Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Четыре года

ModernLib.Net / Деген Ион / Четыре года - Чтение (стр. 14)
Автор: Деген Ион
Жанр:

 

 


      В этих местах я воевал поздней осенью и зимой. Сейчас, летом, местность должна была казаться другой, незнакомой. Но я узнавал каждую деталь. Словно не прошло больше тридцати лет. Словно каждый день я продолжал смотреть на врученную мне перед боем карту. Вот опушка, где мы сожгли немецкое самоходное орудие. Вот она длинная кирпичная конюшня, за которой мы нашли наши танки, и за которой я докладывал генералу Черняховскому.
      Стоп! Не может быть! От опушки до конюшни триста метров! Командующий фронтом находился в трехстах метрах от немецкого артштурма! Не командир батальона, что тоже не очень обычно – командующий!
      Могут сказать, что командующий не должен находиться в такой близости от противника. Возможно. Не думаю, что генерал Черняховский безрассудно демонстрировал свой героизм, или бесстрашие. Но солдату достаточно двух описанных встреч, чтобы образ генерала остался светлым в его сознании.
      В течение девятнадцати лет я периодически встречаюсь с израильскими генералами, продолжающими служить и закончившими военную карьеру. Сравним ли кто-нибудь из них с теми, на фоне которых я фотографировался? Даже с лучшими.
      Можно ли на глазок сравнить рост стоящего у подножья горы с ростом того, кто стоит на ее вершине? Наверно, можно. Но я не умею. 1996 г.
 

ВЕЛИКИЙ И МОГУЧИЙ

 
      Работа моя в Израиле началась несколько необычно. В первый же день я обматюгал главного врача больницы, моего самого большого начальника. Причем, это был не просто матюг, можно сказать, нормативный, обычный, который даже депутаты Кнессета произносят с парламентской трибуны. Израильтяне считают такой мат грубым выражением, пришедшим, кажется, из арабского. Нет, я обложил главного врача самым виртуозным матом, который усовершенствовал в нашей танковой бригаде. А уж кто сквернословит грязнее танкистов? Условия, можно сказать, обязывают: техника, умноженная на опасность. Замечу, что в течение тридцати с лишним лет даже в самых взрывоопасных ситуациях по мере возможности я старался не поганить свою речь.
      Весьма неприятный случай был началом моего исцеления от армейского мата. На первом курсе института я дружил с хорошей девушкой, моложе меня на два года и на целое поколение. В отличие от меня, она пришла в институт сразу после окончания десятого класса. В нашей группе ее называли моим третьим костылем.
      Мы возвращались домой после последней пары. Осень одарила улицу. Падали каштаны. В коричневых лакированных шариках отражалось солнце. И вдруг костыль, наступив на скорлупу каштана, поехал в сторону, перестав быть опорой. Матовая фиоритура прогремела из меня так же внезапно, как внезапно, рефлекторно отдергивается рука от неожиданного укола. Спутница моя залилась неудержимым смехом. Уверен, что такое она услышала впервые. С пылающим от стыда лицом я стоял, не в состоянии сделать и шага. Мне ведь хотелось, чтобы она видела во мне воспитанного интеллигентного человека. И вдруг…
      С того дня я прилагал усилия, да еще какие!, не "отдергивать руку", не материться, тем более, в присутствии женщин. Но однажды именно женщина стала объектом моего сквернословия.
      С женой мы путешествовали по Европе. Как-то в Германии жена сказала мне, что женщины, работающие в станционных уборных все, как на подбор, ну просто Эльзы Кох, этакие надзирательницы лагерей уничтожения. Из Баварии мы поехали в Австрию. И там жену поразил контингент работниц станционных уборных.
      По пути из Люксембурга в Кельн мы остановились в Кобленце. Хотелось увидеть город, в котором до прихода к власти нацистов значительную часть населения составляли евреи. Своеобразный немецкий Бердичев. Город расположен на левом берегу Мозеля, в месте, где он впадает в Рейн.
