Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Круговые объезды по кишкам нищего

ModernLib.Net / Критика / Данилкин Лев / Круговые объезды по кишкам нищего - Чтение (стр. 11)
Автор: Данилкин Лев
Жанр: Критика

 

 


Именно поэтому вампир Рама, ударившийся в апокалиптическую прогностику и тютчевские размышления о хтонической сущности России и цикличности отечественной истории («Зачем скажи Начальнег мира // Твой ладен курицца бин серой?»), проигрывает поэтическую дуэль в финале романа. «Взрослеть пора» – задним числом вразумляет героя один из его учителей. Объяснение того, как все устроено, критико-сатирическое высказывание по поводу происходящего и выкликание катастрофы – больше не тема.

Поначалу кажется, что «Empire V» – пародия на роман воспитания, где герой-простачок обучается магическим искусствам, набирается сил и вливается, как и было ему обещано, – в элиту. Однако на самом деле это роман про потери – отца, матери, страны, невинности, души, друзей, Бога, учителей, надежды, возлюбленной, от которой остается только голова на шее ноги. В конце концов его лимит перемещений и социальных трансформаций исчерпан, и единственное, что у него осталось, – возможность в неограниченных количествах «сосать баблос». Он – князь мира сего, «Начальнег мира»; лучше, чем быть грузчиком в универсаме, но у грузчика есть хотя бы надежда; у князя мира сего – нет, и непонятно, как, зная все, жить дальше. Вот про это роман.

Пелевин, который сейчас уже старше, чем Гоголь перед смертью, все более мрачен и все менее себя контролирует (иногда это выражается в фельдфебельских шутках, иногда в гоголевско-булгаковских – прямой наследник все-таки – «лирических отступлениях»). Его новый глиняный пулемет безыскуснее и грубее, чем обычно; кое-какие очереди из него сошли бы за завещание. Пелевину уже не интересно выписывать портреты, выискивать типажи эпохи, подробно прорисовывать образы. Люди, даже самые эксцентричные, по существу, одинаковы; в секторах целевой аудитории пусть разбираются маркетологи, а писателю это ни к чему. Мир, населенный жертвами одного и того же агитпропа, так однообразен, что писателю остается не описывать фрагменты этого мира, а всего лишь точно позиционировать их в пространстве и контексте. Когда беседующие герои гуляют по Москве на отрезке между «Шангри-Ла» и Храмом Христа Спасителя, мы ничего не узнаем об антураже этой прогулки: автор формально фиксирует дислокацию персонажей, даже не пытаясь еще как-то привязать диалог к реальности. «Бентли» героини снабжается характеристикой следующего содержания: «большая зеленая машина, в которой было нечто от буржуазного комода, принявшего вызов времени». Трудно сказать, как квалифицировать это минималистское письмо – то ли как брезгливую вежливость по отношению к читателю, то ли как горькую иронию.

У нас нет серебряной пули для этого «Empire V». Выдающееся ли это блюдо или всего лишь дежурное? Охуительный это роман (в терминах пелевинских халдеев) – или всего лишь охуенный? Независимо от суффикса, он производит странное впечатление – возможно, потому, что в нем так ничего и не произошло. Пройдя длинный путь на вершину Фудзи, герой узнает наверное, что и там все то же самое; что неважно, какая именно нечисть правит миром и как конкретно будет выглядеть неминуемый апокалипсис. Читатель между тем помнит, что о чем-то таком Рома подозревал и до встречи с вампирами; так из-за чего, собственно?.. Это несколько разочаровывает – наверное, потому, что подлинный антигламур разочаровывать и должен.

