Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Вчерашний мир

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Цвейг Стефан / Вчерашний мир - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 1)
Автор: Цвейг Стефан
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Цвейг Стефан
Вчерашний мир

      СТЕФАН ЦВЕЙГ
      ВЧЕРАШНИЙ МИР
      Перевод с немецкого
      СОДЕРЖАНИЕ
      Д. Затонский. Стефан Цвейг - вчерашний и сегодняшний
      Константин Федин. Драма Стефана Цвейга
      Вчерашний мир. Воспоминания европейца. Перевод Г. Кагана
      Г. Шевченко. Комментарий
      СТЕФАН ЦВЕЙГ - ВЧЕРАШНИЙ И СЕГОДНЯШНИЙ
      Вот что писал о Цвейге Томас Манн: "Его литературная слава проникла в отдаленнейшие уголки земли. Удивительный случай при той небольшой популярности, которой пользуются немецкие авторы в сравнении с французскими и английскими. Может быть, со времен Эразма (о котором он рассказал с таким блеском) ни один писатель не был столь знаменит, как Стефан Цвейг" 1. Если это и преувеличение, то понятное, простительное: ведь к концу двадцатых годов нашего века не было автора, чьи книги переводили бы на всевозможные, в том числе самые редкие, языки чаще и охотнее, чем книги Цвейга.
      1 Th. Mann. Gesammelte Werke in 12 Banden, Bd. XI. Berlin, 1956, S. 299.
      Для Томаса Манна он - известнейший немецкий автор, хотя одновременно с ним жили и писали и сам Томас, и его брат Генрих, и Леонгард Франк, и Фаллада, и Фейхтвангер, и Ремарк. Если же брать собственно австрийскую литературу, то здесь Цвейгу равных просто нет. Другие австрийцы - Шницлер, Гофмансталь, Герман Бар - тогда уже вроде бы забывались. Рильке воспринимали как поэта сложного, пишущего для узкого круга. Промелькнул, правда, в первой половине двадцатых годов Йозеф Рот с его "Иовом", "Склепом капуцинов" и "Маршем Радецкого", но лишь на краткий период, подобно комете, и вновь на годы ушел в литературное небытие. А Цвейг еще в 1966 году считался наряду с Кафкой одним из двух наиболее читаемых австрийских писателей.
      Воистину Цвейг - этот "нетипичный австриец" - в период между двумя войнами оказался полномочным представителем искусства своей страны, и не только в Западной Европе или Америке, но и в нашей стране. Когда говорилось об австрийской литературе, на память тотчас же приходило имя автора "Амока" и "Марии Стюарт". В 1928- 1932 годах издательство "Время" выпустило двенадцать томов его книг, и предисловие к этому, тогда почти полному собранию сочинений написал сам Горький.
      Сегодня многое изменилось. Теперь лучшими писателями австрийской литературы нашего столетия, ее классиками считаются Кафка, Музиль, Брох, Хаймито фон Додерер. Они все (даже Кафка) далеко не так широко читаемы, как был некогда читаем Цвейг, но тем более высоко почитаемы, потому что и в самом деле являются художниками крупными, значительными, - художниками, выдержавшими испытание временем, более того, возвращенными им из некоего небытия.
      А выдержал ли Цвейг испытание временем? Во всяком случае, с высшей ступени иерархической лестницы он спустился на место более скромное. И возникает подозрение, что на своем пьедестале он стоял не по праву; складывается нечто вроде антилегенды, в соответствии с которой Цвейг был просто капризом моды, баловнем случая, искателем успеха...
      С таким подозрением, однако, плохо согласуется оценка, данная ему Томасом Манном, уважение, которое испытывал к нему Горький, писавший в 1926 году Н. П. Рождественской: "Цвейг - замечательный художник и очень талантливый мыслитель" 1. Примерно так же судили о нем и Э. Верхарн, Р. Роллан, Р. Мартен дю Гар, Ж. Ромен и Ж. Дюамель, сами сыгравшие выдающуюся роль в истории новейшей литературы. Естественно, отношение к наследию того или иного писателя изменчиво. Меняются вкусы, у каждой эпохи свои кумиры. Но есть в изменчивости этой и некая объективная закономерность: что полегковесней - вымывается, выветривается, что весомей - остается. Но не настолько же все изменчиво? Может ли быть, чтобы тот, кто казался "замечательным", "талантливым", оказался "мыльным пузырем"? И еще: Цвейг ли спустился на более скромное место - или же другие поднялись на более высокое? Если верно последнее, то его положение в литературе неизменно и происшедшая "перегруппировка" не умаляет его достоинств как художника.