      Город очаровал нас своей уютной красотой. Все в нем, кроме уродливого черного памятника, напоминающего некоторые советские соцреалистические "шедевры", оставалось таким же, как до вступления во власть нацистов. Увиденное и прочувствованное определило наше настроение, когда мы возвращались на вокзал.
      Жена купила виноград. Я спустился в станционную уборную помыть его. Раковина на торцовой стене, разделявшей женскую и мужскую половину. Я аккуратно мыл грозди в полиэтиленовом кульке, стараясь ни капли не пролить на пол.
      Из женской половины появилось гренадерских габаритов существо женского пола, способное в темноте испугать даже неробкого человека. Существо гневно посмотрело на меня. Я миролюбиво объяснил, что уберу за собой, если насорю. Гренадерша кивнула и пошла на свою половину. И тут я услышал, как она утробным басом пробурчала:
      – Schweinerei {(нем.) свинство}
      Рассказы жены о подобных существах в станционных уборных Германии и Австрии, Эльза Кох, уничтоженная еврейская община Кобленца, дремавшие в памяти кошмары времен войны, – все это, сконденсированное, внезапно разрядилось таким мощным матом, который вырывался из меня, наверно, только во время танковой атаки, а в мирное время – при первой встрече с главным врачом в первый день моей работы в Израиле.
      Мужская половина огласилась смехом многочисленных клиентов. Мужчина несколько старше меня, то есть немец, который, по всей видимости, был на фронте, застегивая брюки, сквозь смех крикнул:
      – Ну что, Alte Hurerei {(нем.) старая блядь, получила? Если парень так матерится по-русски, значит он израильтянин. Я тебе не советую связываться с этими парнями.
      Предположение немца имело под собой основание. В 1983 году Европа еще не была наводнена "новыми русскими", Кобленц еще не был городом, в который приезжали из Советского Союза, а моему израильскому гражданству уже исполнилось шесть лет.
      Но вернемся к тому, с чего начат рассказ, к первому дню моей работы в Израиле.
      Уже пять месяцев я учил иврит. Вернее, был обязан учить. Но вместо домашних заданий жадно поглощал книги на русском языке, которых был лишен в Советском Союзе. Поэтому даже через полтора года после приезда в Израиль свою первую лекцию для врачей-ортопедов успешно довел до конца, вероятно, благодаря фразе, которой я начал эту лекцию: "Уважаемые коллеги! Прошу простить меня за скудный иврит. Но с помощью рук, ног и других членов я постараюсь изложить материал". Эта фраза произвела впечатление на аудиторию. Великое дело – восприятие юмора.
      А в то жаркое весеннее утро… Тремя автобусами я приехал из Иерусалима в Кфар-Саву, в больницу, в которой мне предстояло проработать три месяца, чтобы продемонстрировать, что я действительно специалист, а не владелец купленного диплома. Кто-то зачем-то настойчиво распространял слухи и упорно поддерживал у населения уверенность в том, что новые репатрианты из Советского Союза приезжают с фальшивыми дипломами.
      Три автобусных билета пробили заметную брешь в нашем скудном семейном бюджете. Но ведь я начинаю работать! В приподнятом состоянии духа вступил я на красивую территорию больницы. Правда, одна деталь несколько озаботила и даже огорчила меня. Над прекрасным шестиэтажным зданием больницы реяло красное знамя. До моего усыпленного свободой и демократией, поэтому несколько эйфоричного сознания не сразу дошло, что сегодня первое мая. Первое мая – день смотра боевых сил международного пролетариата! Больница принадлежала израильским профсоюзам, идеология которых неуверенно дрейфовала в различных течениях марксизма-ленинизма.
      Красное знамя, осененные им революционные праздники, вся подлость и фальшь, которое оно олицетворяло, были непереносимым аллергеном для моего организма, гиперсенсибилизированного советской властью.