Юлия Латынина. Земля войны

«Эксмо», Москва

Северный Кавказ, вымышленная республика Северная Авария-Дарго. Несколько лет назад чеченцы захватили и заминировали здесь роддом, и когда кто-то привел в действие взрыватель, погибло около двухсот заложников. Несколько недель назад здесь убили полпреда президента Панкова, о котором шла речь в романе «Ниязбек». Вот-вот будет продана должность местного президента – ею торгует Федор Комиссаров, новый полпред. И вот из Москвы едет ревизор: федеральный чиновник Кирилл Водров. Его глазами мы наблюдаем, как проходит нелегальный тендер, какими методами и кто в республике «борется с терроризмом», кто и кому мстит за роддом.

Роман оснащен табличкой «Данное произведение – художественный вымысел. Всякое совпадение имен, мест и событий является совершенно случайным», которая в случае Латыниной означает: у вас есть достаточные основания доверять этим случайностям больше, чем любому официальному документу. И действительно, если официальные репортажи, подразумевающие непостижимый симбиоз боевиков и спецслужб, только озадачивают, то в романе внятно объяснено, как получилось, что бывшие боевики теперь Герои России и офицеры ФСБ, как выглядят на самом деле спецоперации по обезвреживанию террористов, каким образом бандиты проезжают через любое количество блокпостов. По правде говоря, больше всего «Земля войны» похожа на «все, что вы хотели знать о том, что происходит на Северном Кавказе и как так получилось», – если здесь о чем-то и не сказано, то можно догадаться по аналогии.

Латынина, с одной стороны, живописует нравы гор – то есть этнический колорит, всех этих пламенных боевиков, с другой – показывает экономическую и политическую подоплеку сепаратизма: как, по сути, федеральный центр платит гигантские деньги не региону, а нескольким конкретным людям, которые откатывают за это некий процент Москве. Дальше бюджетные миллионы расходуются покупателями должностей на местах по своему разумению – часто на финансирование боевиков. Если территория и контролируется из центра, то за счет комбинаций спецслужб, которые стравливают между собой элиты и не дают им выступить против России объединенным фронтом. Таким образом, война – то есть управляемый хаос – в регионе выгодна всем, поэтому те, кто в самом деле помышляет о восстановлении мирной жизни, выглядят здесь белыми воронами.

Латынину часто обвиняют в том, что она любуется своими бандитами, но это неправда. В романе нет «хороших парней» – есть только совсем чудовищные и не очень. Вместо «хороших» и «плохих» латынинские герои очевидно делятся на еще живых и окончательно мертвых. Разница между ними не наличие совести и не легальность методов, не признаки «кавказец – русский», «исламский фундаменталист – светский человек», «совестливый – бессовестный», «романтический разбойник – алчный бандит» (это не для Кавказа, где все перепутано), а – очень тонкий критерий, заметим, – насколько душа человека изъедена войной. Если на сто процентов, как почти у всех чеченцев и почти у всех русских спецслужбистов, если человек озабочен только местью и властью – значит, мертвец. Если человек хоть чуть-чуть помнит, что, вообще-то, война идет ради установления мира, – значит, шанс есть, душа жива. Наименьшее зло в «Земле» – и главные герои романа – братья Кемировы, Заур и Джамалудин, социально ответственный бизнесмен и совестливый боевик. Они воюют, они мстят, каждый по-своему, но они не спеклись, они – живые.

Вместо «хороших» и «плохих» герои делятся на еще живых и окончательно мертвых.