      1 М. Гоpький. Собр. соч. в 30-ти томах. Т. 29. М., 1955, с. 487.
      Ответить на эти вопросы - значит определить значение писателя для сегодняшних читателей. Более того, это значит приблизиться к пониманию "цвейговского феномена" в целом, ибо многое отразилось в его творчестве - и австрийская родина, и европеизм, и необычайный успех, и дважды пережитая всеобщая трагедия, ставшая и трагедией личной, и мифологизация утраченной родины, и все то, что привело к трагическому финалу...
      * * *
      "Возможно, прежде я был слишком избалован", - признавался Стефан Цвейг в конце жизни. И это правда. Долгие годы он ходил в любимцах у судьбы. Цвейг родился в богатой семье и не знал никаких лишений. Жизненный путь, благодаря рано выявившемуся литературному таланту, определился как бы сам собой. Но и счастливый случай играл не последнюю роль. Всегда рядом оказывались редакторы, издатели, готовые печатать даже первые, незрелые вещи начинающего литератора. Поэтический сборник "Серебряные струны" (1901) одобрил сам Рильке, а Рихард Штраус испросил разрешения переложить на музыку шесть стихотворений из него.
      Может быть, такой успех был не вполне заслужен молодым автором. Ранние вещи Цвейга были камерными, чуть эстетскими, овеянными некой декадентской грустью. И в то же время они отмечены не очень еще ясным предчувствием надвигающихся перемен, характерным для всего европейского искусства рубежа веков. Словом, это было именно то, что могло понравиться тогдашней Вене, ее либеральным кругам, что помогало быть приветливо встреченным в редакциях ведущих литературных журналов или в группе "Молодая Вена", главой которой был поборник австрийского импрессионизма Герман Бар. Там ничего не желали знать о мощных социальных сдвигах, о близком крушении Габсбургской монархии, как бы символизировавшем все будущие катастрофы буржуазного мира; однако там охотно подставляли лицо порывам нового, весеннего ветра, надувавшего - так казалось - лишь паруса поэзии.
      Везение, успех, удача сказываются на людях по-разному. Многих они делают самовлюбленными, поверхностными, эгоистичными, а у некоторых, накладываясь на внутренние позитивные свойства характера, вырабатывают непоколебимый житейский оптимизм, отнюдь не чуждый самокритичности. К этим последним и принадлежал Цвейг. Долгие годы ему представлялось, что окружающая действительность если и не вполне хороша и справедлива сегодня, то способна стать хорошей и справедливой завтра и уже становится такой. Он верил в конечную гармоничность окружающего мира. "Это, - писал много лет спустя другой австрийский писатель, Ф. Верфель, - был мир либерального оптимизма, который с суеверной наивностью верил в самодовлеющую ценность человека, а по существу, в самодовлеющую ценность крохотного образованного слоя буржуазии, в его священные права, вечность его существования, в его прямолинейный прогресс. Установившийся порядок вещей казался ему защищенным и огражденным системой тысячи гарантий. Этот гуманистический оптимизм был религией Стефана Цвейга... Ему были ведомы и бездны жизни, он приближался к ним как художник и психолог. Но над ним сияло безоблачное небо его юности, которому он поклонялся, небо литературы, искусства, единственное небо, которое ценил и знал либеральный оптимизм. Очевидно, помрачение этого духовного неба было для Цвейга потрясением, которое он не смог перенести..." 1
      1 Der grose Europaer Stefan Zweig. Munchen, S. 278-279.
      Но до этого было еще далеко. Первый удар (я имею в виду мировую войну 1914-1918 годов) он пережил не как пассивный созерцатель: всплеск ненависти, жестокости, слепого национализма, которым, по его представлениям, прежде всего была та война, вызвал в нем активный протест. Известно, что писателей, с самого начала войну отвергших, с самого начала с нею боровшихся, можно перечесть по пальцам. И Э. Верхарн, и Т. Манн, и Б. Келлерман, и многие другие поверили в официальный миф о "тевтонской" или, соответственно, "галльской" за нее вине. Вместе с Р. Ролланом и Л. Франком Цвейг оказался среди немногих.