      Уже несколько приземленный, я вошел в здание больницы и стал разыскивать кабинет главного врача. Кабинет я обнаружил. Но не главного врача. Очень немногочисленные работники больницы с удивлением глядели на чудака, не знающего, что сегодня первое мая, что это день боевых сил, что, следовательно, это праздник, и больница не работает, вернее, работает по праздничному графику, то есть, только в срочных случаях, а мое поступление на работу срочным случаем не является. Короче, приходите завтра.
      Я вышел из больницы, подсчитывая в уме, во что мне обойдется день смотра, международный праздник, три автобусных билета в Иерусалим и завтра три автобусных билета в Кфар-Саву.
      К счастью, я встретил работавшего здесь, в больнице, моего друга, доктора Бориса Дубнова, с которым вместе учились и вместе окончили институт. Боря отвез меня к себе домой, а на следующий день привез в больницу, над которой все еще развевалось красное знамя, хотя пролетарский праздник уже миновал.
      Ортопедическим отделением заведовал выдающийся врач, профессор Конфорти. Его "Оперативная ортопедия" была моей настольной книгой в Киеве. Но там я даже не представлял себе, что профессор Конфорти – еврей, тем более израильтянин.
      Конфорти обрадовал меня, сказав, что внимательно следил за моими научными работами, что статья о лечении болезни Легг-Кальве-Пертеса (ему стыдно признаться) даже огорчила его, так как результаты консервативного лечения у меня оказались лучше, чем у него результаты операций.
      Общение с профессором Конфорти доставляло удовольствие еще потому, что не представляло языковых затруднений. Кроме иврита, который, как выяснилось позже, знал только сносно, он свободно владел английским, немецким, французским, прилично знал латынь и итальянский, но главное – со мной говорил на вполне сносном русском, так как его родным языком был болгарский.
      Смеясь, профессор Конфорти сказал:
      – Вы знаете, для меня сюрприз, что вы еврей, тем более -израильтянин.
      Не помню уже в связи с чем разговор зашел о книге немецкого автора "Мост". Конфорти огорченно сказал, что никто из семнадцати его врачей не читал этой книги, а то, что я ее прочел – вполне закономерно. Выяснилось, что у нас очень похожие отношения к современной и классической литературе. Встреча оказалась такой теплой и сердечной, что я забыл о вчерашних огорчениях.
      Мы спустились на административный этаж и вошли в кабинет главного врача.
      За пять месяцев, прожитых в Израиле, я постепенно оттаивал. Даже начал забывать, как выглядят привычные руководящие хари. И вдруг уже что-то виденное первомайски обдало меня социалистическим духом.
      За столом сидел этакий секретарь райкома партии.
      Профессор Конфорти представил меня. Главврач, глядя в пространство, задал мне несколько вопросов. Я отвечал медленно, мобилизуя все "недюжинные" запасы иврита, приобретенного в течение пяти месяцев неинтенсивного учения, прерываемого многочисленными поездками, встречами, выпивками со старыми русскоязычными друзьями, бывшими пациентами и новыми русскоязычными знакомыми.
      Главврач обратился к профессору Конфорти так, словно я пустое место, словно меня нет в кабинете, словно я вообще не существую и, говоря обо мне в третьем лице, удивился, как подобная личность вообще может претендовать на звание врача.
      Профессор Конфорти не успел ответить. С явным интересом и, как потом выяснилось, с восторгом он смотрел на человека, абсолютно не похожего на того интеллигента, который только что мирно беседовал с ним в его кабинете.
      Воспоминания о руководящих деятелях, с которыми я имел дело в Совдепии, брешь в бюджете, пробитая поездкой тремя автобусами, красное знамя над больницей, потерянный день солидарности боевых сил международного пролетариата, ущербность человека, не знающего языка своей страны, пренебрежительное отношение ко мне главного врача – все это сжалось в такую тугую, такую мощную пружину, что, распрямившись, она трансформировалась в неизвестно каким образом, пусть медленно, но четко произнесенный на иврите монолог:
      – Ты, социалистическое ничтожество, партийный функционер! Да, я пока не знаю иврит. Но буду знать. Даже не зная иврит, я опытный врач. А ты был говном, есть говно и говном останешься. Врачом ты никогда не будешь!
