Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Письма. Часть 1

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Цветаева Марина / Письма. Часть 1 - Чтение (стр. 18)
Автор: Цветаева Марина
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 
      ________
 
      Борис Пастернак — это так же верно, как Монблан и Эльбрус: ведь они не сдвинутся! А Везувий, Борис, сдвигающий и не сдвигающийся! Все можно понять через природу, всего человека, — даже тебя, даже меня.
 
      ________
 
      Тогда — парнасцы, сейчас — везувийцы (мое слово). И первые из них — ты, я.
 
      ________
 
      Это я случайно, Борис, из тетрадки для стихов, остальное развеялось и размылось. Ведь моя жизнь — неустанный разговор с тобой. Пишу тебе на листе из той же тетради, это самое мое собственное, вроде как на куске души. Чтобы ты лучше понял меня: у меня есть чудная бумага, целый блокнот, мужской, вроде пергамента, но писать тебе на бумаге, подаренной другим — двойная измена: обоим (ведь по отношению к нему ты — другой!) Есть вещи щемящие.
 
      Измена — чудесное слово, вроде: разлука. Ножевое, ножевое. И только звук его знаю, смысл — нет. Изменить можно только государю, т. е. высшему, а как я ему изменю, когда оно во мне? В быту это есть — измена, сам быт — измена: души. Изменять с душой быту — ничего, кажется, другого в жизни не делала. Понимаете, иное деление, чем любовник и муж.
 
      ________
 
      Я живу возле Праги, безвыездно и невылазно, никого не вижу, кроме Али и С<ережи>. Много стихов. Скоро выходит моя книга, может быть получишь одновременно с письмами. Следующий — далекий — этап: Париж. С тобою бы хотела встретиться через год: 1-го мая 1926 г. (а рука по привычке души пишет 25 г..!). Сейчас я совсем связана: мальчиком и новизной чувства к нему. А тогда ему будет больше года, я уже буду знать, что у меня за сын и наверно — что у меня сын.
 
      Ты ведь можешь любить чужого ребенка как своего? У меня все чувство, что я умру, а вам вместе жить, точно он ровесник тебе, а не твоему сыну.
 
      Борис, думай о мне и о нем, благослови его издалека. И не ревнуй, потому что это не дитя услады.
 
      Посвящаю его тебе как божеству.
 
      МЦ.
 
      Мой адр<ес>: V?enory, ?. 23 (p.p. Dobrichovice) u Prahy — мне.
 
      Чехо-Словакия.
 
      Прага, 26-го мая 1925 г.
 
      Борис!
 
      Каждое свое к Вам я чувствую предсмертным, а каждое Ваше ко мне — последним. О, как я это знала, когда Вы уезжали.
 
      Это письмо к Вам второе после рождения сына. Повторю вкратце: сын мой Георгий родился 1-го февраля, в воскресенье, в полдень. В секунду его рождения взорвался разлитой возле постели спирт, и он был явлен во взрыве. (Достоин был бы быть Вашим сыном, Борис!) Георгий, а не Борис, потому что Борис — тайное, ставшее явным. Я это поняла в те первые 10 дней, когда он был Борисом. — Почему Борис? — Потому что Пастернак. — И так всем и каждому. И Вы выходили чем-то вроде заочного крестного отца (православного!) Вы, которому я сына своего посвящаю, как древние — божеству! «В честь» — когда я бы за Вас — жизнь отдала! (Ваша стоит моей. В первый раз.) Обо всем этом я Вам уже писала, если дошло, простите за повторение.
 
      Георгий же в честь Москвы и несбывшейся Победы. Но Георгием все-таки не зову, зову Мур — от кота, Борис, и от Германии, и немножко от Марины. На днях ему 4 месяца, очень большой и крупный, говорит (совершенно явственно, с французским r: «Reuret»), улыбается и смеется. Еще — воет, как филин. Белые ресницы, и брови, синие, чуть раскосые (будут зеленые) глаза, горбонос. Навостренные сторожкие ушки демоненка или фавна (слух!). Весь в меня. Вы его будете любить и Вы должны о нем думать. Ваш старше всего на два, нет, на 11/2 года. Будут друзья. (Ваше имя он будет знать раньше, чем Ваш — мое!)
 