      В окопы он не попал: его одели в мундир, но оставили в Вене и прикомандировали к одной из канцелярий военного ведомства. Это предоставило ему определенную свободу. Цвейг переписывался с единомышленником Ролланом, пытался вразумлять собратьев по перу в обоих враждующих лагерях, сумел опубликовать в австрийской газете рецензию на роман Барбюса "Огонь", в которой высоко оценил его антивоенный пафос и художественные достоинства. Не слишком много, но и не так мало по тем временам. А в 1917 году Цвейг опубликовал драму "Иеремия". Она была поставлена в Швейцарии еще до конца войны, и Роллан отозвался о ней как о лучшем "из современных произведений, где величавая печаль помогает художнику увидеть сквозь кровавую драму сегодняшнего дня извечную трагедию человечества" 1. Пророк Иеремия увещевает царя и народ не вступать на стороне Египта в войну с Вавилоном и предрекает поражение Иерусалима. Ветхозаветный сюжет здесь не только способ в условиях жесткой цензуры донести до читателя актуальное, антимилитаристское содержание. Иеремия (если не считать еще довольно невыразительного Терсита в одноименной пьесе 1907 года) - первый из ряда героев Цвейга, совершающих свой нравственный подвиг в одиночку. И вовсе не из презрения к толпе. Он печется о народном благе, но обогнал свое время и потому остается непонятым. Однако вавилонское пленение он готов разделить со своими соплеменниками.
      С юности Цвейг мечтал о единстве мира, единстве Европы - не государственном, не политическом, а культурном, сближающем, обогащающем нации и народы. В той интерпретации, в какой мечта эта существует у него, она, разумеется, иллюзорна. Но не в последнюю очередь именно она привела Цвейга к страстному, активному отрицанию мировой войны как фатального нарушения человеческой общности, уже начинавшей (так ему казалось) складываться за сорок мирных европейских лет.
      В его "Летней новелле" о центральном персонаже сказано, что он "в высоком смысле не знал родины, как не знают ее все рыцари и пираты красоты, которые носятся по городам мира, алчно вбирая в себя все прекрасное, встретившееся на пути" 2. Сказано с той излишней выспренностью, которая была свойственна довоенному Цвейгу, и не без влияния внутриполитического состояния Австро-Венгерской империи, являвшей собою целый конгломерат языков и народов. Но чем Цвейг никогда не грешил, так это симпатиями к космополитизму. В 1926 году он написал статью "Космополитизм или интернационализм", где, решительно становясь на сторону последнего, заявил: "Довольно с нас сомнительных смешений понятий, довольно с нас безопасного и безответственного банкетного европеизма!" 3
      1 Р. Роллан. Собр. соч. в 14-ти томах. Т. 14. М., 1958, с. 408.
      2 С. Цвeйг. Избранные новеллы. М., 1978, с. 112-113.
      3 Цит. по кн.: E. Rieger. Stefan Zweig. Berlin, 1928, S. 115.
      Вера Цвейга в конечный гуманизм мира Западной Европы прошла испытание первой мировой войной. Казалось, что самое страшное позади. Но это было не так. В глубине буржуазного мира уже началось брожение: фашистская чума захватывала все новые страны Старого Света. В своей книге "Вчерашний мир" писатель художественно и вместе с тем документально точно изображает медленное, но неуклонное соскальзывание буржуазной демократии к фашизму. Цвейг, как миллионы людей Западной Европы, теряет родину, имущество, само право на жизнь. По Европе его молодости маршировали гитлеровские молодчики. Эту общемировую драму Цвейг перенести уже не смог...