      Невероятные трудности в этой тираде вызвало будущее время. Эх, надо было не глотать русские книги, а учить формы ивритских глаголов! Вероятно, именно поэтому я усомнился в убедительности произнесенного мною, что заставило меня продолжить речь уже по-русски, если можно считать русским языком тот фантастический танкистский мат, который затопил начальственный кабинет.
      Уходя, я успел заметить, как главный врач, ошеломленный, вобрал голову в плечи и как расхохотался Конфорти. Профессор догнал меня, положил руку на мое плечо и, смеясь, сказал:
      – Я вижу, ты не только хороший врач и ученый, но и, что важнее всего, хороший еврей.
      С профессором Конфорти я имел счастье дружить до самой его смерти.
      А главный врач, – удивительно! – спустя три дня пришел в ортопедическое отделение и в многолюдной комнате врачей попросил у меня прощение. Здесь же он предложил мне должность заместителя Конфорти, пообещав, что через два года, когда профессор уйдет на пенсию, я займу место заведующего отделением.
      Никогда не предполагал, что мат может оказаться таким полезным.
      1990 г.
 

ЧЕТЫРЕ ГОДА

 
      С ортодоксальной советской точки зрения моя мама не была героической женщиной. Она даже не закрыла амбразуру своим телом. Что уж говорить о том, что она, вдова, не готова была жертвовать своим единственным шестнадцатилетним сыном во имя родины.
      Еще в детском садике я попал на конвейер промывки мозгов. Поэтому, как только началась война, я решил, что мое место на фронте. Мама почему-то этого не решила. Чтобы не затягивать идеологическую дискуссию с приближающейся к нулю вероятностью, что мама отпустит меня на фронт, я решил прибегнуть к более радикальному средству.
      Житель пограничного города, уже в первые часы войны я даже своими тщательно промытыми мозгами как-то сообразил, что город может быть оккупирован немцами, поэтому маме здесь оставаться нельзя.
      Сперва пешком, потом на товарняке мы отправились в эвакуацию. Но спустя несколько дней, еще находясь в прифронтовой зоне, из-за угла вокзала на небольшой станции я взглядом проводил уходящий на восток товарный состав, на одной из открытых платформ которого между двумя узлами с убогим скарбом сидела моя мама, возможно, уже начинавшая догадываться, что ее сын не просто отстал от поезда, а сбежал.
      Убедить командиров в моей готовности грудью стать на защиту родины, оказалось делом весьма нелегким. Грудь у меня была довольно широкой. Но вот лицо… Судите сами. Только спустя два года на нем пробился пушок, и, несмотря на периодическое применение бритвы и даже смазывание того места, где положено быть усам, газолью, действительная нужда в бритве появилась еще почти через два года.
      И все-таки убедить командиров оказалось значительно легче, чем маму. В начале июля 1941 года я, шестнадцатилетний, оказался на передовой.
      Случилось так, что во время первого моего боя я стал командиром взвода. Меня воспитывали очень правильно. Согласно этому воспитанию я был убежден, что на третий день после начала войны Красная армия победоносно вступит в Берлин, где ее с цветами встретят прослезившиеся от счастья немецкие пролетарии. Но почему-то через месяц после начала войны мой взвод сражался на дальних подступах к Киеву, а немецкие пролетарии перли на меня в танках Т4 и Т-3, на мотоциклах и даже в пешем порядке, что тоже не было праздником.
      Должен признаться, я не понимал, почему мы отступаем. Мой взвод не отступал даже в случаях, когда от него оставалось меньше половины. Но если изредка я успевал получить приказ от вышестоящих командиров, он заключался в том, что мы должны отойти на новые позиции. Как правило, пополнения я почти не получал. Поэтому к концу месяца взвод в составе трех человек (включая меня) не без труда выбрался из немецкого окружения на новые позиции. Затем нас осталось двое. Я был ранен пулей в мягкие ткани бедра, что не сделало меня более боеспособным и даже более подвижным.