Главная проблема романа состоит в том, что в силу колоссального уважения, которое испытываешь к его автору, – просто за то, что она одна делает столько, сколько вместе не делают все остальные, – мало шансов рассказать о нем так, чтобы читатель мог ощутить разницу между рекламой и критикой. Ради приличия следует указать на три недочета. У Латыниной не очень получился главный «федеральный» герой Водров – который нормально функционирует как считыватель информации, но совсем слаб как ревизор, не имеет никаких рычагов влияния и все время оказывается лишним. Латыниной нужен был честный федерал, но она явно не знала, что именно с ним делать. Во-вторых, так и не реализовались в сюжете гиганты Хаген и Ташов, исключительно колоритные персонажи. Пожалуй, эту «близнечную пару» можно было использовать не только для декорации. В-третьих, Латынина напрасно не разыграла фигуру солдата, с которого начинается роман; как-то этот Янгурчи Итларов так и остался позабытым. Однако это всего лишь огрехи, практически не влияющие на орднунг, царящий в романе; может, кто-то из персонажей и не выкладывается на сто процентов, но и не шалит; все под контролем. В «Земле войны» отличная экспозиция, замечательно придуманная завязка, удачно расставленные по своим секторам – и эффективно отвечающие за разные сферы – персонажи. Замечательные батальные сцены, замечательно придуманный лейтмотив памятника «основателю города» Лисневичу. Отлично сконструированная и сыгранная длинная сложная сцена в финале – когда чеченец Арзо и аварец Джамалудин одновременно, не сговариваясь, захватывают в заложники делегацию российского вице-премьера. Латынина очень хорошая рассказчица – исключительно осведомленная, умеющая, когда это кстати, имитировать ориентальную стилистику, но и эффективно контролировать с помощью иронического комментария свой слишком богатый материал, слишком яркие характеры, слишком эксцентричные поступки, слишком много благородства, жестокости и подлости. «„Что случилось?“ – спросил Кирилл. „Ничего“, – ответил Заур. Слово „ничего“ в горах значило самые удивительные вещи. Под это понятие обыкновенно подпадало заказное убийство, и массовая драка, и даже всаженная в президентский бункер баллистическая ракета класса „земля – земля“. Кирилл не знал другого места в России, где это слово имело бы такой широкий смысл».

Романистка, которую недоброжелатели часто характеризуют как говорящий мешок с информацией, доказывает, что она писательница, даже чаще, чем требуется; ее излюбленный способ – бомбардировать читателя сравнениями; в довольно коротком абзаце у нее можно натолкнуться на БТР среди двух десятков джипов, который «возвышался, как лабрадор над пекинесами», на «несколько домов», которые стояли «на подворье, как опята на пеньке», на «минарет, длинный, как гвоздь, которым горы приколачивают к небу»; после такой концентрации выразительных средств сомнения в статусе Латыниной неминуемо должны развеяться.

Владимир Сорокин. Трилогия

«Захаров», Москва

На обложке одного глянцевого журнала 2004 года был изображен крепкий, худощавый, шевелюра с проседью, мужчина. Двумя руками он держит округлый массивный предмет – отстраненно, в несколько скованной манере, без энтузиазма, почти с опаской. Он похож на огородника, вырастившего рекордно большую брюкву и теперь демонстрирующего ее перед камерами – мол, не я это придумал, но ничего не поделаешь, урожай-то надо сбыть. Это был Сорокин, автор романа «Лед».

Прошли годы. Судя по обложкам других уже журналов, в шевелюре Сорокина поприбавилось седины. Роман про чудодейственный лед неожиданно – похоже, автор и сам додумался выжать из сюжета про Тунгусский метеорит больше чем один роман, – уже по ходу, раскрылся в триптих: «Путь Бро» – «Лед» – «23 000». Братьев Света, случайно воплотившихся на Земле, обнаруживалось все больше и больше, и у каждого была своя история.

«Путь Бро», напомним, был посвящен жизни Александра Снегирева. «Я родился в 1908 году на юге Харьковской губернии в имении моего отца Дмитрия Ивановича Снегирева» – в день падения Тунгусского метеорита; обратите внимание на говорящую – птичью (как «Сорокин») и холодную (как «лед») – фамилию. Современник войны, революции и террора, он оказывается в составе экспедиции к Тунгусскому метеориту; коснувшись небесного льда, Снегирев пробуждается и понимает, что он – брат Бро, умеющий говорить сердцем. Отныне его миссия – крушить грудины голубоглазых блондинов ледяным молотом. Если будут обнаружены все 23 000 избранных, мир мясных машин рассыплется и останется чистый Свет.