      * * *
      Новеллистика Цвейга, как может показаться, противоречит его активной социальной позиции борца-пацифиста. Ее персонажи заняты не миром, человечеством или прогрессом, а лишь самими собой или людьми, с которыми их сводит частная жизнь, ее перепутья, происшествия, страсти.
      Цвейговские новеллы и по сей день увлекают читателя, особенно такие первоклассные, как "Письмо незнакомки", "Двадцать четыре часа из жизни женщины" или "Амок". Однако Горькому "Амок" "не очень понравился" 1. Он не уточнил почему, однако догадаться нетрудно: слишком там много экзальтации и экзотики, к тому же довольно шаблонной - таинственная "мэм-саиб", обожествляющий ее темнокожий мальчик-слуга...
      1 М. Гоpький. Собр. соч. в 30-ти томах. Т. 29. М., 1955, с. 415.
      И все же Цвейг - в первую очередь мастер малого жанра. Романы ему не удались. Ни "Нетерпение сердца" (1938), ни тот, недописанный, что был издан лишь в 1982 году под названием "Дурман преображения" (у нас переведен как "Кристина Хофленер"). Но новеллы его по-своему совершенны и классичны. Основу сюжета составляет одно событие, интересное, волнующее, нередко из ряда вон выходящее - как в "Страхе", "Амоке", в "Фантастической ночи". Оно направляет и организует весь ход действия. Здесь все друг с другом согласовано, все удачно стыкуется и прекрасно функционирует. Но Цвейг не упускает из виду и отдельных мизансцен своего маленького спектакля. Они отшлифованы со всем возможным тщанием. И случается, что обретают осязаемость, зримость и вовсе поразительные, доступные, казалось бы, лишь кинематографу.
      Так и видишь в "Двадцати четырех часах из жизни женщины" руки играющих в рулетку - "множество рук, светлых, подвижных, настороженных рук, словно из нор, выглядывающих из рукавов...". Недаром эта цвейговская новелла (как, впрочем, и другие) была экранизирована, и люди валом валили смотреть на двигающиеся на сукне стола руки несравненного характерного актера немого кино Конрада Фейдта.
      Однако в отличие от старой новеллы - не только такой, какой она была у Боккаччо, но и такой, как у Клейста и у К. Ф. Майера, - в новелле цвейговской мы чаще всего имеем дело не с внешним, авантюрным событием, а, так сказать, с "приключением души". Или, может быть, еще точнее, с преображением авантюры в такое "внутреннее" приключение.
      Ведь Цвейг далеко не идиллик. "Ему были ведомы и бездны жизни..." это Верфель говорил главным образом о новеллах. Там множество смертей, еще больше трагедий, грешников, душ мятущихся, заблудших. Но злодеев нет - ни демонических, ни даже ничтожных, мелких. В людях, населяющих новеллы Цвейга, его привлекает живое начало, все, что в них сопротивляется устоявшимся нормам, все, что ломает узаконенные правила, поднимается над обыденностью. Тем ему и мил даже мелкий карманный воришка, описанный в "Неожиданном знакомстве с новой профессией". Но еще, конечно, милее героиня "Письма незнакомки", свободная в своем чувстве, моральная в своих падениях, ибо совершались они во имя любви.
      Есть, однако, в новеллах Цвейга и персонажи, перешагнувшие через незримую черту морали. Почему же и они не осуждены? Хорошо, врач в "Амоке" сам вынес себе приговор и сам привел его в исполнение; автору здесь как бы нечего делать. Ну а барон из "Фантастической ночи", окунувшийся в грязь и вроде бы грязью очистившийся; а служанка в "Лепорелле"? Она ведь утопилась не потому, что была гонима эриниями, а оттого, что обожаемый хозяин выгнал ее.
      Здесь намечается некий дефект. Но не столько цвейговских убеждений в целом, сколько избранного писателем аспекта творчества, в какой-то мере эстетского, идущего "от ума". Отдельный человек, если его победы над действительностью никак не соотносятся с общественными их Результатами, ускользает от оценки по законам высокой нравственности - а такая нравственность в конечном счете всегда социальна.