      Девятнадцать дней, в течение которых мы пробирались на восток к Днепру по немецким тылам, не имеют отношения к рассказу. Поэтому их следует упустить вместе с последующими днями, когда славные украинские люди скрывали меня от немцев, по эстафете на подводах, подвергаясь опасности, довезли до линии фронта и дальше, пока я не попал в полевой передвижной госпиталь.
      Тут бы началась удивительная жизнь, если бы не военврач третьего ранга, который решил, что ногу надо ампутировать. И это после пустякового пулевого ранения! Перспектива остаться без ноги в шестнадцать лет оказалась для меня неприемлемой, тем более, что я все-таки намеревался вступить в Берлин в составе победоносной Красной армии, хотя уже начал сомневаться в том, что получу букет цветов от благодарных немецких пролетариев. Поэтому на ампутацию я не согласился и оказался в санитарном вагоне со всеми четырьмя положенными по штату конечностями, одна из которых все еще была в жутком состоянии.
      К месту назначения мы почему-то путешествовали очень долго. Признаюсь, мне это нравилось, потому что за Уфой начались захватывающие дух пейзажи, и все светлое время, а оно составляло чуть ли не сутки, я не отрывался от окна. За Челябинском поезд повернул на юг и пошел еще медленнее, чем раньше.
      Никто не знал, куда нас везут. Это тоже почему-то было военной тайной. А мы, воспитанные уважать военные тайны, относились к такому порядку вещей с должным пониманием.
      Вечером наш санитарный эшелон остановился на какой-то станции. Как и обычно, во время стоянок, нас загнали между товарняками. Смотреть было не на что. Я уснул на своей полке и проспал момент, когда мы тронулись в путь.
      Проснулся я среди ночи, когда сестричка будила моего соседа. На сей раз санитарный эшелон стоял на первом пути у перрона маленькой станции. Половина второго ночи. Нас выгружали.
      Уже на следующий день мы узнали, что небольшой город на Южном Урале еще не видел раненых. Чтобы не деморализовать местное население, нас спешно выгружали ночью. Именно для этого нас отстаивали на подъезде к месту назначения.
      Я взял костыли и направился к выходу. Перрон был невысоким. Надо было спуститься по ступенькам вагона. Такой операции мне еще не приходилось совершать. Я остановился на мгновение, чтобы наметить последовательность движений. Но даже подумать не успел.
      – Роза, сними мальца! – Властно прозвучал откуда-то из темноты женский голос. И тут же передо мной возникло волшебное видение. Из-под пилотки на слегка покатые плечи струились мягкие светлые волосы. Большие темные глаза одарили меня своим светом. Гимнастерка с петлицами, на которых один кубик младшего лейтенанта медицинской службы. Блестящие пуговицы, казалось, сейчас оторвутся и, как осколки взорвавшегося снаряда, брызнут от едва сдерживаемого напряжения наполняющей гимнастерку прелести. Командирский ремень мог опоясать талию дважды, да еще с остатком. А бедра под ним! А ноги!
      Несколько месяцев назад я еще был учеником девятого класса и даже не посмел бы так посмотреть на младшего лейтенанта медицинской службы. Но за время путешествия в санитарном вагоне я наслушался такого, что в самый короткий срок стал теоретически подкованным мужчиной. Сколько раз мне приходилось прятать от рассказчиков пылающее лицо и, превозмогая боль в бедре, ложиться на бок, чтобы соседи не обратили внимание на палатку над низом живота, в которую превращалось пикейное одеяло. Я проклинал свое голое детское лицо. Мне хотелось соответствовать образу, который напялили на меня на основании рассказов, неизвестно каким образом добравшихся до полевого госпиталя и перекочевавших оттуда в санитарный вагон, рассказов о командире легендарного взвода героических пацанов, не покидавших позиций, когда кадровые командиры и красноармейцы в панике бежали в тыл, или пачками сдавались в плен. Благоприятное впечатление на моих товарищей по вагону производило то, что я ничего не прибавлял к этим разговорам, слушая их со стороны. Конечно, когда вагон заполнялся военными воспоминаниями, и мне хотелось кое-что рассказать и даже немного прихвастнуть. Но о каком героизме можно говорить, когда немцы уже на полпути между Смоленском и Москвой?