Комментируя «Лед», Сорокин назвал его своим прощанием с концептуализмом, декларировав таким образом отказ от торпедирования литературности и переход на рельсы «честного нарратива». Эта конверсия оказалась болезненной для автора, ставшего заложником своей репутации «пародиста», «порнографа» и даже «говноеда». В мирной продукции Сорокина все равно увидели закамуфлированные взрывпакеты: первая часть «Льда» слишком напоминала «Сердца четырех», а исповедь Храм – «Русскую бабушку». Так что если «Лед» был «прощанием», то «Путь Бро», по-видимому, – окончательный разрыв. Странный/нелепый/скучный, какой угодно – но не «очередная пародия». Если в «Пути Бро» и осталось что-нибудь от «того» Сорокина, так это дикие имена пробужденных, похожие на клички телепузиков – Бро, Фер, Аче, Иг, Рубу, Эп. В остальном это традиционалистский текст, который, в принципе, мог бы принадлежать какому-то широко мыслящему писателю 1910–1940-х годов, и вовсе не «обколовшемуся героином». Аскетичная линейная композиция, ровный-прохладный-полноводный-неспешный – темперамента русских рек – язык немодернистской отечественной прозы. Роман можно было бы назвать авантюрным, но в нем редко встречается слово «вдруг». Максимум, что позволяет себе рассказчик, – легкие нажимы курсивов: эти графические знаки сердечности эмоционально подкрашивают слова обычного языка, отличают повествование Бро от мертвого текста мясной машины. Одновременно, по контрасту, эти пластичные проталины подчеркивают подмороженность, внутреннюю монументальность остального текста.

Монументальность, свойственную эпосу. Тема Сорокина – грандиозное противостояние существ Света, преодолевших тело и слова, и мясных машин, рабов черных буковок. Ничего особенно забавного в их битве не будет: Сорокин, для солидности, из мизантропа-пессимиста, развлекающегося юмором висельника, превращается в историософа, всерьез озабоченного поисками путей преодоления антропологического кризиса ХХ века. Сорокинский Грааль – нескомпрометированный язык сердца.

В третьем романе Братья вот-вот смогут собраться в Большой круг и, заговорив сердцем, превратиться обратно в Свет, но у них небольшие проблемы: «мясо клубится». Мясо – то есть «мясные машины», точнее, оставшиеся в живых «пустые орехи» – голубоглазые блондины, не имеющие дара говорить сердцем, но желающие отомстить Братьям за изувеченные грудины и психические травмы. Они – особенно пристально мы следим за американско-русской еврейкой Ольгой и шведом Бьорном – пытаются объединяться через Интернет, но сектанты – во главе с чубайсоподобным (Свет же) братом Уф и старой знакомой сестрой Храм – продолжают вывозить из России Тунгусский лед и лихорадочно добирают Последних, совсем уж экстравагантных персонажей (например, мальчика Мишу с финальной страницы «Льда», который в числе прочего бормочет профетические слова «апгрейд, толстая», а затем оказывается братом Горн).

«23 000» отличается от «Льда» и «Пути Бро», как один и тот же кадр на экране мобильного телефона и гигантского монитора. Роман впечатляет резкостью, удивительным количеством подробностей. Видно, что за все эти годы автор досконально изучил быт и повадки Братьев и теперь докладывает обо всем предельно квалифицированно. Раньше Храм купалась в просто молоке, теперь – «в молоке высокогорных яков, смешанном со спермой молодых мясных машин». Апгрейд налицо, особенно если учесть, что потом она укрывается «одеялом, сплетенным из высокогорных трав», а на столе можно увидеть «фарфоровый поильник с теплой ключевой водой, подслащенной медом диких алтайских пчел».

Непонятно, что помешало Сорокину пересказать биографии всех 23 000 братьев Света – тем более что оставалось ему совсем немного. Сюжет не столько развивается, сколько вскрывает все новые и новые тонкости. В романе так же оживленно, как в капле воды под микроскопом. Мы словно угорелые скачем по миру – Россия, Китай, Финляндия, Япония, Израиль, США; герои свободно изъясняются на всех языках, от таджикского до японского; в отдельных сценах легко улавливаются сатирико-политические подтексты, конспирология и философия по краям. Что ж, Сорокин умеет нагнетать давление – под конец ерзаешь уже как на иголках: и? какое же слово составится из этих 23 000 людей-слогов?

