Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма. Часть 1

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 1 - Чтение (стр. 15)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      — Все эти годы — кто-то рядом, но так безлюдно!
 
      — Ни одного воспоминания! — Это на земле не валяется.
 
      ________
 
      Митинги — диспуты — лекции — театр <альные> постановки, на эстраде — всяк кто пожелает. — Публика цирковая. — Выступаю редко, ибо во главе литературы Брюсов, к<отор>ый меня не выносит. — Не напечатала ни одной строчки. — Да это все равно, мне даже спокойней.
 
      ________
 
      Ася! — Я совершенно та же, так же меня все обманывают — внешне и внутренне — только быт совсем отпал, ничего уже не люблю, кроме содержания своей грудной клетки. — К книгам равнодушна, распродала всех своих французов — то, что мне нужно — сама напишу. — Последняя большая вещь «Царь-Девица», — русская и моя. — Стихов — неисчислимое количество, много живых записей.
 
      Ася! — Три недели назад — стук в дверь. Открываю: высокий человек в высокой шапке. Вползающий в душу голос: Здесь живет М<арина> И<вановна> Ц<ветаева>? — Это я. — Вы меня не знаете, я был знаком с Вашей сестрой Асей в К<октебе>ле — год назад. — О! — Да — и вот…
 
      Входит. Гляжу: что-то Борисино. (Исступленно думала о нем все последние месяцы и видела во сне.) — «Моя фамилия — Ланн»..
 
      Провели — не отрываясь — 21/2 недели. Теперь ок<оло> 10 дней, как уехал — канул! — побежденный не мной, а породой. Это был конец выплаты долга тебе.
 
      Это первая — прежняя! — радость, первой Пасхой от человека за три года. О тебе он говорил с внимательной нежностью. рассказывал мельчайшие подробности твоего быта (термос — лампа — волоски Андрюши). — Это была сплошная бессонная ночь. — От него у меня на память: «Белая стая» Ахматовой, столбик сухих духов, и цепочка на шее. — «На Юге — Ц<ветае>ва, на Севере — Ц<ветае>ва, — куда денешься?» спрашивал он серьезно и беспомощно.
 
      Читала твои письма к нему, через все это прошла и справилась. Мучительный и восхитительный человек! —
 
      Его адр<ес:> Харьков, Епархиальная ул<ица>, 3. Наркомюст. Отдел публикаций заказов. — У него почти все мои стихи. — Его стихи мне совершенно чужие, но — как лавина! непоборимые.
 
      Ася! — Жду тебя. — Я годы — одна (людная пустошь). Мы должны быть вместе, здесь ты не пропадешь.
 
      — Так легко умереть! — Но — странно! — о тебе я все эти годы совсем не беспокоилась — высшее доверив — как о себе. — Я знала, что ты жива.
 
      Ася! — смерть Бориса — для меня рана на всю жизнь, огромное и страшное горе. Поверила только, когда Ланн подтвердил. Я Бориса любила как того брата, к<оторо>го у нас не было. — Пишу сухо, — поймешь!
 
Не называй меня никому:
— Я — серафим твой, — радость на время!
Ты поцелуй меня нежно — в темя,
И отпусти во тьму.
 
 
Все мы сидели в ночи без света:
Ты позабудешь мои приметы.
Да не смутит тебя сей — Бог весть!
Вздох, всполохнувший одежды ровность.
— Может ли, друг, на устах любовниц
Песня такая цвесть?
Так и живи себе с миром, — словно
Мальчика гладил в хору церковном.
Духи и дети, дитя, не в счет!
Не отвечают, дитя, за души!
Эти ли руки — веревкой душат?
Эта ли нежность — жжет?
— Вспомни, как руки пустив вдоль тела,
— Закаменев — на тебя глядела,
Не загощусь я в твоем дому!
Освобожу молодую совесть!
— Видишь, — к великим боям готовясь,
Сам ухожу во тьму.
И обещаю: не будет биться
В окна твои — золотая птица!
 
      ________
 
      — Ланну. —
 
      <Приписки на полях:>
 
      Ася, дождись поездов и напиши, сколько нужно денег на отъезд, — вышлю, — Приезжай непременно. Поцелуй за меня Пра, Макса, М. И. К<узнецо>ву и ее дочку. — Похожа ли на Б<ориса>? Как зовут? Буду писать тебе каждый день. Прости за протокольность письма, — так безнадежно — все сразу, — и так хочется — где поэт, написавший: но без меча — над чашами весов. Обмирала над этими его стихами. — Пиши непрерывно.
 
