Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Зимняя кость

ModernLib.Net / Триллеры / Дэниэл Вудрелл / Зимняя кость - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дэниэл Вудрелл
Жанр: Триллеры

 

 


Дэниэл Вудрелл

Зимняя кость

Посвящается Эллен Левин – стойкой, как и прежде, – и Кейти

Чтоб зеленью окутать дома и камни – небо тогда бы исполнилось смыслом, – приходится погружаться корнями черными во тьму.

Чезаре Павезе[1]
* * *

Едва забрезжило, Ри Долли стояла у себя на холодном крыльце, нюхала налетавший снег и видела мясо. Оно свисало с деревьев за ручьем. Трупы бледной плотью своей, поблескивая жиром, болтались на нижних ветках в чужих дворах. Три домика-доходяги выстроились на коленях на дальнем берегу, у каждого – по две, а то и больше, освежеванные туши: примотаны веревками к прогнувшимся ветвям, оленину оставили под открытым небом на две ночи и три дня, чтобы ранний цвет тления округлил привкус, подсластил мясо до самой кости.

Горизонт подменили снежные тучи, нахлобучили на долину темноту, шершавый ветер дул так, что мясо вертелось на качких ветвях. Ри – молочная кожа и внезапные зеленые глаза, черноволосая, шестнадцатилетняя – стояла с голыми руками, в порхающем желтом платье лицом к ветру, и щеки ее горели, словно по ним надавали, еще и еще. Стояла прямо, в армейских ботинках, талия скудная, а руки и плечи полны, такое тело вскачь пустится за тем, что ему подавай. Вынюхивала в громоздящихся тучах морозную влажность, думала о своей сумрачной кухне и постном буфете, затем посмотрела на убывшую поленницу, содрогнулась. От грядущей непогоди вывешенная на двор стирка задубеет, станет как доски, придется тянуть веревку через всю кухню над печкой, и ничтожной горки растопки для буржуйки не хватит, чтобы высохло все, – разве что мамино бельишко да пара футболок для мальчишек. Ри знала, бензина для мотопилы нет, придется махать топором за домом, а зима задует собой всю долину и осыплется вокруг.

Отец ее, Джессап, не навалил поленницу погуще, да и не наколол ничего для буржуйки, перед тем как спустился по крутому двору к синему «форду-капри» и, подскакивая на колеях, уехал по разбитому проселку. Не отложил ни еды, ни денег – только обещал вернуться как только, так сразу, с бумажным пакетом налички и багажником гостинцев. У Джессапа лицо ломаное было, сам весь вороватый, очень спор на жалобные обещания, от которых легче уйти, хлопнув дверью, или, наоборот, вернуться так, чтобы простили.

Когда Ри видела его в последний раз, грецкие орехи еще падали. Грохались оземь посреди ночи, будто тварь какая крадется, на глаза не показывается, а Джессап мерил шагами вот это самое крыльцо, вжав голову в плечи, шмыгал свороченным носом, острый подбородок закопчен щетиной, глаза растерянные, взгляд бегает при каждом ореховом стуке. Тьма и стук этот во тьме – вот и дергался. Ходил так, пока не надумал чего-то, потом спустился по ступенькам – быстро в ночь, пока не перерешил. Сказал:

– Искать меня начнете, когда увидите портрет. А раньше и не поминайте.

За спиной скрипнула дверь – в проеме в длинных бледных подштанниках стоял Гарольд, восьмилетний, щупленький и темный, держался за ручку, переминался с ноги на ногу. Вскинул голову, показал рукой на мясные деревья за ручьем.

– Мож, вечером Белявый Милтон притащит поесть.

– Может.

– Родне ж положено, нет?

– Так всегда говорят.

– Мож, попросить?

Она посмотрела на Гарольда – улыбчивый, черные волосы ветер ерошит, – потом схватила за то ухо, что ближе, крутнула, пока рот у мальчишки не открылся и он руку на нее не поднял, отбиться. Крутила так, что от боли он весь скукожился, даже бросил отмахиваться.

Никогда. Никогда не проси того, что должны предлагать.

– Я замерз, – сказал он. Потер саднившее ухо. – У нас только затируха?

– Масла положишь. Еще осталось.

Он придержал дверь, оба зашли в дом.

– Уже нет.

* * *

Мама сидела в кресле у буржуйки, мальчишки – за столом, ели, что Ри дала. От утренних пилюль мама становилась кошкой: сидит у теплого, дышит, изредка мурчит. Кресло у нее старое, качалка с подушками, качалась редко, а мама ни с того ни с сего мурлыкала обрывки музыки, ноты, не связанные ни мелодией, ни гармонией. Но какой день ни возьми, почти все время сидела тихо и недвижно, на лице постоянно улыбочка от чего-то приятного в голове. Она из Бромонтов, в этом доме родилась, а когда-то была хорошенькой. Но даже теперь, на лекарствах, вынутая из настоящего, даже если волосы забывала мыть или расчесывать, даже если на лице все глубже резались морщины, видно: некогда она была ничем не хуже любой девушки, что босиком танцевала по всем буеракам этой глухомани в Озарках. Высокая, темная и красивая была – в те еще дни, когда у нее рассудок не поломался, куски его не разлетелись, а собирать их она не стала.

Ри сказала:

– Доедайте. Автобус скоро.

Дом выстроили в 1914-м – потолки высокие, от единственной лампочки над головой у всего строгие тени. На половицах и стенах они лежали покореженными силуэтами, в углах топорщились. Там, где поярче, в доме было прохладно, а в тени и вовсе зябко. Окна прорублены высоко, снаружи за рамами трепало и дергало рваный целлофан, оставшийся с прошлой зимы. Мебель в дом въехала, когда еще были живы Бабуля и Дедуля Бромонты, с маминого детства здесь стоит, и в комках набивки, в вытертой ткани еще жив запах дедовой трубки и десяти тысяч пыльных дней.

Ри стояла у мойки, споласкивала тарелки и выглядывала в окно: крутой склон голых деревьев, камни торчат, среди них – узкая грязная дорога. Ветер налетал и расталкивал ветви, свистел мимо оконной рамы, выл в печной трубе. Небо навалилось на долину совсем низко, угрюмое и бурное, вот-вот расколется, и пойдет снег.

Сынок сказал:

– Носки воняют.

– Надевай давай, а? На автобус опоздаешь.

Гарольд сказал:

– У меня тоже воняют.

– Ты все-таки, пожалуйста, я очень тебя прошу, надень уже, блядь, эти носки, а? Можешь ради меня постараться?

У Сынка и Гарольда разница в полтора года. Они почти всегда везде ходили плечом к плечу, бок о бок бегали и так же поворачивались – вдруг в один миг развернутся оба, ни слова не говоря, жутковатый инстинктивный тандем, будто резвые лапки кавычек. Сынок постарше, ему десять, яблочко от зверя, крепкий, недружелюбный, прямой. Волосы у него цвета опавшей дубовой листвы, кулаки завязывались в твердые молодые узелки, в школе был задира. Гарольд тянулся за Сынком, старался все делать, как брат, только ему не хватало братниной грубости и мускулов, и дома ему часто требовалась починка – от синяков, вывихов, унижения.

Гарольд сказал:

– Не так уж они и воняют, Ри.