      Новеллы Цвейг пиcал на протяжении всей жизни (кажется, последняя, антифашистская по духу "Шахматная новелла" опубликована им в 1941 году); они споспешествовали его славе. Но "романизированные биографии", литературные портреты писателей, очерки и вообще жанры не чисто художественные с годами становились в его творчестве чем-то определяющим. По-видимому, именно этот жанр оказался наиболее подходящим для выражения цвейговских идей.
      * * *
      Некоторые считают, что Цвейг стал родоначальником художественных биографий. Мнение это не совсем точно. Если даже быть предельно строгим в определении жанра и не помещать в его рамки "Жизнь Гайдна, Моцарта и Метастазио" и "Жизнь Россини" Стендаля, то о Роллане, авторе "героических биографий" Бетховена, Микеланджело, Толстого, забывать никак нельзя. Иное дело, что эти "героические биографии" - чтение не самое легкое и сегодня не слишком популярное. Но вот в чем странность: пользовавшиеся успехом "романизированные биографии" Цвейга ближе к роллановским жизнеописаниям, чем к некоторым книгам Моруа или Стоуна. Цвейг и сам сочинил "героическую биографию" - это его книга о Роллане. И подобно Роллану, он не оформлял свои жизнеописания в нечто вполне художественное, не документальное, не превращал их в истинные романы. У Цвейга определяющим для его работы был не только (может быть, даже не столько) его индивидуальный литературный вкус, сколько в первую очередь общая идея, вытекавшая из его взгляда на историю, его к ней подхода.
      Выше уже говорилось об изображении Цвейгом героев, как бы обогнавших свое время, вставших над толпой и противостоящих ей - во имя каждого из этой толпы.
      И Роллан был для Цвейга человеком из той же плеяды героев. В 1921 году писатель посвятил Роллану книгу, в которой сказано: "...Могущественные силы, разрушающие города и уничтожающие государства, остаются все же беспомощными против одного человека, если у него достаточно воли и душевной неустрашимости, чтобы остаться свободным, ибо те, кто вообразили себя победителями над миллионами, не могли подчинить себе одного - свободную совесть" 1.
      1 С. Цвeйг. Ромен Роллан. Жизнь и творчество. - Собр. соч. в 7-ми тт. Т. 7. М., 1963, с. 160.
      Стремление к свободе и гуманизму не реализуется само собою: оно идеал, достижение которого позволит совокупности людей превратиться в единое человечество. Оттого так важен вклад, столь бесценен вдохновляющий пример отдельного человека, его самоотверженное сопротивление всему, что тормозит и извращает прогресс. Словом, Цвейга более всего интересует в историческом процессе то, что мы называем теперь "человеческим фактором". В этом известная слабость, известная односторонность его концепции; в этом, однако, и ее неоспоримая нравственная сила. Вот как изображен Цвейгом Карл Либкнехт, один из основателей Коммунистической партии Германии, занявший в годы первой мировой войны антимилитаристские позиции. Это стихотворение написано, вероятно, вскоре после убийства Либкнехта в 1919 году и опубликовано в 1924 году.
      Один,
      Как никто никогда
      Не был один в мировой этой буре,
      Один поднял он голову
      Над семьюдесятью миллионами черепов,
      обтянутых касками.
      И крикнул
      Один,
      Видя, как мрак застилает Вселенную,
      Крикнул семи небесам Европы
      С их оглохшим, с их умершим Богом,
      Крикнул великое, красное слово:
      "Нет!"
      Либкнехт не был одиночкой, за ним стояла левая социал-демократия, а с 1918 года и коммунистическая партия. Цвейг не то чтобы игнорирует этот исторический факт. Он лишь берет своего героя в особые, столь ключевые для собственного мировидения моменты: может быть, когда тот - и правда один стоит на трибуне рейхстага и бросает войне свое "нет!" перед лицом накаленного шовинистской ненавистью зала; а может быть, он изображен за секунду до смерти...
