Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Процесс исключения

ModernLib.Net / Отечественная проза / Чуковская Лидия / Процесс исключения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Чуковская Лидия
Жанр: Отечественная проза

 

 


Чуковская Лидия Корнеевна
Процесс исключения

      Лидия Корнеевна Чуковская
      ПРОЦЕСС ИСКЛЮЧЕНИЯ
      Очерк литературных нравов
      1
      В декабре 1962 года мне широко улыбнулось счастье. Издательство "Советский писатель" заключило со мной договор на мою заветную книгу: повесть "Софья Петровна". Это повесть о тридцать седьмом годе, написанная зимою тридцать девятого-сорокового, непосредственно после двухлетнего стояния в тюремных очередях. Не мне судить, какова ее художественная ценность, но ценность правдивого свидетельства неоспорима. Я до сих пор (1974) не знаю ни одной книги о тридцать седьмом, написанной в прозе здесь и тогда.
      Быть может, она и существует под спудом, но еще не достигла нас? Будем надеяться...
      В своей повести я попыталась изобразить такую степень отравления общества ложью, какая может сравниться только с отравлением армии ядовитыми газами. В качестве главной героини я избрала не сестру, не жену, не возлюбленную, не друга, а символ преданности - мать. Моя Софья Петровна теряет единственного сына. В нарочито искаженной действительности все чувства искажены, даже материнское, - вот моя мысль. Софья Петровна вдова; ее жизнь - сын. Колю арестовали, ему дали лагерный срок; его объявили "врагом народа". Софья Петровна, приученная верить газетам и официальным лицам более, чем самой себе, верит прокурору, который сообщил ей, будто сын ее "сознался в своих преступлениях" и заслужил приговор "10 лет дальних лаге-рей". Софье Петровне твердо известно от самой себя, что никаких преступлений Коля не совер-шал и совершать не мог, что он до кончиков ногтей предан партии, родному заводу, лично товари-щу Сталину. Но если верить самой себе, а не прокурору, не газетам, то... то... рухнет вселенная, провалится под ногами земля, прахом пойдет душевный комфорт, в котором ей так уютно жилось, работалось, аплодировалось... И Софья Петровна делает попытку верить одновременно и прокуро-ру и сыну, и от этой попытки повреждается в уме. (Я, собственно, и хотела написать книгу об обществе, поврежденном в уме; несчастная, рехнувшаяся Софья Петровна отнюдь не лирическая героиня; для меня это обобщенный образ тех, кто всерьез верил в разумность и справедливость происходившего. "У нас зря не посадят". Если разуверишься, спасения нет; остается одно - удавиться.)
      Обобщить виденное и пережитое Софья Петровна неспособна, и укорять-то ее за это - нельзя, потому что для мозга рядового человека происходившее имело вид планомерно организо-ванной бессмыслицы; как осмыслить нарочито организованный хаос? Да еще в одиночку: стеною страха каждый прочно отделен от каждого, пережившего то же, что он. Таких, как Софья Петров-на, множество, миллионы, но когда из сознания народа изъяты все документы, вся литература, когда подлинная история целых десятилетий подменена вымышленной, то каждый ум брошен сам на себя, на свой личный опыт и работает ниже себя.
      ...Долгие годы повесть моя существовала в единственном экземпляре: толстая школьная тетрадь, лиловые чернила. Хранить тетрадь дома я не могла: три обыска и полная конфискация имущества были уже у меня за плечами. Тетрадку мою приютил друг. Если бы ее у него обнару-жили, его бы четвертовали. За месяц до войны я уехала из Ленинграда в Москву для медицинской операции; друг мой остался в Ленинграде; его по болезни не взяли в армию, и, как я узнала, оказавшись в Ташкенте, - он умер от голода во время блокады. Накануне смерти передал мою тетрадку сестре: "верни если обе останетесь живы".
      И вот я жива, и в руках у меня моя тетрадь. И умер Сталин, и состоялся XX съезд, и я дала мою тетрадь перепечатать на машинке, и мою повесть читают друзья. А после XXII съезда, в сентябре 1962 года, я предложила повесть издательству "Советский писатель"; все по правилам, все честь честью: в результате двух благоприятных рецензий повесть - в декабре одобрена, принята, со мною заключен договор на принятую вещь; в январе 1963 года мне выплачивают 60% гонорара; в марте показывают готовые и принятые отделом оформления рисунки; рукопись вот-вот должна пойти в набор и превратиться в книгу. Чудо!
      Я видела, что издательство к моей повести расположено, что оно сочувствует ей и мне. Молодые редакторши, читая, плакали, и каждая просила экземплярчик для мамы и для мужа; художница исполнила рисунки с быстротой необычайной. Да что художница! Сама т.Карпова, главный редактор, правая рука самого директора, т.Лесючевского, та самая Карпова, от которой до тех пор на своем литературном пути я привыкла выслушивать одни лишь вежливые грубости, говорила мне теперь одни лишь грубые комплименты.
      Единственное, чего потребовало от меня издательство: написать предисловие. Я написала.
      Комплименты, расточаемые мне, искренние и неискренние, понятны были вполне. Скорость, с какой читали, рецензировали, готовили к сдаче в набор мою повесть, - тоже. Еще бы! Ведь "культ личности" разоблачен, тело Сталина вынесено из мавзолея, и каждая газета, каждый журнал, каждое издательство обязаны хоть в малой мере "откликнуться" на "разоблачение массовых нарушений социалистической законности": статьей, рассказом, стихами, повестью или романом.
      Откликались! Карпова глубоко и сочувственно вздыхала, говоря о тяжелом прошлом, мудро и своевременно разоблаченном партией, - прошлом, которое никогда не вернется, и о "восстанов-лении ленинских норм партийной жизни". (Можно было подумать, будто нормы беспартийной жизни свято соблюдались всегда.)
      И вдруг - одни почувствовали это ранее, я, отчетливо, в 63-м году, кругом, все нарастая, поползли тревожные слухи: "наверху" перемена курса, неудовольствие, литература слишком уж углубляется в "последствия культа", надо говорить о достижениях, а не об "ошибках"; партия на XX и XXII съездах своими решениями все объяснила и все исправила; довольно, хватит. Уцелев-шие возвращены из лагерей и тюрем, реабилитированы, им предоставлено не одно лишь жилье, и они даже, подумайте только, трудоустроены; родным погибших выданы справки о посмертной реабилитации сыновей, сестер, мужей; чего же еще? зачем же сыпать соль на раны? приступим к очередной посевной или очередной уборочной. "На энском заводе задута новая домна".
      7 и 8 марта 1963 года состоялись разъяснительные встречи руководителей партии и правитель-ства с интеллигенцией. Я - не того ранга интеллигенция, чтобы меня на высочайшие встречи приглашать; но в мае я получила другое приглашение: в издательство. Меня пригласил к себе заведующий отделом советской литературы т. Козлов и, с одной стороны, невразумительно-доброже-лательно, с другой - непреклонно и категорически объяснил мне, что моя повесть хоть и принята, и сдана в производство, и даже на 60 % оплачена, но напечатана быть не может.
      Хотела было я зайти по этому случаю к самой Карповой, но ее не оказалось: то ли она болела, то ли была в отпуске или в командировке. Не помню.
      Конечно, отказ издательства был для меня настоящим жизненным крушением, горем, но собственно к издательству претензий я не имела. Я видела, что многие работники искренне хотели опубликовать мою повесть. Но у нас ведь не редакции решают (в сколько-нибудь серьезных случаях), что издавать, а чего не издавать. Приказ есть приказ, запретная тема запретная тема... Однако через некоторое время зашла я все-таки к главной поклоннице моей повести и главному редактору издательства "Советский писатель" т.Карповой. Села в кресло напротив нее. Спросила, как она полагает, долго ли будет длиться запрет.