Сынок туда же:

– Да не, так. А не важно. Они же в ботинках.

Ри надеялась только на одно – к двенадцати годам у мальчишек не отомрет тяга к чуду, они не отупеют к жизни, доброта из них не сцедится, подлость не закипит. У Долли многие детки так – усы еще не пробились, а им уже кранты: вымуштруют и жить вне закона, и подчиняться безжалостным кровавым заповедям, что правят этой жизнью вне закона. Милях на тридцати долины жило две сотни Долли, а еще – Локрамы, Бошеллы, Тэнкерсли и Лэнганы, которые те же Долли, только по свойству, не по крови. Кое-кто по закону жил, многие – нет, но даже послушные Долли в душе оставались Долли, родня все же, могли помочь, если припечет. Дикие Долли друг с другом обходились крутенько, не без перчика, а недругам могли устроить сущий ад, на городской закон и всю жизнь городскую плевали, держались своих и своего. Иногда Ри кормит Сынка и Гарольда овсяной затирухой, а они плачут – овес ложкой черпают, а сами-то мяса хотят, съедят все подчистую, да еще и добавки попросят, а сами воют циклонами, хочется им, нужно им; тогда-то она за них и боялась.

– Шевелитесь, – сказала она. – Ранцы взяли и пошли. На дорогу, автобус ловить. И шапки не забудьте.

* * *

Сначала снег летел жесткой крупой, ледяной и белой, сбоку хлестал Ри по лицу, а она поднимала топор, размахивалась и била, потом опять поднимала – колола дрова, а холод, который швыряло небо, жалил ее. Крупа забиралась ей за ворот, таяла на груди. Волосы у Ри до плеч, густые, от висков до шеи разметались непокорные локоны, в их путаницу набивался снег. Пальто у нее неумолимо черно, раньше его Бабуля носила – мрачная старая шерсть, утоптанная десятками воющих зим и летней молью. Без пуговиц, пальто было ей ниже колен, ниже платья, но распахивалось и колоть дрова не мешало. А замахи у Ри уверенные, мощные – и резкие умелые удары. Летели щепки, дерево раскалывалось, груда росла. У Ри текло из носа, а к лицу прихлынула кровь, щеки порозовели. Она пережала нос двумя пальцами повыше и сморкнулась на землю, провела рукавом по лицу и вновь замахнулась топором.

Как только на груде чурок стало можно сидеть, она села. Поджав длинные ноги, пошире расставив ботинки, вытащила из кармана наушники и прицепила к ушам, потом включила «Звуки мирных берегов». Ледышки собирались у нее в волосах и на плечах, а она сделала погромче шум океана. Ей часто хотелось вводить себе какие-то приятные звуки, вкалывать их, блокируя несмолкаемый визгливый шквал гомона, который у нее внутри взметывала обычная жизнь, протыкать этот галдеж чем-то успокаивающим и проталкивать эти звуки поглубже, где трепетная душа ее бродила взад-вперед в серой комнате по каменной плите, возбужденная, нескончаемо раздраженная, однако она жаждала услышать что-нибудь такое, от чего хотя бы на миг настанет покой. Пленки эти дали маме, которой и без того довелось слышать чересчур много загадочного, встречаться с этими звуками ей совсем не хотелось, а вот Ри их попробовала, и что-то в ней как будто развязалось. Еще ей нравились «Звуки мирных ручьев», «Звуки тропической зари» и «Альпийские сумерки».

Ледяная крупа улеглась, ветер стих, и сверху посыпались крупные снежные хлопья – безмятежно, как и полагается падать с небесной высоты. Ри слушала плеск волн на дальних берегах, а на ней собирались снежинки. Сидела она неподвижно, снег очерчивал ее облик на все более чистой белизне. Казалось, долину окутали сумерки, хотя и полдень еще не настал. Три домика за ручьем укрылись белыми платками, в окнах щурились горящие огоньки. На дворах мясо по-прежнему висело на деревьях, только на ветви и туши теперь налипал снег. Волны океана вздыхали на берегу, а куда ни глянь, везде копился снег.

В долину по разъезженной дороге проникли лучи фар. У Ри вдруг подпрыгнула где-то внутри надежда, и она встала. Наверняка сюда машина едет – здесь проселок заканчивается. Ри спустила наушники на шею и соскользнула по склону к дороге. От ботинок в снегу оставались полосы, а у самого низа она шлепнулась, затем встала на колени, увидела, что приехал закон – то была машина шерифа. С заднего сиденья выглядывали две маленькие головы.

Ри стола на коленях под голыми грецкими орехами, а машина вспорола свежий снег длинными шрамами, подъехала ближе, остановилась. Ри поднялась на ноги и обежала капот к водителю – твердо, агрессивно. Дверца приоткрылась, и она нагнулась, сказала:

Ничего они не сделали! Ни черта вообще! Вы чего тут мне, а?

Распахнулась задняя дверца, с хохотом выбрались мальчишки, но услышали ее голос, увидели, какое у нее лицо. Ликование тотчас схлынуло, оба притихли. Помощник шерифа встал, развел руками, показав ей ладони, покачал головой:

– Придержи лошадок, девушка, я их только подвез от автобуса. От снегопада им уроки отменили. А я их просто подбросил.

Ри залилась краской от шеи к щекам, но повернулась к мальчишкам, уперев руки в бока.

– Вот еще придумали – с законниками кататься. Слышите меня? И пешочком бы прогулялись. – Она посмотрела за ручей – там раздвигались занавески, шевелились тени. Показала на поленницу на склоне. – Давайте туда, тащите растопку в кухню. Живей.

Помощник сказал:

– Я все равно сюда ехал.

– Ну и за каким рожном?

Ри знала: фамилия помощника – Баскин. Низенький, но широкий в плечах, говорят, из тех, с кем лучше не пререкаться, если особо не из-за чего, выхватывает быстро, а еще быстрее дубинкой орудует. На вызовы эти помощники ездили поодиночке, подмога если и прибудет, то через час, если не больше, изысканные инструкции и правила заботят их отнюдь не в первую очередь. Да и не во вторую. Жена у Баскина была из Тэнкерсли, что в Хэслэм-Спрингз, мама с ней в школе училась с первого класса, и потом они дружили, пока обе замуж не вышли. В конце минувшего лета Баскин арестовал Джессапа у них на крыльце.

– Пригласи меня в дом, – сказал он. Отряхнул снег с плеч. – Мне с твоей мамой надо словом перекинуться.

– Она не в настроении.

– Приглашай, не то сам зайду. Как тебе понравится больше.

– Вот, значит, как?

– Слушай, я по плохой дороге почти два часа тащился не затем, чтоб улыбу твою разглядывать. Дело есть. Зови в дом или дверь за мной закрой снаружи, тут холодина.

Он направился к крыльцу, а Ри вприпрыжку обогнала его, загородила собой дверь:

– Ботинки отряхните. А то натопчете мне.

Баскин завис и набычился, как бы в раздумье, потом кивнул, подчеркнуто затопотал, сбивая снег с ботинок. Половицы крыльца ерзали под ним, с перил сыпался снег, по всей долине грохотало.

– Так годится?

