нашей изыскательской партии был Николай Александрович Мозгалевский. Великий труженик и щедрой души человек. Он пятьдесят три года проработал разведчиком железных дорог, изыскивал и строил прифронтовые дороги еще в ту, первую германскую войну. Я ему многим обязан. В честь и память его назвал своего героя.."

— Он вам ничего не говорил о своем происхождении?

— Не помню.

Пишу А. В. Вахмистрову — вдруг один из первых изыскателей БАМа Николай Мозгалевский является потомком декабриста Николая Мозгалсвского? И вот передо мной фотокопия личного листка, заполненного 16 августа 1941 года ннженеро.м государственного проектно-изыскательского института «Ленгипротранс» Н. А. Мозгалевским. В графу «бывшее сословие (звание) родителей» вписано: «Внук декабриста, из дворян, ссыльных 1825 года»…

Послужной его список начинается в 1902 году со скромной работы десятника и смотрителя зданий на станции Иланская Транссибирской железной дороги. Она тогда еще строилась — через Байкал составы переправлялись на пароме, и моста через Амур тоже не было, но немеренным трудом русских рабочих и десятников, техников и инженеров шла и шла к океану эта самая протяженная на свете железнодорожная магистраль, явление которой миру было несколько неожиданным и настолько важным, что зарубежная печать тех лет сравнила ее постройку с открытием Америки… Потом Николай Мозгалевский трудился техником дорожных работ в Красноярске, городе, где лежал прах его бабки Авдотьи Ларионовны и отца Александра Николаевича. В 1915-1917 годах внук декабриста сооружал железные дороги в тылах Западного фронта, в качестве инженера — изыскателя и строителя — работал на Мурманской и других дорогах, закончив свой трудовой путь старшим инженером-изыскателем БАМпроекта. Из письма Сергея Воронина: «Жаль, ты меня не разговорил на съезде! Н. А. Мозгалевский все чаще вспоминается мне своими характерными человеческими чертами. Следует сказать о его бескорыстии, честности и абсолютной независимости, то есть он делал свое дело, не оглядываясь на начальство. Отличала его также ровность духа, уважение всякого, будь то работяга или ИТР, — никогда ни на кого не кричал, не возмущался, не сетовал, как бы ни было трудно. В тяжелые для нас минуты играл на гитаре какой-то бравурный марш. Больше ни от кого я такого произведения не слышал, но марш был бодрый и веселил нас, молодых, а ему было под шестьдесят»…

Все же есть, наверное, какой-то таинственный закон жизни, согласно которому, когда назревают и разрешаются события, встречаются далекие люди, вяжутся между ними нити добра, приязни, совместных забот, пересекаются судьбы!.. Мое продолжающееся путешествие в прошлое свело меня недавно с ленинградкой Татьяной Николаевной Ознобишиной. Ее предок декабрист Владимир Лихарев был переведен из Сибири на Кавказ, где прослужил долгих десять лет. К концу службы он был назначен в отряд генерала Н. Н. Раевского, брата Марии Волконской, которому Пушкин посвятил своего «Кавказского пленника» и «Андрея Шенье». Рядовой Тенгинского полка Владимир Лихарев пал в бою под Валериком, а ровно через год, в такой же июльский день, был убит поручик этого полка Михаил Лермонтов…

Это-то мне было известно давно, а через Татьяну Николаевну Ознобишину я узнал совсем другое — оказывается, один из первых разведчиков Байкало-Амурской магистрали Николай Мозгалевский дружил с ленинградцем Василием Ивашевым, тоже будто бы инженером-изыскателем! Написал в Ленгипротранс и вскоре получил пакет, который с нетерпением вскрыл.

Нет, этого я никак не ожидал! Василий Ивашев, родной брат столетней ленинградки Екатерины Петровны Ивашевой-Александровой, окончил Институт инженеров путей сообщения в первом году нашего века и вначале работал на изысканиях и сооружении дороги Петербург-Вологда. И Сибирь ему благодарна — пять лет он был начальником изыскательской партии и дистанции постройки среднего участка Амурской железной дороги. Затем Николаевская и Мурманская дороги, строительство участка БакуДжульфа, и снова Мурманская, где он работает в одно время и в одном управлении с Николаем Мозгалевским, и наконец вместе же — в Ленинградском проектном железнодорожном институте. Из характеристики 1941 года: «Тов. Ивашев имеет большой практический опыт, и разносторонность инженера делает его весьма ценным для производства сотрудником. Стахановец. Дисциплинирован».

Рассматриваю портреты двух пожилых ленинградцев того грозного года; в глазах-серьезность, сила знаний и опыта, многозначная память прошедшего… Если б увидели эти лица деды, если б декабристы Николай Мозгалевский и Василий Ивашев узнали перед смертью, что через сто лет их внуки Николай Мозгалевский и Василий Ивашев будут идти рядом, плечо в плечо, намечая и прокладывая своему народу новые дороги!..

Память о декабристах — неотъемлемая, святая частица нашей духовной жизни; я убедился в этом, получив после журнальной публикации предыдущих страниц «Памяти» сотни писем читателей. Современники взволнованно пишут о необходимости открытия Музея Декабристов, сообщают о своих поисках, связанных с историей первого организованного революционного выступления, делятся сокровеннымн мыслями, вызванными напоминанием об этой эпохе в истории Родины.

Вот отрывок из письма А. Ф. Голикова из города Плавска Тульской области. Он прошел воину «от оборонительных рубежей Москвы через Вязьму, Смоленск, Оршу, Минск, Барановичи, Белосток-на Пруссию», потом был партийным работником, а сейчас на пенсии, но причисляет себя к работникам-краеведам — интересуется далекой стариной (района, разыскивает материалы и читает лекции о земляках-декабристах Борисе н Михаиле Бодиско, морских офицерах, не состоявших в обществе, однако вышедших 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь… «Декабризм надо расценивать как явление человеческой цивилизации, родина которому Россия. Было бы кощунством „до грамма“ взвешивать на весах исследователя вклад каждого декабриста в общее революционное дело и на „основе“ этого отводить ему место в рядах декабристов. Идеалом декабристов как раз было революционное и человеческое равенство. К тому же вторая часть революции декабристов протекала по всей России до 90-х годов — в Сибири, на Урале, Кавказе, на Украине, в Молдавии, Средней Азии, во многих иных местах, включая заграницу. Декабризм — не только и не столько восстание на Сенатской площади, это полувековая подвижническая и на редкость активная по тем временам деятельность разгромленных, но несломленных революционеров. Их революция была и в том, что они оставили нам литературные, философские, политические, естественнонаучные труды, как вехи к светлым знаниям, свободе и счастью нашему…»

Да, среди декабристов были первоклассные поэты и прозаики, страстные публицисты, талантливые переводчики, философы, филологи, юристы, географы, ботаники, путешественники — открыватели новых земель, инженерыизобретатели, архитекторы, строители, композиторы и музыканты, деятели народного образования, просветители коренных жителей Сибири, доблестные воины, пионеры — зачинатели благих новых дел и просто граждане с высокими интеллектуальными и нравственными качествами.

Конечно, они составили целую эпоху в русской истории и сами были ее творцами, являя собою перспективный общественно-социальный вектор. Они были также сами историками, которых отличала, как писал еще В. И. Семевский, «восторженная любовь к русскому прошлому». Это касалось, в первую очередь, раннесредиевековой русской старицы, которую они связывали с народоправием и про" возглашали в качестве демократической, революционной программы своего времени. В уста Дмитрия Донского Кондратий Рылеев вкладывает такие свои слова:

Летим — и возвратим народу

Залог блаженства чуждых стран;

Святую праотцев свободу

И древние права граждан.

А Владимир Раевский говорит уже от себя:

Пора, друзья! Пора воззвать

Из мрака век полночной славы,

Царя-народа дух и нравы

И те священны времена,

Когда гремело наше вече

И сокрушало издалече

Царей кичливых рамена…

Декабристов интересовали славянская древность и античные времена, Новгородская.республика и норманистская лженаука, немецкая агрессия и татарское иго, история русского крестьянства и московского самодержавия, Петр I и Отечественная война 1812 года…

Первым среди историков-декабристов по праву числится Александр Корнилбвич. Он окончил Благородный институт в Одессе (Ришельевскнй лицей) и военное училище в Москве, готовившее офицеров генерального штаба. Необыкновенно одаренный юноша свободно владел латинским, греческим, немецким, французским, английским, польским, испанским, голландским и шведским языками. Будучи еще слушателем школы колонновожатых, работал в Петербургском и Московском архивах иностранных дел, накопив знания по истории России XVII-XVIII вв. С 1822 года этот штабс-капитан генерального штаба печатается в «Сыне Отечества» и «Соревнователе Просвещения и Благотворения», опубликовав за три года двадцать исторических статей, и двадцатичетырехлетиим молодым человеком становится издателем альманаха «Русская старина», появление которого Пушкин счел «приятной новостью»…

Поражает широта исторического диапазона декабристов. Александр Корнилбвич, в частности, много занимался эпохой Петра, первым — прошлым русской промышленности, Гавриил Батеньков — автор статьи о египетских письменах и переводов исторических трудов, Александр Бригген написал очерк о жизни Юлия Цезаря, Михаил Лунин немало страниц посвятил истории взаимоотношений Польши и России, Михаил Фонвизин сделал «Обозрение проявлений политической жизни в России», Николай Тургенев провел солидное научное исследование по теории налогов. Павел Пестель создал «Русскую правду», Никита Муравьев — Конституцию, оба эти фундаментальных труда требовали обширных исторических знаний.

Декабрист Василий Сухоруков создал двухтомное «Историческое описание земли Войска Донского», опубликованное лишь в 1867-1872 гг., Николай Бестужев написал работы «О свободе торговли и промышленности» и «Опыт истории российского флота»; последний исторический труд в триста с лишним широкоформатных рукописных листов до сих пор не напечатан. А еще вспомним исторические повести, стихи, статьи, поэмы, записки Александра Бестужева, Вильгельма Кюхельбекера, Владимира Раевского, Кочдратия Рылеева, Федора Глинки, Ивана Якушкина, Николая Басаргина, Павла Черевина… Всего же ученые числят среди декабристов пятьдесят пять историков!

Все они придавали огромное значение исторический знаниям, и читателю, быть может, будет полезно познакомиться с некоторыми их высказываниями, в которых проявился демократизм, гуманизм, революционность и единство исторических взглядов декабристов. Беру лишь первые десять имен…

Александр Корнилбвич: «Люди никогда или весьма редко… вопрошают прошедшее и таким образом самопроизвольно лишают себя помощи, какую могли бы им подать минувшие века… История есть собрание примеров, долженствующих руководить нас в общественной жизни».

Николай Бестужев: «До сих пор история писала только о царях и героях; политика принимала в рассуждение выгоды одних кабинетов; науки государственные относились к управлению и умножению финансов, но о народе, о его нуждах, его счастии или бедствиях мы ничего не ведали, и потому наружный блеск дворсгв мы принимали за истинное счастье государства; обширность торговли, богатства купечества и банков за благосостояние целого народа; но ныне требуют иных сведений: нынешний только век понял, что сила государств составляется из народа, что его благоденствие есть богатство государственное и что без его благоденствия богатство и пышность других сословий есть только язва, влекущая за собою общественное расстройство».

Михаил Лунин: «История… не только для любопытства или умозрения, но путеводит нас в высокой области политики».

Иван. Якушкин: «Одно только беспрестанное внимание к прошедшему может осветить для нас будущее».

Николай Тургенев: «Науки политические должны идти вместе с историей и в истории, так сказать, искать и находить свою пищу и жизнь».

Гавриил Батенькой: «История-не приложение к политике или пособие по логике и эстетике, а сама политик;!, сама логика и эстетика, ибо нет сомнения, что история премудра, последовательна и изящна».

Павел Черевнн: «Кто посвящен в таинства истории, для того настоящее вполне постижимо, он прозревает и будущее».

Василий Сухоруков: «В истории человечества события не вырастают сами собою, без связи с прошедшим».

Никита Муравьев: «Тогда даже, когда мы воображаем, что действуем по собственному произволу, и тогда мы повинуемся прошедшему, дополняем то, что сделано, делаем то, что требует от нас общее мнение, последствие необходимое прежних действий, идем, куда влекут нас происшествия, куда прорывались уже предки наши».

Александр Бестужев: «Для нас необходим фонарь истории… Теперь история не в одном деле, но и в памяти, в уме, на сердце у народов. Мы ее видим, слышим, осязаем ежеминутно: она проницает нас всеми чувствами».

5

В отрочестве любил я листать книги первых исследователей Сибири, Алтая, Приморья и Камчатки-К;рашенинникова и Палласа, Пржевальского и Арсеньева, и уж совсем завораживающе музыкально звучали две странные, непонятного происхождения двойные фамилии путешественников, бороздивших дальние моря и пустыни: Миклухо-Маклай и Грумм-Гржимайло. Мне, помню, нравилось громко произносить их имена и прислушиваться, как они звучат… Николай Миклухо-Маклай!.. Григорий Грумм-Гржимайло!.. В первом клокотала перекатистая рифма, во втором гремел гром.

Впервые мы встречаемся с именами самых знаменитых своих соотечественников в школьные годы-учитель назовет или в учебнике прочтешь, однако позже нередко случается так, что большинство этих имен не успевает по-настоящему раскрыться для тебя, пока не встретишь потом ненароком нужную книгу или журнальную статью, и тогда ты вдруг ясно поймешь, что такого человека следовало узнать пораньше, потому что он мог из своего будто бы небытия решительно повлиять на твою судьбу или, по Крайней мере, через тебя на твоих детей…

Про Миклухо-Маклая, однако, в школе я ничего не слышал, но мне повезло — случайно обменял у парнишки с соседней улицы книгу самого путешественника на птичью клетку-двухлопушку с голосистым щеглом. Этот товарообмен для меня был очень выгодным, потому что клетку я делал сам и мог сделать другую такую же, даже лучше, щегол поймался в хлопушку тоже сам, и их еще много летало над Сибирью, но где бы я взял такую книгу или денег на нее?