      Вспоминаю Ваши слова об отцовстве в изумительных Ваших «Воздушных путях». Я бы предложила такую формулу: Вокруг света (моряк) и вокруг вселенной (отец). Ибо колыбель — единственная достоверная вселенная: несбывшийся, т. е. беспредельный человек. И единственное мое представление о бесконечности — Вы, Борис. Не из-за любви моей к Вам, любовь — из-за этого.
 
      — Вот Вам мой «Молодец», то, что я кончала, когда Вы уезжали. После него, из больших вещей: «Поэма Горы», «Поэма Конца», «Тезей»… Ты все это получишь.
 
      А ты знаешь, откуда посвящение к «М?лодцу»? Из русской былины «Морской царь и Садко». Когда я прочла, я сразу почувствовала тебя и себя, а сами строки — настолько своими, что не сомневалась в их авторстве лет триста-пятьсот назад. Только ты никому не говори — про Садко, пускай ищут, свищут, я нарочно не проставила, пусть это будет наша тайна — твоя и моя.
 
      А ты меня будешь любить больше моих стихов (— Возможно? — да). Народ больше, чем Кольцова? Так вот: мои стихи — это Кольцов, а я — народ. Народ, который никогда себя до конца не скажет, п. ч. конца нет, неиссякаем. Ведь только за это ты меня любишь — за Завтра, за за пределом стран. Ох, Борис! Когда мы встретимся, это, правда, гора сойдется с горой: Моисеева — с Зевесовой. Не Везувий и Этна, там взрывы земного огня, здесь — свыше: все небо в двух, в одной молнии. Саваоф и Зевес. — Едино. — Ах!
 
      Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты — не потому что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни — как из жил! Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь.
 
      Есть сухой огонь (весь «М?лодец») вообще, вчитайся, я тебя очень прошу. Сказку эту («Упырь») можешь найти в 5-томном издании Афанасьева (кажется, III том), сделай мне радость, прочти.
 
      А взрыв не значит поцелуй, взрыв — взгляд, то, что не длится. Я даже не знаю, буду ли я тебя целовать.
 
      ________
 
      Напиши мне. До сентября я достоверно в Чехии. Потом, быть может, Париж. В Париже же встретимся. Не в самом — съедемся так, чтобы полдороги ты, полдороги я (Гора с горой). И, конечно, в Веймаре. Только напиши, когда.
 
      Пишу в 6 ч. утра, под птичий свист.
 
      Марина
 
      Адр<ес>: Чехословакия, Vsenory, ?. 23 (р. р. Dobhchovice) u Prahy — мне —
 
      Вшеноры, близ Праги, 14 <19?>-го июля 1925 г.
 
      Борис,
 
      первое человеческое письмо от тебя (остальные Geistbriefe) и я польщена, одарена, возвеличена. Ты просто удостоил меня своего черновика.
 
      А вот мой черновик — вкратце: 8 лет (1917–1925 гг.) киплю в быту, я тот козел, которого беспрестанно заре- и недорезывают, я сама то варево, которое непрестанно (8 л<лет>) кипит у меня на примусе. Моя жизнь — черновик, перед которым — посмотрел бы! — мои черновики — белейшая скатерть. Презираю себя за то, что по первому зову (1001 в день!) быта (NB! быт — твоя задолженность другим) — срываюсь с тетрадки, и НИКОГДА обратно.
 
      Во мне — протестантский долг, перед которым моя католическая — нет! — моя хлыстовская любовь (к тебе) — пустяк.
 