Она пожала плечами, но открыла ему дверь, а как только пересек порог – захлопнула. Через всю кухню тремя линиями сушилось белье, рубашки свисали до уровня глаз, платья и брюки прогибали веревки сильнее. Под вещами плотнее натекло больше, ручейки ползли по наклону пола к стене. Передвигаться легче было под участками с исподним и носками – голова хотя бы проходила. Мама сидела в кресле у буржуйки, бездумно мычала – пока не увидела, как Баскин подныривает под ее влажные трусы.

В папином доме нельзя! – Она широко улыбнулась, будто ее удивил внезапной выходкой умственно отсталый симпатяга. Закачалась в кресле и рассмеялась, чуть было совсем не зажмурилась. – Не-а, не-а. Никак нет, сэр. – Надула губы, покачала головой, потом вдруг снова вся пригасла. – Девушку в папином доме нельзя прижучивать. – На Баскина она не смотрела, но голову опустила, а колени подтянула к груди – вся сложилась, будто покорно подставлялась под мучительное наказание. – Я и бумагу такую видала. Вон там где-то. В папином доме вам ничего нельзя делать.

Ри видела: на лице Баскина крутятся чувства – краткая тревога, за нею смятение, печаль, смирение, жалость. Подождала, когда он отвернется от мамы, весь обмякнув, губы поджаты. Сказала:

– Давайте рассказывайте.

Со двора вернулись мальчишки – по щекам мороз будто теркой прошелся, волосы мокрые, с грохотом вывалили охапки дров у буржуйки. На некоторых чурках остался снег, на пол натаяло еще больше. Мальчишки отправились за следующим грузом, а Баскин кивнул им вслед, произнес:

– Может, на крыльце поговорим?

– Все плохо?

– Пока нет. Пока неточно. Но тут поди узнай.

Все крыльцо окружала текучая завеса падающего снега. Ри с Баскином неловко постояли, помолчали, к пролетающим хлопьям от обоих белым поднимался пар. За ручьем у мясных деревьев во дворах собрались Долли – в руках большие ножи, они кромсали веревки, чтобы подвешенные туши падали наземь. Белявый Милтон и Соня несколько раз прерывались, смотрели на крыльцо.

– Ты знаешь, Джессапа выпустили под залог, да?

– И что?

– И что он фены варит, знаешь?

– Я знаю, вы на него это повесили. Только ничего не доказали.

– Блин, девочка, да повара лучше Джессапа у Долли и прочих, считай, и не бывало. Тем в основном и знаменит. Потому-то на зоне тогда и пропарился столько лет. Тогда-то доказали на него достаточно.

– То было в последний раз. А надо всякий раз доказывать.

– Это нетрудно. Но вот базары все – я тут не из-за этих базаров. Я тут потому, что суд на следующую неделю назначили, а я его, похоже, найти не могу.

– Может, видит вас издали да пригибается.

– Может, и пригибается. Это запросто. Но вот тут вас всех уже касается – он-то залогом выставил вот этот самый дом и вон тот лесной участок.

– Он – чего, еще раз?

– В залог их оставил и расписался. Не знала? Джессап все выставил. Если на суд не явится, видишь, как обернется все: вы этот дом потеряете. Его прямо из-под вас продадут. А вам съезжать придется. Есть куда?

Ри чуть не упала, но перед законником нельзя. В ушах у нее загремел гром, сам Вельзевул по скрипице заскрежетал когтями. Мальчишки, она сама, их мама – все без этого дома в чистом поле окажутся, собаками бесприютными. Собаками бродячими в чистом поле, а Вельзевул знай наяривает да мальчишек в шею толкает к неискупимой мерзости да к печи, а Ри от них ни на шаг, пока стальная дверь не лязгнет, пламя не взовьется. Никогда ей от семьи не отбиться, как собиралась, не уйти в армию США, где можно с автоматом везде путешествовать, где помогают все вычистить. Никогда ей свои заботы на плечи не взвалить. Да и не будет у нее никаких своих забот.

Ри вытянулась за перила, сбила волосы на сторону – пусть снег на шею садится. Закрыла глаза, попробовала припомнить шелест далекого мирного океана, плеск волн. Сказала:

– Я его найду.

– Девочка, а я как будто не искал, и…

Я найду его.

Баскин миг подождал, не скажет ли еще чего, потом качнул головой, отошел на верхнюю ступеньку, повернулся, еще раз на Ри посмотрел и, пожав плечами, начал спускаться. Долли бросили ворочать туши и уставились на него, нимало не таясь. Белявый Милтон, Соня, Сомик Милтон, Бетси и прочие. Он им помахал, никто в ответ даже не дернулся. Помощник сказал:

– Это, девочка, будет лучше всего. Растолкуй своему папе всю серьезность.

* * *

К сумеркам снег перестал. Древесина дома от мороза скукожилась и потрескивала, у обоих мальчишек першило в горле. Грудь у обоих прыгала, выталкивая кашель. Они шмыгали носами, поквакивали – уже нездоровилось. Ри усадила их на диванные подушки у самой буржуйки, под стиркой, накинула одеяло на обоих:

– Я вам говорила шапки надеть, нет? Говорила вам?

Вечерние мамины таблетки так глубоко ее не трамбовали, как утренние. Она не ковыляла, убого спотыкаясь, за понятиями, что опрометью разбегались от нее то и дело, по вечерам мысли у нее, бывало, выходили полностью – садились на язык, хоть сейчас говори, и когда дневное солнце уже линяло на небе, она могла выпустить из себя несколько фраз полезной болтовни, а то и по кухне помочь. Она сказала:

– У меня в чулане на полу старый сапог, там виски спрятано. Мед есть где-нибудь?

Виски был Джессапов, а прятали его от мальчишек, и Ри вытащила бутылку из старого сапога и принесла. Пришлось забраться на стул, нашарить на верхней полке давно забытую банку меда. В ней еще был дюйм-другой засахарившегося. Налила в банку виски, спросила:

– Так хватит?

– Еще капельку. Помешай хорошенько.

Ри размешала столовой ложкой, пока сахар не растворился в бурбоне, вытащила плюху и поднесла Сынку к губам:

– Глотай. Целиком.

Настал черед Гарольда, и, едва он проглотил, в дверь постучали. Ри глянула на маму – та поднялась с качалки и зашоркала к себе в темную комнату, свет зажигать не стала. Ри подошла к двери, приоткрыла ногой и ботинок не убрала, вдруг подпорка понадобится.

– Ой. Соня – ну заходи, чего ты.

Соня внесла большую картонную коробку, в ней – оленина на длинной кости, которая торчала над краем. Соня была массивна и кругла, седая, очки запотели. Вырастила четверых детей, они разъехались, а муж остался – в этих горах многие девки по-прежнему клали на него глаз, а он и сам это знал, поэтому с Сониного лица подозрение не сходило. Из всех Долли Белявый Милтон котировался побольше прочих, и Ри знала: много лет назад он не раз к маме бегал – эти неприятные часы Соня до сих пор еще не простила.

– Не хотела, чтоб вы переживали, дескать, совсем забыли мы про вас. – Коробку Соня поставила на стул. Стиснула руки и вгляделась в полумрак дома, заметила беспорядок. Нос у нее наморщился, брови вздыбились домиком. В том, как она прижимала руки к груди, читалась резкая проповедь. – Мяса вот вам принесла. Банок. Масло там и всякое.