      Аля — не очень большая, худая, светлая, — Психея. В первом письме были ее письмо и стихи.
 
      В первую же минуту после занятия Крыма дала Максу телегр<амму> через Луначарского, — неужели не дошла? Москва без заборов (сожжены) — в мешках и сапогах.
 
      Если бы я знала, что жив, я была бы — совершенно счастлива. Кроме него и тебя — мне ничего не надо.
 
      Каждый кусок, к<отор>ый ем — поперек горла и отчаяние, что нельзя послать тебе. Узнаю, как с пересылкой денег, — и тотчас ж пошлю. Не оставляй мысли о переезде в Москву.
 
      Целую нежно тебя и Андрюшу. Умилялась его письмецом. В письмах буду писать все то же самое, но стихи буду присылать разные. Напиши Ланну, и пусть он тебе напишет обо мне!
 
      3-го мая 1928 г
 
      Триумф<альная> Арка
 
      Медон,
 
      Дорогая Ася, у меня для тебя целая коллекция таких открыток — нумерую. А ты мне сразу ответь — дошли ли, тогда буду посылать.
 
      Видела я Асю О<боленскую>, приезжала ко мне в Медон. Вот что от нее узнала о смерти В<али>. С первого дня Пасхи ей стало несравненно лучше, умирая — стала оживать. Доктора дивились, ибо уж с месяц каждые минуты были сочтены. В<аля> за время умирания со смертью свыклась, смирилась, — пришлось заново привыкать жить. Жить ей с 1-го дня Пасхи страстно хотелось, поверила, что будет — и Асю уверила. Ей было настолько — непрерывно — неуклонно — лучше, что Ася уже не стояла над ней, как над умирающим, встречалась с радостью, расставалась без страха. И вот — шел сильный дождь, Ася промокла — «пойду переоденусь и вернусь часа через три». Вернулась — В<али> уже не было. Попросила у сестры бульона, та пошла за ним, В<аля> закашлялась — хлынула кровь — одна из больницы побежала предупредить сестру — та пошла — все было кончено. От кашля до смерти не прошло и двух минут. Можно сказать, что смерть мгновенная.
 
      Напиши про Бориса, про здоровье. Я ему писала, но он не отвечает. Совсем ли поправился? Целую тебя и А<ндрюшу>.
 
      М.
 
      Аля твой Зоол<огический> Сад развесила над Муриною кроватью.
 
      Grand Opera. <Июнь 1928>
 
      Да! Идиотская публикация А<ста>фьева (мужа и жены). Такой-то извещает о смерти Валентины Павловны (Валечки) — опять вроде восстановления титула. Добросердечные, но — дураки, а? Впрочем, Бог с ними.
 
      ________
 
      Вышла моя книга. Надписала и отложила тебе нумерованный (на хорошей бумаге) экз<емпляр>, — когда получишь? Отзывов еще нет. 17-го мой вечер, билеты («дорогие», т. е. 25 фр<анков>, идут плохо, объелись вечерами. Будет полный зал (входные по 5 фр<анков>) и пустая касса, словами прошлогоднего Мура: «Народу масса, денег мало». Вечер мне нужен для лета: отъезда.
 
      Жел<езная> дор<ога> дико дорога, все дорого, страшно трудно уехать. Но хочу ради Мура (кашляет 8 мес<яцев> и Сережи). М. б. поедем на Средиземное море, мое любимое, к<оторо>го не видала с Палермо (1912 г. — почти что 1812 г.!).
 
      Мур все растет, недавно остригла — жарко. Но тут же — остатками — корешками — завился. Чудесно говорит. Как-нибудь напишу о нем отдельно. Аля учится у Шухаева, но предоставленная самой себе (Шухаев в студии бывает раз в неделю — 15 мин., ленится. Меня переросла на полголовы, а тяжелее на пуд с лишним.
 
      Мы очень плохо живем, куда хуже, чем в прошлом году, и конских котлет (Алина невозбранная услада!) уже нет. Мяса и яйца не едим никогда.