      Ты не думай, что я живу «заграницей», я живу в деревне, с гусями, с водокачками. И не думай: деревня: идиллия: свои две руки и ни одного своего жеста. Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен, поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия (51/2 мес<яцев>, чудесен), занимаюсь с Алей по-франц<узски>, перечти Катерину Ивановну из «Преступления и наказания», это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле. Поэма «Крысолов» пишется уже четвертый месяц, не имею времени подумать, думает перо. Утром 5 мин<ут> (время присесть), среди дня — 10 мин<ут>, ночь моя, но ночью не могу, не умею, другое внимание, жизнь не в себя, а из себя, а слушать некого, даже шумов ночи, ибо хозяева запирают выходную дверь (ах, все мои двери входные, тоска по выходной — понимаешь!?) с 8 ч. вечера, а у меня нет ключа. Борис, я вот уже год живу фактически взаперти. У тебя хоть между домом и редакцией, редакцией и редакцией отрывки тротуара, я живу в котловине, задушенная холмами, крыша, холм, на холме — туча: туша.
 
      Друзей у меня нет, — здесь не любят стихов, а вне — не стихов, а того, из чего они — чт? я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях.
 
      Вот я тебя не понимаю: бросить стихи. А потом что? С моста в Москву-реку? Да со стихами, милый друг, как с любовью: пока она тебя не бросит… Ты же у Лиры крепостной.
 
      Сопоставление с Есениным, — смеюсь. Не верю в него, не болею им, всегда чувствую: как легко быть Есениным! Я тебя ни с кем не сопоставляю. Ты никогда не будешь Первым, только первый — великая тайна и великий шантаж, Борис! — только какая-то степень последнего, тот же «последний», только принаряженный, приукрашенный, обезвреженный. У первого есть второй. Единственный не бывает первым (Анненский, Брюсов).
 
      И прозу и поэму получила. Название «Проза» настолько органично, а «Рассказы» настолько нарочито, что я ни разу, с тех пор, как взяла книгу в руки, не говорила о ней иначе, как «Проза» Пастернака. Никогда — «Рассказы». Разве ты можешь писать рассказы? Смеюсь. Рассказы, это Зайцев пишет. Проза, это страна, в ней живут, или море — черпают ладонью, это цельное. А рассказы — унизительная дребедень. Дурак издатель. Ах, Борис, сколько дураков и наглецов. <…>.
 
      22-го мая 1926 г., суббота
 
      Борис!
 
      Мой отрыв от жизни становится все непоправимей. Я переселяюсь, переселилась, унося с собой всю страсть, всю нерастрату, не тенью — обескровленной, а столько ее унося, что надоила б и опоила бы весь Аид. О, у меня бы он заговорил, Аид!
 
      Свидетельство — моя исполнительность в жизни. Так роль играют, заученное. Ты не знаешь моей жизни, именно этой частности слова: жизнь. И никогда не узнаешь из писем. Боюсь вслух, боюсь сглазить, боюсь навлечь, неблагодарности боюсь — не объяснить. Но, очевидно, так несвойственна мне эта дорогая несвобода, что из самосохранения переселяюсь в свободу — полную. (Конец «М?лодца».)
 
      Д?, о Молодце, если помнишь, — прав ты, а не Ася. «Б<оря> по своей неслыханной доброте увидел в конце простое освобождение и порадовался за тебя».
 
      Борис, мне все равно, куда лететь. И, может быть, в том моя глубокая безнравственность (небожественность). Ведь я сама — Маруся: честно, как нужно (тесно, как не можно), держа слово, обороняясь, заслоняясь от счастья, полуживая (для других — более, чем — но я-то знаю), сама хорошенько не зная для чего так, послушная в насилии над собой, и даже на ту Херувимскую идя — по голосу, по чужой воле, не своей.
 
      Я сама вздохнула, когда кончила, осчастливленная за нее — за себя. Что они будут делать в огнь — синь? Лететь в него вечно. Никакого сатанизма. Херувимская? Так народ захотел. (Прочти у Афанасьева сказку «Упырь». — Пожалуйста!) И, нужно сказать, хорошо выбрал час.
 