– Пригодится.

– Как мама?

– Не лучше.

Сохла стирка, кашляли мальчишки.

– Бедняжка ты. Я Бетсиного Милтона пришлю, пусть вам дров натаскает. Вы-то, гляжу, всю поленницу уже пожгли. Видали, законник к вам сегодня заезжал, с тобой разговаривал.

– Папу ищет. У папы суд через неделю.

– На Джессапа охотится, а? – Соня спустила очки и поглядела на Ри. – И ты знаешь, где он?

– Нет.

– Нет? Хорошо. Стало быть, и сказать ему было тебе нечего. Или было?

– И коли было б, не сказала.

– Да это уж мы знаем. – Соня повернулась к двери, открыла в холодную ночь, помедлила. – Если у Джессапа суд на следующей неделе только, чего это, интересно мне, закону с ним сегодня потолковать захотелось? Очень мне это интересно было б знать.

Дожидаться ответа Соня не стала, а вымелась наружу, только дверью хлопнула, быстро спустилась с крыльца. Ри смотрела в окно, пока Соня не дошла до узкого мостика, не перешла ручей. Потом взяла коробку. Руками целиком обхватила, пальцы сцепила. Таких добрых запахов у них в кухне давно не было, а теперь вернулись вместе с коробкой, поплыли, пока Ри несла ее к стойке. Сынок и Гарольд перхали, сопливили, шмыгали – но тут вместе вылетели из-под одеяла, кинулись к еде. Открывали пакеты, двигали банки, сипло причитали:

– Ух ты, ух ты.

В коробке Ри видела четыре дня. Четыре дня без голода – и не надо волноваться, что на рассвете голод вернется, – а то и пять. Она сказала:

– Сегодня оленье рагу будет. Как вам такое? Оба хорошенько смотрите, как я делать буду. Слышите меня? Я серьезно. Тащите сюда стулья, залазьте с ногами и глядите во все глаза, как я все делаю. Учитесь готовить, тогда оба уметь будете.

* * *

Начнет она с дяди Слезки, хотя дяди Слезки она боялась. Тот жил в трех милях ниже по ручью, но Ри пошла по путям. Шпалы завалило снегом, а на рельсы намело сугробов, и теперь ее вели горбы-близнецы. Она сама торила себе путь, пинала мили ботинками. Утреннее небо, серое, присело на корточки, ветер хлестал до слез на глазах. Надела зеленую кенгуруху, сверху – черное Бабулино пальто. Платья с юбками Ри носила почти всегда, но только с армейскими ботинками, и сегодня юбка была из синеватой шотландки. Коленки выбивались из-под ткани, когда она выбрасывала вперед длинные ноги, притаптывала снег.

Весь мир вокруг как-то нахохлился и притих, и шаги ее хрустко и громко щелкали, будто кто-то дрова колет. Похрустывая так вдоль домов на дальнем склоне, Ри слышала слабый собачий лай – из-под крылец, но ни одна не выскочила на холод, не бросилась на нее, скаля зубы. Из каждой трубы шел дым, его тут же плющило ветром к востоку. Под настил над ручьем забился знак «Осторожно – олени», а к камням на перекатах лип тонкий ледок. Там, где ручей раздваивался, Ри сошла с путей и двинулась вверх по склону, по глубокому снегу мимо первопроходческой ограды из камней, наваленных грядой.

Дом дяди Слезки стоял за жутковатым кряжем, вверх по узкой лощине. Строили-то его небольшим, но потом разные жильцы дополняли конструкцию лишними спальнями, всякими эркерами и прочими соображениями, были б молотки да осталось бы дерево. Похоже, там вечно стояли какие-то стены, укутанные черным толем, сами по себе, по многу месяцев – дожидались других стен и крыши, чтоб можно было достроить комнату. Со всех сторон из дома торчали какие-нибудь дымоходы.

Под большой загороженной террасой жили три собаки – смесь охотничьих пород. Ри их знала щенками и теперь, дойдя до двора, позвала, они выскочили обнюхать ее снизу, поздороваться хвостами. Гавкали, прыгали и шлепали ее языками, пока Виктория не открыла главную дверь.

Спросила:

– Кто-то умер?

– Не слыхала.

– Ты зашла в гости, дорогуша, по этой мерзкой слякоти. Сильно, должно быть, соскучилась.

– Я папу ищу. Найти мне его надо побыстрей.

Некоторых женщин – не отчаявшихся вроде бы, не чокнутых – до того сильно притягивало к дяде Слезке, что Ри такого не понимала и боялась. Страхолюдина он каких мало, но собрал целую жменю симпатичных жен. Виктория некогда была номер три, а теперь стала номер пять. Высокая, грубокостная, до усеста обильная длинными темно-рыжими волосами, которые обычно собирала в тяжелый шаткий узел на голове. У нее был стенной шкаф, где не хранилось ни джинсов, ни брюк, – он был набит платьями, старыми и новыми, и большинство того, что теперь отошло Ри, сначала носила она. Зимой Виктория пристрастилась читать книги по огородничеству и каталоги семян, а весной, когда приходила пора сеять, – презирала заурядных «больших мальчиков» или «ранних девочек», а предпочитала экзотические иностранные сорта помидоров, которые заказывала по почте, хлопотала над ними, и на вкус они всегда были как глотки далеких красивых земель.

– Ну что ж, детка, заходи. Хоть погреешься. Джессапа у нас нет, зато кофе горячий. – Виктория придержала Ри дверь. Вблизи она пахла замечательно, как обычно, – у нее был такой запах, что как вдохнешь, сразу в кровь проникает, как наркота, и в голове чуть ли не дурман. И выглядела хорошо, и пахла приятно, и Ри ее предпочитала всем прочим женщинам Долли, разве что кроме мамы. – Слезка поди не встал еще, поэтому давай-ка мы с тобой потише, пока не подымется.

Они сели за обеденный стол. В потолке пробили световой люк, иногда по низким углам он в дождь протекал, но внутри от него было все-таки поярче. Ри видела весь дом насквозь, от парадной двери до черной, и отметила, что у каждой стоит по ружью. В плошке с орехами на вертушке в центре стола лежал серебристый пистолет и обойма к нему. А рядом – большой кулек травы, и немаленький – фена.

Виктория сказала:

– Ри, я забыла, ты черный пьешь или со сливками?

– Со сливками, когда есть.

– И не говори.

Обе сгорбились за столом, прихлебывая. Часы с кукушкой прочирикали девять раз. Пластинки выстроились на полу чуть ли не во всю стену. На полке стояла богатая звуковая система, рядом на полу – еще и четырехфутовая стойка компакт-дисков. Мебель в основном деревянная, какая-то сельская. Среди прочего – большое круглое кресло с подушками, каркас из молодых деревцов, там можно было сидеть в самой середине, как в чашечке распустившегося цветка. Арабскую бледно-лиловую тряпку в завитках прибили к стене для украшения.

– Законник приезжал. Этот, Баскин. Сказал, если папа не явится в суд на следующей неделе, нам из дому надо съезжать. Папа его отписал себе в залог. У нас его отберут. И лесной участок тоже. Виктория, мне очень, очень надо папу найти, чтоб явился.

В дверях спальни возник дядя Слезка, потягивался.