В РЕДАКЦИЮ <«ВЕСТНИКА ТЕАТРА»>

      <Февраль 1921>
 
      В ответ на заметку в № 78–79 «В<естника> Т<еатра>» сообщаю, что ни «Гамлета», никакой другой пьесы я не переделываю и переделывать не буду. Все мое отношение к театру РСФСР исчерпывается предложением Мейерхольда перевести пьесу Клоделя «Златоглав», на что я, — с вещью не знакомая, не смогла даже дать утвердительного ответа.
 
      Марина Цветаева.
 
      Письмо Цветаевой открывает полемическую полосу «Около переделок».

ОТ РЕДАКЦИИ

      Редакция «Вестника Театра» по поводу письма Марины Цветаевой обратилась за разъяснениями к В. Э. Мейерхольду и В. М. Бебутову. Ввиду того, что В. Э. Мейерхольд в настоящее время находится на излечении в одной из лечебниц под Москвой, ответы их на запрос редакции печатаются нами в несколько необычной форме переписки между ними. Редакция считает, что эта переписка имеет интерес в связи с острым вопросом о переделках.
 
      С своей стороны, редакция никогда не возлагала больших надежд в этом отношении на М. Цветаеву, очевидно, впитавшую общеизвестные традиции, симпатии и уклоны Всероссийского союза писателей.
 
      В ответ на вопрос редакции по поводу письма М. Цветаевой мною послано В. Бебутову следующее письмо:
 
      Дорогой товарищ!
 
      Редактор «Вестника Театра» запрашивает меня и вас, не находим ли мы нужным снабдить какими-нибудь комментариями письмо Марины Цветаевой. Какие комментарии? Я счастлив, что сообщение «В.Т.» о том, что Марина Цветаева принимает участие в работе над «Гамлетом» вместе с нами, оказалось ошибкой хроникера. Читая это сообщение, я думал, что вы привлекли эту поэтессу для совместной с вами обработки тех частей, которые вы взяли на себя. Я готовился предостеречь вас, что не следует иметь дело с Мариной Цветаевой не только в работах над «Гамлетом», но и над «Златоглавом». А почему, не трудно догадаться.
 
      Вы знаете, как отшатнулся я от этой поэтессы после того, как имел несчастье сообщить ей замысел нашего «Григория и Дмитрия». Вы помните, какие вопросы задавала нам Марина Цветаева, выдававшие в ней природу, враждебную всему тому, что освящено идеей Великого Октября.
 
      Вс. Мейерхольд
 
      Мною послан В. Мейерхольду следующий ответ на его письмо ко мне по поводу письма М. Цветаевой:
 
      Дорогой товарищ!
 
      Ваше письмо получил. Спешу ответить. Прежде всего выражаю недоумение по поводу той части письма Марины Цветаевой, которая касается «Златоглава».
 
      Как? Прошло уже три месяца с тех пор, как эта поэма была сдана мною М. Цветаевой для перевода, и до сих пор она, «не будучи знакома с пьесой, не могла дать положительного ответа»?!
 
      Далее о «Гамлете». Вы ведь помните наш первоначальный план композиции этой трагедии. Всю прозаическую сторону, как и весь сценарий, мы с вами приняли на себя, диалог клоунов (могильщиков), ведомый в плане обозрения, был поручен Вл. Маяковскому и, наконец, стихотворную часть я, с вашего ведома, предложил Марине Цветаевой, как своего рода спецу.
 
      Теперь, получив от нее отказ с оттенком отгораживания от «переделок» вообще, я пользуюсь случаем, чтобы в печати указать М. Цветаевой на неосновательность ее опасений. Одно из лучших ее лирических стихотворений «Я берег покидал туманный Альбиона» начинается с приводимой здесь строчки Батюшкова и являет в этом смысле лучший образец переделки.
 
      О допустимости переделок вообще лучше не говорить. Даже такая плохая переделка, как канонизированная «общественным мнением» переделка «Турандот» Шиллером по Гоцци (!) мало кого возмущала. Не в переделках «вообще» тут дело…
 
      Что же касается до того, что вы уловили в натуре этого поэта, то должен сказать, что это единственно и мешает ей из барда теплиц вырасти в народного поэта.
 
      Вал. Бебутов
 
      Этим эпизодом ограничивается несостоявшееся сотрудничество Цветаевой с Мейерхольдом. Больше они друг о друге никогда не писали.