      * * *
      В двадцатые-тридцатые годы немецкоязычные литературы были - по выражению современного исследователя В. Шмидта-Денглepa - охвачены "тягой к истории" 1. Тому способствовали военное поражение, революции, крах Габсбургской и Гогенцоллерновской империй. "Чем явственнее, - объяснял этот феномен критик Г. Кизер, - эпоха ощущает свою зависимость от общего хода истории (и ощущение это всегда усиливается под воздействием разрушительных, а не созидательных сил), тем настоятельнее интерес к историческим личностям и событиям" 2. Расцвел жанр художественной биографии. Так что у цвейговских книг имелся весьма широкий фон. Правда, Цвейг на нем выделяется. И прежде всего тем, что его художественные биографии не замыкаются границами межвоенного двадцатилетия - ни хронологически, ни с точки зрения успеха у читателя. "Верлен" написан еще в 1905 году, "Бальзак" - в 1909, "Верхарн" в 1910. То не были лучшие вещи Цвейга, и сегодня они уже почти забыты. Но не забыты цвейговские биографии двадцатых-тридцатых годов, в то время как работы в этом жанре других авторов чуть ли не начисто смыты временем. Спору нет, по большей части речь идет о писателях и книгах второстепенных, а то и "взошедших" на националистической, пронацистской почве. Были, впрочем, и исключения. Например, знаменитый Эмиль Людвиг, ничуть Цвейгу в славе не уступавший. Он писал о Гёте, Бальзаке и Демеле, о Бетховене и Вебере, о Наполеоне, Линкольне, Бисмарке, Симоне Боливаре, Вильгельме II, Гинденбурге и Рузвельте; не обошел он своим вниманием Иисуса Христа. Однако сегодня ни о его книгах, ни о сенсационных его интервью с виднейшими политическими деятелями эпохи никто, кроме узкого круга специалистов, уже не помнит.
      1 Aufbau und Untergang. Osterreichische Kultur zwischen 1918 und 1938. Wien-Munchen-Zurich, 1981, S. 393.
      2 H. Kieser. Uber den historischen Roman. - "Die Literatur 32", 1929-1930, S. 681-682.
      Вряд ли существует однозначный ответ на вопрос, почему так случилось. Людвиг очень вольно обходился с фактами из жизни своих героев (но и Цвейг не всегда бывал в этом смысле безупречен); Людвиг склонен был преувеличивать их роль в историческом процессе (но и Цвейг подчас этим грешил). Думается, причина скорее в том, что Людвиг слишком зависел от преходящих веяний времени, от воздействия именно разрушительных его сил и метался от крайности к крайности. Может показаться случайным и маловажным, что, будучи ровесником Цвейга, он лишь пьесу о Наполеоне (1906) и биографию поэта Рихарда Демеля (1913) написал до первой мировой войны, а все остальные свои биографические книги - в том числе и книгу о Наполеоне - уже тогда, когда литературу охватила послевоенная, обусловленная происшедшими катастрофами "тяга к истории". Людвиг был поднят этой волной, не имея собственной, сколько-нибудь определенной концепции человеческого бытия. А Цвейг, как мы уже знаем, ею обладал.
      Волна подняла его на литературный Олимп. И Зальцбург, в котором он тогда поселился, стал уже не только городом Моцарта, но в некотором роде и городом Стефана Цвейга: там и сейчас вам охотно покажут небольшой замок на склоне лесистой горы, где он жил, и расскажут, как он здесь - в промежутках между триумфальными поездками в Нью-Йорк или Буэнос-Айрес - гулял со своим ирландским сеттером.
      Волна подняла его, но не захлестнула: немецкие катастрофы не застили ему горизонт, ибо не они определили его взгляд на судьбу общества и индивида, а лишь обострили этот взгляд. Цвейг продолжал исповедовать исторический оптимизм. Социальная ситуация в целом не вселяла в него надежд на быстрый прогресс (Октябрьскую революцию он принял, но в качестве решения проблем русских, не европейских), и центр тяжести его гуманистических исканий еще более определенно переместился на отдельного человека: ведь именно человек мог дать примеры непосредственного воплощения идеала, человек как отдельная личность, однако от истории не отчужденная. Оттого Цвейг и писал в те годы по преимуществу "романизированные биографии". В самом начале тридцатых годов он говорил Владимиру Лидину, что, "когда совершаются такие великие события в истории, не хочется выдумывать в искусстве..." 1. И эта же мысль, в форме куда более категоричной, прозвучала в одном из цвейговских интервью 1941 года: "Перед лицом войны изображение частной жизни вымышленных фигур представляется ему чем-то фривольным; всякий сочиненный сюжет вступает в резкое противоречие с историей. Оттого литература ближайших лет должна носить документальный характер" 2. Закономерность такого решения и определяла весь строй цвейговского документализма.