      - Странно, - сказала я, между прочим. - Ведь это как если бы об Отечественной войне предложено было напечатать три повести, три поэмы, три рассказа, три романа и - точка. "Не будем сыпать соль на раны!" - ведь в каждой семье убиты отец, или муж, или брат, или сын, а иногда по четверо в одной семье, и близким тяжело вспоминать о погибших. Но война длилась четыре года, а "культ личности" со своими "последствиями" - около тридцати. В каждой семье - отец, или муж, или брат, или жена, или сестра, а бывает, следа от целой семьи не осталось. Война - дело чудовищное, но можно понять ее причины и смысл, а вот смысл и причины "культа личности" и все, что этим "культом" вызвано, осмыслить много труднее. Тут каждый документ драгоценен для будущих поколений, для исследователей, в том числе и моя повесть.
      - Я с самого начала говорила вам, - ответила без запинки Карпова, что ваша повесть идейно порочна. Причины же и последствия культа опубликованием в газетах партийных докуме-нтов достаточно разъяснены. Выступления Никиты Сергеевича и встречи руководителей партии и правительства с интеллигенцией внесли дополнительную ясность. Я же никогда не заблуждалась насчет вашей порочной позиции.
      Карпова, главный редактор издательства "Советский писатель", в литературных кругах славилась своей патологической лживостью. Даже поговорка сложилась: "врет, как Карпова". Но прямая, наглая, бесстыдная ложь, сколько бы раз с ней ни встретиться в жизни, всегда ошеломляет наново. Об идейной порочности моей книги Карпова никогда не проронила ни слова. Напротив, более всех торопилась заключить договор и объявить "одобрение".
      - Как вам не стыдно,- сказала я, растерявшись.
      - Будьте еще благодарны издательству,- ответила Карпова, уткнувшись в бумаги,- что мы потребуем с вас деньги обратно. Государственные деньги на вашу повесть истрачены зря.
      (Государственные деньги! Не ради денег писалась моя повесть в ту пору, когда вокруг меня, в моем родном городе, расстреливали каждого десятого, а может быть, пятого!)
      Однако лгунья подала мне отличную мысль. Идею ответного удара.
      - Деньги? - переспросила я, поднимаясь. - Деньги вы не вправе требовать у меня обратно. Этого не допустит закон. Принятую и одобренную к печати рукопись вы в любом случае обязаны оплатить полностью. Не я вам, а вы мне должны деньги. Я буду требовать их судом. Издательство переменило свои намерения? Пусть оно и будет оштрафовано, а при чем здесь автор?
      - Попробуйте, попробуйте,- ответила мне Карпова в спину.
      Через некоторое время я отправилась к юристу Союза Писателей. Услышав, что рукопись моя была принята и одобрена, что к ней были приняты рисунки, что мне выплачены 60% гонорара, он определил мой иск как безусловно законный. Но тут же добавил: "Писатели обычно избегают судиться с издательством, потому что впредь оно перестает издавать их". Меня это не смутило. Я поехала в Управление по охране авторских прав, где один из молодых юристов, ознакомившись с копией договора, сразу согласился написать от моего имени жалобу в суд и представлять на суде мои интересы.
      Время перед судом тянулось медленно. Судья вызвал меня и потребовал рукопись. Читал около месяца, если не более. Мнения своего не высказывал. Затем судебное разбирательство назначалось дважды и дважды откладывалось: не являлся ответчик. Я уж думала: все это неспрос-та. Наконец 24 апреля 1965 года заседание народного суда Свердловского района города Москвы при открытых дверях состоялось. Небольшой зал был полон. Судья вел дело сухо и точно, по-прежнему не говоря ни слова о повести. Юрист издательства "Советский писатель" был весьма многоречив. Он сообщил суду, что в повести обнаружен "идейный перекос", что раньше работни-ки издательства, находясь "в угаре конъюнктуры после XX и XXII съездов", не заметили этого перекоса, а теперь, в свете новых партийных решений, "взглянули на повесть другими глазами"; что повесть моя - всего лишь фотография, запечатлевшая одни лишь уродливые стороны нашей жизни; она лишь материал, из которого, поработав, можно было бы, пожалуй, создать "ударное, с ясных партийных позиций, произведение"; что повесть идейно неполноценна; что в издательство после опубликования "Одного дня Ивана Денисовича" хлынул поток произведений на лагерную тему, которому необходимо положить предел; что и Солженицына, может он нам сообщить доверительно, никто издавать более не собирается. "Да, да, он-то собирается, но мы не собираем-ся..." "Мы не сами поняли вредность темы, а нам указали: коммунистам печатать книги на эту тему нет необходимости, а главное, нет пользы..." В зале смеялись, перешептывались и, как я заметила, многие записывали*. "Если Чуковская это дело выиграет,заявил напоследок юрист издательства,- это окажется дурным прецедентом". Юрист из "Охраны авторских прав" был, напротив, очень краток. Он заметил, что мы не в Англии, что судопроизводство у нас не прецеден-тиальное, а закон об авторском праве ясен (он привел соответствующие пункты): рукопись одобрена, издательство в любом случае обязано выплатить автору все 100% гонорара.
      * Одна из записей этого судебного разбирательства опубликована за границей в 1972 году - через семь лет! - в "Политическом дневнике" 1964-1970; Амстердам, Фонд имени Герцена, с. 51-57. (Запись сделана Р. Орловой.)
      Зал слушал его с сочувствием, судья - бесстрастно. Несколько раз, после очередной речи многоречивого издательского юриста, судья приказывал мне:
      - Отвечайте!
      Я отвечала. Сказала я, в частности, что, если перестанут издавать Солженицына, это будет большой бедой для страны; что, впрочем, моя "Софья Петровна" и его "Иван Денисович" - повести, написанные о разных временах, в разное время и на разные темы: его - о лагере, моя - о "воле"; сказала, я также, что если принята и одобрена моя повесть была "в угаре конъюнктуры после XX и XXII съездов", то не в угаре ли новой конъюнктуры договор теперь расторгается? И неужели решения XX и XXII съездов - это "угар конъюнктуры" - всего лишь?.. Я сказала, что если злодеяния прошедших годов могли совершиться, то не потому ли, в большой степени, что редакции газет, заваленные стонущими, плачущими, вопящими письмами, в которых родные молили вступиться, пересмотреть дела их близких, - лишены были возможности эти письма печатать? Редакторы не смели в угоду конъюнктуре. И действительно кто бы в ту пору "осме-лился посметь"? Подписать к печати подобный вопль значило тогда подписать себе смертный приговор.
      Готовность редакций - всех! на всем огромном пространстве нашей страны, редакций всех газет, книг, журналов, всегда повиноваться дирижерской палочке стоящего у пульта дирижера, допускать или не допускать на свои страницы то или другое сообщение (например, о беззаконных арестах и пытках), - не есть ли одна из причин совершившегося? Я сказала: пусть моя повесть всего лишь фотография, а не живопись, но на этой фотографии запечатлен весьма существенный момент истории нашего общества, и повесть необходима всем, кто хочет задуматься над совершившимся.
      Народные заседатели задавали ответчику вопросы, главным образом уточняющие даты "процесса прохождения". Судья был молчалив. По существу он задал юристу издательства всего один вопрос. Предоставив ему подробно обосновать утверждение, будто повесть моя "идейно неполноценна", судья спросил:
      - А что, при заключении договора на принятую вещь, когда автору выплатили 60% гонорара, тогда повесть была полноценной?
      Выслушав юриста издательства, юриста "Охраны авторских прав" и меня, суд удалился на совещание.
      Минут через двадцать:
      - Суд идет... Прошу встать...
      Зал встал настороженно.
      - Именем Российской Советской Федеративной Социалистической Республики...
      Именем Российской республики народный суд Свердловского района постановил: издательство обязано выплатить автору все 100% гонорара ввиду того, что рукопись отклонена уже после одобрения.
      Деньги были мне выплачены через несколько дней...
      А повесть?
      Над выпуском книг суд не властен. Повесть, подхваченная Самиздатом, давно ходившая по рукам, перешла границу.