      Два явных изъяна подмачивали репутацию героического мужчины. Во-первых, я отказывался от водки, иногда попадавшей в вагон. Во-вторых, я не умел скрывать смущения во время разговоров, заставлявших меня поворачиваться на бок.
      И вот сейчас внизу, на перроне, стояло волшебное создание, мгновенно помутившее мой разум и напрягшее каждую клетку моей плоти. Все! Никаких смущений! Уж здесь-то я докажу, что я действительно мужчина!
      Я успел пробормотать что-то по поводу способности передвигаться самостоятельно. Но кто-то сзади забрал мои костыли, и в то же мгновение Роза подхватила меня на руки. Ток пронзил все мое существо, когда я ощутил изумительную прелесть плотных грудей, наполнявших гимнастерку. Но согласитесь, как можно проявить свое мужское я, когда ты лежишь на груди в поперечном положении, как младенец, которого собираются приложить к этой самой груди, и тебя несут к стоящему на перроне автобусу?
      В госпитале нас выкупали, вкусно накормили и распределили. Меня поместили в палату на шесть коек. Первым раненым, поступившим в этот госпиталь, действительно организовали царский прием. На тумбочках, кроме туалетного мыла, были приготовлены зубные щетки, зубной порошок и тройной одеколон.
      Не успели мы прикоснуться к койкам, как пятеро моих товарищей дружно выпили подаренный им одеколон, а мой сосед, ленинградец, кандидат исторических наук, увидев мою изумленную физиономию и выяснив, что я не собираюсь освежить свое нутро тройным одеколоном, схватил с моей тумбочки флакон и выдул его в один присест.
      В палате стоял запах парикмахерской, от которого меня раньше никогда не тошнило. Но тут я почувствовал надвигающуюся беду. Я схватил костыли. Мне не удалось благополучно добраться до уборной. В коридоре, почти рядом с нашей палатой, я выдал весь ночной ужин – бутерброд и замечательное какао.
      Сестра и санитарка, примчавшиеся на звук избавления от воображаемого вкуса тройного одеколона во рту, посчитали этот акт соответствующим статусу тяжело раненого. Но кандидат исторических наук на мое несчастье вышел вслед за мной и воспринял это как симптом недозрелости, что и обсуждалось на следующий день сперва в палате, а затем – более широкой общественностью.
      Имя Малец, впервые прозвучавшее на перроне, прочно пристало ко мне, определяя отношения не только раненых, персонала и шефов, но даже Розы, которая в присутствии всей палаты запросто могла прижать меня к себе и ласкать, как несмышленыша, не считаясь с реакцией моего тела, не говоря уже о душе. Ей-то что? Говорили, что она получает свои удовольствия.
      Хотя все считали меня мальцом, я ощутил в себе явную перемену, свидетельствовавшую о наступившей зрелости. Я начал думать о поступках не только совершаемых, но и о уже совершенных. Конечно, я не мог не пойти на фронт. Но каково моей маме, одной, где-то в эвакуации, без сведений о ее единственном сыне? Нехорошо.
      Я выяснил, что в Богуруслане функционирует информационный центр, в котором можно узнать адреса эвакуированных. Послал туда запрос. Ответ получил через два месяца, хотя Богуруслан находился на расстоянии нескольких часов езды от нашего госпиталя. Сообщили, что" у них нет сведений о моей маме. Я видел, как эшелон увозил ее на восток. По логике вещей она должна быть в эвакуации. И все-таки… Немцы бомбили даже санитарные поезда. Сколько платформ и вагонов с растерзанными телами мирных жителей пришлось мне увидеть в первые дни войны.