Прочел я это скромное довоенное издание в зеленом, сдается, обложке, однако мелкие факты из новогвинейского дневника ученого довольно быстро и прочно забылись; помню только, как пришелец, впервые увидев воинственно настроенных папуасов, улегся на праву спать, что сразу покорило жителей джунглей, как потом он лечил больных и остановил войну между деревнями и как перед отъездом жители острова упрашивали его навсегда остаться с ними. И еще застряли в памяти пестрота новогвинейских впечатлений Миклухо-Маклая да, верно из предисловия, маршруты его путешествий, потому что я, очевидно, про_— следил их тогда по карте, — они на моей лесной и снежной родине, отстоящей дальше, чем какое-либо другое место на земле от марей и океанов, звучали так завлекательно и зазывно — Канарские острова, Марокко, Таити, остров Пасхи, Австралия, Острова Зеленого Мыса, Новая Гвинея…

Вспоминается еще один случай — послевоенныи, черниговский. Должно быть, всюду можно найти человека, который сильнее других любит и лучше прочих знает родные края-живые подробности больших событий истории, когда-либо посетивших эти места, приметные строения в округе, в том числе и навсегда уничтоженные войнами и небрежением, предания, родословные, судьбы интересных земляков, драгоценных документов и вещей. Их называют Привычно краеведами, происходят они из бывших учителей, врачей, журналистов, военных, музейных, партийных и советских работников, и новая их служба, в которой они пребывают незаметно, часто донельзя скромно, чрезвычайно важна и нужна-они прививают согражданам привязанность к их родине, а через нее — к большой Родине, к миру и жизни, а сами эти увлеченные отставные трудяги, кажущиеся подчас чудаковатыми, составляют кое-где высшую духовную ценность местного общества, потому что выступают в добровольной роли Хранителей Памяти. Интересную новизну подметил я в последние годы — таких патриотов и знатоков становится все больше среди молодых…

Так вот, в Чернигове много лет назад встретился мне местный старичок, изработавший себя в газете и бросивший писать даже «информушки». Он-назову его Иваном Ивановичем-сновал по редакционным закоулкам, всем почему-то был нужен, особенно начинающим журналистам. Мои очерки и заметки Иван Иванович быстро и ловко переводил на украинский, хотя был русским, приговаривая:

— Послушайте, дорогой, совет старого газетного сазраса: вычеркивайте слово «работа» из своих писаний совершенно, и тогда оно будет у вас встречаться не более трех раз на странице…

Изан Иванович рассказал мне о таинственной судьбе «Святой Феклы» — гениальной фрески из черниговского Спаса, первым поведал, что в Чернигове работали и были похоронены баснописец Леонид Глебов и прозанк-реалнсг Мпхайло Коцюбинский, что из этих мест происходят Тычина, Довженко, Десняк…

— А Новгород-Северский, между прочим, дал князя Игоря! Местную гимназию закончили педагог Ушпнскнй, писатель-народник Михайлов, ученый и революционер Николай Кибальчич, который перед казнью набросал схему ракетного космического аппарата. В Вороньках похоронены Сергей и Мария Волконские, Александр Поджио… А в Стародубе — корни Миклух.

— Каких Миклух?

— Неужели вы никогда не слышали о Николае Миклухо-Маклае?

— Почему же, слышал.

— На Черниговщине жили деды-прадеды ученого, и отец его Николай Миклуха тут родился. Русская история знает двух братьев-Владимира, что, будучи командиром броненосца «Адмирал Ушаков», геройски погиб в Цусимском морском сражении, и Николая — великого человека, хотя и маленького росточка, и хлипкого телосложения, и вроде бы второстепенных научных интересов…

И правда, среди множества разных наук издавна существуют немодные, «тихие», имеющие весьма относительное прикладное значение. Не сулит облегчения труда в промышленности и земледелии, например, собиратель и знаток фольклора или археолог, никому не обещает прибылей специалист по языкам исчезнувших племен или палеонтолог. Рыцарем таких неглавных наук, не усиливающих власть людей над природой и не увеличивающих количество наших вещей, был и Николай Миклухо-Маклай, и распространенные представления о нем чаще ограничиваются начальными сведениями-ну, путешествовал по экваториальным и южным морям, жил среди папуасов, сумел завоевать их уважение и любовь, описывал быт, нравы, обычаи дикарей, собирал экзотические коллекции, ну и что? А то, что за этими общими представлениями ускользает подлинный облик Николая Миклухо-Маклая как великого ученого и человека, гуманиста и патриота.

Признаюсь-я так и не удосужился прочитать обобщающую работу о Миклухо-Маклае, только время от времени через газеты, популярные журналы или радио в память проникали случайные и отрывочные сведения о его необыкновенной жизни. Однажды услышал, как он пропал на целый год, а объявившись, никому ни слова не сказал, где был и что делал. Жил он этот год в джунглях Малаккского полуострова, где до него не побывал ни один европеец, искал этнические корни папуасских племен, но сведения о своей работе не счел возможным публиковать, чтобы малайцы, совершенно ему доверявшие, не назвали это шпионством… Женат он был на дочери премьер-министра Нового Южного Уэльса, встречался с Александром III, и между ними произошло краткое, но серьезное объяснение, поводом которого послужили новогвинейские изыскания ученого, доказавшего, что папуасы, считавшиеся европейскими колонизаторами низшей в человеческом роду расой, умны, добры, практичны, на их теле волосы растут не пучками, а как у других смертных, в том числе, естественно, и у российского царя, и вообще все люди в принципе по природе своей равны…

Император, порассуждав о диких и культурных народах, изволил назвать россиян далекими от европейцев, тунгусов от русских, а любезных посетителю «папуанцев» более дикими, нежели тунгусы, и посему, дескать:

— Какое же, помилуйте, возможно братание? Достойно сожаления, однако же, по нашему разумению, преждевременны ваши старания, господин Маклай, а потому и напрасны, хотя по-христиански, быть может, похвальны. Да только как бы похвальность эта не взбаламутила кого до поры…

— Насколько мне, государь, кажется, — с достоинством искателя истины возразил ученый, — поиски истины всегда своевременны и не напрасны. Они могут не совпадать с интересами отдельного государства или отдельного правительства, но я не служу отдельному правительству или государству, я служу человечеству, в том числе, разумеется, и своему отечеству.

— Да, вы так думаете?-растерялся царь, не ожидавший, конечно, такого.-Но это… однако вы дерзок, господин ученый изыскатель! Этак и до крамолы недалекоНе смею вас более задерживать…

Не знаю, смогла ли в тот день крымская лазурь развеять дурное настроение царя, не ведаю меры-оценки Миклухо-Маклаем результата августейшей аудиенции, но был тогда другой царь в России-духовный… В том же 1886 году Николай Миклухо-Маклай получил письмо Льва Толстого: «Вы первый несомненно опытом доказали, что человек везде человек, т. е. доброе, общительное существо, в общение с которым можно и должно входить только добром и истиной, а не нушками и водкой. И вы доказали это подвигом истинного мужества, которое так редко встречается в нашем обществе, что люди нашего общества даже его и не понимают…»

И далее гений русской литературы просит ученого «ради всего святого» подробно описать весь свой опыт, что «составит эпоху в той науке, которой я служу — в науке о том, как людям жить друг с другом», и этим сослужить «большую и хорошую службу человечеству».

Миклухо-Маклай не успел выполнить этого пожелания — через семнадцать месяцев умер, прожив на свете всего сорок два года. Почти все написанное им публиковалось посмертно, причем малаккский дневник был напечатан лишь в 1941 году, и до сих пор далеко не все мысли, высказанные им по разным поводам, стали достоянием даже очень любознательного читателя. Позволю себе привести некоторые его высказывания, найденные совсем недавно и нужные нам для путеводительства в новом маршруте…

Напоминая читателю афористичную фразу Миклухо-Маклая о том, что он служит человечеству, и в том числе. разумеется, своему отечеству, я выделяю курсивом слова вроде бы малозначащие, но на самом деле чрезвычайно важные, подчеркивающие принципиальную позицию ученого. Да, Миклухо-Маклай был, как бы мы сейчас сказали, великим интернационалистом, а это означает, что он был великим патриотом.

«…Чувствовать себя сыном человечества,-сказал он однажды английскому журналисту,-не значит забыть родной дом. Я еще не встречал человека с нормальной психикой, который был бы холодно беспристрастен к матери».

Размышляя о великой своей матери-России, Миклухо-Маклай останавливается на одной существенной особенности родного народа, обогащающей и облагораживающей духовный облик человечества. Прежде чем познакомиться с его раздумьями на этот счет, поясню, что Миклухо-Маклай, основываясь на данных своей науки, был в антропологии принципиальным моногенистом, то есть исходил из признания полного равенства всех современных народов и рас, составляющих человеческое сообщество. Полигенизм утверждал и утверждает обратное, давая лженаучный повод расистам всех мастей делить народы на «высшие», «избранные» и «низшие», «неполноценные», оправдывая военные экспансии, экономические разбои, политическое неравенство, нравственный протекционизм, эгоистический патронаж, национальный гнет.

Миклухо-Маклай подчеркивает, что его научные взгляды находятся в полном соответствии с интеллектуально-психическим складом родного народа: «…Россия-единственная европейская страна, которая хотя и подчинила себе много разноплеменных народов, но все же не приняла полигенизм даже на полицейском уровне. В России полигенисты не могут найти себе союзников, так как их взгляды противны русскому духу…»

Любознательный Читатель. Русский дух? Что это такое?.. И в словах Миклухо-Маклая мне видится некое противоречие. В старой России были полицейские ограничения, государством проводилась реакционная политика «запечатывания умов».

— Да. Миклухо-Маклай пишет также и об этом, подчеркивая как бы противоестественность существования и развития в царской России передовых идей. К понятию «русский дух» мы еще вернемся, а вот слова Миклухо-Маклая, которые я имею в виду: «Русская мысль, если говорить о мысли плодотворящей, рождающей новые идеи и новые взгляды на природу вещей, — явление замечательное и потому уже, что оно существует, кажется как будто противоестественным. Ведь мысль, способная ниспровергнуть общепринятое и утвердить что-то новое, — искра, возникающая от столкновения мнений, от сомнения, побуждающего искать истину. Чтобы такие искры высекались, людям нужна внутренняя духовная свобода и нужно общество, позволяющее свободу мнений».

— И неужели в России ученый видел такие условия?

— Нет, не видел. Более того, он считал, что в историческом отрезке «от Иоанна Грозного до наших дней, за вычетом, быть может, эпохи Петра I», не допускалась «под страхом смерти или тюремного заключения не только разница во мнениях, но даже попытка усомниться в чем-то, что являлось установленным и принятым в государстве».

— Ну, пожалуй, он слишком даже строг к своей страна… Свежая мысль в России хоть и в муках, но всегда пробивалась.

— Ага! Вы уже возражаете ученому с новой позиции? Но ведь он с ва.мн согласен, хотя упоминает и другие способы «запечатывания умов». Русский народ и «инородцы» всячески ограждались властью от влияния неугодных ей примеров, в частности, «была введена строгая система В;Едов на жительство, дабы каждый гражданин постоянно находился под государственным контролем н наблюдением лиц, назначенных отвечать за сохранность установленного единообразия в мыслях и настроениях».

— Интересно бы добраться до исторических и психологических истоков такого устройства самодержавной Россия…

— Миклухо-Маклай, кажется, не успел познакомиться с марксистским анализом современного ему общества, но хорошо знал произведения Чернышевского и других русских революционных демократов и, кроме того, обладал самостоятельными взглядами на общественно-исторические явления. Вот что он писал в черновом наброске, найденном недавно " Австралии у его потомков: «Дикая татаро-монгольская орда с ее свирепой жестокостью, презрением к духовным ценностям и разделением общества на рабов и вождей принесла и укоренила на века в Русском государстве положение, при котором право думать получили только те из нижестоящих, кто, думая, в мыслях своих угадывал желание вождя. А коль скоро всякое слово толковать можно по-разному, то человек, намереваясь сказать одно, невольно может дать повод понимать его иначе, от страха не угодить вождю родилась привычка говорить и писать пространно, все со всех сторон обсказывать, обтолковывать, дабы понятым быть в одной лишь позволительной плоскости. Все речи заведомо строились с расчетом на понимание примитивное, и потому развитию мышления у тех, кто читал их или слушал, они не способствовали».

— Но неужели те, кто веками поддерживал такой порядок, не понимали, что они сдерживают возможности народа и это оборачивается убытком для государства, становится тормозом его развития?

— Мысли Миклухо-Маклая на этот счет очень любопытны: «Силой ума, характерами и своим отношением к действительности вожди отличались друг от друга часто настолько, что казались полной противоположностью, однако установленного регламента с незначительными отклонениями все придерживались одинаково. Вождь, не обладавший проницательным умом, иных речей не воспринимал, и существующий порядок общения ему представлялся единственно правильным; тот же, кто видел и понимал больше своих подданных, сознательно поощрял косность, так как управлять ею проще и безопаснее».

Любознательный Читатель. Знаете, само высказывание этих мыслен в то время — доказательство того, что, действительно, мысль в России пробивалась сквозь все затычки!

— Итак, вы с Миклухо-Маклаем единомышленники! Смотрите, что он пишет далее: «И вот при всех этих порядках, которые ведут лишь к всеобщему отуплению, животворящая русская мысль вопреки всем насилиям и царящей нравственной тьме все-таки произрастает и, всему свету на изумление, приносит замечательные плоды».

— Ну, хорошо, а в чем же Миклухо-Маклай видит истоки, так сказать, животворности русской мысли? Не в так ли называемом «русском духе»?.. Не надо забывать, что еще при жизни ученого в России появились первые марксистские работы Плеханова, а через несколько лет после смерти — Ленина…

— Очень легко через сто лет предъявлять претензии к ограниченности мышления того или иного думающего человека… Конечно, Миклухо-Маклай недостаточно ясно представлял себе тогдашний расклад общественных сил или исторические перспективы и не ставил себе целью дать прямое изложение своих политических взглядов. Но он действительно пытался найти истоки современной ему животворящей гуманистической мысли в исторических и социальных условиях, сформировавших нравственный, духовный облик русского человека: "Когда заходит разговор о русской науке и культуре, людей, мало знающих Россию и привыкших смотреть на нее как на одно из самых деспотических государств, бесправный народ которого, казалось бы, не может дать ничего хорошего, поражает в русской мысли ее неизменный гуманизм. А она, страдалица, пройдя через все испытания, пробившись сквозь тернии, не может нести в себе зло. Страдание озлобляет натуры холодные, с корыстной душой и умом либо слабым, либо чересчур однобоким; русский же человек по своему характеру горяч и отзывчив, а если бывает злобен и совершает поступки буйно жестокие, то лишь в отуплении или безысходном отчаянии. Когда же ум его просветлен и он видит истоки зла, в страданиях своих он никогда «э озлобляется и мысли его направлены не к мести, воспетой и возвышенной до святости в европейской литературе, а только к искоренению зла всеми путями и средствами… При этом он легко готов принести себя в жертву ради блага других, часто для него безымянных и совершенно чуждых».

— Это очень проникновенно сказано, точно и без малейшего признака «квасного патриотизма» или русопятства…

— У Миклухо-Маклая есть кратчайшее, афористичное высказывание о природе человеколюбия, издревле присущего нашему народу: «…русской натуре чужды не люди чужие, ей чужд эгоизм».

— И все же в этом афоризме Миклухо-Маклая сквозит тенденция некоторой романтизации русских. Среди наших соотечественников, как и в любом другом народе, издревле встречалось немало натур эгоистичных, подлых, жестоких…

— Простите, я в погоне за краткостью невольно исказил мысль ученого; на самом деле он пишет: «Истинна русской натуре…» Истинно! А те люди, о которых говорите вы, русские по рождению, а не по духу…

— Опять «дух»? Что это такое?