      1 См.: Вл. Лидин. Люди и встречи. М., 1957, с. 128.
      2 D. Schiller. "...Von Grund auf anders", Programmatik der Literatur im antifaschistischen Kampf wahrend der dreisiger Jahre. Berlin, 1974, S. 97.
      Й. А. Люкс - совсем забытый автор биографических романов - полагал, что их сила в уравнивании знаменитостей с обывателями. "Мы, - писал Люкс, наблюдаем их заботы, участвуем в их унизительных схватках с повседневностью и утешаемся тем, что дела у великих шли не лучше, чем у нас - крошечных" 1. И это, естественно, льстит тщеславию...
      У Цвейга иное: он ищет величия. Если и не в малом, то и не в стоящем на сцене, не рекламируемом. Во всех случаях - неофициальном. И это величие особое, величие не власти, а духа.
      1 Josef August Lux. Literaturbrief. Der lebensgeschichtliche Roman. "Allgemeine Rundschau", 1929, 26, S. 998.
      Нет ничего более естественного, как искать такое величие прежде всего в писателях, в мастерах слова.
      * * *
      Десять с лишним лет Цвейг работал над циклом, получившим название "Строители мира". Оно показывает, сколь значительными виделись писателю фигуры, очерками этими представленные. Цикл слагается из четырех книг: "Три мастера. Бальзак, Диккенс, Достоевский" (1920), "Борьба с демонами. Гёльдерлин, Клейст, Ницше" (1925), "Поэты своей жизни. Казанова, Стендаль, Толстой" (1928), "Лечение духом. Месмер, Мери Бейкер-Эдди, Фрейд" (1931).
      Упорно повторяющемуся числу "три" вряд ли следует придавать особое значение: были написаны "Три мастера", и потом стала, очевидно, играть свою роль любовь к упорядоченности. Примечательнее сам подбор имен "строителей мира".
      Состав этих триад способен удивить. Отчего Достоевский поставлен рядом с Бальзаком и Диккенсом, когда по характеру своего реализма к ним ближе стоит Толстой? Что же до Толстого, то, как и Стендаль, он оказался в странном соседстве с Казановой, фигляром и авантюристом, автором единственной книги "История моей жизни".
      Но такое соседство не должно (по крайней мере по мнению Цвейга) унизить великих писателей, ибо есть здесь свой принцип. Состоит он в том, что герои работ берутся прежде всего не в качестве творцов бессмертных духовных ценностей, а в качестве творческих личностей, как некие человеческие типы.
      В этом смысле весьма показательна работа о Фридрихе Ницше. Кто надеялся узнать из нее, что написано в таких его книгах, как "Рождение трагедии из духа музыки" (1872), "Так говорил Заратустра" (1883-1891) или "По ту сторону добра и зла" (1886), будет разочарован. Цвейг лишь вскользь упоминает о критике традиционной буржуазной культуры, об отвержении Христа, о прославлении сверхчеловека, об эстетике, изгоняющей этику, - словом, о том, что составляет сердцевину ницшеанства. В Ницше его интересовало не "что", а "как", не содержание, а форма, или, если угодно, метод. Ибо Ницше, по словам Цвейга, "создает не учение (как полагают школьные педанты), не веру, а только атмосферу...".
      И еще речь у Цвейга идет об одиночестве этого "самого чужого человека эпохи", о фатальной его непонятости, о том, что он глубоко презирал всякий порядок в философии. Если Кант жил с нею, как с законной супругой, то Ницше одержим изменами: "все истины чаруют его, но ни одна не в силах его удержать... Дон Жуан - его брат по духу". Однако его "легкомыслие" лишено веселья: ведь "не было человека, который бы развивался в таких муках, всякий раз сдирая с себя окровавленную кожу".