– Нельзя тебе так делать. – На нем была белая майка и темно-бордовые треники, заправленные в незашнурованные высокие ботинки. Росту в нем чуть за шесть футов, но суетился в жизни он столько, что сбросил вес, и теперь весь был сплетен из мускулов да мослов, а живот впавший. – Не бегай за Джессапом. – Слезка сел к столу. – Кофе. – Он постучал костяшками по столешнице в ритме конского топа. – Что это за срань, вообще?

– Мне надо папу найти, чтоб он в суд явился.

– Это личный выбор человека, девочка. Ты свой пронырливый носик сюда не суй. Являться или не являться – это решает тот, кому садиться. А не тебе.

Дядя Слезка был старшим братом Джессапа и фены варил дольше, но однажды лаба не заладилась и отъела у него левое ухо с головы и прожгла жутким потеком шрам от затылка до середины спины. Уха там осталось столько, что и дужку очков не зацепишь. Волосы вокруг тоже выгорели, а шрам на шее виднелся аж из-под воротника. Из угла его глаза на изувеченной стороне вытекали рядком три синие слезинки, выписанные тюремными чернилами. Люди говорили, слезинки означают, что он три раза делал в тюрьме что-то ужасное, а болтать об этом не стоит. Говорили, слезки эти сообщат тебе о человеке все, что нужно о нем знать, и пропавшее ухо это лишь подтвердит. Обычно дядя садился растаявшей стороной к стене.

Ри сказала:

– Ладно тебе, ты же знаешь, где он, правда?

– А тебе этого знать совсем не обязательно.

– Но ты же…

– Не видал.

Слезка уставился на Ри ровно и окончательно, а Виктория вторглась между ними, спросила:

– Как мама?

Ри попробовала выдержать Слезкин взгляд, но невольно заморгала. Будто что-то кольцами свернулось, а ты смотришь на его клыки, и в руке нет палки.

– Не лучше.

– А мальчишки?

Ри отвела взгляд и опустила голову, испугавшись, обмякнув.

– Сопливят, но не до блева, – ответила она. Осмотрела свои колени, сцепленные руки и вогнала ногти в ладони – зло, так, что на молочной коже проступили розовые полумесяцы, потом повернулась к дяде Слезке, отчаянно подалась к нему всем телом. – А может, он опять с Малышом Артуром водится? Как думаешь? С той компашкой из Хокфолла? Может, надо там поискать?

Слезка поднял руку, занес, чтоб уже хлестнуть ее по щеке, но в последний миг остановил в паре дюймов от ее лица и бросил в вазу с орехами. Пальцы с треском закопались в ней под серебристый пистолет, подняли его с вертушки. Слезка покачал оружие на ладони, будто взвешивал, вздохнул, после чего нежно провел пальцем по стволу, смахивая крупинки соли.

– Ни тебе, ни кому другому никогда не надо бродить вокруг Хокфолла, нехер у них выспрашивать про то, о чем сами не предложат поговорить. А то запросто свиньи сожрут – ну, или пожалеешь, что не сожрали. Ты же не дурочка городская. Ты ж умная, чтоб так дурить.

– Но мы же все родня, нет?

– Родная кровь как-то разбодяжилась, пока текла отсюда до Хокфолла. Мы, конечно, лучше иностранцев или там городских каких, но все равно не то же самое, что из самого Хокфолла.

Виктория сказала:

– Ты ж знаешь тамошних, Слезка. Спросил бы.

– Заткнись.

– Я просто в смысле, никто ж с тобой бодаться особо не рвется, правда же? А если Джессап там, Ри надо с ним повидаться. Очень.

– Я уже тебе ртом сказал: заткнись.

Ри стало тоскливо и одиноко – она обречена на эту трясину ненавистных обязательств. Хотелось плакать, но не стала. Ее хоть садовыми граблями излупцуй – не заплачет, она это два раза доказывала, пока Бабуля не заметила сурового ангела, который в сумерках тыкал пальцем с вершин деревьев, и не отказалась от бутылки. Ни за что не станет плакать там, где ее слезы могут увидеть и ей же предъявить.

– Ебать-копать, да папа же один у тебя младший брат!

– Думаешь, я это забыл? – Слезка схватил обойму и вогнал ее в пистолет, потом извлек и кинул вместе с пистолетом обратно в плошку. Правую руку собрал в кулак, потер его левой. – Да мы с Джессапом вместе уже лет сорок – но я не знаю, где он, а выспрашивать про него тоже не стану.

Ри поняла, что лучше помалкивать, но сдержаться не могла – и тут Виктория схватила ее за руку, сжала, спросила:

– Так, а когда, ты мне говорила, тебе по возрасту можно будет в армию?

– Через год еще.

– И тогда ты отвалишь?

– Надеюсь.

– Ну и молодец. Хорошее дело. Но как же с мальчишками и…

Слезка вскочил с кресла и схватил Ри за волосы, жестко рванул к себе и вздернул ей голову так, что оголилось горло, а она уставилась на потолок. Взгляд его вполз в нее, как змея в нору, заскользил по сердцу и кишкам, и она задрожала. Слезка помотылял ее голову туда и сюда, потом пережал ей дыхалку и придержал спокойно. Сверху к ней опустилось его лицо, потерлось расплавом о ее щеку, повозилось вверх-вниз, а затем его губы скользнули ей на лоб, разок поцеловали, и он ее отпустил. С вертушки снял пакет с феном. Слезка поднял его к световому люку и потряс, не сводя глаз с пересыпающегося порошка. Пакет унес в спальню, а Виктория жестом велела Ри сидеть тихо, после чего медленно ушла следом. Закрыла за собой дверь, что-то зашептала. Два голоса начали беседу тихо и спокойно, но потом один набрал оборотов и произнес несколько едких приглушенных фраз. Через стену Ри не разбирала слов. От наступившего затишья ей стало неудобнее, чем от едкого сказанного. Виктория вернулась – с опущенной головой, сморкаясь в голубенькую тряпицу.

– Слезка говорит, тебе лучше гузку держать поближе к ивам, дорогуша. – На стол она выронила пятьдесят долларов десятками, веером. – Надеется, это тебе пригодится. Хочешь, косячок тебе сверну на дорожку?

* * *

Теперь она чаще медлила, присматриваясь к тому, что обычно бывало неинтересно. Принюхивалась к воздуху, будто он мог вдруг поменять запах, и вглядывалась в изгородь, трогала камни, к каким-то примерялась рукой, подносила их к лицу, заметила кролика – он не убегал, пока она над ним не засмеялась, – рукава ее пахли Викторией, и она присела на пень подумать. Натянула юбку на колени, подоткнула полу под себя. Камни эти навалили, вероятно, какие-то ближние предки, и Ри сидела и пыталась представить их первопроходческую жизнь, прикинуть ее на себя, не сквозит ли. Закрыв глаза, Ри могла вызвать их – она видела всю эту стародавнюю родню Долли, у которой столько костей ломалось, ломалось и срасталось, ломалось и срасталось неправильно, и родня эта ковыляла по жизни на неправильно сросшихся костях год за годом, пока не падала замертво однажды вечером от того, что влажно булькало в легких. Мужчины приходили на ум по большинству бездельными – между теми ночами, когда в бегах, и отсидками, варят химию и собираются вокруг утки, уши у них отъедены, пальцы порублены, руки прострелены, а извиниться никто и не хрюкнул. Женщины на ум приходили покрупнее планом, поближе, глаза одинокие, невзрачные желтые зубы, ими они улыбки стиснули, работают в полях на жаре от подъема до упада, руки заскорузли сухими початками, губы на всю зиму потрескались, белое платье на свадьбу, черное на похороны, и Ри кивала, ага. Ага.