КУЗНЕЦОВОЙ М. И

      16-го русск<ого> марта 1921 г. — Москва.
 
      Дорогая Мария Ивановна!
 
      Помню и люблю Вас. О Борисе горевала и горюю, смерти его не верю и ее не принимаю, — приходится верить в бессмертие души!
 
      Приветствую и люблю Вашу дочку, — дай Бог ей счастья! — Пришлите, если сможете, два словечка о себе и о ней.
 
      Аля большая, худая, — белокурый С<ережа>, похожа на мальчика, помнит, как мы с ней ночевали у Вас, — пестрая шаль, беспорядок, высота, наш общий смех перед сном. Б<ориса> помнит ясно, — как они играли в шахматы и как ели какое-то розовое сладкое.
 
      — Ах! —
 
      Жалко Б<ориса>. Больше, чем могу сказать, в нем я потеряла самого настоящего брата, не могу смириться.
 
      Целую Вас нежно. Вас и Ирину.
 
      МЦ.
 
      Вера Э<фрон>, загубившая, выбросившая на улицу мою Ирину, после 7-летних колебаний сошлась с М. С. Ф<ельдштейном>, а через месяц ожидает ребенка. Эва с детьми за границей. Ася Ж<уковская> вышла замуж за С<ерей>ского, тоже ожидает.

АХМАТОВОЙ А. А

      Москва, 26-го русского апреля 1921 г.
 
      Дорогая Анна Андреевна!
 
      Так много нужно сказать — и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни — «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжечки, надпишите.
 
      Не думайте, что я ищу автографов, — сколько надписанных книг я раздарила! — ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму — под подушку!
 
      Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного Коня» (посвящается Вам) — и мне нельзя будет самой держать корректуру, — сделайте это за меня, верю в Вашу точность.
 
      Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени. Готовлю еще книжечку: «Современникам» — стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.
 
      Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и выс?ко от Вас! — Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! — Журналы — статью — смеюсь! — Небесный пожар!
 
      Вы мой самый любимый поэт, я когда-то — давным-давно — лет шесть тому назад — видела Вас во сне, — Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром — «Словеса золотые», — какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее — обратное!) — и — проснувшись — я знала, что Вы ее напишете.
 
      Мне так жалко, что все это только слова — любовь — я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.
 
      Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон», — это нежнее всего, что сказано о любви.
 
      И это внезапное — дико встающее — зрительно дикое «ярославец». — Какая Русь!
 
      Напишу Вам о книге еще.
 
      Как я рада им всем трем — таким беззащитным и маленьким! Четки — Белая Стая — Подорожник. Какая легкая ноша — с собой! Почти что горстка пепла.
 
      Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) — И непременно напишите мне, — больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.
 
      Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта — поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, — где будете летом, и всё.
 
      Ваши оба письмеца ко мне и к Але — всегда со мной.
 
      МЦ.
 
      31-го русского августа 1921 г.
 
      Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом, потому что знаю, что до Вас все равно дойдет — хочу, чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным — с моего ведома — Вашим другом (друг — действие!) — среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу «Кафе Поэтов».
 
      Убитый горем — у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телеграмму с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая — весть о Сереже, о котором я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать — не потому, что это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? — просто не хочется тупить пера.
 
      Эти дни я — в надежде узнать о Вас — провела в кафе поэтов — чт? за уроды! чт? за убожества! чт? за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ржущие кони, и ялтинские проводники с накрашенными губами.
 
      Вчера было состязание: лавр — титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой… и монотонный тон кукушки (так начинается один стих!), и поэма о японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина) —
 
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
 
      И весь зал хором:
 
Где встречается редко
Городской экипаж…
 
      Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие — сами такие же, — со вчерашнего состязания.
 
      Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.
 
      На эстраде — Бобров, Аксенов, Арго, Грузинов. — Поэты.
 
      _______
 
      И — просто шантанные номера…
 
      ________
 
      Я, на блокноте, Аксенову: «Господин Аксенов, ради Бога, — достоверность об Ахматовой». (Был слух, что он видел Маяковского.) «Боюсь, что не досижу до конца состязания».
 
      И учащенный кивок Аксенова. Значит — жива.
 
      ________
 
      Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский — мне — кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня — несказ?нных. Страшный сон: хочу проснуться — и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко — я бы словами сказала: «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива!»…Утешила меня Аля: «Марина! У нее же — сын!»
 