      Когда Цвейг так писал о Ницше, до прихода к власти Гитлера оставалось еще восемь лет. После 1933 года о нем уже никто так не писал: каждого пишущего пугало, что нацисты объявили автора "Воли к власти" (1901) 1 своим предтечей. И многие если не осудили покойного, то стали к нему не без подозрения присматриваться или (что немногим лучше) принялись искать для него оправдания. Это попахивало предвзятостью и выдавало нечистую совесть. А Цвейг еще принимал Ницше таким, каков тот был. По крайней мере - в его глазах. Вряд ли после "аншлюса" Ницше кому-нибудь достало бы невинности как о чем-то само собою разумеющемся говорить о том, что "он окончательно дегерманизировался".
      1 В 1958 г. немецкий профессор К. Шлехта доказал, что эта изданная посмертно книга была недобросовестно скомпилирована сестрой автора Элизабет Фёрстер-Ницше и ее мужем.
      У позднего Т. Манна, к примеру, ничего подобного не встретишь. В статье с показательным названием "Философия Ницше в свете нашего опыта" он действительно занимается философией и находит в ней точки соприкосновения с фашизмом. Но Манн делает при этом оговорки. "...Не фашизм есть создание Ницше, - пишет он, - а наоборот: Ницше есть создание фашизма..." 1 Или: "...Нелепейшим недоразумением было то, что немецкое бюргерство спутало фашизм с ницшеанскими мечтами о варварстве, призванном омолодить культуру" 2.
      1 Т. Манн. Собр. соч. в 10-ти тт. Т. 10. М., 1961, с. 379.
      2 Там же, с. 381.
      Насчет "нелепейшего недоразумения" - все правда. Ницше не был самым передовым мыслителем. В некотором смысле не был им и Достоевский, и его на этом основании записывали в реакционеры. К Ницше определение "реакционер", возможно, и сегодня еще как-то приложимо. Но при двух условиях: если не толковать его в качестве эмблемы абсолютного зла и если понимать, что даже заблуждавшийся мыслитель может оставаться великим, необходимым человечеству. Цвейг понял это, когда написал: "Никто не слышал так явственно, как Ницше, хруст в социальном строении Европы, никто в Европе в эпоху оптимистического самолюбования с таким отчаянием не призывал к бегству - к бегству в правдивость, в ясность, в высшую свободу интеллекта". По сути, в том же, что и Ницше, ключе рассматривается Казанова. С одной стороны, Цвейг признает, что он "попал в число творческих умов, в конце концов, так же незаслуженно, как Понтий Пилат в Евангелие", а с другой полагает, что племя "великих талантов наглости и мистического актерства", к которому принадлежал Казанова, выдвинуло "наиболее законченный тип, самого совершенного гения, поистине демонического авантюриста - Наполеона".
      И все-таки пребывание Казановы в обществе Стендаля и Толстого смущает. Причем главным образом потому, что соединены они как "поэты своей жизни", то есть нацеленные по преимуществу на самовыражение. Их путь, по словам Цвейга, "ведет не в беспредельный мир, как у первых (имеются в виду Гёльдерлин, Клейст, Ницше. - Д. З.), и не в реальный, как у вторых (имеются в виду Бальзак, Диккенс, Достоевский. - Д. З.), а обратно - к собственному "я". Если относительно Стендаля тут еще можно согласиться, то Толстой менее всего согласуется с понятием "эготист".
      "Мир, возможно, не знал другого художника, - писал Т. Манн, - в ком вечно-эпическое, гомеровское начало было бы так же сильно, как у Толстого. В творениях его живет стихия эпоса, ее величавое однообразие и ритм, подобный мерному дыханию моря, ее терпкая, могучая свежесть, ее обжигающая пряность, несокрушимое здоровье, несокрушимый реализм" 1. Это иной взгляд, хотя принадлежит он тоже представителю Запада, относящемуся к одному с Цвейгом культурному региону, и высказан примерно в то же время - в 1928 году.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6