      Борис, я не знаю, что такое кощунство. Грех против grandeur какой бы то ни было, потому что многих нет, есть одна. Все остальные — степени силы. Любовь! Может быть — степени огня? Огнь — ал (та, с розами, постельная), огнь — синь, огнь — бел. Белый (Бог) может быть силой бел, чистотой сгорания? Чистота. Которую я неизменно вижу черной линией. (Просто линией.)
 
      То, что сгорает без пепла — Бог.
 
      А от этих — моих — в пространствах огромные лоскутья пепла. Это-то и есть М?лодец.
 
      Я недаром отдала эту поэму тебе. Переулочки и Молодец — вот, досель, мое из меня любимое.
 
      Еще о жизни. Я ненавижу предметы и загромождения ими. Точно мужчина, давший слово жене, что все будет в порядке. (А она умерла или вроде.) Поэтому — не упорядоченность жизни, построенная на разуме, а мания. Вдруг, среди беседы с другом, которого не видела 10 лет, срывается: «забыла, вывешено ли полотенце. Солнце. Надо воспользоваться». И совершенно стеклянные глаза.
 
      Словно вытверженный срок — как Отче наш, с которого не собьешь потому что не понимаешь ни слова. Ни слога. (Есть деления мельчайшие слов. Ими, кажется, написан «М?олодец».)
 
      _______
 
      То, что ты пишешь о себе, я могу написать о себе: со всех сторон любовь, любовь, любовь. И — не радует. Имя (без отчества), на которое я прежде была так щедра, — имя ведь тоже затрепывается. Не воспрещаю. Не отчеваю. (Имя требует имени.) Вдруг открыли Америку: меня: Нет ты мне открой Америку!
 
      ________
 
      «Что бы мы стали делать с тобой — в жизни?» (точно необитаемый остров! на острове — знаю). — «Поехали бы к Рильке». А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно, особенно силы, всегда влекущей: отвлекающей. Рильке — отшельник. Гёте в старости понадобился только Эккерман (воля последнего к второму Фаусту и записывающие уши). Рильке перерос Эккермана, ему — между Богом и «вторым Фаустом» не нужно посредника. Он старше Гёте и ближе к делу. На меня от него веет последним холодом имущего, в имущество которого я заведомо и заранее включена. Мне ему нечего дать: все взято. Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания — я ему не нужна, и ты не нужен. Он старше друзей. Эта встреча для меня — большая растрава, удар в сердце, да. Тем более, что он прав (не его холод! оборонительного божества в нем!), что я в свои лучшие высшие сильнейшие, отрешеннейшие часы — сама такая же. И может быть от этого, спасаясь (оборонительного божества в себе!), три года идя рядом, за неимением Гёте, была Эккерманом, и б?льшим — С. Волконского! И так всегда хотела во всяком, в любом — не быть.
 
Всю жизнь, хотел я быть как все.
Но мир, в своей красе,
Не слушал моего нытья
И быть хотел — как я.
 
      Даже без кавычек. Этот стих я так запомнила со слов Л. М. Эренбург еще в 1925 г. весной. И так он мне ближе. Век ведь — поправка на мир.
 
      Да! Доехал ли Эренбург? Довез ли? Посылаю тебе еще тетрадку, для стихов. Сегодня у нас первый тихоокеанский день: ни ветринки. — (Такие письма можно писать?)
 
      Недавно у меня был чудный день, весь во имя твое. Не расставалась до позднего часа. Не верь «холодкам». Между тобой и мною такой сквозняк.
 
      Присылай Шмидта. У меня в Праге был его сын и для него была трагедией добавка «Очаковский». Чудный мальчик, похожий на отца. Я помню его в 1905 г. в Ялте на пристани. Будь здоров. Обнимаю, родной.
 
      М.
 
      Как я тебя понимаю в страхе слов, уже искажаемых жизнью, уже двусмысленных. Твое сторожкое ухо — как я его люблю, Борис!
 
      <23-26-го мая 1926 г.>
 
      I
 
      St. Gilles, 23-го мая 1926 г., воскресенье
 
      Аля ушла на ярмарку, Мурсик спит, кто не спит — тот на ярмарке, кто не на ярмарке — тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубляемое единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя не-спящим, нужно, чтобы все спали.)
 