      В 1965 году в Париже, в издательстве "Пять Континентов", под другим названием ("Опусте-лый дом"), с переменой имен некоторых героев (например, "Ольга Петровна" вместо "Софья Петровна") повесть была опубликована по-русски. Затем в Америке в двух номерах "Нового журнала" (1966, № 83 и 84, Нью-Йорк) под верным заглавием и без перемены имен тоже по-русски. Затем оказалась она переведенной на многие языки мира: я видела ее своими глазами по-английски, по-немецки, по-голландски, по-шведски и слышала, что существуют издания на других языках.
      Благодарна Самиздату, заграничным издателям и переводчикам. Никакой шальной обыск по делу № 27 или 227 или 20227 не уничтожит теперь мое свидетельство. Конечно, давать моей повести другое заглавие (вместо имени героини - "Опустелый дом") не следовало; речь в моей книге идет об интеллигентном обществе, ложью доведенном до утраты сознания. Софья Петровна (Ольга Петровна тоже) - представительница этого общества. Перемена названия в данном случае есть покушение на перемену замысла... Но как бы там ни было, я все равно благодарна.
      Однако, испытывая благодарность, утоления не чувствую. Жду одного, хочу одного: увидеть мою книгу напечатанной в Советском Союзе. У меня на родине. На родине Софьи Петровны. Жду терпеливо: 34 года*.
      * Нет, 48. В 1988 году "Софья Петровна" опубликована в журнале "Нева", № 2, а затем в моей книге, выпущенной издательством "Московский рабочий".
      Я хотела бы подвергнуть повесть одному-единственному суду: моих сограждан, молодых и старых, в особенности старых, переживших то же, что выпало на долю пережить мне и столь непохожей на меня женщине, которую я выбрала героиней своего повествования, - Софье Петровне, одной из тысяч, виденных мною вокруг.
      2
      XXII съезд партии принял решение воздвигнуть памятник невинно замученным - создать нечто вроде пантеона. Но решить решили, а исполнено не было. Напротив, как прекрасно разъяснил на суде в апреле 1965 года "ответчик", "нам, коммунистам", поминать случившееся "нет необходимости, а главное, нет пользы".
      Что правда, то правда. Известный современный поэт давно написал (по другому поводу):
      ...штабелями
      В снегу лежали не дрова...*
      *Александр Межиров. В блокаде. В кн.: Поздние стихи. М.: Советский писатель, 1971, с. 191.
      Написал поэт о блокадном Ленинграде. Но и в лагерях штабелями в снегу лежали не дрова. Естественно, ответчику отвечать за штабеля трупов неохота.
      Памятник погибшим воздвиг пока что один А.Солженицын великой книгой "Архипелаг ГУЛАГ" - писатель, изгнанный за свою упорную памятливость из пределов отечества. Те, кто в 1974 году изгнали из страны Солженицына, уже в 60-х, а может, и ранее решили вычеркнуть из истории, вытравить случившееся из памяти поколений. Пусть мерзлая земля молча хранит мертвых, пусть вьюга заметет могилы, пусть их оплачет ветер. Но не слово.
      Могучий "Реквием", плач Анны Ахматовой по загубленным жизням, до сих пор не прозвучал у нас на родине.
      Звезды смерти стояли над нами,
      И безвинная корчилась Русь
      Под кровавыми сапогами
      И под ковшами черных марусь*.
      * "Реквием" опубликован в 1988 году в журнале "Нева", № 6.
      ...А ведь какая пошлая ложь - мысль, будто поминать и оплакивать означает растравлять раны. На самом деле это единственный известный человечеству способ лечения. Недаром церковь создала для верующих бессмертные слова об усопшем, и панихида - это высокое утешение, не растрава; панихида бесцерковная - тоже. Произнести скорбное слово об ушедшем, о погибшем или загубленном - это не значит "сыпать соль на раны", это значит выплакать соленые слезы и утереть их.
      ...Приблизительно через четыре года после XX съезда и за год до XXII в "Правде" (29 апреля 1960) была помещена одна из глав поэмы Твардовского "За далью - даль". Касаясь "последствий культа", поэт писал:
      Да, все, что с нами было,
      Было!
      А то, что есть,
      То с нами здесь.
      Нельзя считать эти четыре строки (в особенности две последние) удачными, богатыми мыслью. Они ниже Твардовского. Но в них, по крайней мере, содержалось признание: то, что с нами было, - было*. А приблизительно годика через полтора после XXII съезда начал закреп-ляться новый вариант уже не поэмы Твардовского, а фальсификации истории.
      То, что с нами было, - того, оказывается, не было. Не отрицали нигде прямо, что оно было, но на этом месте - зияние, пауза, пропуск.
      Мне постоянно приходили на память герценовские строки: "то, о чем не осмеливаешься сказать, существует лишь наполовину"**.
      * Здесь и далее авторская разрядка, по техническим причинам, заменена издателями курсивом. - Примеч. ред. 1997.
      ** А. И. Герцен. Собр. соч. в 30 т. М., 1956, т. 7, с. 214.
      Сначала "наполовину", потом на 1/4, на 1/10; потом пострадавшие и свидетели вымрут, а если вовремя заткнуть рот прессе (благо у всей нашей прессы рот один!), то новые поколения толком ничего и не узнают, и не осмыслят, и не выведут для себя из истории отцов и дедов никакого урока.
      Расчет очень верный. Процесс выкорчевывания памяти шел и идет с полной неуклонностью, однако неравномерно, рывками: два шага вперед, три назад. Так, например, даже в 1972 году Краткая Литературная Энциклопедия еще ставила галочку: "незаконно репрессирован, посмертно реабилитирован". В других же изданиях уже в шестидесятые годы хотя писатели и пробовали иногда намекнуть на случившееся - попытки оказывались напрасными. Вот, например, книга Льва Славина "Портреты и записки" (1965). Очерк, посвященный жизни и творчеству писателя Виктора Кина. Абзац, который, по всей видимости, в конце должен был сообщать о его гибели, читается так:
      "В те годы Кин... (напомню, он был корреспондентом ТАСС в фашистской Италии. - Л. Ч.)... в те годы Кин говорил, что он мечтает дожить до того времени, когда восставший народ вздернет Муссолини. Предсказание Кина сбылось. Но... сам он не дожил до его свершения. Он не мог предвидеть того чудовищного, что случилось с ним самим" (с. 106).
      Что же такое случилось с ним самим? Его тоже вздернули, как Муссолини? А может быть, он заболел раком?
      Попытка рассказать оборвана. Ответа нет. Следующий абзац (я убеждена: сделанный после насильственного пропуска) возвращает нас к огромному успеху романа Виктора Кина "По ту сторону". Начинается абзац с многоточия: знак пропуска. Биограф от судьбы Кина срочно переходит к судьбе его романа: судьба романа своим чередом, судьба автора - своим.
      Напрасно думать, однако, что выкорчевывание из памяти народа всего пережитого началось так поздно, года через два после очистительных громов XXII съезда. Уже после XX, в самый разгар реабилитаций, Большая Советская Энциклопедия, сообщая в 1957 году, что грузинский поэт Тициан Табидзе был "вдохновенным певцом великих дел советского народа", а грузинский поэт Паоло Яшвили "воспевал героический созидательный труд" - не правда ли, как хорошо? - гибель этих вдохновенных певцов просто обходит молчанием. В скобках против обоих имен стоят даты рождения и "смерти": (1895-1937).
      Сверстники. Погодки. Каждый из них, обращаясь к другому, мог воскликнуть: "Мой брат родной по музе, по судьбам", но в 1957 году, то есть через 20 лет после их гибели и через год после XX съезда, от читателей Большой Советской Энциклопедии судьбы их были уже - или еще? - утаены: Табидзе в 1937 году расстрелян, а Яшвили загнан в самоубийство.
      В 1958 году в статье, посвященной биографии Артема Веселого (Артем Веселый. "Избранные произведения". Гослитиздат), через два года после XX съезда то ли редакция, то ли кто иной так обрывает рассказ о писателе:
      "Но много поработать Артему Веселому уже не удалось. Его полная творческого нетерпения и труда жизнь оборвалась рано" (с.22).
      От нетерпения?