— На эту тему можно бы написать диссертацию… Подумайте сами, что имел в виду Пушкин, например, сказав: «Здесь русский дух…». И еще я вспоминаю сейчас, как попал мне однажды в руки подлинный дневник Толика Листопадова, обыкновенного парнишки из Бахмача, маленького патриота, увидевшего своими правдивыми глазами фашистскую оккупацию — аресты, расстрелы ни в чем не повинных людей, изуверские пытки, пережившего голод, побои, смерть близких, и я в свое время напечатал этот редкий документ. И вот в записи от 3 июля 1943 года он восклицает: скоро ли придут те, что «и говорят по-нашему, и по духу наши?..» Владимир Даль нашел десять основных значений слова «дух», а производных словотолкований-на целых шесть столбцов его канонического словаря! Среди коренных понятий, объясняющих это слово, есть такие, как «сила души, доблесть, крепость и самостоятельность, отважность, решимость, бодрость», и такие, как «отличительное свойство, сущность, суть, направление, значение, сила, разум, смысл». А «русский дух», о котором говорил когда-то Миклухо-Маклай, а сейчас говорим мы с вами,-это, мне кажется, гуманистическая нравственная сущность нашего народа.

— Но ведь Миклухо-Маклай говорил о 80-х годах прошлого века, когда в России наступил разгул реакции, приспособленчества, антигуманизма…

— И в эти же годы зарождалось понятие пролетарского гуманизма!.. Великий русский ученый-гуманист вовсе не ко всякой и всей России себя причислял. Впрочем, у него сказано па эту тему предельно ясно: «Говоря о своей принадлежности к России и гордясь этим, я говорю о своем духовном родстве с теми ее представителями, когэрых принимаю и понимаю как создателей истинно русского направления в науке, культуре и такой важной для меня области, как гуманизм».

Любознательный Читатель. Эти слова мог бы в качестве символа веры взять на вооружение каждый наш современник, родственно приобщаясь к гуманистическим традициям прошлого…

— Несомненно. Только Миклухо-Маклай предупреждал: «;Но это. не то родство, которое дает повод для семейного застолья. От каждого, кто его сознает, оно требует прежде всего постоянной дисциплины в мыслях и делах». (Высказывания Н. Н, Миклухо-Маклая о природе русского гуманизма цитируются по очерку А. Иваиченко «Когда я работаю, я свободен». Журнал «Дружба народов», 1976, ь 7.)

Николай Миклухо-Маклай досадливо морщился, когда его называли путешественником, считая, что есть в таком определении некая легковесность, хотя никто, конечно, не мог счесть его праздным скитальцем по белу свету. Истым путешественником числился и Григорий Грумм-Гржимайло. Услышав эту странную фамилию еще в детстве, я, однако, прожил несколько десятилетий, ничего не зная о нем, кроме фамилии, да немного еще по какому-то случаю о его брате Владимире, металлурге, и так бы, наверное, и тянул до конца, не испытав потребности поближе познакомиться с маршрутами и трудами Григория Ефимовича, еслн б не это мое путешествие в прошлое,.вначале локальное, любительское, не ставящее определенной цели, но со временем незаметно превратившееся в страсть, которая поглотила не один год, заставив отложить большую литературную работу и в зародыше погубив несколько других замыслов. И удивительным было то, что к Григорию Грумм-Гржимайло меня привел декабристский поиск.

6

Однажды моросливым и темным осенним вечером позвонил приятель, прослышавший о моем интересе к прошлому.

— Слушай, завтра об эту пору я хотел бы тебя захватить с собой в один дом на посиделки. Не пожалеешь.

— А что там такое? — без восторга поинтересовался я, уже отыскивая в уме слова, чтоб решительно отказаться,-вечерами у меня подымалось давление, разламывало голову, поджимало сердце и совсем пропадала работоспособность; я со страхом смотрел на телефон, ожидая очередного звонка от кого-нибудь, и с отвращением — на телевизор, от которого некуда было деться.

— Зачем я туда пойду? Телевизор смотреть под рюмочку?

— В этом доме я никогда не видел наполненной рюмочки.

Это уже было хорошо.

— А что же там будет?

— Я же сказал — посиделки. Соберутся архитекторы, биологи, технари. К хозяйке дома, которая тебя заочно знает и приглашает вместе со мной, приезжает из Ленинграда подруга с сюрпризом.

— Сюрпризы уважаю, только чувствую себя неважнецки.

— Развеешься, на людях побудешь, а то засел, и нигде тебя не видно.

— Ладно, давай адрес этого дома.

— Записывай. Высотный на Котельнической, крыло "В"…

В этом доме и этом крыле я не раз бывал за последние двадцать пять лет-там жил мой двоюродный браг Петр Иванович Морозов. Мы родились с ним на одной улице в Мариинске, наши отцы похоронены рядом в Тайге. Их было три брата Морозовых, племянников моей мамы. Старшего, Павла, комсомольского активиста, из обреза убили в Мариинске мясники, второй — Сергей — герои Халхин-Гола, прошел в своем танке всю Отечественную войну и жил в Омске, страдая от старых ран и ожогов. Третий, Петр, получил сельскохозяйственное образование, пошел по партийным и государственным работам; ведал в войну областным земельным отделом в Новосибирске, потом был секретарем Кемеровского обкома партии, министром сельского хозяйства России, семь лет первым секретарем Амурского обкома, затеяв там подъем полумиллиона гектаров дальневосточной целины под сою и пробив в Москве решение о строительстве Венской ГЭС, потом более десяти лет заместителем союзного министра по животноводству, и промышленные мясные комплексыего дело, которое он первым в стране начал еще на Амуре. Поработал всласть, с инфарктами, надорвался и вскоре после выхода на пенсию умер…

От Кировской станции метро я пошел пешком, чтобы подышать; сердцу легко было спускаться под гору, к самому низкому месту столицы — тут Яуза впадала в Москву-реку. Высотный дом ажурно вырисовывался в мутном небе, лишь временами его стройный шпиль расплывался-исчезал в низких сырых тучах, что медленно тянулись над крышами, смешиваясь с густыми дымами Могэса, и казалось, все здание величаво плывет им навстречу. Оно росло меж расступающихся домов, широко раскидывало крылья, рельефно проступало сквозь волглый туман своими башенками и фризами.

Люблю я московские высотные дома! Не те новые высокие сегодняшние параллелепипеды, возникающие вдруг то там, то сям по городу, очень похожие на чемоданы стоймя и плашмя, а именно высотные дома, что в пору моего студенчества неспешно, основательно и одновременно воздвигнулись семью белыми утесами над нашей столицей, стоящей, как и Рим, на семи холмах… Никогда не соглашался с теми, кто, следуя моде-было же время! — почем зря ругал их. Помню, как герой одного популярного тогда романа, из ученых физиков, подходя, как сейчас я, к этому скульптурно-монументальному и в то же время изящному и легкому дому на Котельнической набережной, назвал его почему-то «чванливым и плоским». В те годы мне однажды удалось проделать маленький эксперимент. На плакатную фотопанораму Москвы я положил несколько бумажек и подвел к ней москвичей-оппонентов:

— Что за город?

Они недоуменно рассматривали невыразительные ряды и скопления домов и не смогли увидеть никаких подробностей, сглаженных масштабом.

— Ну, знаешь! Это может быть Пермью или Курском.

— Или Марселем… Плоский какой-то город. Дунул я на бумажки, закрывавшие верха высотных зданий, и они ахнули.

— Москва!

Говорили тогда, что дороги эти здания, но разве дешево обошлись Кремлевские башни или московское метро? С излишествами, дескать, однако «излишеств» куда тебе поболе в отделке Василия Блаженного или, скажем, того же метро, если сравнить его с заграничными… Висотпые здания, будучи несколько похожими друг на друга и в то же время оригинальными, естественно и тактично дописали градообразующий абрис Москвы, и было что-то истинно высокое и символичное в замысле, увенчавшс.ч Ленинские горы, вознесшем над столицей се университет… Высотный дом на Котельнической набережной стоят хорошо, красиво, с любой стороны выглядит не плоским, а объемным.

Небольшая квартира в две комнатки казалась еще меньше, чем была, от многолюдья и больших старинных картин в массивных позолоченных багетах. Хозяйка дома, Софья Владимировна, вдовая одинокая женщина, как-то ухитрялась пробираться между нами, совсем по-молодому хлопоча, чтоб всем было хорошо. А к столу прилаживала свою проекционную аппаратуру ее ленинградская гостья. Татьяна Юрьевна была несколько моложе хозяйки, но такой же говорливой, любезной и расторопной-как-то ловко набросила на стену белое полотно, быстро размотала провода, защелкала выключателями, устремилась за массивный комод искать розетку.

— Нет, нет, не беспокойтесь, прошу вас, я же бывший инженер-энергетик.. Все! Пожалуйста, устраивайтесь какнибудь…

Устроились, погасили свет. Татьяна Юрьевна вставила в фильмоскоп рамочку с цветной пленкой. Сенатская площадь, строгое, как на параде, каре, пушки, кучка восставших в глубине этой известной графической панорамы, народ в отдалении.

— Вот тут все и приключилось, только не так, как изображено…

И начался рассказ о событиях 1825 года, известных всем, и в подробностях известных немногим,-точная, интеллигентная, без единой ошибки «петербургская» речь, которую она не прерывала, даже меняя слайды; на экране высвечивались старинные портреты, рисунки, гравюры, свежие фотографии.

После выхода на пенсию Татьяна Юрьевна Никитина все свое время и все средства тратит на поездки по декабристским местам и фотоматериалы, на изучение наследия героев 1825 года и пропаганду его: ах, до чего ж хорошая пенсионерка! И, видно, следит за собой — держится с изяществом, возраста с первого взгляда почти не угадаешь, по голосу же почти молодая женщина. Долгой ей жизни! А то иные, особенно наш брат, так называемый сильный пол, получают пенсионную книжку-и на диван, будто не належатся потом, когда уже ничто не в силах их будет поднять; тридцать миллионов живых людей могли бы найти так же, как Татьяна Юрьевна, свое место в новой нпостасн для пользы всех…

В комнате стало слишком душно, голова болела и сердце давило, но уйти было нельзя — никогда б не простил себе обиды, которую мог нанести Татьяне Юрьевне, Софье Владимировне и ее гостям.

— Дмитрий Завалишин. Умер последним из декабристов. Знал десять иностранных языков, но характерец у него был так себе…

— А это Михаил Фонвизин, генерал, племянник драматурга Фонвизина. Уезжая из Сибири, поклонился до земли Ивану Якушкину за то, чго тот ввел его в тайное общество… Дом на Рождественском бульваре, где он жил… Его замечательная супруга Наталья Дмитриевна считала себя прототипом Татьяны Лариной. В Сибири оказала помощь сосланному по делу петрашевцев Федору Достоевскому. Добрые отношения между ними установились надолго… Надгробие Ивана Пущина в Бронницах, где он умер мужем овдовевшей Натальи Дмитриевны…

— Необычно сложилась судьба Александра Корнилбвича, — слышался голос Татьяны Юрьевны. — Приговорен был к двенадцатилетней каторге, но через год его, единственного из декабристов, вернули с Нерчинских рудников в Петербург и посадили в одиночку Петропавловской крепости…

— Это был очень одаренный человек, — добавила Софья Владимировна, сидевшая у самого экрана.-До ареста занимался архивными изысканиями о Петровской эпохе, начал издание исторического альманаха «Русская старина», А в крепости…

— Извините, дорогая, надо сначала рассказать, почему он в крепость-то попал, — перебила Татьяна Юрьевна.

Это мне было бы интересно, если б я не знал, что Александра Корнилбвича вернули из Сибири по доносу одного из самых презренных людей того времени Фаддея Булгарина-этот замаранный человек марал не только литераторов; в его доносе упоминались Рылеев, Бестужев, Матвей Муравьев-Апостол, а на Корнилбвича он возвел гнусный поклеп, будто через декабриста просачивались на сторону важные государственные сведения. В крепости Александру Корниловичу позволили без ограничения пользоваться пером и книгами, что дало ему возможность откровенно высказаться по многим вопросам административного устройства России, экономике, торговле, военному делу, и эти записки государственного преступника изучали не только министры, но и сам Николай… Между прочим, Александр Корнилович, как Гавриил Батеньков, Николай Басаргин и другие его товарищи, считал, что Сибири прежде всего нужны хорошие пути сообщения и развитие фабрично-заводского дела. «Главный недостаток Сибири, — писал он, — есть недостаток промышленности»… Многих декабристов, думал я, можно было назначить министрами, и они, в том числе, наверное, и Корнилбвич, потянули бы не хуже прочих, а этот «министр в темнице», лишь через шчь без малого лет добился «освобождения»-на Кавказ рядовым, где в 1834 году скончался «от желчной горячки»…

— …Грумм-Гржимайло…-сквозь тупую головную боль вдруг услышал я Софью Владимировну, вздрогнул, мучительно попытался восстановить в памяти какую-то странную ассоциацию и снова отключился от всего, не чая дождаться конца, чтоб выйти наружу.

— Ну, как? — спросил на улице приятель.

— Конечно, посиделки необычные, — ответил я, считая, что мое недомогание совсем ни при чем, если гостям было все интересно и внове — разве плохо, если еще десяток людей узнают дорогие подробности нашей истории? — Спасибо… Слушай, я только не разобрал, в какой связи была упомянута эта необычная фамилия — Грумм-Гржимайло?

— Так мы же были в доме Грум-Гржимайло!

— Вон оно что! А Софья Владимировна, значит, дочь знаменитого русского металлурга Владимира Ефимовича Грум-Гржимайло.

— Нет, невестка.

— Кто же она сама?

— Хороший человек, этого достаточно… Бывшая балерина.

— Дай-ка мне ее телефон.

Назавтра я позвонил Софье Владимировне, чтобы поблагодарить за гостеприимство.

— Как вы себя чувствуете? — спросила она.

— С утра получше… Неужто вы вчера заметили?

— Видела, как вы доставали валидол, и хотела прервать посиделки, но дело шло к концу. Что-то рановато вы начали его посасывать! Сколько вам?

— Родился в том роду, в котором умер Владимир Ефимович.

— Еще нет пятидесяти? Да вы совсем молодой мужчи — Спасибо… Только у меня уже был инфаркт миокарда.

— Один?

— Если быть точным, полтора.

— Ну, знаете, — засмеялась она. — Вы новичок в этом деле. Сказать, сколько их было у меня?.. Восемь!

— Софья Владимировна! Откуда такая интересная двухсложная фамилия? — сменил я тему. — С детства, понимаете, запомнилась. Грумм-Гржимайло, Миклухо-Маклай…

— А еще Бонч-Бруевич, — молодо засмеялась она. — Тан-Богораз, Туган-Барановский, Щепкина-Куперник, Адрианова-Перетц… Но вы, кажется, неверно произносите! Москвичи, идущие от Владимира Ефимовича, металлурга, пишутся Грум, а ленинградцы, потомки Григория Ефимовича, путешественника,Грумм… Род этот очень древний.

Вскоре меня положили в больницу, а месяца через два я снова набрал номер Софьи Владимировны. Никто не подошел. Назавтра были те же длинные гудки, и так несколько дней. Позвонил приятелю.

— Понимаешь, не могу дозвониться в тот дом на Котельнической. Не случилось ли чего?