      ________
 
      Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. «Господа! Я вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно — и у меня всегда полный зал!»
 
      Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, — да что Петербурга… Вчерашний вечер — чудо: «Стала облаком в славе лучей».
 
      На днях буду читать о Вас — в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам, но не могу уступить этой чести другому! Впрочем, всё, что я имею сказать, — осанна!
 
      Кончаю — как Аля кончает письма к отцу:
 
      Целую и низко кланяюсь.
 
      МЦ.
 
      Bellevue, 12-го ноября 1926 г.
 
      Дорогая Анна Андреевна,
 
      Пишу Вам по радостному поводу Вашего приезда — чтобы сказать Вам, что все, в беспредельности доброй воли — моей и многих — здесь, на месте, будет сделано.
 
      Хочу знать, одна ли Вы едете или с семьей (мать, сын). Но как бы Вы ни ехали, езжайте смело. Не скажу сейчас в подробностях Вашего здешнего устройства, но обеспечиваю Вам наличность всех.
 
      Еще одно: делать Вы всё будете как Вы хотите, никто ничего Вам навязывать не будет, а захотят — не смогут: не навязали же мне!
 
      Переборите «аграфию» (слово из какой-то Вашей записочки) и напишите мне тотчас же: когда — одна или с семьей — решение или мечта.
 
      Знайте, что буду встречать Вас на вокзале.
 
      Целую и люблю — вот уже 10 лет (Лето 1916 г., Александровская слобода, на войну уходил эшелон).
 
      М.
 
      Знаете ли Вы, что у меня сын 1 г<од> 9 мес<яцев> — Георгий? А маленькая Аля почти с меня? (13 л<ет>).
 
      Ад<рес>: Bellevue (Seine et Oise)
 
      Pr?s Paris, 31, Boulevard Verdun.
 
      Отвечайте сразу. А адрес перепишите на стенку, чтобы не потерять.

КУЗМИНУ М. А

      Дорогой Михаил Алексеевич,
 
      Мне хочется рассказать Вам две мои встречи с Вами, первую в январе 1916 г., вторую — в июне 1921 г. Рассказать как совершенно постороннему, как рассказывала (первую) всем, кто меня спрашивал: — «А Вы знакомы с Кузминым?» — Да, знакома, т. е. он наверное меня не помнит, мы так мало виделись, только раз, час — и было так много людей… Это было в 1916 г., зимой, я в первый раз в жизни была в Петербурге. Я дружила тогда с семьей К<аннегисе>ров (Господи, Леонид!), они мне показывали Петербург. Но я близорука — и был такой мороз — и в Петербурге так много памятников — и сани так быстро летели — все слилось, только и осталось от П<етербур>га, что стихи Пушкина и Ахматовой. Ах, нет: еще камины. Везде, куда меня приводили, огромные мраморные камины, — целые дубовые рощи сгорали! — и белые медведи на полу (белого медведя — к огню! — чудовищно!), и у всех молодых людей проборы — и томики Пушкина в руках, и налакированные ногти, и налакированные головы — как черные зеркала. (Сверху — лак, а под лаком — д — к!) О, как там любят стихи! Я за всю свою жизнь не сказала столько стихов, сколько там, за две недели. И там совершенно не спят. В 3 ч. ночи звонок по телефону. — «Можно придти?» — «Конечно, конечно, у нас только собираются». И так — до утра. Но северного сияния я, кажется, там не видала.
 
      — То есть…
 
      — Ах, да, это не там Северное сияние, — Северное сияние в Лапландии, — там белые ночи. Нет, там ночи обыкновенные, т. е. белые, но как и в Москве — от снегу.
 
      — Вы хотели рассказать о Кузмине…
 
      — Ах, да, т. е. рассказывать собственно нечего, мы с ним трех слов не сказали. Скорее как видение…
 
      — Он очень намазан?
 
      — На — мазан?
 
      — Ну, да: намазан, накрашен…
 
      — Да не-ет!
 
      — Уверяю Вас…
 
      — Не уверяйте, п. ч. это не он. Вам кого-нибудь другого показали.
 
      — Уверяю Вас, что я его видел в Москве на —
 
      — В Москве? Так это он для Москвы, он думает, что в Москве так надо — в лад домам и куполам, а в Петербурге он совершенно природный: мулат или мавр.
 