Небо лежало темно и низко, поэтому круживший над головой ястреб выныривал из туч и опять в них скрывался. Ветер вздымался, сдергивал у нее с головы капюшон. Ястреб скользил на гребнях вздымающегося ветра, искал, кого бы убить. Хотел что-то схватить, разодрать в кровь, вкусное заглотить, а кости пусть падают.

Папа мог быть где угодно.

Мог бы счесть, что у него веские причины быть чуть ли не где угодно или делать чуть ли не что угодно, хоть причины эти наутро и покажутся нелепыми.

Однажды вечером, когда Ри еще в пеленках лежала, папа поругался с Охламоном Лероем Долли, и у реки Твин-Форкс ему прострелили грудь. Он тогда улетал по фену, был в полном восторге, что его подстрелили, и поехал не к врачу, а тридцать миль в Вест-Тейбл, в таверну «Пятнышко», – похвастаться перед сборищем разнообразных корешей достославным пулевым отверстием, показать, как в нем кровь булькает. Рухнул он c ухмылкой, и пьянчуги донесли его на руках до городской больницы, – никто и не думал, что он до полудня доживет, все удивились, когда оклемался.

Папа был силен, но не в планировании. В восемнадцать свалил из Озарков, вознамерившись сшибить кучу денег на нефтепромыслах Луизианы, однако все закончилось тем, что за гроши он боксировал с мексиканцами в Техасе. Бил он, били его, кровь текла у всех, никто не разбогател. Через три года вернулся в долину без всяких трофеев, о приключениях говорили только драные шрамы у обоих глаз да байки, над которыми некоторое время мужики хмыкали.

Папа мог быть где угодно с кем угодно.

У мамы рассудок оторвало и разметало по сорнякам, только когда Ри сравнялось двенадцать, тогда-то она и узнала о папиной подружке. Звали ее Данахью, она работала в детском садике за границей Арканзаса, в Ридз-Гэпе. Переднее имя у нее было Эйприл, и поглядеть в ней было не на что, но такая миленькая пампушка, да и заработок постоянный. Ри однажды взяли в Ридз-Гэп и оставили там почти на неделю – с Эйприл нянчиться, она животом маялась. Это случилось два года назад, и с тех пор папа ни разу при ней имени Эйприл не упоминал, да и Ри ее запаха у него на одежде не чуяла. У Эйприл там был свой симпатичный желтый домик, чуть к западу от главной улицы, и папа мог быть где угодно.

* * *

На полпути между дядей Слезкой и домом Ри свернула на запад по дороге вдоль ручья и вскарабкалась на заснеженную гряду, перешла белый луг. У Лэнганов был одинарный трейлер, рыжеватый, стоял на бетонном пятачке за их мусорным сараем. Сарай из дерева, которое много поколений мочила непогода, он посерел и расшатался. Спереди заваливался на одну сторону, сзади – на другую. В него бросали всякий мусор, который уже вряд ли пригодится зачем-нибудь, и забывали. А у трейлера было крылечко, и мужики могли ссать с угла на стенку этого сарая, поэтому там наляпалась короткая и лохматая выцветшая тень.

Лучшую подругу Ри Гейл Локрам беременность заставила выйти за Флойда Лэнгана, и теперь она жила в рыжеватом одинарном, под боком у его родителей. Гейл с Ри дружили с самой экскурсии во втором классе, когда столкнулись головами, загнав лягушку под стол для пикников у Мамонтова ручья, потом встали, потерли свои бо-бо и так друг к дружке прониклись, что дальше каждый проходящий год все праздные часы счастливо менялись одеждой и мечтами, а также мнениями обо всех прочих. У Гейл был младенец по имени Нед, четыре месяца, и на лице у нее только-только проступила озадаченная обида, какая-то остаточная печаль, словно она заметила: огромный мир катит себе дальше, а она в одночасье оказалась приклеенной к месту.

Ступая на крылечко, Ри услышала, как воет Нед. Минуту постояла на насте, помедлила у двери, затем постучала. Хлопнула опущенная подставка для ног, что-то забормотали. Дверь, похоже, примерзла, изнутри пришлось навалиться, а когда открылась, перед Ри возникла Гейл с Недом на руках, сказала:

– Слава богу, это ты, Горошинка, а не свекор со свекрухой чертовы. Флойда предки за мной следят, точно я нагадила, а не то собираюсь, когда отвернутся.

Флойд сказал:

– Ты бы про них язык не распускала, а? Прикуси и все. Они тебе крышу над головой дали, нет?

Ри улыбнулась, протянула руку ущипнуть Неда за щечку, но отпрянула от требовательных воплей – все личико у него пятнами пошло, руку уронила. Посмотрела на младенческую рожицу, всю кисло сморщенную от нужд, по которым он с рождения ревел, но, видать, никогда не удовлетворит, да и сам себе поименовать не сможет, сказала:

– Пригласишь в дом или мне тут так и стоять?

Флойд произнес:

– Пусть заходит. Ненадолго.

Гейл спросила:

– Слыхала?

– Ну.

Флойд сидел в передней комнате трейлера: развалился в кресле, в руках – пиво на снежный день, на коленях – наушники с длинным шнуром. Ему уже под двадцать, и Ри знала, большинство девчонок сочло бы его симпатичным, мечтательным или еще как. Песочные волосы, голубые глаза, сложен крепко, яркие зубы и улыбка – эдакая. Со средней школы он был стабильно влюблен в Хизер Пауни, но как-то раз Хизер куда-то уехала, а он напился и в «Сонике», в городе, наткнулся на Гейл – и сидел с ней машине, слушал трэш-металл, пока окна не запотели. И на следующий вечер с Гейл встретился, но на этом все – пока через несколько месяцев, весь багровый, не заявился пыхтя Старик Локрам. Флойд вдруг стал папашей с ребенком, а Хизер Пауни трубку теперь снимала далеко не всегда.

Ри сказала:

– Эй, Флойд, гульнуть на сторону перепадает?

– Не-а. Урок я усвоил. – Он взял наушники и сунул в них голову, не надев. – Не тусуй тут слишком. У нее теперь ребенок.

– Да, я заметила.

Флойд прихлопнул наушники и отмахнулся от нее.

Гейл стояла в кухне, прижимая Неда к груди. Она была узка в бедрах и тонка членами, лицо резкое и умненькое, веснушчатое. Длинные волосы падали прямо – охряного оттенка, в тон веснушкам, обсыпавшим весь нос и щеки. Костлявое тело ее как-то прятало младенца за слегка округлившимся животом, вплоть до седьмого месяца выглядела она, скорее, чуть надувшейся, не беременной. Враскачку ее так и не раздуло, и уже через пару недель после родов она опять стала щуплой. Все это семейство-материнство ее, казалось, до сих пор ошеломляет, – похоже, она не верила, что оно не улетучится с той же скоростью, как и появилось.