— Случилось. У Софьи Владимировны девятый инфаркт. К счастью, как всегда, микро…

А через несколько дней я развернул свежий литературный еженедельник и увидел большую статью «Русский Фауст»-о Владимире Одоевском. Когда-то, в студенческие годы, я читал его роман-фантазию «4338-й год» и знал слова Белинского: «Главная мысль романа, основанная на таком твердом веровании в совершенствование человечества и в грядущую мирообъемлющую судьбу России,мысль истинная и высокая, вполне достойна таланта истинного…» Однако позже мне как-то не довелось поближе познакомиться с этой выдающейся личностью нашего прошлого, и сейчас я был благодарен автору статьи за интересный, компактный рассказ о замечательном русском энциклопедисте, многие годы стоявшем— в центре петербургской интеллектуальной жизни. Философ, сатирик, автор повестей и сказок, он занимался также изобретательством и наукой, поражая всех широтой своих интересов — от химии переходил к акустике, от гальванопластики к «научной» кулинарии и даже сконструировал оригинальный орган. И этот необычный князь-рюрикович, оказывается, был еще и выдающимся музыкантом, музыковедом, музыкальным организатором, чему, собственно, и посвящалась статья, подробно рассказавшая о его роли в становлении и развитии русской музыкальной культуры; о многолетней плодотворной дружбе Владимира Одоевского с Михаилом Глинкой, обязанным энтузиасту-просветителю за повивальные услуги при мучительном и счастливом рождении первой русской оперы «Иван Сусанин»; о встречах Одоевского с молодым Петром Чайковским, написавшим: «Это одна из самых светлых личностей, с которыми меня сталкивала судьба»; о его знакомствах и связях с Ференцем Листом, Рихардом Вагнером и Гектором Берлиозом, который в последнюю трудную пору своей жизни получал от петербургского друга материальное вспомоществование… Да, были во все времена истинные люди!

Мне захотелось поблагодарить автора публикации за еще одно окошечко, распахнутое в прошлое отечественной истории и культуры, да поговорить с ним кое о чем, потому что под статьей стояла нежданная подпись «Тамара Грум-Гржимайло».

Телефон, временами доставляющий нам столько неудобств, которые успел испытать еще Менделеев, никогда не поднимавший дребезжащую трубку,совершенно необходимая вещь в наше время, сберегающая этот драгоценный дар Хроноса, — через несколько минут я разговаривал с музыковедом Тамарой Николаевной Грум-Гржимайло.

— Это верно, что со второго века?

— Ну так они считают. На территории теперешней Венгрии жили тогда разрозненные племена, объединенные в несколько римских провинций. Столицей Пакионии, поднявшейся против метрополии, был город Виндебож. Римский император Марк Аврелий долго воевал с северными варварами, это истощило его империю. В 180 году он осадил Виндебож, который отчаянно защищался. Храброго вождя осажденных звали Гржим, что означает не то «громоподобный», не то «разгромный».

— Кажется, славянский корень в основе…

— Может быть. Марк Аврелий умер под стенами города, не взяв его, а Гржим дал большое потомство… Позже через эти земли шли готы, гунны, алаиы, а мадьяры тут осели насовсем, но род Гржима будто бы не исчез — его потомки расселились по всей средней и южной Европе. В Италии отдаленнейшие потомки Гржима будто бы дали известный род Гримальди — там даже один городок так называется, и кто-то из их рода некогда завладел, правда незаконно, княжеством Монако. В Польше — Гржимала и под Тарнополем есть местечко Гржималов. В Литве они именовались Гржимайлами, в Чехии писались как Гржимали и Гржимеки…

— Простите, есть такой современный естествоиспытатель — чешского происхождения, подданства западногерманского, а работал в Африке, спасая диких животных, — Гржимек. Может, того же корня?

— А одним из первых профессоров Московской консерватории был Иван Гржимали, прекрасный скрипач, родившийся в Пильзене в семье органиста… Но продолжим. Далекие предки современных Гржимов разных флексий были вечными вояками. В Польше дворянский герб Гржнмал учрежден в средневековье, и следы этого рода обнаруживаются там еще в 1129 году.

— При Болеславе Кривоустом? Интересное время! Вышел с боями к морю, взял побережье и остров Рюген, понашему Руян. Может, и Гржималы там воевали? Продолжайте, пожалуйста.

— Да, подумать только — почти тысячу лет назад!

— Ну, это не так давно, — возразил я.

— Вы полагаете? — приятный голос исполнился иронии.-Что мы с вами можем сказать о наших предках в том году?

— О наших с вами? Очень многое! За четыре года до этого преставился Владимир Мономах, которого хорошо Знали и в Польше, и в Моравии, и в Византии, и в Степи. На следующий год его сын великий князь киевский Мстислав по возвращении из победоносного похода в Литву заЛожил церковь Богородицы в Новгороде. И Москва уже наверняка стояла в том году, потому что через семнадцать дет попала в летописи.

— И это все?

— Почему же? Может быть, в 1129 году Гржималы уже познакомились с русскими.

— Каким образом?

— Поляки ограбили русских купцов, едущих из Моравии, а Мстислав пригрозил Болеславу войной, если тот не возместит убытков, — пришлось в Киев наряжать послов и раскошеливаться. Гржималы вполне могли быть в курсе этого международного события, и вообще тот год для наших предков обернулся сплошными конфликтами и между собой и с соседями. Мстислав пошел на половцев, прогнал их к Волге, а потом повоевал полоцкое княжество, отказавшееся от похода, полонил всех тамошних князей и отправил их вместе с семьями в византийскую ссылку, где они хорошо воевали с сарацинами…

— Гржималы тоже, как рассказывал мне дядя Леша, немало повоевали, участвуя еще в крестовых походах. На пх гербе-средневековый рыцарь в доспехах, с обнаженным мечом.

— А вы видели этот герб?

— Вот он, рисунок дяди Леши, — передо мной.

— Интересно бы взглянуть, но вы можете словами описать?

— Пожалуйста! Значит, так-контуры замка, крепости, над стеной пять зубцов, по бокам три. В стене распахнуты двустворчатые ворота. В них-рыцарь в средневековых доспехах. В правой руке, вытянутой вперед, обнаженный меч. Все это взято в квадрат, над которым корона с пятью зубцами. И еще тут какие-то стержни, а на них пять пышных волнистых перьев. Что они означают — не знаю.

— Ну, вся эта символика не сложна — геральдисты хотели сказать, что фамилия, которой присвоен герб, участвовала в пяти крестовых походах из восьми…

— Вот я и говорю — воины были, как их легендарный предок. В Польше Гржималы стали крупными магнатами, приближенными ко двору короля Владислава Локотка, к участвовали в войнах с немецкими рыцарями, теснившими славян и прибалтов. А позже, в четырнадцатом веке, при Казимире Великом, они поддерживали его старшую дочъ Марию, которая должна была стать королевой, но политическая ситуация сложилась не в их пользу-литовский князь Ягайло женился на младшей сестре Ядвиге, основан династию Ягеллонов. Гржималы были казнены, их земли конфискованы, род зачах. А литовские Гржнмалы, переселившиеся на захваченные русские земли, участвовали в Грюнвальдской битве в составе смоленских полков, решивших исход сражения… В середине семнадцатого века, как рассказывал дядя Леша, какой-то Лука Гржимайло имел земельную собственность в Смоленском воеводств.. сын его Антон был стольником смоленским… Ну и другие подробности, до которых был так охоч дядя Леша…

— Дядя Леша — это?..

— Алексей Григорьевич Грумм-Гржимайло, сын путешественника, недавно умерший. Это был ученый-ботаник, написал немало научных статей и книг — о хлопководстве в Китае, об отце, о Николае Вавилове, Миклухо-Маклае…

— О Миклухо-Маклае?!

— Да. О декабристе Корниловиче, о…

— Простите, а при чем тут Корнилбвич?

— Маргарита Михайловна Грумм-Гржимайло, урожденная Корнилович, племянница декабриста, была матерью выдающихся русских ученых Владимира Грум-Гржимайло и Григория Грумм-Гржимайло.

— Невероятно! — вырвалось у меня.

— Почему?

— Да есть основания так считать… До чего ж причудливо перевиваются людские судьбы! Только мне надо еще кое-что проверить…

— А что проверять? Все вроде правильно.

— Да нет, другое совсем… Позвольте вас поблагодарить, Тамара Николаевна, и пожелать успехов в музыковедении…

«Другое» было вот что. В каких-то архивных бумагах полуторавековой давности мне встретилась однажды приметная фамилия Гржимайло, только я не придал этому значения, совершенно забыв, что за человек ее носил. Главное, никакой памятной записки я тогда не сделал н сейчас терзал себя за то, что я такой никудышный архивист. Попробовал было утешиться — если что-то задержалось в памяти, не попало в черновые заготовки, значит, Правильно, так и надо: мелочь. Самоуспокоения все же не получилось, потому как я определенно помнил, что это были декабристские бумаги, никак, однако, не связанные с Александром Корниловичем. Да, и еще одна подробность постепенно всплыла в памяти-какая-то принадлежность этих документов Сибири. Не связаны ли они с Николаем Мозгалевским или Павлом Выгодовским, сибирские дела которых я знал несколько лучше других? Нет, не могу вспомнить! Неужто снова придется составлять официальное отношение с просьбой допустить к документам декабристской поры, ехать в архив и неизвестно сколько времени ломать глаза в поисках одной фамилии? Придется, потому что даже мой скромный опыт разбора старых бумаг не раз в виде так называемого мелкого факта, случайной даты или второстепенной фамилии давал в руки тончайшую ниточку, потянув которую можно было распустить сложное вязанье прошлого…

Долго не мог собраться, и вот наконец снова передо мной подлинные папки 3-го отделения Собственной Его Императцрского Величества канцелярии, содержащие материалы с полицейском надзоре в Сибири за двумя друзьями-"славянами". В деле Павла Выгодовского ничего не оказалось, и я взялся за документы, связанные с Николаем Мозгалепским… Нарым, 1826-1827-1828-1829-1930 годы. Прошения, донесения, запрещения — нет ничего!

Жил декабрист трудно, в постоянной нужде, безо всякой связи с родными. Мать, которая ему писала из далекого Нежина в начале ссылки, поддерживая сына заботливыми словами, умерла, сестры и братья, сами люди небогатые, не могли или не находили способов помочь изгнаннику. В тридцатые годы многие декабристы, имеющпе влпятельных и богатых родственников, уже получали солидную помощь из России, жили вполне безбедно, а у Николая Мозгалевского было одно богатство — беззаветная любовь Авдотьи Ларионовны, ведущая, однако, к бедности,-рождались дети, которых надо было кормить, одевать-обувать.

Правда, в Нежине числилось за декабристом небольшое отцовское наследство, и декабристу по этому завещанию досталась «дворовая девка» и три тысячи четыреста рублей денег. Крепостную девушку, наверное, причислили к сословию государственных крестьян, потому что ее владелец, как и другие декабристы-разрядники, по приговору лишался всех прав состояния, в том числе и права распоряжаться судьбой крепостных, а вот взять в казну сравнительно небольшую сумму наследных денег Николая Мозгалевского было юридически неправомочно, и судебный заседатель Нежинского уездного суда Осип Мозгалевский, возможно, перед смертью предусмотрел этот крайний случай…

И вот прошли годы. Первый нарымский политический ссыльный Николай Мозгалевский среди лютой зимы, когда, быть может, у него кончались съестные припасы, пытается выручить отцовское наследство. Не исключаю, что он прослышал о некоторых послаблениях своим товарищам, которые, используя родственные связи, благосклонность прогрессивных сибирских чиновников и неясности в своем правовом статусе, добивались кой-каких послаблений, облегчения условий существования для себя и своих семейств. 4 февраля 1834 года декабрист посылает прошение властям. Нет, не царю, к которому он так ни разу и не обратился, не к графу Бенкендорфу даже, а к томскому губернатору, надеясь, очевидно, что дело может разрешиться сторонним путем. В письме нет никаких жалоб, лишь просьба доверить получение доли отцовского наследства его старшим братьям Алексею и Петру, проживающим в Нежине. Другими словами, нужно было его доверенность скрепить казенной печатью. Однако томский гражданский губернатор, коему ничего не стоило отдать такое распоряжение, проявил осторожность, не найдя «в правилах о государственных преступниках ясного на сей предмет разрешения», и обратился за разъяснениями в министерство внутренних дел.

И вот передо мной поразительный документ, от которого веет мертвым духом равнодушия: «На сие г. статс-секретарь Блудов в отношении от 11 сентября 1834 года отозвался, что как находящийся в заштатном городе Нарым государственный преступник Николай Мозгалевскии лишен всех прав состояния и на основании указа 29 марта 1753 года должен быть почитаем политически мертвым, то засим и не находит он возможности ходатайствовать о разрешении ему совершить доверенность на имя брата». Эта запоминающаяся фамилия «Блудов», эта исходящая дата, по которой можно исчислить, сколь долго ходила бумага просителя, эта ссылка на закон середины XVIII века, почти через столетие преследующий почитаемого «политически мертвым» декабриста…

Документ, публикуемый здесь впервые, говорит о многом, однако на нем дело не кончилось. Должно, на семейном совете было решено все же обратиться насчет судьбы наследства к самому графу Бенкендорфу. И не знаю уж, по какой причине прошение написал не декабрист-в Петербург обратилась Авдотья Ларионовна, научившаяся лрамоте у мужа. Скорее всего, Николай Мозгалевокий ненавязчиво, в расдете на человеколюбивое понимание, хотел подчеркнуть, что деньги нужны не ему, а его ни в чем не повинной семье. Но почему в качестве доверителя на_ званы на сей раз не братья декабриста, а другое лицо? Стоп, вот оно то, что я вспоминал и не мог вспомнить, искал и нашел! Авдотья Ларионовна просит разрешения получить наследные деньги государственного преступника йзятю мужа моего отставному ротмистру Игнатию Гржимайлову".

Николай Мозгалевскии, очевидно, надеялся, что любимая его старшая сестра, в честь которой он назвал свою первую дочь, найдет способ переслать деньги в Сибирь и поможет племянницам и племянникам. Мотив просьбы Авдотьи Лариоповыы звучит деликатно-объяснительно: «для употребления оных на воспитание и содержание детей наших, в проступках отца не участвовавших».

Нет, граф Бенкендорф не расчувствовался! С текстом указа от 29 марта 1753 года я, правда, не знаком и не знаю, что говорится в нем о детях государственных преступников, только граф трижды отгородился от детей декабриста — существующими законами, царем и даже… собственной трусостью. Он ответил, что не осмеливается просьбу жены декабриста «представить Государю императору, ибо таковое испрашиваемое государственному преступнику дозволение противно существующих законов».

Сдал я дела обратно в хранилище, расписался в книге учета, отметил пропуск и, вернувшись домой, позвонил Тамаре Ннколаевне Грум-Гржимайло.

— Опять я, простите, по поводу вашей фамилии.

— Пожалуйста! Если смогу, как говорится, помогу.

— Вы хорошо помните родословное древо, которое вам показывал Алексей Григорьевич?

— Целый вечер мы над ним просидели, но всего я помпить, конечно, не помню-это же баобаб!

— Не встречалось ли вам такое имя — Игнатий Гржимайло?

— Игнатий? Помню, встречалось. И еще какие-то литовские и польские имена — Казимир, например. Это было, когда они писались «Гржимайло», без «Грумм».

— А откуда взялась эта прибавка?