Сорокин больше не сбывает свои гигантские корнеплоды по фиксированным ценам халдеям из «Wiener Slawistischer Almanach» и коллекционерам с экстравагантным вкусом. Он вышел на массовый рынок.

Что еще любопытно? Любопытные стилистические этюды – имитация речи сумасшедших и олигофренов («Тайно сопатился, утробно. Раздвиго делал убохом»); рассказ убийцы в духе романа-нуар; монолог русскоязычного еврея (не без, прямо скажем, «азохен вэй»); глава «Видеть все», где воспроизведен «дискурс машины», дух окололефовской, Пильняка и Малышкина, прозы двадцатых годов. Огородник-виртуоз машет лопатой как заведенный; его продукция приобретает самые неожиданные формы.

Наконец, финал: круглый остров посреди океана, 23 000 братьев, «седобородый сильный Одо сжимал руки пятилетних Самсп и Фоу, мудрый Сцэфог держал двенадцатилетнего Бти и восьмидесятилетнюю Шма, неистовый Лаву взялся за руки с близнецами Ак и Скеэ. Мэрог стоял рядом с Обу, Борк – с Рим, Мохо – с Урал, Диар – с Ирэ и Ром, Мэр – с Харо и Ип, Экос – с Ар». Три-четыре-взяли… Короткое затемнение… Финал «Трилогии» странным образом напоминает финал газовой войны с Украиной начала 2006 года – не то чтобы из всех этих людей-слогов не сложилось ничего – сложилось, слово «Бог», но этот «бог» больше всего похож на «росукрэнерго»: одни вернулись к Свету, другие тоже остались живы, одни продают по 230, другие покупают по 95, а разницу покрывает полумифический «росукрэнерго». Вы верите в него? Ну так поверите и в сорокинского «бога».

В том же старом журнале было написано, что во «Льде» Сорокин впервые сам «заговорил сердцем» – отказался от анонимного воспроизведения чьих-то чужих языков и произнес несколько слов от себя. Два романа спустя трудно сказать, чем там Сорокин «заговорил», – но факт тот, что за эти три года писатель легализовал свой бизнес. Он больше не сбывает свои гигантские корнеплоды по фиксированным ценам халдеям из «Wiener Slawistischer Almanach» и коллекционерам с экстравагантным вкусом, он вышел на массовый рынок, он готов к рецензиям «МК» и «КП», он не дискриминирует «мясные машины» (которые, в конце концов, должны покупать его книги), он платит обществу налоги и вовсе не имеет своей целью оскорбить чей-либо вкус. Да, он по-прежнему иногда «тайно сопатится», «делает раздвиго убохом» и исследует темные стороны души – ну так а кто их не исследует?

Когда массовая пресса раскрыла свои объятия Сорокину – после выхода «Льда», – подразумевалось: концептуалисты боялись «влипаро» – и остались у разбитого корыта; Сорокин не побоялся – и на равных конкурирует с доктором Курпатовым и Коэльо. Стратегически правильно – но, похоже, и за «влипаро» приходится чем-то расплачиваться. Это естественно – так уж мы, мясные машины, устроены: нам надо, чтобы нас смешили, мы хотим цирк на льду, клоунов, а когда клоун запирается в холодильнике и говорит, что он больше не будет смешить нас – теперь он философ, мы начинаем поглядывать на табличку «Выход». Ну так «мы живем в мире, где правит бал конкуренция», литература – это бизнес, говорит нам Оксана Робски, и раз уж назвался груздем, мм? Увы, все смешные писатели относятся к тому, что они пишут, чрезвычайно серьезно. Было «мысть-мысть-мысть-учкарное сопление», теперь «бог, бог, бог, бог, бог, бог». Любопытно? Безусловно. Но только вот «Норма», хотя бы в качестве курьеза, простоит на книжных полках еще долгие годы, а вот шансы «Трилогии» в этом смысле не слишком высоки.