Ри унюхала жир, оставшийся на сковородке, тряпичные подгузники, замоченные в ванне. В раковине скопились уже осклизлые тарелки, на кухонном столике рядом розовыми ручейками подтекала свинина на вечер. Ри обхватила руками Гейл с младенцем и чмокнула в щеку, в нос, в другую щеку. Сказала:

– Ай, Горошинка, блин.

– Не начинай. Не начинай.

Ри запустила пальцы в волосы Гейл, потянула, раздвигая длинные пряди, перебрала их бережно и тщательно.

– Горошинка, они у тебя слипаются.

– До сих пор?

– Я же чувствую.

Тут младенец решил чуток отдохнуть и попускать слюней между выплесками воя, и Гейл поволокла его по узкому коридорчику в спальню, Ри – следом. Стены оклеили большими блестящими плакатами с гоночными машинами. На комоде стояла гигантская пивная кружка, побуревшая от наваленных внутрь пенни. Кровать – неубранное гнездо из желтых простыней и лоскутных одеял. Гейл положила младенца на постель, сама села рядом, сказала:

– Давненько, Горошинка. – Потом, раскинув руки, а ноги оставив на полу, растянулась возле ребенка. – Тебе как будто грустно из-за меня сюда заглядывать.

– Не только поэтому.

– А что еще?

– Все как-то наваливается, вот и все.

– Ну так расскажи.

Ри села на хлипкий стул, подняла ноги Гейл, положила их себе на колени. Сгорбилась, не поднимая взгляда, и стала растирать подруге икры и лодыжки, а сама меж тем рассказывала о папе и законниках, папе и доме, себе самой и мальчишках, о скрипочке Вельзевула. Свет в окне пригас от сумрачного к мрачному, потом опять стал сумрачным, а Флойд по-прежнему время от времени подпевал припевам в наушниках и мычал тексты трэш-металлистов подкладкой под рассказ Ри. Терла она энергично, пока не договорила.

– Ридз-Гэп? А это где, вообще?

– За Дортой, на арканзасской стороне. Она в детсадике работает.

– Надо у него спросить. Он ключи держит.

– Скажи, за бензин я отдам.

Гейл скатилась с кровати на ноги, удалилась к занудному голосу. Не прошло и минуты – вернулась к Ри, сказала:

– Не пускает меня за руль.

– Ты сказала, что я за бензин плачу?

– Сказала. Все равно не дает.

– Почему?

– Он мне никогда не говорит почему. Нет, и все.

– Ай, Горошинка. – Ри покачала головой. Все лицо у нее будто молоком свернулось. – Терпеть не могу.

– Чего? Что ужасного, чтоб такую рожу?

– Да так что-то грустно, блядь, до того грустно, когда ты говоришь, что он не дает тебе что-то делать, а ты берешь и не делаешь.

Гейл жесткой веткой упала на кровать, вжалась лицом в простыни.

– Как выйдешь замуж – все по-другому.

– Наверняка. Иначе как же? Раньше ты никогда не прогибалась. Вообще никак.

Гейл стремглав развернулась и села на край кровати. Нед загулил, взмесил воздух крохотными кулачками. Голова Гейл поникла, и Ри потянулась к ее волосам, ухватила длинные рыжеватые пряди, развела их кончиками пальцев, сунулась лицом, вдохнула запах.

Гейл тихонько спросила:

– Ты чего делаешь?

– Колтуны распутываю, милая. У тебя все волосы свалялись.

– Ничего не свалялись. – Гейл оттолкнула руку Ри, но смотреть на подругу не стала. – И нет у меня никаких колтунов. Нам с Недом пора вздремнуть. Я как-то вдруг устала. Потом еще увидимся, Горошинка.

Ри медленно поднялась в полусумраке, отпихнула ботинком стул, натянула на голову зеленый капюшон, потом сказала:

– Только – я всегда за тебя, не забывай.

Когда Ри выходила из трейлера, Флойд стоял на углу крылечка и орошал дугой мочи стенку мусорного сарая. Струя билась в стену и дымилась, дымилась и вскипала краткой пеной, соскальзывая со стены в сугроб. Горячие капли буровили снег и оставляли желтушные кляксы и каракули. Он не прекращал ссать, ежась в одной майке, весь нахохлился на ветру, затем сказал:

– Как думаешь, сегодня похолодает?

– Не сегодня, так завтра.

От стены сарая легкими волоконцами шел пар, а Флойд через плечо посмотрел на Ри. Произнес:

– Думаешь, смекаешь, а нет. В смысле, сама бы как-нибудь взялась да попробовала. Нажралась как-нибудь вечером вдупель, а утром уже с женой, которую и не знаешь толком.

– Я ее очень хорошо знаю.

– Н-да уж, девочка, сама б нажралась хорошенько вечером да родила себе кого-нибудь. Я серьезно.

– Нет, спасибо. У меня и так уже двое. Не считая мамы.

Дуга Флойдовой мочи обвисла и ослабла, пока он не стряхнул последние капли.

– Никому тут не хочется быть мерзким, – сказал он. Чуть попрыгал на месте, застегивая молнию. – Просто тут никто пока не знает всех правил, а оттого всех и потряхивает.

* * *

Ри двинулась звериной тропкой вверх по склону, по кустам, через лысый пригорок, и вниз, к соснам и хвойному запаху, к той праведной тени и тишине, что бывает только в соснах. Под деревьями, чьи низкие ветви стелятся по-над свежим снегом, приют для духа крепче, чем какие бы то ни было церковные скамьи и кафедры. Ри задержалась там. Села на большой думательный камень в соснах, прицепила наушники. Попробовала свести импортные звуки с тем, что ее окружало, выбрала «Альпийские сумерки». Но этот шум ветра в горах слишком уж идеально совпадал с видом вокруг, и она переключилась на «Звуки тропической зари». Над головой из веток высвобождался снег, пудрой сеялся сквозь хвою, а Ри слушала, как развертываются теплые волны, слышала многоцветных птиц и, может, мартышек. Чуяла запах орхидей и папай, ощущала, как на мелководье у пляжа радугой собираются рыбки.

Там просидела, пока у нее от большого думательного камня не замерзла попа.

* * *

Серое совершенно затянуло небо и окна – как гвоздиками прибили. Мамина голова макнулась в кухонную раковину, ее волосы там волнились, заполняя собою все. Казалось, ее целиком охватило великолепное наслаждение, она целиком растворилась в этой радости – дочь возится с нею – и мурлыкала, когда пальцы Ри терли ей череп, вздымая шапку белой пены, которая смывалась из Бабулиного антикварного кувшина для лимонада. Пальцы у Ри крепкие, под ними кровь приливала к корням волос, вся голова аж звенела. Мальчишки сидели на стойке – близко, на них летели брызги, – завернутые в одеяла, и смотрели, как она трет, намыливает, полощет. Ри часто поглядывала на них, чтоб не отвлекались. Кивала на мамину голову: мол, ловите как?

Гарольд сказал:

– У тебя там пена осталась.

– Следующим заходом смоем.

Сынок мелко кашлянул и спросил:

– А сироп еще остался?

– Не-а. Что-то он вам сильно понравился.