      Из госпиталя бывшего командира взвода выписали в конце января 1942 года, не отреагировав, на законное требование отправить меня на фронт или хотя бы в запасной полк. Малец. До призыва не может быть и речи об армии. Но до призыва оставалось еще почти полтора года. А у меня появился даже личный мотив мстить немцам: мама. Если нет сведений о том, что она в эвакуации, то…
      Этот январский день оказался чемпионом лютой зимы 1942 года. Пятидесяти двухградусный мороз, шутя, проник сквозь шинель и пронзил меня до мозга костей. Я решил сократить путь к вокзалу и пошел по протоптанной в снегу тропе, пересекавшей поле.
      Три собаки, как три богатыря на картине Васнецова, застыли на моем пути. Подойдя ближе, я понял, что это не собаки, а волки.
      Мы стояли неподвижно, глядя друг на друга. Шестискладной нож в вещмешке. Пока я сниму мешок, пока достану… Да и какое это оружие, шести складной нож? Не снимая рукавиц, я бросил тугую снежку. Волк неторопливо сошел с тропы. Я бросал снежки одну за другой. Волки не снисходили до того, чтобы переместиться больше чем на метр. В течение какого-то времени мы вообще оставались на своих местах. А мороз пробирал. Хотелось зареветь от обиды. Не возвращаться же назад? Да и спину подставлять страшно.
      Не знаю, как это случилось. То ли волки были сыты, то ли коллективно решили, что мне еще предстоит совершить кое-что в жизни, но они не попытались пообедать мною, а подобрав хвосты, неторопливо направились в сторону окаймляющей поле рощи.
      Со скоростью максимальной, которую ограничивал только обжигавший носоглотку воздух, я примчался на станцию.
      Военный комендант, симпатичный старичок-лейтенант, посоветовал не ждать, пока придет пассажирский поезд, и сам, накинув на себя тулуп, проводил меня к товарняку, который пойдет в сторону Орши. Словно услышав невысказанные мною опасения, не околею ли я в товарном вагоне, комендант сказал, что в поезде польские женщины, которых перевозят куда-то с севера.
      В вагоне действительно было тепло. В центре жизнь поддерживала раскаленная "буржуйка". Женщины приняли меня не очень радушно. Я снял вещмешок, но оставался в шапке и в шинели. Даже в тепле вагона я все еще не мог выбраться из объятий мороза, а возле печурки, плотно окруженной женщинами, для меня не оказалось места.
      Под потолком, рядом с дымоходной трубой, в такт перестуку колес на стыках мерно раскачивалась закопченная железнодорожная лампа. В широкой тени от трубы угадывалось лицо женщины, грызущей, как мне показалось, камень. Не сразу я догадался, что это не камень, а макуха.
      Макуха… Девять лет тому назад… На улицах трупы умерших от голода… Мы с мамой выжили потому, что получали по карточке малай и макуху, твердую, как базальт.
      Однажды мама отнесла в торгсин свое обручальное кольцо. За несколько дней до этого я слышал, как она сказала соседке, что кольцо смогут снять только с ее трупа. Наверно, мама уже считала себя мертвой. А может быть, изредка вырывавшиеся из меня просьбы о кусочке хлеба были для нее сильнее смерти. Но она отнесла в торгсин свое обручальное кольцо в обмен на немного муки, сахара и масла.
      Перед уходом на ночное дежурство мама испекла сдобные булочки. Я впился зубами в еще горячее блаженство. Никогда в жизни я не ел ничего более вкусного. Мама только посмотрела на булочки. Я видел, как она проглатывает комки голода. Мычащего от удовольствия, с набитым ртом, она поцеловала меня, и голодная ушла на работу.
      Впервые за несколько месяцев я вышел на улицу сытый и веселый. Но тут я встретил своих вечно голодных сверстников. Я пригласил их к себе, и мы устроили пиршество.