      А вот - о судьбе Бруно Ясенского. Вдова Ясенского, арестованного и погибшего в заключе-нии, сохранила его рукописи, и в 1957-м, то есть после XX съезда и после реабилитации, Гослит-издат опубликовал двухтомник его сочинений. Вот как сообщает о гибели мужа во вступительной статье вдова:
      ""Заговор равнодушных" - роман, который не удалось Ясенскому окончить, в связи с трагическими событиями в его жизни. Преждевременная смерть унесла смелого и горячего коммуниста, талантливого писателя, прекрасного поэта".
      Итак, трагическим событием в жизни Ясенского была его преждевременная смерть. Не инсульт ли? Людям горячим часто случается умирать от инсульта или, как говорили в старину, от "удара"; погорячился, "кровь бросилась ему в голову" - и конец.
      А может быть, кровь лилась из простреленной головы?
      ...Посмертная судьба Виктора Кина менялась на глазах, демонстрируя своей переменчивостью, какими извилистыми были пути заталкивания истории в небытие. Повторяю: процесс этот совершался неравномерно, зигзагами. Начался сразу; и необязательно, чем позднее - тем лживее; иногда наоборот. Например, как мною уже рассказано, Лев Славин в 1965 году сообщил, по крайней мере, в своих воспоминаниях, что с Кином случилось нечто "чудовищное", - а в 1961-м, то есть на четыре года раньше, в тот памятный год, когда Сталин был вынесен из мавзолея, а в год XXII съезда, - Б. Галанов, преподнося читателю биографию того же Виктора Кина, ни о чем чудовищном не упоминает*. (Многое, по-видимому, зависело не только а от напора издательств, а и от отпора биографов.) У Галанова выходит нечто благостное: умер человек и умер. Должен каждый человек когда-нибудь умереть. Это само собой разумеется. Где, когда, отчего - зачем огорчать читателя?
      * Б. Галанов. Виктор Кин и его роман. В кн.: Виктор Кин. По ту сторону. М.: Гослитиздат, 1961.
      Семидесятые годы - уже почти сплошь эпоха неупоминаний. Либо о гибели в заключении не упоминается вовсе, либо жизнь погибшего превращена в жизнь путешественника.
      Приведу пример виртуозного умения избежать слова "гибель".
      Бетал Калмыков, первый секретарь Кабардино-Балкарского обкома партии, в 1938 году был расстрелян. Затем реабилитирован, и ему - редкая почесть дли расстрелянного! - на одной из площадей Нальчика воздвигнут памятник. Вот как сообщается о его гибели в очерке В.Чимарева и В.Комиссарова "Главное - впереди!" (мне представляется, у Калмыкова уже позади).
      "Бегают по улицам Нальчика мальчишки и девчонки, для которых имя его история. И непо-нятно им подчас, почему их деды и бабушки нередко приходят к памятнику, установленному на площади, смотрят на бронзового Бетала, не вытирая слез"*.
      * Альманах "Прометей". М.: Молодая гвардия, 1972, т. 9, с. 19.
      Вот тут бы Чимареву и Комиссарову самое место и объяснить недоумевающим мальчишкам и девчонкам, с чего это их бабушки и дедушки нередко расстраиваются, глядя на памятник. Какая могла быть правдивая, увлекательная и поучительная повесть! Но книга молчит. Будем надеяться, "подчас" пробалтываются бабушки и дедушки.
      Это - способ умолчать о расстреле. А вот способ умолчания о ссылке и лагере.
      Философ, лингвист, теоретик литературы, исследователь Достоевского и Рабле, автор теорети-ческих работ о русском и западноевропейском романе, М.М.Бахтин провел несколько лет в ссылке в Казахстане. Сейчас он живет в Москве*. В честь его 75-летия, в Саранске в 1973 году издан сборник статей "Проблемы поэтики и истории литературы". Юбиляру посвящена почетная первая статья, открывающая сборник. Но правдивого жизнеописания юбиляр не удостоен. В статье В. Кожинова и С. Конкина о его ссылке - ни звука. Просто Бахтин - очевидно, такой уж подвиж-ный характер! - предпочел изучать историю русской литературы в глуши, подальше от централь-ных архивов и библиотек. Читаем:
      "Вскоре после выхода книги о Достоевском М.М.Бахтин поселился на границе Сибири и Казахстана, в г. Кустанае".
      Сам поселился. Поселил себя сам. Жил-жил в Ленинграде, взял да и переехал. В глушь - в Кустанай.
      * 7 марта 1975 года М. М. Бахтин скончался. - Примеч. 1975 года.
      В № 9 альманаха "Прометей" за 1972 год напечатана автобиография П.А.Флоренского. Напо-минаю: священник П.Флоренский, родившийся в 1882 году, - русский религиозный философ, писатель, богослов, историк православия; ученый-энциклопедист: специальностью Флоренского была и математика, и теория перспективы в изобразительном искусстве, и электротехника, и интерпретация библейских текстов на разньгх языках. Во вступительном очерке к автобиографии Л. Палневский указывает дату смерти 1943 (кстати, не очень достоверную), но забывает указать причину: арест и заключение.
      А поэт Осип Мандельштам пером А.Дымшица просто обращен в путешественника. Этакий поэт-непоседа. Жил в Петербурге; до революции побывал в Западной Европе, в Италии, в Париже, ну а потом принялся колесить по родной стране. На страницах предисловия А.Дымшица к тому "Стихотворений" Мандельштама, вышедшему после пятнадцатилетних мытарств в Большой серии "Библиотеки Поэта"*, рассказывается, что Мандельштам живал в Крыму, в Москве, в Петрограде, опять в Крыму, потом в Тифлисе, потом опять в Петрограде, опять в Москве, снова в Тбилиси, потом в Ереване, в Ростове, в Перми, в Абхазии, - потом, представьте себе, в крохот-ном городке Чердыни (на Каме), потом в Воронеже, - ну а потом, потом - "оборвался творчес-кий путь Мандельштама". Комар носу не подточит - все правда. А что Чердынь и Воронеж были ссылкою, а умер Мандельштам арестованным и, после тюрьмы, в пересыльном лагере под Влади-востоком, на творческом пути в тундру, - об этом предисловщик умалчивает. Хочу надеяться: потому и не выходил так долго - полтора десятилетия! - том стихотворений Мандельштама с отличным комментарием Н. Харджиева, что не могли подобрать литератора, который согласился бы умолчать истину: Мандельштам не умер, он был убит тюрьмою, ссылкою, этапом, лагерем.
      * О. Мандельштам. Стихотворения / Вступительная статья А. Л. Дымшица. Составление, подготовка текста и примечания Н. И. Харджиева. Л.: Советский писатель, 1973.
      Пушкин был убит - в 1837 году - императорским двором и Дантесом. Убит, а не умер. Так вот, хоть и без Дантеса, через сто лет Мандельштам в 1937 году тоже был убит, а не умер.
      Подобная подмена - это, в сущности, вторичное убийство. И нашелся в конце концов человек, считающий себя литератором, у кого повернулась рука написать эту злодейскую ложь. Такой ценой - ценою извращения биографии поэта, вышли у нас на родине его стихи.
      Мне скажут (и говорят): вот и прекрасно! вот и должно платить подобную цену. Не напиши Дымшиц своего окаянного вранья - не получил бы советский читатель принадлежащего ему наследства: поэзии Мандельштама. А так? Что ж! Дымшица можно не читать, можно даже выдрать его предисловие из книжки, а стихи Мандельштама дошли наконец до читателей. Следует даже быть благодарными Дымшицу. Он в некотором смысле доблестно принес себя в жертву.
      Быть может, говорящие - арифметически правы. (Впрочем, замечу: советский читатель получил самую малость тиража. Иноземный тоже. Куда делся тираж? "Загадочная картинка".)
      ...Не берусь судить о правоте людей, мыслящих арифметически. "Соглашусь умолчать о гибели Флоренского, зато мне удастся многое о нем рассказать". Правилен ли этот расчет? Честно отвечаю: судить не берусь. Надо мною подобная арифметика власти уже не имеет.