      Это было так. Я только что приехала. Я была с одним человеком, т. е. это была женщина. — Господи, как я плакала! — Но это неважно. Ну, словом, она ни за что не хотела, чтобы я ехала на этот вечер и потому особенно меня уговаривала. Она сама не могла — у нее болела голова — а когда у нее болит голова — а она у нее всегда болит — она невыносима. (Темная комната — синяя лампа — мои слезы…) А у меня голова не болела — никогда не болит! — и мне страшно не хотелось оставаться дома 1) из-за Сони, во-вторых п. ч. там будет К<узмин> и будет петь.
 
      — Соня, я не поеду! — Почему? Я ведь все равно — не человек. — Но мне Вас жалко. — Там много народу, — рассеетесь. — Нет, мне Вас очень жалко. — Не переношу жалости. Поезжайте, поезжайте. Подумайте, Марина, там будет Кузмин, он будет петь. — Да — он будет петь, а когда я вернусь, Вы будете меня грызть, и я буду плакать. Ни за что не поеду! — Марина! —
 
      Голос Леонида: — М<арина) И<вановна), Вы готовы?
 
      Я, без колебания: — Сию секунду!
 
      ________
 
      Большая зала, в моей памяти — galerie aux glaces. И в глубине через эти все паркетные пространства — как в обратную сторону бинокля — два глаза. И что-то кофейное. — Лицо. И что-то пепельное. — Костюм. И я сразу понимаю: Кузмин. Знакомят. Всё от старинного француза и от птицы. Невесомость. Голос, чуть надтреснут, в основе — глухой, посредине — где трещина — звенит. Что говорили — не помню. Читал стихи.
 
      Запомнила в начале что-то о зеркалах (м. б. отсюда — galerie aux glaces?). Потом:
 
Вы так близки мне, так родны,
Что будто Вы и нелюбимы.
Должно быть так же холодны
В раю друг к другу серафимы.
И вольно я вздыхаю вновь,
Я детски верю в совершенство.
Быть может…
 
      (большая пауза)
 
…это не любовь?..
Но так…
 
      (большая, непомерная пауза)
 
похоже
 
      (маленькая пауза)
      и почти что неслышно, отрывая, на исходе вздоха:
 
…на блаженство!
 
      Было много народу. Никого не помню. Нужно было сразу уезжать. Только что приехала — и сразу уезжать! (Как в детстве, знаете?) Все: — Но М<ихаил> А<лексеевич> еще будет читать… Я, деловито: — Но у меня дома подруга. — Но М<ихаил> А<лексеевич> еще будет петь. Я, жалобно: — Но у меня дома подруга. (?) Легкий смех, и кто-то, не выдержав: — Вы говорите так, точно — у меня дома ребенок. Подруга подождет. — Я, про себя: — Черта с два! Подошел сам Кузмин: — Останьтесь же, мы Вас почти не видели. — Я, тихо, в упор: — М<ихаил> Алексеевич), Вы меня совсем не знаете, но поверьте на слово — мне все верят — никогда в жизни мне так не хотелось остаться, как сейчас, и никогда в жизни мне так не было необходимо уйти — как сейчас. М<ихаил> Алекс<еевич> дружески: — Ваша подруга больна? Я, коротко: Да, М<ихаил> Алекс<еевич>. — Но раз Вы уже все равно уехали… Я знаю, что никогда себе не прощу, если останусь — и никогда себе не прощу, если уеду… — Кто-то: — Раз все равно не простите — так в чем же дело?
 
      — Мне бесконечно жаль, господа, но…
 
      ________
 
      Было много народу. Никого не помню. Помню только Кузмина: глаза.
 
      Слушатель: — У него, кажется, карие глаза?
 
      — По-моему, черные. Великолепные. Два черных солнца. Нет, два жерла: дымящихся. Такие огромные, что я их, несмотря на близорукость, увидела за сто верст, и такие чудесные, что я их и сейчас (переношусь в будущее и рассказываю внукам) — через пятьдесят лет — вижу. И голос слышу, глуховатый, которым он произносит это: «Но так — похоже…» И песенку помню, которую он спел, когда я уехала… — Вот.
 
      — А подруга?
 
      — Подруга? Когда я вернулась, она спала.
 
      — Где она теперь?
 