«В „ледяной“ эпопее, – говорит Сорокин в интервью „Московским новостям“, – меня интересовало, по большому счету, одно: наиболее правдоподобно описать новый миф». Мальчик в чемодане, говорящие сердца и Адам и Ева в финале – новый миф? «Властелин колец»? Эпопея? «Кольцо нибелунгов»? Скорее «Приключения Электроника», адаптированные для «Вестника Московской патриархии».

Оставляя в покое миф, концептуализм и «влипаро», резюмируем ощущения от «23 000». Это было нескучно, все концы сошлись: хорошо. Через неделю разнотравные одеяла и фарфоровые поильники стираются из памяти напрочь, ни уму ни сердцу: плохо. Хорошо, что Сорокин вылез со своей опытной делянки и стал продавать брюкву на рынке, – но не очень хорошо, что пока за его товар не хочется платить принципиально больше денег, чем за чей-нибудь еще.

Рано говорить о том, что Сорокин потихоньку соскальзывает в статус живого анахронизма, как Пригов и Рубинштейн, – ну или эмеритус-профессора, как Распутин и Битов. Мы не произносим слова «вот-вот достанется моли и ржавчине», «почетная пенсия», «не надо было растягивать на три части», «трилогия – пустой орех», «кончилось грандиозным пшиком». Нет-нет, он еще повоюет, он будет писать сценарии и либретто, выполнять норму; у него хватит изобретательности унавоживать свой гектар. Чего не будет – так это того физиологического счастья, которое вызывали его книги. «Трилогия» – химически яркая переводная картинка, красивая, переливающаяся; но в романе нет иглы, которая оставляет на сердце татуировку. Теперь у Сорокина другой бизнес – более цивилизованный и менее чреватый судебными исками. С богом.

Дина Рубина. На солнечной стороне улицы

«Эксмо», Москва

«На солнечной стороне» – рубинский амаркорд, блюз об утраченном городе детства. Это роман про двух героинь, художницу и писательницу (писательница пишет роман о художнице), и один город – Ташкент. Ключевая фраза: «Из дома надо выходить с запасом тепла». Ташкент – тот запас тепла, который позволил героиням выйти во взрослую жизнь; солнечная батарея, на которой они всю жизнь работают – и неплохо, судя по роману. Роман, в котором много бытописательства, смакования локальных подробностей, одновременно не то что остросюжетный, а прямо-таки цирк: здесь раскачиваются сразу несколько сюжетных качелей – со скрипом и визгом; одна героиня оказывается наркобароншей, затем – дворянкой, вынужденной сменить фамилию. Другая приводит в дом незнакомого алкоголика (который влюбляется в нее, но женится на ее матери, а та его убивает), затем влюбляется в инвалида, выходит замуж за миллионера, и это еще не конец. Сильные характеры, криминальные коллизии, пряные базарные запахи, много зноя и воды – вот из чего состоит этот упругий, яркий роман и (если верить Рубиной) этот город. Ташкент – город мифогенный; начинается с того, что Катя, мать будущей художницы Веры, убивает своего мужа Мишу, и затем, много страниц спустя, мы узнаем почему – а еще почему этот «дядя Миша» согласился жить с чужой для него хабалистой женщиной. Мифы из разных культур здесь взаимодействуют очень причудливо: так, в одной семье разыгрывается и «Эдип», и «Лолита». Линии жизни писательницы и художницы – ровесниц – соприкасаются несколько раз; одна более экспансивная, более сильная, более эксцентричная, и писательница смотрит на свою героиню и с удивлением, и с завистью.

Этот роман – рубинский амаркорд, блюз об утраченном городе детства.