      Я ведь тоже еще не так давно была печатавшимся советским литератором. Значит, в той или иной степени я соучастница общей лжи и общего молчания. Но для каждого человека наступает час, когда правда берет его за горло и навсегда овладевает душой. Общего для всех часа нет: "душа темна, пути лукавы". Со мной это случилось, когда в застенках моего родного города обильно полилась кровь. С опозданием я открыла глаза? Да, конечно: ведь не очнулась же я раньше, например в годы коллективизации; однако очнулась. Открыв глаза, я написала - хоть и "в стол" или, точнее, под землю, но все-таки написала - "Софью Петровну", повесть об ослеп-шем обществе. Через два десятилетия (после смерти Сталина, после XX и XXII съездов) я была, как и многие, обольщена надеждой. Значит, написано было когда-то не зря, значит, теперь будет опубликовано! Люди прочитают. Но надежда моя не осуществилась. Когда же я поняла, что у нас начинают снова отнимать память, я поняла и другое: ни за какие блага в мире я это выстраданное достояние не отдам. И людям буду мешать заново впасть в беспамятство. Пусть никогда больше не напечатают ни единой моей строки, пусть останутся неосуществленными дорогие мне литера-турные замыслы - но выкорчевывать из моего текста имена погибших и общее имя их гибели я ничьей руке не позволю. Никому, никогда. Не стану ни взвешивать, ни измерять, ни рассчитывать что лучше? сказать хоть что-нибудь о погибшем человеке или не сказать ничего, раз о гибели нельзя?
      Пусть каждый решает этот вопрос вопросов по-своему.
      Для себя я решила.
      Казалось бы, не Бог весть какое трудное решение. А на деле, в наших условиях, оно нелегко - и не только из-за денег, которые вам выплатят или не выплатят, а морально. И не только, когда речь идет о загубленных людях, но и о загубленных книгах. Всего лишь.
      Сколько раз на собственном литературном пути я уступала, отказывалась по требованию редакций говорить в печати о дорогом и важном - мне, читателю! Как все литераторы, я печата-лась в рамках советской цензуры. А в этих рамках всякий литератор неизбежно превращается в некий арифмометр. Согласишься на уступку - и тебе разрешат произнести вслух нечто, представ-ляющееся тебе чрезвычайно важным. Не согласишься - не дадут сказать ничего. Сосчитай, что разумнее. И я когда-то была арифмометром: рассчитывала - высчитывала. Для начала возьму пример, вовсе не касающийся гибели человека. Речь пойдет о гибели книги.
      Случилось мне много писать о Борисе Житкове. Я убеждена, что такие его вещи, как "Дядень-ка", "Николай Исаич Пушкин", "Храбрость", "Про слона", "Механик Салерно", "Джарылгач", "Мираж", "Тихон Матвеич", "Мангуста", "Сию минуту-с!..", - это замечательная русская проза. А рассказ "Слово", появившийся посмертно, - шедевр*. О рассказах Житкова я много говорила в печати. Но были у него не только рассказы, был роман "Виктор Вавич", посвященный 1905 году, - роман, который автор, участник первой революции, почитал главным делом своей жизни. С конца двадцатых и до половины тридцатых я была дружна с Борисом Степановичем. Он читал мне "Вавича" вслух, по рукописи, главу за главой. Судьба у "Виктора Вавича" странная: при жизни автора отрывки из романа были опубликованы в нескольких номерах журнала "Звезда"** и отдельные части, I и II, в издательстве "Прибой" и в "Издательстве писателей в Ленинграде". Житков скончался (от рака легких, на воле) в 1938-м. Наконец в 1941 году издательство "Совет-ский писатель" выпустило весь роман целиком. Выпустило? И да и нет. Формально - да, в действительности - нет. В "Книжной летописи" (1941, № 20) роман значится вышедшим. Значиться-то значится, а до читателей не дошел. Время ко дню его выхода наступило крутое, военное, издательства срочно пересматривали не только принятые рукописи и планы на будущее, но и кипы уже отпечатанных книг. "Нужна ли книга", хотя бы и отпечатанная, "сегодня", сейчас? Издательство послало "Вавича" на рецензию тогдашнему руководителю Союза Писателей. Приго-вор был таков: не нужна. Книга хоть и талантливая, но "не полезна в наши дни"; она "страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни".
      * Москва, 1957, № 5.
      ** 1932, № 6 и 7.
      Приговор был приведен в исполнение: роман не увидел света.
      Из десятитысячного тиража просочилось наружу, по-видимому благодаря рабочим типогра-фии, экземпляров 10-15. Свет увидела не книга, а тайная рецензия, сделавшаяся явной*.
      * Александр Фадеев. За тридцать лет: Избранные статьи, речи и письма о литературе и искусстве. М: Советский писатель, 1957, с. 811-812.
      "Эта книга, написанная очень талантливым человеком, изобилующая рядом прекрасных психологических наблюдений и картин предреволюционного быта, страдает двумя крупнейшими недостатками, которые мешают ей увидеть свет, особенно в наши дни:
      1. Ее основной персонаж Виктор Вавич, жизнеописание которого сильно окрашивает всю книгу, - глупый карьерист, жалкая и страшная душонка, а это в соединении с описаниями полицейских управлений, охранки, предательства делает всю книгу по тону очень неимпонирую-щей переживаемым нами событиям. Такая книга просто не полезна в наши дни.
      2. У автора нет ясной позиции в отношении к партиям дореволюционного подполья. Социал-демократов он не понимает. Эсерствующих и анархиствующих идеализирует.
      1941"
      Я всегда полагала, уверена и теперь, что роман Бориса Житкова "Виктор Вавич" - один из самых сильных романов в русской советской литературе "досолженицынского периода". Быть может, самый сильный.
      Но роман этот не сделался достоянием читателей. Описание охранки и предательства для нас, видите ли, не современно!
      В 1955 году я предложила "Литературной Газете" статью "Утаенное наследство". В ней попрекала я главным образом Детгиз: издательство переиздает только рассказы Житкова для маленьких (слабейшие, на мой взгляд, из им написанных), а рассказы для подростков - замечательные богатством языка, лаконизмом, силой изображения, неожиданностью фабульных поворотов и глубиною и ясностью этического вывода - Детгиз, писала я, никак не соберется переиздать уже лет семнадцать. Почему этого своего наследия советский читатель лишен?
      Статья моя была редакцией газеты принята, но при одном непременном условии: о романе "Виктор Вавич" ни звука. Почему? Неизвестно. Тайное еще не сделалось явным: "внутренняя" рецензия А. Фадеева еще не вышла наружу. Роман Бориса Житкова "Виктор Вавич" в 1941 году был по повелению свыше уничтожен - значит, и настаивать на его издании без нового указания свыше не следует. Тем более что он числится в вышедших, - чего же вам еще?
      Но ведь статья моя называется "Утаенное наследство"! О том-то я и пишу - об одном из случаев разорения русской культуры! Читатель не получил принадлежащего ему наследия!
      Нельзя. Упреки по адресу Детиздата, что не переиздается много лет "подросточий" Житков, - это пожалуйста. А насчет необходимости в самом деле издать роман "Виктор Вавич", дать его читателям, а не библиографии промолчите.
      - Почему?
      - Промолчите.
      И я промолчала. Из соображений чистой и безусловной арифметики: если запрещено доби-ваться переиздания романа, мне надлежит добиваться хотя бы переиздания рассказов - тем более что при жизни автора они постоянно попадали под обстрел педагогов, всегда предпочитающих литературную гладкопись богатству мысли и своеобразию стиля. Расчет чисто арифметический: если нельзя издать всего Житкова - пусть переиздадут хотя бы часть.
      Ценою этой уступки да еще переменой заглавия статья вышла в свет*.