— Вначале, говорю, никакой прибавки не было. Незадолго до первого раздела Польши Иван Гржимайло, внук смоленского стольника, женился на православной девушке Екатерине. Будучи по родовой традиции воином, во время этого раздела он погиб, а дальше с фамилией приключилось что-то непонятное. Может, по желанию умершего или какой другой причине вдова его, записывая детей в русское подданство, вернулась к легендарному родовому корню «Гржим», но в переложении с латинского написания он до неузнаваемости изменился — так образовалась фамилия Грумм. В середине прошлого века внуки Ивана Гржимайло восстановили отцовскую фамилию, сохранна, однако, прибавку «Грумм». Но фамилия трудно воспринималась на слух, и в документах возникала чиновничья путаница. В 1899 году Департамент герольдии правительствующего Сената предложил-для упрощения, что ли, всему роду писаться «Грум-Гржимайло».

— Не сказал бы, что слишком упростили.

— Да, конечно… А после революции Григорий Ефимович, путешественник, решил отменить для себя решение царских геральдистов и восстановил отнятую ими буковку "м", не желая, как он полушутя объяснял, иметь в своей фамилии тринадцать букв. Поэтому ленинградская ветвь до сего дня пишется так, а мы этак. Смешно?

— Да нет, почему же. Спасибо вам…

7

При очередной встрече с правнучкой декабриста Николая Мозгалевского историком Марией Михаиловной Ьогдановой я спросил ее насчет Игнатия Гржимайлы.

— Целая история! — оживилась она, — Однажды, работая в архиве, я заметила по росписям посетителей фамилию «Грумм-Гржимайло». Укараулила на другой день, и мы познакомились. Это был Алексей Григорьевич сын путешественника. Он мне подтвердил, что Игнатий Казимирович Гржимайло принадлежал их роду

Игнатию Гржимайло какими-то путаными способами удалось превратить наследные деньги декабриста Николая Мозгалевского в долевой пай одного беспризорного, заложенного-перезаложенного поместья, где они вскоре уничтожились, потому что нежинский последыш знаменитого рода польско-литовских рыцарей оказался весьма нснадежным доверенным лицом. Не знаю, каким был служакой и воякой этот ротмистр, но в отставке он пристрастился к винишку и картишкам, вечно жил в долгу как в шелку, так что декабристу Николаю Мозгалевскому, как всегда, не повезло — денег своих он не получил.

Быть может, на том отставном ротмистре бесславно прервалась многовековая военная традиция Гржимов и — лучшие представители этого рода пошли в науку, которои новое время предоставило такие обширные поля сражений? Однако позже я узнал о поручике 4-го резервного батальона Брянского пехотного полка Александре Игнатьевиче Гржимайло, скорее всего сыне того ротмистра. Учился он в Полтавском кадетском корпусе, в 1862 году оыл прикомандирован к генштабу для подготовки в военную академию, но вскоре попал в опалу. Князь Витгенштеин, нс фельдмаршал, командовавший 2-й армией в декабристскую эпоху и к тому времени умерший, а генерал-лейтенант Эмилий-Карл Людвигович Витгенштеин выступил в «Военном сборнике» за усиление палочной дисциплины в армии. И вот сто шесть офицеров Петербургского военного гарнизона публично выступили с протестом. Среди них был и Александр Гржимайло, унаследовавший нравственные принципы своих дальних родственников-декабристов Николая Мозгалевского и Александра Корниловича… А чуть позже узнал я еще о нескольких воинах-Гржимах.

Михаил Грумм-Гржимайло был военным изобретателем и картографом, а брат его, член-корреспондент Академин паук СССР Владимир Ефимович Грум-Гржимайле, закончив Горный институт еще в 1885 году, более полувека отдал практике и теории металлургического дела — конструированию домен, мартенов, конверторов, вагранок, кузнечных, сушильных, отжигательных печей, научным обоснованиям «русского бессемерования», методов калибровки прокатных валков, термообработке сталей, выявлению законов движения плавильных газов, созданию школы отечественных металлургов. Незадолго до смерти свои труды он подытожил в классической работе «Пламенные печи», без которой доныне не может обойтись ни один квалифицированный делатель чугуна и стали, и вклад ученого, меру его участия в героической битве нашего народа за металл трудно переоценить…

Любознательный Читатель. Простите, но мы в нашем путешествии, кажется, ушли куда-то слишком в сторонузачем мне знать о металлургии, если меня интересует история?

— Многие упрощенно понимают историю как преимущественно историю жизни королей и полководцев, военных реляций и маршрутов завоевательных походов, а даино назрела потребность во всеобщей созидательной истории, в которую хорошо бы вписалась история русского металла, например.

— Однако в том, о чем вы сказали вначале, есть привлекательный для всех исторический драматизм, а вот нстория металлургического дела — это, простите, для узких специалистов.

— Не согласен. Просто мы не знаем истории, потому и не ощущаем драматизма многих ее воистину драматичных страниц. О металле? Пожалуйста! Общеизвестно, что этохлеб промышленности, основа экономического развития, и Петр I в числе первых сие понял. Как одержимый он метался по рудным местам России, заряжая своей энергией русских промышленников. В 1702 году Петр передал Никите Демидову казенный Невьянский завод с землями, лесами и горой Благодать. На нем срочно было налажено производство лучших в мире боевых ружей — до ста тысяч штук в год, так что Полтавскую битву выиграли, можно сказать, уральские мастеровые. За исторически короткий срок Демидовы — без телефонов и радио, вездеходов и вертолетов-поставили на Урале двадцать металлургических заводов. Уралу принадлежали мировые рекорды по выплавке чугуна на одну печь, по экономическим показателям расхода топлива и сырья. Демидовское железо «русский соболь» пошло в Европу. К 1718 году-за семь лет до смерти Петра — Россия по выплавке чугуна вышла! на первое место в мире, оставив позади Англию, Германию, Францию, Америку, не говоря уж о прочих. Мы выплавляли треть всего черного металла планеты! В XVIII. веке сама Англия покупала у нас по нескольку миллионов пудов железа в год. У академика Струмплина есть замечательные статистические таблицы…

— Интересно! А что же произошло дальше?

— Потомки Петра десятилетиями эксплуатировали богатое наследство, но с какого-то времени перестали заботиться о его приумножении. В начале царствования так называемого «либерального» императора Александра I нас оставляет позади Англия, в год его смерти, когда потребность социально-экономических перемен так остро ощутили декабристы, Россию по производству черных металлов обгоняет Америка, вскоре после этого Франция, за ней Германия и даже Бельгия. Незаметно нарастающий исторический драматизм привел к чудовищному факту -, в конце XIX века у подошвы знаменитой железной горы Благодать были уложены бельгийские рельсы!

— Россия, этот великан, так отстала?!

— Ага. Вот вы, кажется, уже начинаете ощущать драматизм ситуации! Только, наверное, еще не представляете степени нашего отставания. Были годы, когда на долю России приходилось менее трех процентов мирового производства железа! А ведь на ее территории практически неисчерпаемые залежи богатых руд, коксующегося угля и марганца! К концу девятнадцатого века дело пошло веселей, но далеко не так, как требовало время. В 1894 году Россия выплавляла восемьдесят три миллиона пудов чугуна, Англия — четыреста пятьдесят семь.

— В пять раз больше!

— В пять с половиной. Америка-в пять, Германияболее чем в четыре, Франция — в полтора. Впрочем, еще до конца века всех обошли Соединенные Штаты. Черный металл — это иголка и сковородка, плуг и локомотив, мотор и корабль. На железе и его сплавах основывается вся современная материальная цивилизация! Народ, в достатке обладающий черным металлом, имеет возможность поднять все отрасли индустрии, сельское хозяйство, уровень жизни, выделить средства и людские резервы для развития культуры и наук, наконец, может быть спокоен за свою безопасность… И вот такие люди, как Владимир Ефимович Грум-Гржимайло или позже его сын Николай Владимирович, тоже ученый-металлург, сочли необходимым применить свои недюжинные таланты к этой основе основ, помочь народу в битве за металл. Такая основа плюс неизбежные социальные изменения…

— Спасибо. Дальше?

— Минуточку! Драматизм возрос до предела после гражданской войны, когда мы получали чугуна менее трех процентов от довоенного производства. Кстати, в 1915 году в Петрограде было создано «Металлургическое бюро В, Е. Грум-Гржимайло», за три года разработавшее почти полтораста типов печей, А в 1925-м Владимир Ефимович, побывав на международном конгрессе специалистов в Париже, убедился, что русская школа металлургов идет впереди, и сразу же по возвращении написал в ВСНХ с обычной своей прямотой: «За границей найдутся и деньги, и лаборатории, и научно подготовленные люди, которые подхватят на лету русскую мысль, переработают ее и преподнесут нам ее в виде новых заграничных методов… Так было с Яблочковым, Лодыгиным, Черновым, Поповым — так будет и с Грумом». Нет, не стало так! Нашлись и деньги, и лаборатории, н ученые, и вскоре начала осуществляться давняя идея Грум-Гржимайло-наш народ взялся за создание крупных угольно-металлургических центров на востоке.

— Вот я и говорю-"догнать и перегнать"…

— Именно!

— Америка давным-давно опередила всех по всем экономическим статьям, а мы пытались и так, и этак догнать ее, да только все больше отставали.

— Минуточку! А вы знаете, чем закончилась историческая битва за черный металл?

Любознательный Читатель. Ну, я же, как и вы, только любитель в истории, причем меня, как и вас, больше интересует се отражение в судьбах людей…

— Несмотря на то что последняя война вывела из строя наш южный промышленный район, за двадцать пять лет мирной жизни мы не только догнали эту «недосягаемую» Америку, но снова, спустя два с лишним века, вышли на первое место в мире по главным металлургическим показателям — чугуну, стали, добыче руды, ферросплавам, огнеупорам! Каждая пятая тонна стали планеты выплавляется в наших печах и конверторах… Поэтому-то некоторые из нас могут спокойно заниматься отражением истории в чем или ком бы то не было…

Назвать Григория Грумм-Гржимайло, как н Николая Миклухо-Маклая, путешественником было бы слишком недостаточным. Верно, маршруты его странствий прихотливо окольцевали обширные районы Евразии — Крым, Калмыкию, Молдавию, Урал, Закавказье, Среднюю Азию, Алтай, Памир, Тянь-Шань, Сибирь, Забайкалье, Дальний Восток, Туву, Монголию, Джунгарию, Гоби. Верно, что он был выдающимся географом. Открыл глубокую, лежащую на полтораста метров ниже уровня океана котловину. Его именем назван ледник в Синьцзяне. Русским географическим обществом он был удостоен премии имени Пржевальского, Парижская академия присудила ему премию имени Чихачева. Однако Григорий Грумм-Гржимайло, как и Николай Миклухо-Маклай, был разносторонним естествоиспытателем, применявшим синтетический комплексный метод при изучении лика земли, мертвой и живой природы, человека. Географ-описатель и географ-открыватель, геолог, минералог, лепидоптеролог, ботаник, энтомолог, почвовед, зоолог, этнограф, экономист, социолог, опубликовавший более двухсот научных работ, в том числе 4пгндаментальный четырехтомный труд о Западной Монголии и Урянхайском крае, труд, из которого я узнал, что ученый был еще и замечательным историком…

В Ленинград я так и не собрался, потому что надо было срочно заканчивать эту книгу, и каждый день был дорог. А очень хотелось покопаться в архивах отца и сына Грумм-Гржимайло, чтоб найти не только, скажем, родословное древо потомков легендарного славянина Гржима, но и, быть может, совсем неизвестное и неожиданное, как это счастливо случилось с таким же, как я, любителем в австралийском архиве Николая Миклухо-Маклая, чьи мысли о природе русского гуманизма дошли до соотечественников лишь спустя столетие…

А однажды я встретил Софью Владимировну Грум-Гржимайло вместе с ленинградской подругой на традиционной встрече декабристских потомков, что регулярно проходят в доме ь 10 по Гоголевскому бульвару, где висит единственная в Москве напоминающая о декабристах безымянная мемориальная доска. Они сидели рядом, ставшие, наверно, от возраста и давности знакомства похожими друг на друга, понимающе-воспоминательпо переглядывались во время доклада, одинаково замерев, слушали старинную музыку.

После концерта я подошел к ним.

— Что же вы не звоните, не заходите? — Голос Софьи Владимировны был слабым, но с бодринкой. — Нет, нет, я чувствую себя неплохо! И телефонные разговоры переношу отлично — это тоже жизнь, а и ее не боюсь, у Гржимов научилась воевать.

— Да, отменные воины были в древности, — сказал я, думая о том, как бы поаккуратней закруглить разговор, чтобы не переутомлять ее, но не тут-то было.

— Не только в древности. Мой покойный супруг был в молодости отменным артиллеристом! За четыре года той германской войны от души погромыхал своим орудием, не потерял ня одного батарейца и в восемнадцатом п amp;решел всем составом на службу революции.

— А потом тихие битвы в науке…

— Почему тихие? Он был рыцарем в ней, вооруженным с головы до пят. Много сделал в практике металлургии. Помню, как в тридцатые годы при реконструкции литейно-ковочного оборудования одного крупного завода он сэкономил государству три миллиона валютных рублей. Как ученый, всю жизнь занимался металлургией на молекулярном уровне, спектральным анализом элементов, их структурой, и специалисты считают, что Николай Владимирович проделал работу за целый научно-исследовательский институт.

— Можно бы учредить научный рыцарский орден Гржимов…

— Несомненно! Только у Николая Владимировича снл и времени не хватило, чтобы до.биться общего признания своих трудов. Итоговая его монография так и не была напечатана. Э1 им-то я и занимаюсь, однако сердце, знаете, не всегда выдерживает.

— Да, девятый инфаркт…

— Ну, этого-то инфаркта я совсем не боялась! — засмеялась она.

— Простите, Софья Владимировна, но не станете же вы утверждать, что у вас выработалась привычка, — в тон спросил я.

— Привычка — само собой, однако я была уверена, что девятый инфаркт мне ничем особым не грозит, потому что Григорий Ефимович когда-то мне говорил, будто число девять на Востоке-священное, счастливое.

— А вы с ним разве встречались?

— Не раз. Я была почти юной и танцевала еще неплохо, а он к концу жизни стал благообразным, спокойным и мудрым, как индийский гуру. Он много видел, много знал, последние годы много болел, но никогда не терял своего особого юмора, и для нас было большим удовольствием его слушать. Помню один из последних его рассказов… Если у вас есть время.

— Времени у меня вполне достаточно.

Это нежданное степное знакомство Григория Ефимовича Грумм-Гржимайло произошло почти сто лет назад, а Софья Владимировна полвека помнила подробности его рассказа. Маленький экспедиционный отряд шел монгольской степью. Зной, усталость и давным-давно ни одного встречного. Проводник с переводчиком ускакали куда-то искать воду — впереди была страшная пустыня Гоби. Вдруг на горизонте появился столб пыли, послышались выстрелы. Отряд приготовился в случае.чего дорого отдать свою жизнь, но Григорий Ефимович приказал пока не. стрелять. Несколько десятков конных степняков, вооруженных английскими карабинами, окружили отряд и знаками приказали следовать за ними. Григорий Ефимович показывал им пустую флягу, карту — они все это отобрали вместе с винтовками, так что пришлось подчиниться. Пригоняют их к стойбищу, и Григория Ефимовича ведут в самую большую, богато украшенную юрту. А там на войлоке стонет и скрипит зубами человек — тайша, степной князек. Как узнать, что с ним? Камни, аппендицит, заворот кишок, перитонит? Может, просто объелся — рядом с юртой были следы обильной трапезы. Единственное, что мог сделать ученый, — дать болезному двойную дозу глауберовой соли. Путешественников отпустили, вернув все, и отряд на рысях удалился искать проводника и переводчика. Лихо скакали, оглядываясь назад, но через несколько часов снова раздались выстрелы, и раздельные столбы пыли быстро надвигались сзади. Что делать, если пациент умер? Отряд снова изготовился, только Григорий Ефимович разглядел в бинокль девять всадников на линии горизонта и успокоил спутников. Подскакавшие монголы, улыбаясь, жестами показали, будто сыплют в рот порошок. Пришлось отдать им весь запас, в ответ получив подарок — полуживого, наверное, с отбитой печенкой, но жирного барана…

— Довольно смешно, не правда ли? — спросила Софья Владимировна.