Рубинские книжки всегда продавались на солнечной стороне улицы, но по каким-то причинам многие потенциальные их читатели упорно кантуются в тени, неполиткорректно игнорируя Рубину как писательницу для теток; себе же в убыток, оказалось. Может быть, она слишком экспансивна, может быть, слишком заливисто поет о миссии художника, но, непререкаемо, писательница, знающая, как делать романы, и сколько бы теток за ней ни стояло, идентифицировать ее с ними – неправильно.

Людмила Улицкая. Даниэль Штайн, переводчик

«Эксмо», Москва

«Даниэль Штайн», книга о холокосте и евреях-христианах, мгновенно стала бестселлером и тут же обзавелась табличкой «Noli me tangere». Между тем роман не сложился, и тем, кто еще не купил это любопытное во многих отношениях произведение, лучше знать это заранее.

Главный герой Даниэль Штайн (в жизни Руфайзен) – польский еврей, во время войны скрывший свое происхождение, устроившийся в гестапо и спасший сотни людей. После войны он нетривиальным образом постригся в католические монахи, после чего уехал из Польши в Израиль, чтобы основать там общину и среди прочего возродить еврейское христианство, так называемую Церковь Иакова. О феерической биографии Даниэля мы узнаем из множества выглядящих как документы свидетельств: писем, архивных бумаг, расшифрованных интервью, дневников. Улицкая не делает секрета, что большинство из них придуманы и только похожи на подлинные.

Сама история Даниэля, в жизни которого была и победа в конкурсе на место монаха над Каролем Войтылой, и, сорок лет спустя, ужин двух старых знакомых в Ватикане, безусловно, тянет на роман. Проблема не в Штайне, а в том, что в нагрузку мы узнаем истории, житейские и не то чтобы особенно любопытные, еще десятков, если не сотен людей. Все они так или иначе имеют отношение к отцу Даниэлю – это либо те люди, которых он спас из гетто, либо как-то связанные с его общиной; на всех так или иначе распространяется его благодать – и любопытство Л. Улицкой. Пул героев, с самого начала обширный, разрастается и разрастается – и то, что начиналось едва ли не как авантюрный роман, превращается в латиноамериканский сериал, мы едва различаем Даниэля в толпе персонажей: любови, крещения, смерти, беременности, роды; мужья, любовники, дети-гомосексуалисты, стукачи, бразильцы, японцы, арабы и англичане. Все они осознают, не без помощи отца Даниэля, что секс не помеха религиозности, что Иисус был человек и еврей, что надо быть толерантнее, что евреи имеют все основания и права верить в Христа и проч.

Получился раствор в виде еще не «женского», но очень «улицкого», «кукоцкого» романа.

По сути, уже в первых трех – из пяти – частях Улицкая открывает все карты – а дальше ей уже нечем играть, можно только тасовать уже имеющееся. Напряжение в сети резко падает; бразильцы и мексиканцы функционально явно дублируют друг друга. Письма, из которых в основном склеен роман, налезают друг на друга. С письмами вообще беда: наверное, так было удобнее разворачивать материал – дозируя его появление; но когда разворачивать больше нечего, форма перестает работать как прием и действует чисто механически. «Дорогая Валентина Фердинандовна!», «Милый мой друг Мишенька!», «Дорогая Зинаида Генриховна!» – до маразма; склейте эти послания с сорокинскими «Здравствуйте, дорогой Мартин Алексеевич» – и не сразу заметите разницу. На круг оказывается, что письма – это способ избежать посценного конструирования, которое требует от писателя более тщательной обработки материала; дело не в том, что Улицкая схалтурила, – но она не угадала с формой; и лучше бы вместо десяти писем здесь была одна точно выстроенная сцена с хорошо продуманными диалогами.

Еще одна проблема: Даниэль существует в романе в системе своих двойников, от папы римского до религиозных фанатиков, – другие святые и обычные биологические отцы; это хорошая, сложная и уместная структура – и опять недореализованная, неотстроенная; все эти «двойники» существуют сами по себе – а не вращаются по орбите вокруг самого Даниэля, чтобы подсвечивать его образ с разных сторон.