      * Статья "Утаенное наследство" была напечатана "Литературной Газетой" 29 января 1955 года под заглавием, которое утаивало ее смысл; редакция назвала мою статью не "Утаенное наследство", а "Вперед - в страну взрослых". И я согласилась. Ведь зато этой статьей мне удалось добиться переиздания многих прекрасных рассказов!.. И такую ли еще уступчивость, всего лишь такую ли, проявляла я на своем, долгом литературном пути! Вспомнить стыдно. В мою книгу "Декабристы - исследователи Сибири" (Географгиз, 1951) я разрешила редактору вставить строки, восхваляющие сталинскую Конституцию и сталинское индустриальное преобразование Сибири, хотя к тому времени я уже отлично знала цену и той и другому. Но я покорствовала общепринятой теории "наклеенной марки". Наклеишь марку (то есть вставишь казенные фразы) - письмо дойдет, а не наклеишь - твое письмо не доставят по адресу. А в моей книге - в моем письме к читателю содержится такой, казалось мне, ценный исторический материал: рассказано о культурной работе декабристов в Сибири. Ну, соглашусь помянуть лишний раз сталинскую Конституцию. И за то...
      Арифметика моя в применении к статье о Житкове сработала верно. Именно в результате газетной статьи Детгиз выпустил наконец сборник Житкова "Избранное", куда входили рассказы для подростков. Предисловие к "Избранному" написано было мной. (Его, да еще документальные свои воспоминания "Экзамен" я считаю единственно ценным, что написано мною о Житкове. Но в воспоминаниях, при всей их документальности, о романе "Виктор Вавич" - ни звука, а в преди-словии к "Избранному" - одна строка.)
      В том же 1955 году то же издательство Детгиз выпустило толстую книгу "Жизнь и творчество Б. С. Житкова". Среди воспоминаний и писем, напечатанных в сборнике, опубликованы были и мои воспоминания ("Экзамен"), и отрывки из многочисленных писем Житкова ко мне. Воспоми-нания мои сплошь построены на цитатах из писем, а в письмах - сплошь! - почти всюду, без исключений, речь идет не о чем ином, а о романе "Виктор Вавич". Но всюду, даже там, где упоминаются имена персонажей, искусно представила я читателю дело так, будто речь идет невесть о чем, о каком-то безымянном "произведении", над которым тогда трудился Житков. Об уничтоженной в 1941 году книге "Виктор Вавич" я не сказала ни слова. Моя работа поддерживала ложь, а не разоблачала ее. Мало ли о каких своих произведениях и о каких задуманных героях - Наденька, Санька, Таня - мог рассказывать в письмах ко мне Житков!
      Арифметически мой расчет, повторяю, был верен. Роман не переиздали, но зато ценою умолчаний рассказы "удалось пробить". И "Экзамен", и отрывки из писем - вышли в свет. А моральный расчет - верен ли был? Сомневаюсь.
      ...Приблизительно после 1962 года я отчетливо поняла, что завязалась борьба, как всякая борьба в нашей стране, почти без звука, в шапке-невидимке. И такая, к которой арифметика неприменима, разве что статистика смертей. Уже не вокруг загубленной книги Житкова, а вокруг памяти о загубленных жизнях. Тогда-то я и дала себе свой скромный, неоглашаемый, тоже невидимый и тоже беззвучный зарок.
      Лучше я ничего не скажу о погибшем, чем, рассказывая его биографию, умолчу о гибели.
      Правильное это решение? Неправильное? Решайте сами.
      "Все, что с нами было, - было", - говорили одни, чувствуя себя правдолюбцами. И ставили после этого правдивого утверждения большую, жирную, правдолюбивую точку.
      Вот мы какие правдивые! Признаем: было!
      "Всего того, что с нами было, вовсе не было, - говорили другие. - То есть, конечно, что-то нехорошее при Сталине было - перегибы, ошибки, - но партией все уже разоблачено. Вперед по ленинскому пути - к строительству коммунизма! Мертвых не воскресишь, и чем меньше разговоров о прошлом - тем лучше".
      "Необходимо исследовать, что произошло, - говорили третьи, и я в их числе, - что, почему и когда случилось, что привело к совершившемуся. Раны, не омытые слезами, гноятся. Ни шагу нельзя сделать вперед, предав совершившееся забвению".
      В феврале 1968 года я написала статью "Не казнь, но мысль. Но слово", в которой попыталась найти точное выражение своему требованию.
      "Я хочу, чтобы винтик за винтиком была исследована машина, которая превращала полного жизни, цветущего деятельностью человека в холодный труп. Чтобы ей был вынесен приговор. Во весь голос. Не перечеркнуть надо счет, поставив на нем успокоительный штемпель "уплачено", а распутать клубок причин и следствий, серьезно и тщательно, петля за петлей, его разобрать... Миллионы крестьянских семей, тружеников, выгнанных на гибель, на Север, под рубриками "кулаки" и "подкулачники". Миллионы горожан, отправленных в тюрьмы, в лагеря, а иногда и прямо на тот свет под рубриками "шпионы", "диверсанты", "вредители". Целые народы, обвинен-ные в измене и выгнанные с родных мест на чужбину.
      Что же привело нас к этой небывалой беде? К этой совершенной беззащитности людей перед набросившейся на них машиной? К этому невиданному в истории слиянию, сплаву, сращению органов государственной безопасности (ежеминутно, денно и нощно нарушавших закон) с органами прокуратуры, существующей, чтобы блюсти закон (и угодливо ослепшей на целые годы), - и, наконец, с газетами, призванными защищать справедливость, но вместо этого планомерно, механизированно, однообразно извергавшими клевету на гонимых миллионы миллионов лживых слов о ныне разоблаченных, матерых, подлых врагах народа, продавшихся иностранным разведкам?
      Когда и как оно совершилось, это соединение, несомненно самое опасное изо всех химических соединений, ведомых ученым? Почему оно стало возможным? Тут огромная работа для историка, для философа, для социолога. А прежде всего для писателя. Это главная сегодняшняя работа - и притом безотлагательная. Срочная. Надо звать людей, старых и молодых, на смелый труд осозна-ния прошедшего, тогда и пути в будущее станут ясней. И нынешние суды над словом не состоя-лись бы, если бы эта работа оказалась проделанной вовремя".
      Если бы все мы, и я в том числе, не были приучены замалчивать или извращать по приказу: не одно, так другое.
      "Отношением к сталинскому периоду нашей истории, вцепившемуся когтями в наше настоя-щее, - писала я тогда, - определяется сейчас человеческое достоинство писателя и плодотвор-ность его работы"*.
      * Статья "Не казнь, но мысль. Но слово" разошлась в Самиздате в тысячах экземпляров. Она была напечатана во многих зарубежных газетах и передана несколькими радиостанциями мира. В 1976 году в Нью-Йорке издательство "Хроника" выпустило сборник моих статей и "открытых писем" под названием "Открытое слово". Там опубликована и указанная статья. Напечатана она теперь и в Москве - см. журнал "Горизонт", 1989, № 3, с. 44-48.
      Примеч. ред. 1997. - В 1991 году сборник "Открытое слово" полностью переиздан в Москве ("IMA-press"); составил и прокомментировал его Владимир Глоцер.
      Эта статья - действие активное. Но еще до ее написания я совершила поступок, который даже и поступком не назовешь.
      В середине шестидесятых годов, как я уже сказала, я дала себе относительно собственного литературного поведения свой скромный зарок. Чем чаще я видела, как удаляют из книг упомина-ния о насильственных гибелях, чем чаще возникали вокруг новые суды над словом, чем чаще на страницах газет появлялись прямые или косвенные утверждениям, будто Сталин, хоть, конечно, и зря расстреливал старых большевиков, но зато был выдающимся марксистом и внес ценный вклад в науку ("Это то же самое, - заметила однажды мельком Ахматова, - что признать: человек был людоедом, но зато отлично играл на губной гармонике"), чем более явственно в беззвучной борьбе между памятью и забвением побеждали циркуляры о нарочитом забвении, а с памятью чинилась расправа, чем чаще упоминания о гибелях выпалывались со страниц предисловий и послесловий, как вредный сорняк, - тем тверже становилось принятое мною решение: я никогда не позволю ни одному редактору и ни ради какой бы то ни было высокой цели вычеркнуть из моей статьи или книги хотя бы единую строчку, посвященную памяти погибших.