— Вполне, — согласился я и добавил: — Пока вы болели, я узнал о том, как история вытворяла что хотела с родовой фамилией Гржимов. Очень интересно!

— Между прочим, и с фамилией декабриста Корнилбвича произошел однажды почти невероятный случай. После Сибири он именовался «Без-Корнилович».

— Да, я видел в «Алфавите декабристов» эту фамилию в скобках после основной, но не мог понять, что это такое.

— А вышло так. Когда Михаила Корниловича, деда Григория и Владимира Грум-Гржимайло по материнской линии, производили в какой-то армейский чин, Николай I решил исключить из списка брата известного декабриста и начертал на докладе: «Утверждаю без Корниловича». Канцеляристы поняли эту резолюцию по-своему, и таким об— разом братья получили новую фамилию. Это напоминает историю с подпоручиком Киже… Заходите, пожалуйста, я вам кое-что покажу интересное из прошлого.

И вот я снова подхожу к высотному дому на Котельнической набережной, в котором нежданно встретился с живой памятью о декабристе-историке Александре Кориилбвиче. Мемориальная доска на стене одного из крыльев… Выдающийся советский историк академик Михаил Николаевич Тихомиров жил в этом доме последние годы. Оставил богатое научное наследие: исследовал «Русскую правду» Ярослава Мудрого, Москву и другие средневековые русские города, городские и крестьянские восстания на Руси, исторические связи русского народа с южными славянами с древнейших времен… Все интересно!

По стенам квартиры Софьи Владимировны ГрумГржнмайло-старинные портреты ушедших из жизни людей — масляные, акварельные, карандашные, дагерротинные, фотографические. Некоторых я узнаю, но большинство лиц незнакомых-с бакенбардами, бородками клинышком, с окладистыми лопатами и совсем безбородые, в усах и без них, в очках и пенсне, в форменном, казенном и партикулярном одеяниях, но что-то было общее в осанке, чертах и, главное, выражении лиц и глаз. Конечно, так и должно быть — все родственники, хотя и разных семейных ветвей, однако все же не это определяло главное сходство. Передо мной явилось несколько поколений русских интеллигентов, полтора века честно трудившихся на благо своего народа.

— Кондратий Иванович Грум-Гржимайло,-подводит меня хозяйка к одному из самых старых портретов. — Родился еще в конце восемнадцатого века. Слыл на Лите;"! — ном проспекте Петербурга чудаком, потому что, когда появлялось солнце, он выходил на балкон с голой спиной. Загорал… Имел научные звания кандидата философии и Доктора медицины и хирургии. Первым в России сделал операцию перитонита. Тридцать три года редактировал первую русскую медицинскую газету «Друг здравия». Выпустил множество статей и книг, в основном по гигиене, был первым русским врачом-писателем…

Портрет декабриста Александра Корниловича — только из книжного издания. К сожалению, художник-декабрист Николай Бестужев, не успел в Сибири написать его портрета — Корниловича странным образом увезли назад, в Петербург, который он так любил и хорошо знал, как любил память о великом основателе города, посвятив ему первый выпуск первого нашего исторического альманаха «Русская старина». К, тому времени я успел посмотреть работы А. Г. Грумм-Гржимайло о декабристе, написанные по семейным архивам, и труды самого историка-декабриста «Нравы русских при Петре I» и «Частная жизнь русских при Петре I». Из статей Л. Г. Грумм-Гржимайло узнал и об интересном письме декабриста брату Михаилу от 24 июня 1832 года. Оно было написано в крепости, но узнику, очевидно, было позволено встречаться с людьми, нужными ему для его исторических занятий. «Знаешь, я думаю, что Карамзин решил кончить свою историю XII веком. Я всячески уговаривал продолжить ее по крайней мере до воцарения Петра, но он на все мои убеждения отвечает одно: „Там писать нечего“…» На портрете Александр Корнилович в форме штабс-капитана генерального штаба.

— Чин этот, между прочим, он получил за работу экскурсоводом, — говорит хозяйка.

— Как так?

— Он хорошо знал языки и однажды провез по Петербургу и Кронштадту одного важного иностранного гостя, который в письме царю поблагодарил сопровождавшего его офицера… А это мои отец Перов Владимир Иванович. Сфотографировался студентом Петербургского университета.

— Что-то, знаете, очень характерное есть в его облике, — замечаю я, рассматривая нисколько не пожелтевшую, ясную фотографию столетней давности. Во взгляде студента — решимость, твердость, какая-то одержимость. — Такими были народовольцы…

— А он и был народовольцем.

— Расскажите, пожалуйста, о нем!

— Обычная биография думающего и честно мыслящего молодого человека тех лет… Вел революционную пропаганду среди петербургских рабочих. Был арестован в марте 1881 года вскоре после покушения на Александра Второго… Кстати, у меня есть книга, где приведена точная дата.

Рассматриваю эту, теперь уже старую книгу, изданную в 1930 году Всесоюзным обществом политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Глава «Хроника арестов»… Знакомые имена — Желябов, Перовская…

Святые времена и святые имена! Народовольцы ошибались в выборах методов борьбы, возлагали надежды на террор, считали рабочие организации подсобной силой грядущей революции, но история все же так распорядилась, чтобы Россия вначале прошла через декабризм и народничество. Народники тоже были проторителями трудных путей в будущее, и, как декабристам, им должна быть отдана частица нашей уважительной памяти: пора бы, например, музей открыть шестидесятников и народовольцев!

Выдающийся русский революционер, из крепостных, Андрей Желябов был арестован за несколько дней до покушения 1 марта и, узнав об аресте первомартовцев, потребовал, чтоб его судили вместе с ними, как ветерана революционного движения! Софью Перовскую арестовали, судя по «Хронике арестов», 7 марта. 17 марта в чайной у Невской заставы был арестован Владимир Перов.

— Прямо на сходке взяли, с поличным. У этого дома я побывала…

В начале апреля Желябова, Перовскую, Кибальчича, Михайлова и Рысакова казнили, над остальными продолжалось следствие. Владимир Перов год просидел в Трубецком бастионе Петропавловской крепости, был приговорен к пяти годам каторги, замененной ссылкой из-за многочисленных протестов общественности против суровых мер царских властей.

— Вместе с одним из своих товарищей-тоже народовольцем-Ивановым отец отбывал ссылку в Минусинске.

Опять Минусинск! Сколько же политических ссыльных прошло через этот крохотный сибирский городок, начиная с декабристов, в том числе Николая Крюкова, братьев Беляевых, Петра Фаленберга, Николая Мозгалевского и других? И Ленин бывал в Минусинске проездом по тому же случаю, Кржижановский и опять же другие. Связь времен, идей, людей и больших исторических событий прошла через один географический пункт, который, как сказано по другому, правда, случаю, был «на карте генеральным кружком отмечен навсегда»…

— Отец рассказывал мне о тяготах и унизительности ссылки, о революционной пропаганде товарищей среди пригородного крестьянства Минусинска.

Она вдруг засмеялась, что было совсем неожиданно, и а ответ на мой недоуменный взгляд сказала:

— Вспоминал он один случаи.

Ссыльные народовольцы должны были каждый день приходить в полицейский участок и отмечаться — за ними был строгий надзор, и донесения об их поведении, образе жизни и встречах регулярно отправлялись в Петербург с мельчайшими подробностями, если что-либо вызывало подозрение полиции. Однажды Владимир Перов заболел и не явился к сроку. Иванов пришел один.

— А где Перов? — спросил полицейский чип.

— Он не может, у него плеврит.

Чин записал на бумажке «Плеврит» и послал двух полицейских к дому, где жили ссыльные:

— Живв-ва! Тащите его вместе с этой собакой Плевритом.

Запыхавшиеся блюстители забежали прежде всего к дворнику.

— Дома Перов?

— Где ж ему быть?

— А Плеврита такого ты знаешь?

Дворник заморгал глазами, почесал бороду.

— Говори! Приказано срочно тащить в участок Перова вместе с этой собакой Плевритом!

— Тады пошли, — говорит дворник.

Полицейские, дико выпучив глаза, смотрели, как дворник направился к собачьей конуре, отвязал лохматого пса и подал цепь полицейскому:

— Веди, коли надо.

— Ты что, изгаляться?! — занес кулак блюститель.

— Так ежели велят! Меня-то за что?

— Говори толком — у Перова есть кто-нибудь из посторонних?

— Никого нетути. С вечера не подымался, горит в жару, меду просил. Лекарь был, давно ушел.

Полицейские подумали-посудачили — да и отвели невинную собаку в участок: у кобелька была кличка, которую дали ему ссыльные, — Ливер…

— Отбыв ссылку, отец эмигрировал, — продолжает хозяйка. — Жил в Льеже, где и женился на маме. Ее звали Екатерина Квентилиановна, урожденная Никольская.

— Редкое отчество.

— Мой дед Квентилиан Дмитриевич был военным, полковником артиллерии. За боевые заслуги на Шипке награжден золотым оружием и повышен в чине, стал генерал-майором.

— Как перевиваются события! А имя откуда такое необычное?

— Он был пятым сыном в семье…

Мы вновь вернулись к студенческому портрету народовольца Владимира Перова.

— Отец умер в 1942 году… Здесь, в Москве. И знаете, какое он письмо получил из-под Минусинска незадолго до смерти? Дети тех, кто более полувека назад знал его там, прислали несколько теплых слов. В Москве, мол, сейчас голодно, холодно и опасно. Приезжайте, приютим и прокормим…

Мне перехватило горло, и я ничего не мог сказать.

— Никуда он не мог поехать, — грустно закончила Софья Владимировна. — Ему было восемьдесят два года… А вот малоизвестный портрет Григория Ефимовича, путешественника… Взгляните, какое одухотворенное лицо!

Это был портрет, относящийся ко времени первых экспедиций путешественника, — казенная тужурка, «чехозская» бородка, внимательный, ищущий взгляд скво:ь стекла очков. Совсем молодым, едва за двадцать, он уже побывал с энтомологическими экспедициями в Среднем Поволжье, изучал лепидоптерологическую фауну в Прибалтике, провел комплексные научные исследования а Средней Азии, два сезона изучал Памир — его географии), геологию, ископаемую и живую фауну, флору… Все эти годы его ждала та, которой он поклялся в вечной любви.

— К сожалению, портрет его жены вместе со множеством документов, книг и картин погиб в 1941 году — в наш дом попала фашистская бомба. А она была чрезвычайно интересным человеком, Евгения Дмитриевна, урожденная Без-Корнилович.

— ???

— Да, он женился на двоюродной сестре. Она окончила консерваторию по классу пения, прошла курс у известной итальянской певицы Превости. Как писал Алексой Григорьевич, однажды имела честь исполнять романсы Чайковского под аккомпанемент их автора. И вообще была человеком незаурядным и в молодости, как тогда водилось, много поработала над собой. Сдала экстерном экзамены в университете, получив право заниматься педагогической деятельностью. Владела языками, самоотверженно помогала мужу…

Новые и новые портреты.

Михаил Ефимович Грум-Гржимайло. Облик воина. Офицерский мундир, погоны, кожаный темляк, резольверная портупея. Он был участником экспедиции старшего брата на Памир, в Тянь-Шань, в Центральную Азию. Военный изобретатель — знаменитое «горное седло Грум-Гржимайло» и другое, что не популяризировалось.

— В начале века под Парижем был устроен военный смотр. Присутствовали Пуанкаре, Вильгельм, Георг Пятый и Николай Второй, — говорит Софья Владимировна. — Вильгельм был особенно доволен тем, что его установленные и наведенные заранее пушки бьют точнее французских и английских. И вот на горизонте артиллерийского полигона появилась туча пыли — беспорядочные казачьи сотни ворвались на поле с гиком и свистом. Все оживились, но с недоумением и пренебрежением смотрели на конницу, которая совсем смешалась перед смотровыми трибунами. Казаки вдруг развернулись и ускакали, а когда пыль улеглась, на полигоне остались легкие пушки с прислугой и начали быстро, беспрерывно и без промаха бить по мишеням, поразив даже те дальние, что остались невредимыми после немецкой стрельбы. Снова появились казаки, окружили орудия и ускакали, оставив чистое место… Орудийные вьюки изобрел Михаил Ефимович…

Этот русский офицер был мастером на все руки — слесарем, плотником, столяром, кузнецом. Дачу под Петербургом отделал карельской березой так, что она стала похожей на маленький дворец необычайной красоты. И все своими руками, ни единого гвоздя там чужой молоток не забил.

— Выдумщик был… Однажды на рождество пригласил на дачу гостей из города, и потом пошли разговоры по всему Петербургу о его необычной, так сказать, скульптурной работе. Михаил Ефимович свез в сад девять породистых павших лошадей и заморозил их в живописных динамичных позах, подсветил фонарями и прожекторами… Что-то фантастическое получилось и в то же время реальное! У него была замечательная коллекция оружия всех времен и народов… А вот и третий брат — Владимир Ефимович, металлург… В Сибири, кстати, вашей работал, в Томске.

Портреты оживали, большое славное семейство входило в историю своего народа и других народов Европы и Азии, тоненькими прочными ниточками вплеталось в непрерывную вервь времени и человеческих деяний.

— А как Владимир Ефимович в Сибири-то оказался?

— Тяжелая история, начавшаяся на Урале. Он работал управляющим Салдинским горным округом и вступил в затяжной конфликт с Демидовыми, как когда-то Татищев… Да, с влиятельными и сказочно богатыми потомками владельцев знаменитых уральских заполов. Он СЛУЖИЛ у них и пошел против них.

— Каким образом?

В.Е. Грум-Гржимайло, оказывается, поддерживал справедливые требования рабочих о сокращении трудового дня. По шестнадцать часов стояли у демидовских печей люди! Из них выжимали все соки, труд рабочих и рудные богатства России последние Демидовы обращали в золого и проигрывали миллионы в игорных домах Монте-Карло, купались в роскоши, сорили деньгами в Париже и Лондоне, княжеский титул купили в Италии — Сан-Донато.

— Они и крестьян прижали в Салдинском округе. Отобрали землю для охоты и прочих увеселении, парков и оранжерей — устраивали зимой лето. Владимир Ефимович выступал в защиту крестьян, которые отчаялись уже до того, что последний их ходок повесился в Сенате на лестнице. Демидовым все же пришлось потесниться, вернуть земли, но главному специалисту Салдинских заводов они дали отставку.