      Борис, я не те письма пишу. Настоящие и не касаются бумаги. Сегодня, например, два часа идя за Муркиной коляской по незнакомой дороге — дорогам — сворачивая наугад, все узнавая, блаженствуя, что наконец на суше (песок — море), гладя — походя — какие-то колючие цветущие кусты — как гладишь чужую собаку, не задерживаясь — Борис, я говорила с тобой непрерывно, в тебя говорила — радовалась — дышала. Минутами, когда ты слишком долго задумывался, я брала обеими руками твою голову и поворачивала: вот! Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой военной hero?c’и: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но — ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно — ках!) времен моего детства — нелепых — квадратное дно и боковые банты, — девочки,
 
      так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом — о другом — и об этом — о всём — о нас сегодня, из Москвы, или St. Gill’a — не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)
 
      Борис, я не живу назад, я никому не навязываю ни своих шести, ни своих шестнадцати лет, — почему меня тянет в твое детство, почему меня тянет — тянуть тебя в свое? (Детство: место, где все осталось так и там.) Я с тобой сейчас в Вандее мая 26 года, непрерывно играю в какую-то игру, чт? в игру — в игры! — разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник, выбегаю смотреть (потому что когда Аля бежит — это я бегу!), опала ли Vie и взошла (прилив или отлив).
 
      Борис, но одно: я не люблю моря. Не могу. Столько места, а ходить нельзя. Раз. Оно двигается, а я гляжу. Два. Борис, да ведь это та же сцена, т. е. моя вынужденная, заведомая неподвижность. Моя косность. Моя — хочу или нет — терпимость. А ночью! Холодное, шарахающееся, невидимое, нелюбящее, исполненное себя — как Рильке! (Себя или божества — равно.) Землю я жалею:
 
      ей холодно. Морю не холодно, это и есть — оно, все что в нем ужасающего, — оно. Суть его. Огромный холодильник. (Ночь.) Или огромный котел. (День.) И совершенно круглое. Чудовищное блюдце. Плоское, Борис! Огромная плоскодонная люлька, ежеминутно вываливающая ребенка (корабли). Его нельзя погладить (мокрое). На него нельзя молиться (страшное). Так. Иегову, напр<имер> бы, ненавидела. Как всякую власть. Море — диктатура, Борис. Гора — божество. Гора разная. Гора умаляется до Мура (умиляясь им!). Гора дорастает до Гётевского лба и, чтобы не смущать, превышает его. Гора с ручьями. с норами, с играми. Гора — это прежде всего мои ноги, Борис. Моя точная стоимость. Гора — и большое тире, Борис, которое заполни глубоким вздохом.
 
      И все-таки — не раскаиваюсь. «Приедается всё — лишь тебе не дано». С этим, за этим ехала. И что же? То, с чем ехала и за чем: твой стих, т. е. преображение вещи. Дура я, что я надеялась увидеть воочию твое море — заочное, над очное, внеочное. «Прощай, свободная стихия» (мои 10 лет) и «Приедается всё» (мои тридцати — вот мое море.
 
      Борис, я не слепой: вижу, слышу, чую, вдыхаю всё, что полагается, но — мне этого мало. Главного не сказала: море смеет любить только рыбак или моряк. Только моряк или рыбак знают, чт? это. Моя любовь была бы превышением прав («поэт» здесь ничего не значит, самая жалкая из отговорок. Здесь — чистоганом).
 
      ________
 
      Ущемленная гордость, Борис. На горе я не хуже горца, на море я — даже не пассажир: дачник. Дачник, любящий океан… Плюнуть!
 
      ________
 
      Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное. Меня сбивает с толку — выбивает из стихов — вставший Nibelun-genhort — легко справиться?! Ему — не нужно. Мне — больно. Я не меньше его (в будущем), но — я моложе его. На много жизней. Глубина наклона — мерило высоты. Он — глубок? наклоняется ко мне — может быть глубже, чем… (неважно!) — что я почувствовала? ЕГО РОСТ. Я его и раньше знала, теперь знаю его на себе. Я ему писала: я не буду себя уменьшать, это Вас не сделает выше (меня не сделает ниже!), это Вас сделает только еще одиноче, ибо на острове, где мы родились — все — как мы.
 