      Сейчас, в середине семидесятых, на меня уже вообще никакая литературная арифметика не действует. Сейчас я уже не отдала бы и заглавия "Утаенное наследство" - потому что оно в самую точку, и в замалчивании горестной истории романа "Виктор Вавич" не стала бы участво-вать. Тогда, в середине шестидесятых, литературная арифметика перестала действовать на меня всего лишь в одном пункте, но зато в самом главном.
      Мой обет далеко не сразу отразился на моей литературной судьбе. Ведь занятия мои были разнообразны: далеко не в каждой статье или книге шла речь о погибших в тридцатые или сороко-вые. На литературной судьбе моей больше, чем данный мною обет, поначалу отражались "откры-тые письма", адресованные мною во все советские газеты, но не напечатанные ни в одной: "Михаилу Шолохову, автору "Тихого Дона" (1966); "Не казнь, но мысль. Но слово" (1968); "Ответственность писателя и безответственность "Литературной Газеты"" (о Солженицыне, 1968); "В судебную коллегию по уголовным делам Верховного суда УССР" - заявление по делу Рейзы Палатник (1971) и др.*.
      * См. тот же сборник "Открытое слово".
      В наших газетах их не печатали вовсе, перестукивал и распространял охотно один Самиздат. Если говорить о судьбе моих печатных (типографским способом) книг, то на нее сильнее повлия-ли, конечно, "открытые письма", чем мой скрытый обет. С Самиздатом управиться трудно, ну, а дать насчет самовольного автора распоряжения по издательствам - легче легкого. Хочешь, чтобы тебя перепечатывали на машинке, - не будут тебя печатать в типографии. Примерно со времени моего открытого письма "Михаилу Шолохову" статьи и книги, прежде удостаивавшиеся лестного внимания советской критики, читателей и писателей, перестали переиздавать вообще. Да и новые издавать тоже. Чудом вышла в 1967 году в альманахе "Прометей" глава из большой книги о Герцене: "Начало". На этом начале моя литературная деятельность, в сущности, кончилась (если не считать опубликованной в № 9 "Нового мира" за 1968 год стенограммы двух записанных мною бесед с С.Я. Маршаком).
      Далее вступил в силу мой зарок. Он мешал публикованию моих статей или книг, даже в тех редких случаях, когда издательства еще обращались ко мне или были так милостивы, что соглаша-лись рассматривать мною написанное.
      Мне предлагали изъять страницу, полстранички, абзац, строку, и тогда моя работа, вся, за исключением строчки или абзаца, будет отправлена в типографию, напечатана, опубликована, а может быть, и похвалена. Но - если речь шла о погибших - я отказывалась.
      ...штабелями
      В снегу лежали не дрова.
      Приведу два примера - их было гораздо больше, но для наглядности хватит и двух.
      В июле 1964 года скончался С.Маршак. Редакторской работе Самуила Яковлевича мною посвящена целая глава в книге "В лаборатории редактора". Естественно, что мне, знавшей С.Я.Маршака около 40 лет, проработавшей бок о бок с ним - 9, захотелось написать воспомина-ния о нем. В октябре 1966 года я их окончила. Прежде всего предложила свои мемуары в журнал "Детская литература". Там не пожелали даже прочесть: т. Бавина вежливо и обоснованно сообщи-ла мне, что у них в портфеле материалу на 10 номеров вперед. Так что и читать мои воспоминания не стоит. (Среди их сотрудников, по-видимому, множество людей, близко знакомых с С.Я.Марша-ком в течение 40 лет.) Я не удивилась: со времени моей статьи "О чувстве жизненной правды"*, посвященной ханжеству в детской литературе, вся казенная детская литература от меня отвернулась.
      * Литературная Газета, 1953, 24 декабря.
      Гораздо более удивило меня успешное продвижение моих воспоминаний в издательстве "Советский писатель", в сборнике памяти С.Я. Маршака. В один прекрасный день (полагаю, это было осенью 1970 года) мне позвонили из отдела критики и литературоведения и сообщили - приветливым юным женским голосом младшего редактора, - что воспоминания идут в набор. На следующий день тот же приветливый женский голос сообщил мне в трубку, что хотя воспомина-ния действительно идут в набор, но Борис Иванович Соловьев (заместитель т.Карповой) просит убрать полстраницы. Всего два абзаца. Какие же? Первый начинался так:
      "В годы 1937-39, когда одни из товарищей Самуила Яковлевича были арестованы и исчезли - кто надолго, а кто и навсегда, он <...> пытался случалось, и с успехом - вступаться за неспра-ведливо гонимых".
      Второй кончался так:
      "...Миновали годы. Со смертью Сталина начались возвращения и воскрешения. В "Литератур-ной Газете" в 1955 году Юрий Герман первый помянул добрым словом "ленинградскую редак-цию", руководимую в тридцатые годы С.Я.Маршаком. "Будто отворили замурованную дверь", - говорил мне, прочитав эту статью, Самуил Яковлевич".
      Вспомним ахматовское:
      Что там? - окровавленные плиты
      Или замурованная дверь...*
      * Анна Ахматова. Эхо. В кн.: Бег времени. М.; Л.: Советский писатель, 1965, с. 425.
      Когда два абзаца в моих воспоминаниях прочитал в 1970 году Борис Иванович Соловьев, ему захотелось, чтобы дверь снова была замурована.
      В 1962 году в двери еще светилась щель и едва не проскочила в печать моя повесть; в 1963-м - почти точно такая же - почти та же самая - страница о разгроме редакции Маршака проско-чила во втором издании моей книги "В лаборатории редактора"*, а вот в 1970-м в сборнике памяти С.Маршака она уже напечатана быть не могла. Время крепло, определялось.
      * М.: Искусство, с. 323.
      Но и мое решение к этому времени уже вполне окрепло. Когда мне позвонила заведующая отделом критики и литературоведения Е.Н.Конюхова, уговаривая вычеркнуть или "смягчить" страницу в моих воспоминаниях, я отказалась и вычеркивать, и смягчать, и беседовать с Борисом Ивановичем.
      Так и лежат у меня в столе мои воспоминания о Маршаке.
      В 1966 году Ленинградское отделение Детиздата обратилось ко мне с просьбой: написать предисловие к повести о детстве, начатой некогда, в тридцатые годы, И.И.Мильчиком. Повесть посвящена девяностым годам прошлого века - то есть царскому времени. Когда я в середине тридцатых годов начала редактировать первые главы - И.И.Мильчик был уже пожилой человек с немалым жизненным опытом, хлебнувший при царе и каторжных тюрем, и сибирских ссылок; во время Октябрьской революции - член Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Петрограда от Выборгской стороны; затем - заместитель директора одного из машиностроительных ленинград-ских заводов, член Общества Политкаторжан. Крупный, осанистый, плечистый человек с ярко-синими глазами на всегда загорелом лице. Он обладал большим чувством собственного достоинст-ва, которое не мешало ему, однако, сознавать в непривычной работе свою неумелость. Мы подру-жились и слушали друг друга с интересом. Глядя на его сильные плечи, на уверенные движения грубоватых, но точных рук, ощущая его самобытность и строгость, вспоминала я строки Блока из "Вольных мыслей" - те, где стих ведется о рабочих на пристани:
      И светлые глаза привольной Руси
      Блестели строго с почерневших лиц.
      И.И.Мильчик с готовностью выслушивал мои пожелания, но принимал их строго, с большим отбором, критически.