Портреты дополняют документы-напечатанные и рукописные, официальные и частные, высвечивающие то личности, то события… Металлург, сын металлурга, — Николай Владимирович Грум-Гржимайло.

— Помните, я вам говорила о происхождении фамилии Без-Корнилович из резолюции Николая Первого? А вот интересный документ 1918 года…

«Послужной список прапорщика Н. В. Грум-Гржимайло II… Младший офицер 3-ей батареи… Участвовал в кампании против Германии и Австро-Венгрии… Ранен от разрыва гранаты в левую руку с повреждением первых суставов и трех пальцев… В лейб-гвардейской 2-ой артиллерийской бригаде участвовал в позиционной войне в районе Скалата (Галиция). Ранен пулей в плечо».

— Вот эта пуля, — Софья Владимировна приносит шкатулку, и я рассматриваю тяжелую остроконечную немецкую пулю времен первой мировой войны.

«…На основании положения о демократизации армии от 30 ноября 1917 года общим собранием солдат избран командиром 3-ей батареи… В отпусках, в плену и отставке не был…» Интересна и подпись под этим документом: «Командиръ лейб-гвардии 2-ой артиллерийской бригады полковникъ Н. Без-Корнилович».

— Потом Политехнический ленинградский институт к работа в Перми, Днепропетровске, Москве. Работал он не жалея себя, и я ничего не могла с ним поделать. Говорил: «России нужен металл, без него нас легко сомнут». Потом арест, ссылка в Сибирь, в Мариинск. В Большом театре мне сказали: «Порви с врагом народа официально», а я порвала с театром, пошла по всем, кто его знал. Вот письма президента Академии наук Карпинского, академика Павлова…

Президент писал, что работа этого инженера «ценится, а изобретение его, принятое Наркомтяжпромом, в настоящее время осуществляется». М. А. Павлов: «Знаю Николая Владимировича Грум-Гржимайло с малых лет и хорошо знаком со всей его деятельностью как инженера… Исследования по термообработке чугунов… Впервые в мире практическая наладка производства ковкого чугуна с применением полностью механизированной технологии. Экспресс-анализ чугуна непосредственно у печей… Обработка стали на автоматах… Освоение новых гальванопокрытий… Твердо убежден в том, что он принадлежит к числу тех людей, которые не в состоянии быть вредителями в том деле, которое им поручают».

— Разобрались, перевели на Златоустовский завод, освободили, извинились, и он еще сорок лет работал, отдав последние силы капитальному теоретическому труду о внутренней природе металлических сплавов. Как он работал!..

Все они, Грумы, умели работать, а я это качество всегда считал главной характеристикой человека. Читаю давние письма Груму-металлургу, сыну металлурга, от Грумма-ботаника, сына путешественника, перебираю фотографии, документы, просматриваю старые газеты и журналы. В труднейшие послереволюционные годы Григории Ефимович Грумм-Гржимайло не прерывал работы, сидел за столом до обмороков, заканчивая главный труд своей Жизни — четырехтомную научную эпопею «Западная Монголия и Урянхайский край»… Вот до боли знакомые имена в воспоминаниях Алексея Григорьевича Грумм-Гржимайло: «Хорошо помню, как в один воскресный день 1919 года к нам неожиданно зашел Федор Иванович Шаляпин, и не один, а с Максимом Горьким. Алексей Максимович, как известно, был председателем созданной тогда комиссии по улучшению быта ученых и хотел лично познакомиться с условиями жизни моего отца и его семьи. Это был незабываемый день. В кабинете отца оба гостя пробыли сравнительно недолго, но много говорили о своих планах на будущее. Несмотря на трудное время, будущее это рисовалось им ярким и безоблачным, полным творческих замыслов».

А вот несколько последних писем А. Г. Грумм-Гржимайло двоюродному брату Н. В. Грум Гржимайло. От 26 января 1961 года: «Недавно, неделю тому назад, в президиуме географического общества стоял вопрос относительно предложенного мной к изданию сборника писем известного путешественника по Центральной Азии Г. Н. Потанина. Я взялся за эту работу, так как был уверен, что никто и некогда не пожелает затратить на „раскопки“ материялов столько времени, сколько мне пришлось это сделать. Мной уже собрано 300 писем Г. Н. Потанина». От 18 мая 1986 года: «Обязательно приеду в Москву. Мне необходимо похлопотать об издании „Писем Г. Н. Потанина“, обработку которых я закончил и теперь буду писать к ним вводные статьи. Составил библиографию трудов Потанина — 490 названий».

Вскоре он умер, а через двенадцать лет вышел первый том четырехтомного собрания писем замечательного сибирского ученого и путешественника. Доктор исторических наук Э. М. Мурзаев писал в связи с выходом книги, что ранее он представлял себе образ Г. Н. Потанина как ученого. «Когда же я прочитал первую книгу его писем, то увидел человека великодушного, энергичного, большого патриота своей страны и парода, стойкого в своих убеждениях, эрудированного и талантливого, с твердыми принципами и великой трудоспособностью». Рецензент отмечает также «кропотливый и грандиозный труд А. Г. Грумм-Гржимайло (1894-1966), который 10 лет посвятил попеку писем в разных архивах Советского Союза и снабдил этн письма подробными комментариями».

8

Прежде чем выйти на исторический большак, вообразям себе возможную встречу Григория Ефимовича Грумм-Гржимайло во время его путешествия по Урянхайскому краю с одним интереснейшим русским человеком, фамилия которого в тех местах прочно заместилась прозвищем Карасал…

Любознательный Читатель. Интересно, однако мы опять уклоняемся в сторону… Когда же финишная прямая?

— Путешествие в прошлое — не бег по спринтерской дорожке и не езда по гладкому шоссе. Множество заброшенных проселков, троп, забытых большаков, а то н сплошное бездорожье на много верст, перекрестки, ответвления, пересечения, спуски, подъемы, шаткие мостки, гати… К финишу, если уж пошли, все же дошагаем, хотя и не скоро. А пока хорошо бы посмотреть, как большая история проходит через одного человека.

— Тогда пошли. Что значит «Карасал»?

— «Черная борода»… Человек этот появился в глухом углу Урянхайского края, как называли Туву тогда, в середине девяностых годов прошлого века. Срубил на солнечной приверхе Бий-Хема, то есть Большого Енисея, избушку. В округе — тучное высокотравье, богатая пушным и съедобным зверем тайга, медоносы, под боком рыбная река… Он начал тут жить и работать. Это был еще совсем молодой человек, едва за двадцать, но жил бобылем, оброс бородой…

Любознательный Читатель. Беглый какой-нибудь? Или новая «робинзонада»?

— Через несколько лет, однако, привез «снизу» двенадцатилетнюю девочку, которую взял из большой бедной семьи рыбака на пропитание, услужение и воспитание.

Карасал обращался с нею заботливо, нежно, а она привязалась к нему, как к самому близкому человеку, быстро взрослея и хорошея, и случилось так, как должно было случиться в таких обстоятельствах с молодыми людьми: Марина стала его женой, и в 1904 году, когда ей было неполных семнадцать, она родила Карасалу сына. Через полтора года они обвенчались в селе Каратуз, где была ближайшая церковь.

Карасал был феноменально трудолюбив. Вставал, как птица, с зарей и ложился в сумерках, когда птицы смолкали. Умел, кажется, все-выделать шкуру, подковать лошадь, стачать сапоги, сплести сеть, связать плот, согнуть дугу, мог холостить жеребцов, косить, пахать, сеять, коптить рыбу и мясо, качать мед. По примеру первых крестьян-поселенцев начал выращивать хлеб. Сеял озимую рожь, полбу, ячмень, обмолачивал снопы зимой на ледовом току и сам же молол муку на примитивной мельнице… Держал рабочих лошадей, стадо крупного рогатого скота.

— Типичный сибирский кулак? Один же он не мог справиться с таким хозяйством!

— Не спешите с ярлыками. Его заимка стала с годами семейной колонией. Подселился брат и брат жены, потом третий брат. С детьми тут жило около двадцати человек, и, по сибирским статистическим нормам даже 1930 года, это было середняцкое хозяйство. Из письма сына Карасала, написанного 26 августа 1973 года в Симферополе:

«Акклиматизация злаков потребовала немало лет упорного труда. Тувинцы съезжались к нему большими группами, и он подробно рассказывал о своих опытах, предлагал семена, убеждая обрабатывать удобные земли, чтоб иметь свой хлеб — верную гарантию от голода, средство стать независимыми от купцов-хапуг». А вот выдержка из первого тома «Истории Тувы»: «Суровые природные условия Тоджи препятствуют развитию земледелия, так что русские переселенцы, создав здесь земледелие, совершили своего рода трудовой подвиг». И одним из первых среди них был Карасал. Из того же письма: «Он завел плуги, бороны, сенокосилку, конные грабли, работал на них только сам и только сам их ремонтировал»… Впрочем, был у него один постоянный помощник из урянхайцев — Сундуй.

— Батрак?

— Судите сами. Однажды — тогда Карасал еще жил на заимке один с молодой женой — он ехал глухим местом и услышал стоны. На земле поодаль от тропы лежал связанный тувинец. Карасал подъехал, наклонился и отпрянул — человек находился в последней стадии дурной болезни. Карасал узнал эту болезнь, потому что в юности некоторое время работал учеником фармацевта окружной аптеки. На заимке он держал шкаф с медикаментами, собирал местные лекарственные травы. Поместил Сундуя в бане и начал лечить. Марина Терентьевна, опасаясь, что Карасал сам заразится, просила отвезти больного «вниз», но тот не согласился. Посещая больного, он соблюдал осторожность и делал гарантирующую дезинфекцию. Жена постепенно привыкла, сама носила к двери бани еду и после подолгу терла чашки золой и речным песком. Через несколько месяцев язвы на теле Сундуя стали рубцеваться, обезображенное лицо очистилось. Карасал повторял лечение спустя год и начал пускать Сундуя в дом, а вскоре этот тувинец юридически стал его собственностью.

— Как это — собственностью? Что-то чудовищное! По какому праву?

— По местным законам, что ли. Если у больного такой болезнью наступала последняя стадия, его по распоряжению нойона вывозили в отдаленное место и оставляли. Тоджинский нойон Томут, подробное знакомство с которым у нас впереди, однажды увидел Сундуя и — цитирую еще одно письмо — «отказался его принять и сказал, что он у нас похоронен, считается мертвым, и зачислить его живым я нс могу». Сундуй, так обязанный Карасалу, сопровождал его всюду, помогал по хозяйству, которое постепенно становилось культурной многоотраслевой фермой. Первым из русских поселенцев Карасал распахал клин под «зеленку», на корм скоту, выписывал холмогорок аж из Омска…

— Другими словами, повторяю, это был типичный так называемый «справный мужик»?

— Этот «мужик» имел хорошую библиотеку, играл на скрипке и флейте, выписывал через Минусинск ноты из столицы, был членом Иркутского отдела Русского географического общества, построил метеостанцию и сообщал показания приборов в Иркутск и Томск… Он был в этих краях пионером. Прилагал к силам природы свои труды, осваивал «медвежий угол», нес туда культуру. У него установились прекрасные отношения с местным населением, которое было задавлено бедностью, темнотой, эксплуатацией богачей и обманом купцов. Он хорошо владел тувинским языком, и даже из соседних хошунов араты ездили за добрым советом к этому не совсем обыкновенному русскому… Вы еще не потеряли интереса к нему?

— Наоборот. Кажется, эта личность воистину была незаурядной, а деятельность Карасала — любопытная страничка созидательной истории, о которой мы говорили.

— Правда, вы еще не знаете, в какую главу истории он вписывается, и финиш этого отрезка нашего путешествия будет для вас достаточно неожиданным.

— Жду очередной случайности, хотя начинаю замечать, что они, эти так называемые случайности, имеют под собой какую-то глубинную причинность, логику и детерминизм. Так что же стало с Карасалом, его хозяйством, чем закончилась эта пионерская деятельность?

…Рассматриваю фотографии Карасала, его жены, детей, братьев. Со всех снимков Карасал смотрит прямо тебе в глаза; вот он стоит в «романовском» полушубке с опушкой и меховой шапке, такой же густой и черной, как его борода; вот сидит за круглой тумбочкой, уже постаревший, благообразный, но взгляд тот же — прямой, открытый и страстный, как у проповедника, а толстопалые, привыкшие ко всякой работе руки тяжело лежат на какой-то старинной книге.

— Не был ли он старообрядцем или религиозным сектантом? Таких по Сибири всегда селилось много, и все они отлично умели обживать глухие места…

— Да, в Туве селилось немало раскольников, искавших свою легендарную Беловодию. Но Карасал не был религиозным фанатиком…

Рассматриваю план усадьбы Карасала и его дома,

Зал, который в зимнее время был школой для русских и тувинских детей. Рядом кабинет хозяина о трех окнах с библиотечным углом и примыкающей спальней. Столовая, кухня, комната брата. Поодаль — трехкомнатный домик другого брата. На общем дворе хлебный амбар, завозня, поднавес для инвентаря. Не обозначены конюшня и скотный двор, зато перед окнами Карасала, чуть наискосок, — метеоплощадка… А вот выписки о Карасале из множества статистических и краеведческих трудов, новые письма людей, знавших и помнивших этого человека.

Идиллически-пасторальная картинка, которую с моей помощью нарисовал, быть может, в своем воображении читатель, начинает раздвигать рамки, полниться светотенями, неповторимыми подробностями, приобретать глубину и жизненную сложность. Географический центр Азиина первый взгляд — будто бы забытое богом и людьми место, столь далекое от бурных событий 1917-го, предшествующих и последующих годов. Но нет, экономические, социальные, политические, национальные, международные, иные попутные проблемы на переломе двух исторических эпох и тут сплелись в тугой узел!

Читаю дореволюционную справку о хозяйственной деятельности Карасала и его русских соседей — со спекулятивными преувеличениями, потому что их автор подал в правительство записку, изображая приятную для августейших очей картину, и 20 января 1908 года Николай II изволили начертать на докладе «Прочел с большим удовольствием»… В «Известиях Красноярского отдела Русского географического общества» значится, что пашня Карасала занимала всего пять десятин, а по сибирским меркам это было совсем немного; вспомним, что выходящим на поселение декабристам разрешалось иметь пятнадцать десятин. Учтем также, что земли находились в горно-таежпом районе, и для того, чтобы их распахать по клочкам и окультурить, надо было положить почти нечеловеческие труды. Писалось также о том, что он будто бы «участвует в разработке рудного золота», хотя это совершенная неправда — как свидетельствуют документы, Карасал действительно нашел в тайге золото, но правитель Тоджинского хошуна, тот же Томут-нойон, изгнал его с этого места. Он же запретил Карасалу пользоваться разнотравными пойменными сенокосами, вытеснив его на дальние лесные елани, где рос дудник и папоротник, жестко ограничил рыболовный участок Енисея.

В Туву тех лет устремилось немало русских скупшиков-перекупщиков. Они завозили фабричные товары из Красноярска, через который прошла Транссибирская железная дорога, доставляли их по Енисею и горным тропам в Туву, где с огромной выгодой обменивали на пушнину.

Любознательный Читатель. Но неужто Карасал не торговал, если легкие деньги сами шли в руки?