Отец Даниэль в самом деле очень «романный» – героический, обаятельный, многоплановый – персонаж; но Улицкая обошлась с ним неблагоразумно и нерачительно, растворила кристаллик с его историей в ведре чужих, обычно-бытовых; и получился раствор в виде еще не «женского», но очень «улицкого», «кукоцкого» романа.

И последнее: непонятно, почему Улицкая не выстроила на фундаменте этой подлинной жизни настоящий нон-фикшн – житие праведника, апокрифическое евангелие или биографию-ЖЗЛ на выбор; ну или зачем принялась имитировать документальное произведение – выдумывала бы уж по-честному, от А до Я? Зачем она превратила это еще и в метароман – в сетование о том, как трудно писательнице справиться с таким неподъемным материалом? Зачем она отошла собственно от истории Даниэля – и стала разматывать бесконечный свиток с панорамой жизни еврейства во второй половине ХХ века, с «двести-лет-вместе», с историей Восточной Европы, государства Израиль и проч. – ведь не могла же не понимать, что сфера ее интересов расширяется слишком стремительно и форма никак не успевает за содержанием? Нет ответа. «Штайн» – интересная штука: замечательный герой, дерзкая писательская выходка, проповедь экуменизма; познавательно, неожиданно, пронзительно местами; но роман не очень получился.

Борис Акунин. Нефритовые четки

«Захаров», Москва

Составителю данного путеводителя случалось клеймить Акунина в печати как прожженного халтурщика и циничного литературного лавочника; плодитель «толобасов» и «эфэмов», тот предоставлял достаточно поводов для недовольства. Однако «Четки» – десять повестей, три из которых при желании можно назвать лучшим из всего, что написал Акунин, – весомый аргумент для скептиков, чтобы продлить автору кредит доверия и даже, задним числом, сообразить, что его «приключения магистра» следовало прописать скорее по разряду не вполне удачного «вызова», чем способа настричь купоны.

В техническом отношении «Четки» – пакля, заполняющая временные щели между романами, и заодно упражнения беллетриста в неосвоенных жанрах. Фандорин в 1881 году, в 1894-м, в 1899-м; в Японии, в Англии, в Америке, во Франции; Фандорин в агата-кристиевском герметичном детективе, Фандорин в вестерне, Фандорин в авантюрной повести и так далее.

Все это очень хорошо – как обычно, хорошо, но только вот самого Фандорина, уже почти лубочного, как будто жахнули дефибриллятором – и раскололи на нем сахарную корку. «Ученик японских синоби», аполлон и полиглот, в последней повести оказывается едва ли не клоуном; он даже по-японски, оказывается, говорит с диким акцентом и ошибками:

« – Тепель всо понятно. Долога казалась длыной в тли сяку, а оказалас колоче тлех ли.

– Вы хотели сказать: „Дорога казалась длиной в три ри, а оказалась короче трех сяку“, – поправил его я и перешел на русский, потому что тяжело слушать, как господин коверкает нашу речь».

Такой Фандорин, карнавализованный, сам себя зачеркивает – и теперь, как пепперштейновский сыщик Курский, он не столько искусственно синтезированный Герой, вершина акунинского искусства имитации, сколько курсор, наведенный на тот или иной жанр, инородное тело, цель которого – вызвать ответную реакцию, признаки жизни.

«Четки» – весомый аргумент для скептиков, чтобы продлить автору кредит доверия.

Этот Фандорин (не забывающий, разумеется, о своих основных обязанностях) – технически совершенная машина для перевода, а вся фандоринская сага – не про затруднения, с которыми сталкиваются сыщики при разрешении криминальных загадок, а про трудности перевода, про перевод как воскрешение.

Вы думаете, говорит Акунин, вестерн – это низкий трафаретный жанр для подростков?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15