      Я узнала, что по своей дореволюционной профессии он токарь, теперь пишет историю дорево-люционного подполья, живет постоянно за городом, где жена его, врач, ведает больницей, и что есть у них маленький сын, Миша. И. И. Мильчик был отличным рассказчиком, чем, и пленил редакцию; пережил он и детский каторжный труд - чуть не с восьми лет непосильно работал в механической мастерской в Астрахани; потом - взрослый каторжный труд в Сибири (левый эсер) и рассказывал о пережитом - нам в редакции - прекрасным русским языком, как истый волжа-нин. Моя редакторская задача была и проста и трудна: не дать ему в повести для детей сбиваться со своей живой речи в трафаретную, книжную - к чему он был несколько склонен в своих статьях и книгах для взрослых. Работа у него шла споро. Крутящееся под детскими руками непо-сильное колесо, доводящее до боли в спине, до отчаянья, до изнеможенья, до тщетных попыток к бегству; дружба с татарчатами; хозяин мастерской, городовые; веселое купанье на речке Шайтанке вместе с мальчишками и лошадьми; полицейский участок; холерный бунт - все ложилось на бумагу, не только увиденное автором, но пережитое им, а потому сохраняющее яркость красок и свежесть чувств.
      Одну главу повести напечатал ленинградский журнал "Костер"*.
      * 1937, № 1.
      В 1937 году Мильчик был арестован и погиб в заключении. И вот - через века! - стоит передо мною молодой человек, Михаил Исаевич, которого я никогда не видала; тот самый малень-кий Миша; ныне - высокий, худощавый, застенчивый; уже не волгарь, а ленинградец, уже не рабочий, а интеллигент, и просит меня не отказываться от предложения издательства: написать предисловие к сохранившейся рукописи.
      Не назови он себя, я все равно узнала бы его: те же светлые глаза, приветливые сквозь строгость.
      Сын просил написать о погибшем отце. Я не вправе была отказаться.
      Я выполнила работу и послала ее в издательство к сроку. В своем предисловии писала я главным образом о детстве Мильчика, о колесе в механической мастерской, о встрече его с Маршаком, - но не умолчала и об аресте.
      Редакции моя работа понравилась, и повесть с моим предисловием должна была вот-вот пойти в набор. В конце апреля 1966 года, около 12 часов ночи, на даче в Переделкине раздался междуго-родний, подпрыгивающий телефонный звонок.
      Меня попросил к телефону директор Ленинградского отделения издательства "Детская литература" Н.А.Морозов. Он сказал, что моя статья ему нравится, очень нравится, но он просит убрать один абзац.
      - Какой же?
      - Ну, там... вы понимаете... мы ведь издательство для детей, а детям не следует омрачать жизнь памятью о тяжелом прошлом.
      Этот омрачающий детскую жизнь абзац в моей рукописи читался так:
      "В феврале 1938 года И.И.Мильчика арестовали. Да и редакционный коллектив, созданный С.Я.Маршаком, был к тому времени уже разгромлен: кого арестовали, кого уволили".
      Я ответила директору, что повесть Мильчика печатается ведь не для грудных младенцев, а для подростков, которым как раз очень полезно вовремя узнать историю своих отцов и дедов.
      - Мы не имеем возможности,- ответил директор. Тогда я попросила прислать мне мое предисловие обратно.
      Вместо ожидаемой бандероли я, однако, получила письмо. Привожу его полностью, лишь заменяя инициалами имя и фамилию редактора.
      "Государственный Комитет Совета Министров РСФСР по печати. Издательство "Детская литература", Ленинградское отделение.
      "28 апреля 1966 г. Уважаемая Лидия Корнеевна!
      Мне известно содержание телефонного разговора между Вами и директором Ленинградского отделения издательства Николаем Антоновичем Морозовым.
      Как редактор, я очень сильно огорчена тем, что Вы не пожелали исключить из Вашей вступительной статьи к книге И.И.Мильчика "Степкино детство" один абзац и одну фразу из другого абзаца.
      Я понимаю, что Вами руководит, но подумайте о читателях. Своим отказом печатать статью Вы лишаете их удовольствия познакомиться с Вашей хорошей, нужной статьей, гармонически связанной с самой повестью.
      Лидия Корнеевна, подумайте еще раз о книге и о читателях.
      Поздравляю Вас и Корнея Ивановича с первомайским праздником, праздником Весны и Радости.
      С уважением Р. Ф."
      Помню, в этом благожелательном, заботливом письме более всего почему-то привели меня в бешенство слова "Радость" и "Весна", написанные с большой буквы. Я отвечала так:
      "5.V.66 г.
      Уважаемая Р. И-на!
      Вы написали Ваше письмо очень искусно: прочитав его, всякий человек вообразит, будто спор между издательством и автором действительно идет, как у Вас сказано, всего лишь "об одном абзаце и одной фразе из другого абзаца".
      Сущие пустяки: издательство просит автора отказаться от нескольких строк вступительной статьи, а капризный автор не желает. И из-за этого, пишете Вы, читатель будет лишен удовольст-вия "познакомиться с хорошей и нужной статьей".
      По-видимому, такая Ваша скрытность относительно истинного содержания нашего спора объясняется тем официальным издательским бланком, на котором Вы ко мне обратились. Бланк со штампом издательства не выдерживает, видимо, прямого разговора ни о жертвах террора, ни об инструкции, обязывающей Вас вычеркивать всякое упоминание о них.
      Но я - частное лицо, пишу на обыкновенной бумаге. И скрывать сущность дела мне незачем.
      Спор между мною и Вами (издательством) идет не об "одном абзаце и одной фразе", а о крови человеческой и слове человеческом. Автор издаваемой Вами книги, И.И.Мильчик, замечательный писатель и мой большой друг, член партии, человек из народа, старый рабочий, деятельный участник двух революций, был в пору сталинских зверств загублен, убит - вместе с миллионами других неповинных людей.
      Должны знать об этом последующие поколения, дети и внуки погибших, или нет?
      Я убеждена: должны непременно. Рассказать об этом - и не только в общей форме, но и на примерах конкретных человеческих судеб, прямой долг, дело чести тех, кто остался в живых.
      Вы думаете - или обязаны думать - иначе.
      Переубеждать Вас я не стану. Но и участвовать в новой лжи, прикрывающей молчанием пролитую кровь, я тоже не буду.
      И.И.Мильчик погиб около 25 лет назад; 10 лет тому назад он был реабилитирован посмертно, и через четверть века, во вступительной статье, посвященной его книге и его славной биографии, мы лишены возможности упомянуть - бегло, вскользь, в "одном абзаце и одной фразе" - о его гибели.
      Это чудовищно.
      Вы делаете мне честь, называя мое предисловие "хорошим" и "нужным", но отказываетесь его напечатать, если я не сниму упоминания о гибели Мильчика. Между тем без этого упоминания "хорошее" и "нужное" предисловие сразу превратится в лживое, то есть тем самым в плохое и вредное. Новым поколениям людей, тем читателям, на чьи интересы Вы ссылаетесь, необходима правда - и правда не только о девяностых годах прошлого века, которым посвящена повесть Мильчика, но и о тех десятилетиях нашего века, когда погибали отцы и деды современных подростков. Давно известно, что история родной страны, правдиво рассказанная, - лучшее орудие воспитания подрастающих поколений. Я вовсе не позабыла о читателе, как предполагаете Вы: именно чувство ответственности перед ним запрещает мне соглашаться на то искажение истины, к которому вы призываете.
      Уважающая Вас
      Лидия Чуковская"
      И тут начались главные мои мучения.
      Все друзья на меня ополчились. И - еще горше - сын и вдова И.И.Мильчика. "Если останет-ся ваше предисловие, объясняли мне, вы сохраните для других образ этого человека. Откажетесь - издательство ограничится краткой аннотацией. Образа человека не будет... Читатель же и без устраненного абзаца догадается, что случилось: укажите в скобках год рождения и "смерти"".
      Быть может, если бы мой отказ ставил под удар самое напечатанье повести Мильчика - я сдалась бы. Как сдавалась ради рассказов Житкова. Чужой труд, да еще публикуемый посмертно, да еще по желанию вдовы и сына, это обязывает. Тут призадумаешься волей-неволей. Опубли-кованию чужой книги мешать грех, и, кусая губы, сдаешься. Но я была уверена, что книгу выпус-тят и без моего предисловия, а уж своему труду - я хозяйка. Нарушая "гармонию", я потребовала, чтобы мое предисловие было возвращено мне. Его мне вернули.
      Права ли я? Арифметика меня более не убеждает. Быть участником в истреблении памяти? Нет.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3