— Кто-то из краеведов однажды причислил и его к «скупщикам», но это была стрижка под одну гребенку, подравнивание его к таким, как, скажем, Сафьянов, которому русское население дало кличку «Сойотский царь», а тувинское — «Бай Егор». В архивах и литературе есть данные о торговых оборотах и должниках разных там Бяковых, Веселковых, Садовских, Сафьяновых, Сватиковых, Скобеевых. Нет таких данных только о Карасале и его братьях, потому что это, знать, были люди совсем иных достатков, иного образа мыслей и жизни. Конечно, они помаленьку торговали продукцией фермы и лесного промысла — это было обычное тогдашнее дело, ссужали семена и хлеб русским крестьянам-переселенцам и бедным аратам — есть на то свидетельства, но братья-пионеры не были, наверно, способны урвать время от забот и трудов по своему разветвленному хозяйству, не могли стать конкурентами хищников-соотечественников, отселившись однажды от присоседившегося Скобеева на семьдесят верст вверх по Бий-Хему в Тоджу, где их, в свою очередь, начал утеснять Томут-нойон, местный кровопийца, наживавшийся на спекуляции пушниной и золотом, взятках, ростовщичестве, эксплуатации темных аратов, пасущих его стада. Исчерпывающие документы на сей счет передо мною, их много, но я приведу лишь несколько. Вот характеристика этого бая из донесения усинского пограничного офицера:

«Главный деятель Тоджинского хошуна Томут-человек в высшей степени хитрый, упрям, в проведении своей политики очень настойчив: в минуту откровенности как-то сказал нашим купцам, что „будет держаться своей политики по отношению к русским до тех пор, пока ему не отрубят голову“, корыстолюбием выделяется даже среди своих соотечественников, никто не берет с русских так много взяток, как Томут, хотя вместе с тем никто не притесняет их, как он». Однажды Томут единолично распорядился приставить вооруженный караул к дому Карасала-цитирую по другому подлинному источнику: «…15 лет живущего в этом крае, пользующегося одинаково уважением как русских, так и простых урянхайцев». Осада не снималась два месяца. Эти документы хорошо рисуют, в каких условиях жил и работал Карасал. Интересно, что история Урянхайского края не сохранила свидетельств таких крайних форм преследований других русских поселенцев. А казалось бы, Томут должен был прежде всего вытеснить из хошуна главных своих конкурентов — купцов-хапуг, которые потянулись за Карасалом в Тоджу.

— Ворон ворону глаз не выклюет.

— Как правило. Но тут, несомненно, примешивалась и политика, о чем мы еще поговорим… И Карасал был настолько заметной личностью, что известный уже тогда исследователь Центральной Азии Григорий Ефимович Грумм-Гржимайло не преминул упомянуть его в своей монографин. Маршрут путешественника прошел через Тоджу, но в трудах ученого нет достоверных данных об их встрече. Может, есть они в дневниковых или черновых записях? При первом же выезде в Ленинград я, конечно, просмотрю архив путешественника — было бы очень интересно узнать, познакомился ли Грумм-Гржимайло с этим русским дворянином, поселившимся…

— Дворянином?!

— Да. Карасал и его братья были, как говорится в официальных документах тех лет, потомственными дворянами.

— Невероятно! В глухом азиатском углу, в центральной точке континента, поселяются три брата, принадлежащие к самому привилегированному сословию России ведут культурное крестьянское хозяйство, работают в поле до изнеможения, славятся добрыми делами, подвергаю гся преследованиям!.. Такого вроде бы не должно быть, а?

— Было. В течение двадцати пяти лет было.

— Кажется, я все же догадался, кто такон Карасал!

— Интересно, кто же он, по-вашему?

— Толстовец, последователь нравственного учения Льва Толстого. Физический труд на лоне природы, простота жизни, ограничение потребностей, моральное самоусовершенствование, помощь бедным, лечение больных… Такие колонии создавались в России и даже за ее рубежами. Только из этого ничего не получилось, и сам Лев Толстой нс любил толстовцев. Может, у Карасала получилось, потому что это была семейная колония?

— Допускаю, что Карасал был знаком с учениями Толстого, Руссо и Торо, однако ни он, ни его братья не были толстовцами или, скажем, руссоистами. Чтобы понять, кем они были, надо разобрать тогдашнюю политическую и международную обстановку в этом районе Азии… Половина урянхайских хошунов, в том числе и Тоджнигкпй, подчинялась китайскому губернатору, другие четыре хошуна состояли в собственности монгольских феодалов, грабящих тувинский народ древнейшим способом — взиманием дани. Национально-освободительное движение тувинцев привело в 1912 году — после буржуазно-демократической революции в Китае — к изгнанию китайских и маньчжурских чиновников из Урянхайского края, но это не ослабило здесь экономического и политического напряжения. Наш знакомец тоджинский нойон Томут и соседний солчакский правитель Балджийта в мае 1912 года подали без ведома населения просьбу о включении их хошунов в состав Монголии в качестве данников. В марте следующего года формальности закончились, и просители получили хошунские печати вместе с княжескими титулами. На феодальную Монголию ориентировалось подавляющее большинство баев, чиновников, нойонов и лам. Однако главный тувинский правитель — амбын-нойон — со своими немногочисленными сторонниками выступал за протекторат России. Трудовой народ также тянулся к России и русским, которых он знал не первый, как говорится, год.

В верхнем течении Енисея русские поселенцы появились еще в XVIII веке. Увидев, что коренные жители края «не спорят, дают селиться спокоем», первоселы быстро поняли, что Минусинская котловина — самое хлебородное место Сибири, начали распахивать ее и понесли уклад жизни земледельцев в горные долины. Были в этом движении, конечно, экономические и социальные противоречия, вызываемые, например, сокращением пастбищ или охотничьих угодий, но здесь, как и по всей Сибири, земли пока было много, а между трудящимся коренным населением и крестьянами-пришельцами постепенно устанавливалось добрососедское сосуществование, чему способствовали взаимный обмен трудовым опытом, продуктами хозяйствования, многочисленные смешанные браки, приобщение — бесписьменных народностей к языку и грамоте, незлобивый психический склад поселенцев, терпимость простого русского человека, его уважение к обычаям и верованиям других, одинаковое отношение к «своим» и «чужим» кровососам, одинаково алчно обирающим «своих» и «чужих», а также принципиальное положение сибирских указов действовать между ясачными «лаской, а не жесточью», как давняя правовая основа отношений, которые в те времена были немыслимы, скажем, в Америке, где законодатель— ные демократические парламенты колонизаторов устанавливали для европейских переселенцев плату за индейский скальп от пятидесяти до ста долларов, в зависимости от. того, с кого из аборигенов он был снят — с мужчины, женщины или ребенка…

А память снова и снова возвращает меня к декабристам; тропы и дороги нашего путешествия в прошлое особенно часто перекрещиваются с их сибирскими следами, которые нельзя не заметить и на сей раз…

«Русская правда» Павла Пестеля, этот своеобразнейший свод правил общественной морали, политических принципов и гражданских законов будущего республиканского Российского государства, имела в виду главным образом зауральские «народы кочующие», призывая: «да сделаются они нашими братьями и перестанут коснеть в жалостном своем положении». Сколько здесь политического такта, человеколюбия, неподдельного чувства! Вспоминаются также труды декабриста-сибиряка Гавриила Батенькова о населении родного его края-их полное собрание включает более семисот страниц, и под тяжеловесными формулировками непрерывной подледной струёй течет мысль трезвейшего государственного дсятеля-антикрепостника. Или его же неосуществленные «Степные законы», разработанные для сибирских «народов кочующих», — читая их, чувствуешь, как под мундиром, наглухо застегнутым, бьется сердце истинного гуманиста.

Бесчисленны узелки, завязанные там и сям декабристами в памяти коренных жителей Сибири! Федор Шаховской спасает от голодной смерти беднейшее население Туруханска, отдав ему все свои средства. Матвей МуравьевАпостол и Павел Выгодовский учат якутских детей. От Александра Беляева перенимает русскую грамоту первый хакасский мальчик. Николай Крюков связывает себя с этим народом семейными узами. Из уст старой бурятки Жигмит Анаевой мы услышали уже знакомую читателю поразительную итоговую формулу, оценивающую декабристов бесхитростно и мудро: «Это были бог, а не люди!»

Не забываются и те потомки декабристов, что шли по жизни в световом луче своих отцов и дедов. О деятельности Евгения Якушкина, сына декабриста, помощника Ивана Пущина и корреспондента Александра Герцена, читатель тоже успел узнать из предыдущих глав "Памяти, это он помогал адовам «мпнусинцев» Николая Мозгалезского и Алексея Тютчева и.з средств пущинскои Малой артели, он переправил в «Колокол» немало драгоценных материалов декабристской поры, связуя времена и освободительные идеи двух поколений русских революционеров. Интересным человеком был и брат его Вячеслав. Давно мечтаю добраться до его бумаг, хранящихся в одном из столичных архивов, — там, наверное, найдется немало ценного и поучительного. В середине прошлого века он в качестве чиновника министерства государственных имуществ изрядно поездил по России, изучая и устраивая жизнь восточных и сибирских «народов кочующих». Бумаги эти однажды разбирала Мария Михайловна Богданова и в 1958 году кое-что рассказала о них на страницах альманаха «Абакан». Среди официальных документов, писем, путевых заметок и черновиков она обнаружила не то выписки из неизвестных текстов, не то собственные размышления Вячеслава Якушкина о царях — «деспотах и тиранах», помещиках — «живодерах и отъявленных грабителях», под которыми «уже волнуется проснувшийся народ», и в моей памяти вспыхивает ассоциация со страстными речениями Павла Выгодовского,-воспаленный мозг этого Прометея жжет из нарымских туманов…

Осенью 1854 года Вячеслав Якушкин, чиновник особых поручений при генерал-губернаторе Восточной Сибири Н. Н. Муравьеве, побывал в хакасских степях и предгорьях Урянхайского края, где подробно ознакомился с бытом и хозяйствованием русских крестьян, ссыльных молокан и коренных насельников, в числе прочего обращая внимание на их добрососедские отношения и культурное влияние поселенцев. Якушкин побывал у многих зажиточных и даже богатых степняков, отметил, что никакого вымирания коренного населения тут не наблюдается, однакоон далек от идеализации жизни хакасов, подробно разбирая тогдашние социальные язвы. Это здесь, в степной Койбальской думе, он умилостивил личными деньгами спившихся родоначальников, и они наконец-то отпустили наемного рекрута в солдатскую службу вместо сыновей декабриста Николая Мозгалевского.

Вернемся, однако, в Туву, чтобы поближе познакомиться с такими любопытными фигурами южносибирского прошлого, как Томут-нойон и Карасал. К тому времени, о котором идет речь, в Урянхайском крае жило и трудилось около тысячи русских крестьянских семей. Общение с ними для тувинцев было не во вред, а на пользу, что создало морально-политические обстоятельства прогрессивного значения. И такие люди, как Карасал и его братья, которых знало и уважало русское и коренное население значительной части Тувы, способствовали усилению этой тенденции.

— Нельзя ли здесь увидеть некую миссионерскую роль братьев-дворян?

— Впервые упоминается Карасал в одной омской публикации 1903 года. «Молодой, очень деятельный… преследует в урянхайской земле, говорят, широкие русские цели»… Однако, что бы ни писали, он, мне кажется, просто искал на этой земле точку приложения своих физических и нравственных сил, которую не находил «внизу», среди многолюдья, искал честного способа существования, а ке бессовестной наживы, и поэтому деятельность и поведение его объективно играли более значительную роль, чем это представлялось даже ему самому. Впрочем, нс исключаю, что Карасал все понимал глубже, чем это может показаться из нашего далека и непреднамеренно-естественно нес в себе, как и простые русские крестьяне, поселившиеся в Туве, нравственную сущность своего народа. Один из исследователей Тувы писал в 1912 году в «Известиях Русского географического общества»: «К чести нашего парода надо сказать, что русское влияние в Урянхае единственное, которое было плодотворным для туземцев… Русский крестьянин в туземце видел такого же, как сам, человека и всячески старался поднять его до себя».

В 1914 году Тува отошла под протекторат России, которая, будучи втянутой в империалистическую бойню, уже носила в своем чреве революцию. Карасал к революции, конечно, не имел никакого отношения, однако после нее через одного известного в тех местах революционера официально выяснилась некая интересная подробность…

Любознательный Читатель. А Карасал что — погиб?

— Подождите. Нас ведь интересует история, проходящая сквозь судьбу человека, и это не терпит торопливости, поэтому сначала об исторических событиях того времени, когда волна русской революции докатилась до Красноярской губернии и Урянхайского края. Советская власть ликвидировала царский протекторат, и в апреле 1918 года Урянхайский краевой Совет издал постановление о ликвидации Переселенческого управления. Среди членов комиссии по ликвидации документы называют большевика Я. К. Потанина, который вскоре выехал из Тувы, и я, попросив бы читателя запомнить эту фамилию, приведу выдержку из договора, заключенного в июне 1918 года на съезде представителей тувинского и русского населения края: «Тувинский народ объявляет, что отныне он… будет управляться совершенно самостоятельно, и считает себя свободным, ни от кого не зависящим народом. Русский народ, приветствуя такое решение тувинского народа, признает его справедливым… С этого момента все девять хошунов Танну-Тувы считаются вполне самостоятельными и ни от кого не зависимой страной». В краеведческом музее Кызыла хранится фотография участников того исторического съезда. Среди них — чернобородый человек с интеллигентным русским лицом, единственный делегат дворянского происхождения на этом народном съезде интернациональной дружбы и добрососедства.

— Карасал?

— Не угадали. Его младший брат… Карасала, кажется, не было тогда в Туве. А спустя всего месяц события но всей Сибири и в этом горном крае приняли трагический оборот. Полыхнувшая гражданская война опалила саянское предгорье, в Туву ринулись иностранные интервенты. Озверевшие белогвардейцы истязали и убивали большевиков, китайские и монгольские милитаристы грабили Туву. Из бесчисленных сведений по истории Красноярского края, Хакасии и Тувы тех лет приведу лишь то, в котором упоминаются нужные нам фамилии… «Главными очагами концентрации контрреволюционных сил были крупные казачьи станицы Тыштым и Каратуз. Особенно свирепствовали тыштымскис казаки. По дороге в Минусинск они подвергли нечеловеческим пыткам председателя станичного Совета Потанина, в Тыштыме зарубили шашками большевика Олофинского». Каким-то чудом Потанину удалось бежать в горы, но подробности этих обстоятельств мне, наверное, уже не доведется установить, что, быть может, к лучшему — надо же оставить белое пятнышко тому, кто отправится в прошлое этих мест после меня…

К концу лета в долине Бий-Хема установились погожие дни. Карасал и Сундуй приготовили жнейку, чтоб начать уборку хлеба, но с утра пораньше нагрянул в Тоджу отряд казаков во главе с белогвардейским офицером. Марина Терентьевна увидела, как побледнело лицо Карасала. Однако молодой офицерик лишь вежливо представился Карасалу и спросил:

— По слухам, вы дворянин?

— Воистину так, — ответил тот. — Отнюдь не по слухам.

— Прошу извинить. Но не пользовались ли вы в свою очередь слухом о том, что по этим местам скрываются беженцы снизу?

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10