      Утром, когда мама вернулась с работы, в доме не было ни одной булочки. Даже ни одной крошки.
      Мама била меня смертным боем. Она била меня и плакала.
      Я вспомнил это, глядя, как женщина в тени трубы грызет макуху. Вероятно, мамины побои не выработали во мне прочного условного рефлекса.
      В вещмешке была буханка хлеба, выданная мне на двое суток. Я вытащил хлеб и предложил женщинам угоститься. Они молча посмотрели на меня. Одна взяла нож и разделила буханку на тонкие ломтики. Женщины поджаривали их на печурке. Мне поднесли самый большой ломтик. Я даже не догадывался, что поджаренный хлеб такое вкусное блюдо.
      Уже подъезжая к Актюбинску, я узнал, что женщины действительно из Польши. Но они еврейки. Я поспешил сообщить им, что я тоже еврей. Но ни это сообщение, ни буханка хлеба, ни макуха, которой они скупо подкармливали меня в течение двух дней, – ничто не могло пересилить чувства страха и омерзения, почему-то вызывавшегося у них красной звездочкой на моей шапке.
 
      Четыре месяца я прожил в грузинском селе Шрома, окруженный доброжелательностью взрослых и любовью сверстников. Председатель колхоза, знаменитый в Грузии Герой Социалистического Труда Михако Орагвелидзе души не чаял в юном трактористе и потихонечку пристрастил меня к чаче. (Вино я любил с детства). Но шла война. Немцы снова наступали. Нога окрепла. Уже прошла хромота. Я просто не мог больше оставаться в тылу.
      В жаркое июньское утро я прошел тринадцать километров до станции Натанеби, где, мне сказали, вчера появился бронепоезд. Беседа с командиром бронедивизиона, невысоким майором в форме танкиста, была короткой и деловой. Он проверил мои документы. Дал мне километровую карту и велел нанести не очень сложную обстановку, которую быстро продиктовал. Буквально через минуту после того, как он замолчал, я вручил ему карту с нанесенной обстановкой. Майор похлопал меня по плечу:
      – Отлично, Малец, мне нужен именно такой адъютант.
      И этот назвал меня Мальцом.
      – Спасибо, товарищ майор. Чтобы быть адъютантом, я мог бы подождать призыва в армию.
      Майор рассмеялся.
      – Так чего же ты хочешь?
      – Воевать.
      – Выходит, я не воюю?
      Я хотел ему сказать, что за все время до моего ранения не встретил ни одного майора в десятках траншей, которые мой взвод не собирался отдавать немцам. Но промолчал.
      – Ладно, пойдешь в разведку. Там замечательные ребята. Жаль только, грамоты им порой не достает. Вот ты их и пополнишь.
      Так я попал в разведку отдельного дивизиона бронепоездов. Майор был прав. Ребята действительно оказались замечательными. И не только в разведке. В дивизионе было два бронепоезда – "Сибиряк" и "Железнодорожник Кузбасса". Экипажи состояли из сибиряков, в основном – добровольцев-железнодорожников, которые в мирное время служили в танковых войсках. Многие из них воевали на Хасане и в Халхин-Голе.
      В июле дивизион вступил в бой под Армавиром. Никогда еще я не видел такого количества немецких танков. Бои были, пожалуй, самыми тяжелыми из всех, в каких мне пришлось участвовать. Я смотрел на товарищей по разведке с восторгом и удивлением.
      Они умели все. Взобраться на телеграфный столб и подключить связь, заранее договорившись с дивизионом, какие провода будут задействованы; выполнить любую работу железнодорожника – от стрелочника и сцепщика до дежурного по станции и машиниста паровоза; заменить колеса бронеавтомобиля на железнодорожные и воевать на бронедрезине; разминировать и устанавливать мины. У всех у нас были немецкие автоматы. А однажды несколько часов мы удерживали оборону в захваченном у немцев танке. Все умели ребята.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15