      Durch alle Welten, durch alle Gegenden an alien Wegenden
      Das ewige Paar der sich — Nie — Begegnenden.
 
      Само пришло, двустишием, как приходит всё. Итог какого-то вздоха, к которому никогда не прирастет предпосылка.
 
      Для моей Германии нужен был весь Рильке. Как обычно, начинаю с отказа.
 
      ________
 
      О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что всё т?к. Не залижи, — выжги рану! «Вкусих мало мёду» — помнишь? Чт? — мед!
 
      ________
 
      Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке — всё, всё в тебя, в твою огромную реку (не хочу — море!). Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера.
 
      М.
 
      II
 
      St. Gille-sur-Vie, 25-го мая 1926 г.
 
      Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. То же, что не окликнуть еще раз из окна, когда уходят (и с уходящим, на последующие десять минут, всё. Комната, где даже тебя нет. Одна тоска расселась).
 
      Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод. Не превратить твоего события в собственный случай. Не быть ниже себя. Суметь не быть.
 
      (Я бы Орфею сумела внушить: не оглядывайся!) Оборот Орфея — дело рук Эвридики. («Рук» — через весь коридор Аида!) Оборот Орфея — либо слепость ее любви, невладение ею (скорей! скорей!) — либо — о, Борис, это страшно — помнишь 1923 год, март, гору, строки:
 
Не надо Орфею сходить к Эвридике
И братьям тревожить сестер —
 
      либо приказ обернуться — и потерять. Все, что в ней еще любило — последняя память, тень тела, какой-то мысок сердца, еще не тронутый ядом бессмертья, помнишь?
 
—…С бессмертья змеиным укусом
Кончается женская страсть!
 
      все, что еще отзывалось в ней на ее женское имя, — шло за ним, она не могла не идти, хотя может быть уже не хотела идти. Так, преображенно и возвышенно, мне видится расставание Аси с Белым — не смейся — не бойся.
 
      В Эвридике и Орфее перекличка Маруси с М?лодцем — не смейся опять! — сейчас времени нет додумать, но раз сразу пришло — верно. Ах, может быть, просто продленное «не бойся» — мой ответ на Эвридику и Орфея. Ах, ясно: Орфей за ней пришел — жить, тот за моей — не жить. Оттого она (я) так рванулась. Будь я Эвридикой, мне было бы… стыдно — назад!
 
      О Рильке. Я тебе о нем уже писала. (Ему не пишу.) У меня сейчас покой полной утраты — божественного ее лика — отказа. Пришло само. Я вдруг поняла. А чтобы закончить с моим отсутствием в письме (я так и хотела: явно, действенно отсутствовать — Борис, простая вежливость не совсем или совсем не простых вещей. — Вот. —
 
      Твой чудесный олень с лейтмотивом «естественный».
 
      Я слышу это слово курсивом, живой укоризной всем, кто не. Когда олень рвет листья рогами — это естественно (ветвь — рог — сочтутся). А когда вы с электрическими пилами — нет. Лес — мой. Лист — мой. (Т?к я читала?) И зеленый лиственный костер над всем. — Так? —
 
      Борис, когда мне было шесть лет, я читала книжку (старинную, переводную) «Царевна в зелени». Не я — мать читала вслух. Там два мальчика убежали из дому, один: Клод Бижар (Claude Bigeard — Бижар — сбежал — странно?), один отстал, другой остался. Оба искали царевну в зелени. Никто не нашел. Только последнему вдруг неожиданно хорошо стало. И какой-то фермер. Вот все, что я помню. Когда мать проставила голосом последнюю точку — и — паузой — конечное тире, она спросила:
 