      — Где-то в Крыму. Не знаю. В феврале 1916, т. е. месяц с чем-то спустя, мы расстались. Почти что из-за Кузмина, т. е. из-за М<андельшта>ма, который, не договорив со мной в Петербурге, приехал договаривать в Москву. Когда я, пропустив два мандельштамовых дня, к ней пришла — первый пропуск за годы — у нее на постели сидела другая: очень большая, толстая, черная.
 
      — Мы с ней дружили полтора года. Ее я совсем не помню, т. е. не вспоминаю. Знаю только, что никогда ей не прощу, что тогда не осталась.
 
      _______
 
      14-го января 1921 г. Вхожу в Лавку Писателей, единственный слабый источник моего существования. Робко, кассирше: — «Вы не знаете: как идут мои книжки?» (Переписываю, сшиваю, продаю.) Пока она осведомляется, я pour me dormer Ie contenance, перелистываю книги на прилавке. Кузмин: Нездешние вечера. Открываю: копьем в сердце: Георгий! Белый Георгий! Мой Георгий, которого пишу два месяца: житие. Ревность и радость. Читаю: радость усиливается, кончаю — <…> Всплывает из глубины памяти вся только что рассказанная встреча.
 
      Открываю дальше: Пушкин мой! все то, что вечно говорю о нем — я. Наконец Goethe, тот, о котором говорю, судя современность: — Перед лицом Goethe —
 
      Прочла только эти три стиха. Ушла, унося боль, радость, восторг, любовь — все, кроме книжки, которую не могла купить, п. ч. ни одна моя не продалась. И чувство: О, раз еще есть такие стихи!
 
      Точно меня сразу (из Борисоглебского пер<еулка> 1921 г.) поставили на самую высокую гору и показали мне самую далекую даль.
 
      ________
 
      Внешний повод, дорогой М<ихаил> А<лексеевич>, к этому моему письму — привет, переданный мне от Вас г<оспо>жой Волковой.
 
      <1921>

ЭРЕНБУРГУ И. Г

      Москва, 21-го русск<ого> октября 1921 г.
 
      Мой дорогой Илья Григорьевич!
 
      Передо мной Ваши два письма: от 5-го сентября и от 20-го Октября. Получила их сегодня у Изабеллы Григорьевны. Там больной мальчик, уныние и безумный беспорядок: немножко лучше, чем у меня!
 
      Если Вам хочется их видеть, зовите сильнее: впечатление подавленной воли.
 
      Писала Вам недавно (письмо С<ереже> помечено двенадцатым №), дела мои, кажется (суеверна!) хороши, но сегодня я от Ю<ргиса> К<азимировича> узнала, что до Риги — с ожиданием там визы включительно — нужно 10 миллионов. Для меня это все равно что: везите с собой Храм Христа Спасителя. — Продав С<ережи>ну шубу (моя ничего не стоит), старинную люстру, красное дерево и 2 книги (сборничек «Версты» и «Феникс» (Конец Казановы) — с трудом наскребу 4 миллиона, — да и то навряд ли: в моих руках и золото — жесть, и мука — опилки. Вы должны меня понять правильно: не голода, не холода, не <…> я боюсь, — а зависимости. Чует мое сердце, что там на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь — беда или доблесть, там — позор.
 
      (Вспоминаю, кстати, один Алин стих, написанный в 1919 г.:
 
Не стыдись, страна Россия!
Ангелы всегда босые…
Сапоги сам Черт унес.
Нынче страшен, кто не бос!)
 
      Примут за нищую и погонят обратно. — Тогда я удавлюсь. — Но поехать я все-таки поеду, хоть бы у меня денег хватило ровно на билет.
 
      Документы свои я, очевидно, получу скоро. К<оммуни>ст, к<отор>ый снимал у меня комнату (самую ужасную — проходную — из принципа!) уехал и не возвращается. Увез мой миллион и одиннадцать чужих. Был мне очень предан, но когда нужно было колоть дрова, у него каждый раз болел живот. У меня было впечатление, что я совершенно нечаянно вышла замуж за дворника: на каждое мое слово отвечал: «ничего подобного» и заезжал рукой в лицо. Я все терпела, потому что все надеялась, что увезет: увез только деньги. — Ваших я не трогала, оставляю их на последнюю крайность!
 
      Аля сопутствует меня повсюду и утешает меня юмористическими наблюдениями. Это мой единственный советчик.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40