      «Ну, дети, кто же была эта царевна в зелени?» Брат (Андрей) сразу ответил: «Почем я знаю», Ася, заминая, начала ластиться, а я только покраснела. И мать, зная меня и эти вспышки: — «Ну, а ты как думаешь?» — «Это была… это была… НАТУРА!» — «Натура? Ах ты! — Умница». (Правда, ответ запоздал н? век? 1800 г. — Руссо.) Мать меня поцеловала и обещала мне, вне всякой педагогики, в награду (спохватившись, скороговоркой): «за то, что хорошо слушала»… книжку. И подарила. Но гнуснейшую: Mariens Tagebuch Машин дневник (нем.). и, что еще хуже: Машин дневник, противоестественный, потому что Маша — и тетя Гильдеберта, и праздник «Трех королей» (Dreikonigsfest), и прочее. Противоестественный потому еще, что мир непреложно делился на богатых девочек и бедных мальчиков, и богатые девочки этих бедных мальчиков, сняв с себя (!) одевали (в юбки, что ли?). Аля эту книгу читала и утверждает, что там тоже был мальчик, который тоже сбежал в лес (потому что его бил сапожник), но вернулся. Словом: НАТУРА (как — часто) повлекла за собой противоестественность. Эту ли горькую расплату за свою природу имела в виду мать, даря? Не знаю.
 
      ________
 
      Борис, я только что с моря и поняла одно. Я постоянно, с тех пор как впервые не полюбила, порываюсь любить его, в надежде, что может быть выросла, изменилась, ну просто: а вдруг понравится? Точь-в-точь как с любовью. Тождественно. И каждый раз: нет, не мое, не могу. То же страстное въигрыванье (о, не заигрыванье! никогда), гибкость до предела, попытка проникнуть через слово (слово ведь больше вещь, чем вещь: оно само — вещь, которая есть только — знак. Назвать — овеществить, а не развоплотить) — и — отпор.
 
      И то же неожиданное блаженство, которое забываешь, как только вышел (из воды, из любви) — невосстановимое, нечислящееся. На берегу я записала в книжку, чтобы тебе сказать. Есть вещи, от которых я в постоянном состоянии отречения:
 
      море, любовь. А знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. Океан, как монарх, как алмаз: слышит только того, кто его не поет. А горы — благодарны (божественны).
 
      Дошла ли наконец моя? (Поэма Горы.) Крысолова, по возможности читай вслух, полувслух, движением губ. Особенно «Увод». Нет, всё, всё. Он как «М?лодец» писан с голосу.
 
      ________
 
      Мои письма не намеренны, но и тебе и мне нужно жить и писать. Просто — перевожу стрелку. Ту вещь о тебе и мне почти кончила. (Видишь, не расстаюсь с тобой!) Впечатление: от чего-то драгоценного, но — осколки. До чего слово открывает вещь! Думаю о некоторых строках. — До страсти хотела бы написать Эвридику: ждущую, идущую, удаляющуюся. Через глаза или дыхание? Не знаю. Если бы ты знал, как я вижу Аид! Я, очевидно, на еще очень низкой ступени бессмертия.
 
      ________
 
      Борис, я знаю, почему ты не идешь за моими вещами к Н<адежде> А<лександровне>. От какой-то тоски, от самообороны, как бежишь письма, которое требует всего тебя. Кончится тем, что все пропадет, все мои Гёты! Не перепоручить (не перепоручишь) ли Асе? Жду Шмидта.
 
      МЦ.
 
      Я не слишком часто пишу? Мне постоянно хочется говорить с тобою.
 
      III
 
      26-го мая 1926 г., среда
 
      Здравствуй, Борис! Шесть утра, все веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой. У крыльца (уже с полным) вторые скобки: все еще спали — я остановилась, подняв голову навстречу тебе. Так я живу с тобой, утра и ночи, вставая в тебе, ложась в тебе.
 
      Да, ты не знаешь, у меня есть стихи к тебе, в самый разгар Горы. (Поэма Конца — одно. Только Гора раньше и — мужской лик, с первого горяча, сразу высшую ноту, а Поэма Конца уже разразившееся женское горе, грянувшие слезы, я, когда ложусь, — не я, когда встаю! Поэма горы — гора, с другой горы увиденная. Поэма Конца — гора на мне, я под ней). Да, и клином врезавшиеся стихи к тебе, недоконченные, несколько, взывание к тебе во мне, ко мне во мне.
 
      Отрывок:
 
…В перестрелку — скиф,
В христопляску — хлыст,
— Море! — небом в тебя отваживаюсь.
Как на каждый стих, —
Что на тайный свист
Останавливаюсь,
Настораживаюсь.
В каждой строчке: стой!
В каждой точке — клад.
— Око! — светом в тебя расслаиваюсь,
Расхожусь. Тоской
На гитарный лад
Перестраиваюсь,
Перекраиваюсь…
 
      Отрывок. Всего стиха не посылаю из-за двух незаткнутых дыр. Захоти — и стих будет кончен, и этот, и другие. Да, есть ли у тебя три стиха: Двое, посланные мною тебе летом 1924 г., два года назад, из Чехии. («Елена: Ахиллес // — Разрозненная пара»; «Так разминовываемся — мы»; «Знаю — один//Ты — равносущ// Мне».) Не забудь ответить. Тогда пришлю.
 
      Борис, у Рильке взрослая дочь, замужем, где-то в Саксонии, и внучка Христина, двух лет. Был женат, почти мальчиком, два года — в Чехии — расплелось. Борис, последующее — гнусность (моя): мои стихи читает с трудом, хотя еще десять лет назад читал без словаря Гончарова. (И Аля, которой я это сказала, тотчас же: «Я знаю, знаю, утро Обломова, там еще сломанная галерея».) Гончаров — таинственно, а? Тут-то я и почувствовала. Когда Tzarenkreis — из тьмы времен — прекрасно, когда Обломов — уже гораздо хуже. Преображенный — Рильке (родительный падеж, если хочешь Рильке’м) Обломов. Какая растрата! В этом я на секунду увидела его иностранцем, т. е. себя русской, а его немцем! Унизительно. Есть мир каких-то твердых (и низких, твердых в своей низости) ценностей, о котором ему, Рильке, не должно знать ни на каком языке. Гончаров (против которого, житейски, в смысле истории русской литературы такой-то четверти века ничего не имею) на устах Рильке слишком теряет. Нужно быть милосерднее.
 
      (Ни о дочери, ни о внучке, ни о Гончарове — никому. Двойная ревность. Достаточно одной.)
 
      ________
 
      Что еще, Борис? Листок кончается, день начался. Я только что с рынка. Сегодня в поселке праздник — первые сардины! Не сардинки, потому что не в коробках, а в сетях.
 
      А знаешь, Борис, к морю меня уже начинает тянуть, из какого-то дурного любопытства — убедиться в собственной несостоятельности.
 
      ________
 
      Обнимаю твою голову — мне кажется, что она такая большая — по тому, что в ней — что я обнимаю целую гору, — Урал! «Уральские камни» — опять звук из детства! (Мать с отцом уехали на Урал за мрамором для Музея. Гувернантка говорит, что ночью крысы ей отъели ноги. Таруса. Хлысты. Пять лет.) Уральские камни, (дебри) и хрусталь графа Гарраха (Кузнецкий) — вот все мое детство.
 
      Н? его — в тяжеловесах и хрусталях.
 
      ________
 
      Где будешь летом? Поправился ли Асеев. Не болей.
 
      Ну, что еще?
 
      — Всё! —
 
      Замечаешь, что я тебе дарю себя враздробь?
 
      М.
 
      St. Gilles, 21-го июня 1926 г.
 
      Мой дорогой Борис,
 
      Только что — Шмидт, Барьеры и журналы. Пишу только, чтобы известить, что дошло. Ничего ещё не смотрела, потому что утро в разгаре. Одновременно письмо из Чехии с требованием либо возвращаться сейчас же, либо отказаться от чешской стипендии. («Отказаться» — ход неудачно построенной фразы, просто в случае невозврата — отказывают.)

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40