– Зато от него потом не першит, хорошо.

Со свесов крыши опускались сосульки, ловили капли растаявшего и удлинялись, толстели шипами зазубренного мороза, застили собой все окно над раковиной. Солнце на западе совсем захирело – блеклый мазок за второсортными тучами, низко. На плите кипел бульон из оленьих костей, от него шел утешительный запах.

– Потом, может, еще вам намешаю, а пока сюда смотрите. Как я ей голову мою.

Гарольд сказал:

– У нее все равно мыло в ушах.

– Да и черт с ним, с этим мылом, – смотри, как я вам показываю. В общем, хорошенько намылить и смыть, а потом надо кондиционер плюхнуть, но у нас только уксус годится. Поэтому берем уксус. Смотрите внимательно, сколько мешаю.

За внимание мальчишек сражался телевизор. В такой глуби долины ловил он паршиво, и принимали они всего два канала, но лучше всего шло общественное телевидение из Арканзаса, а у них скоро начинались вечерние передачи, которые мальчишки обожали. На экране возник улыбчивый песик в блестящих доспехах – он скакал по разным эпохам, гонялся за приключениями и пониманием истории[2]. По кухне разнеслась уксусная вонь, и Ри опять склонилась над мамой, а мальчишки слезли со стойки и нацелились в гостиную, к мудрому песику.

Ри посмотрела им вслед:

– Сейчас, мама, ты у нас станешь просто загляденье.

– Правда?

– Ага. Такое загляденье, что хоть в пляс пускайся, – может, и пустишься, ногами к потолку размахивать.

– Можно?

– Раньше ж танцевала.

– А ведь и точно. Действительно танцевала.

– И посмотреть было одно удовольствие.

Ри взяла покрепче мамины волосы на затылке, скрутила веревкой, стала жать, жать и выкручивать. Последние капельки побежали Ри по руке и запястью, она их стерла полотенцем. Потом накинула его на массу мокрых волос.

– Посиди у печки, а я тебя расчешу и высушу.

Вокруг буржуйки образовался участок тепла, и мама села, голову держа прямо. Ри поднесла редкую гребенку к ее волосам, провела, как граблями, назад, чтобы легли поглаже, прихлопнула полотенцем, опять разгладила. Когда папа сидел на зоне, мама частенько прихорашивалась, каждые выходные по вечерам, наряжалась до блеска, ее всюду возили. У нее глаза сияли, а вела себя ну чисто девчонка, пока дожидалась, потом бибикал клаксон, она говорила: «Скоро вернусь, малышка. Развлекайтесь».

И возвращалась обычно к завтраку – сношенная, изнуренная, тягостная. Стряхнуть тянущую боль одиночества – вот куда ездила она теми дымными ночами, хотя бы попытаться, вот только сбить ее со своего следа ей никогда не удавалось. К завтраку боль обычно возвращалась в ее глаза. Иногда виднелись синяки, и Ри спрашивала, кто это сделал, мама отвечала: «Кавалер со мной так прощался».

– От тебя приятно пахнет, мама.

– Как цветами?

– Наверно, как-то так.

Настало время, когда мама начала рассказывать Ри о таких ночах подробнее – о придорожных кабаках, о вечеринках в трейлерном парке к востоку от Главной или как все превратилось в буйство в мотеле «Речной утес». Время рассказов пришло, когда мама почуяла, что с дымными ночами ей придется кончать, и она пристрастилась перебирать пальцами воспоминания о них, не вставая с качалки. Ей и трепки в жизни перепадали за любовь, она их перетерпела, но в памяти остались те ужасные порки, что выпадали ей при залетах на одну ночь, перепихонах в мотелях с ребятами с ранчо «Круг Зед» или симпатичными бродягами в городе. Такие случаи просто болтались у нее в уме, покачивались, навсегда отбрасывая тени в самую глубь глаз. Любовь и ненависть вечно держатся за руки, поэтому само собой, что расстроенные женатики их путают время от времени перед самым рассветом, а оттого и случается кровь из носа или синяк на груди. Но это, похоже, только лишнее доказательство – в мире какая-то пакость творится, когда побарахтаешься на сеновале без всяких обещаний, а тебе зуб расколют или бычком запястье прижгут.

– Я, наверно, пороюсь и твою косметику еще найду. Накрасим тебя сегодня по-особенному.

– Как раньше было.

– Все время.

Но у тех ночей бывали такие жаркие намасленные кусочки, которые очень ей нравились, – их-то и не хватало. Сладкие зачины, обещавшие бог знает что, аромат, музыка, шум стоит, а в нем выкрикивают имена, их никогда толком не расслышишь. Искра веселья, когда при виде нее двое мужиков поддают шпор, по одному щелчку выступают вперед и давай ее охмурять, один в одно ухо, другой в другое. Под танцевальную музыку утоляется похоть, когда стоишь бедром к бедру, а новые руки мнут и теребят, гладят по нежным выступам, хорошие руки – как языки в темных уголочках тех мгновений, пропитанных вискачом. Слова были голодной нуждой, и необходимые слова произносились тихо, иногда звучали так взаправду правдиво, что им и поверить можно было всем сердцем, пока не ахалось обнаженно, и мужчина не принимался искать башмаки на полу. От такого мига из нее тут же вытекала вся вера в слова и мужчину – в любые слова и любого мужчину.

– Не дрыгайся, ты сейчас уже высохнешь.

Пока папа сидел в тюрьме, правило было – не встречаться с одним жеребцом три ночи. Одна ночь – как пукнул и забыл, две – уже тянет, а если вместе пролежишь три ночи – больно, и чтоб утишить боль, настанет и четвертая, и пятая, и без счета ночей. Вкладываешь душу, мечты плетешь, а впереди только мука. Сердце же мечты считает мыслями.

Ри зашла в мамину комнату, щелкнула выключателем. Стены еще с Бабулиных времен – в розовых обоях. Там стоит красивый кленовый комод с завитушками и зеркалом, раньше оно было тети Бернадетты, пока внезапный паводок не застал ее на низком мосту – кто знает, зачем она там околачивалась, – и тело потоп тот так и не вернул. Трудно не замечать отблесков ее лица с тех пор – и в ручье, и в зеркале. Над кроватью висит пыльный кособокий портрет дяди Джека – он пережил Кхесань[3] и четыре брака, а потом умер на роликовом катке – носом вдохнул что-то не то. У кровати латунные части – толстые желтые трубки в голове и ногах, а покрывало красное, и Ри как-то медленным потным утром застала на нем маму с Белявым Милтоном, они как раз Сынка делали. Мама уже начала тогда немного сдавать рассудком – кинула в Ри пепельницей, закричала: «Врешь ты! Врешь! Никогда такого быть не могло!»

– Не могу твою косметику найти, мам. Я тебе лицо в другой раз украшу.

Мама качалась в тепле у буржуйки, трогая волосы руками, и, похоже, не услышала. Обвела кухню взглядом, уперлась в телевизор, прищурилась поверх сыновних затылков, склонила голову набок:

– Интересно, где он такие латы взял?

* * *

Койоты выли и после рассвета – с дальних скал и хребтов выли, по всей долине до конца разъезженного проселка, где останавливался школьный автобус. Ри, Сынок и Гарольд стояли на обочине окружного шоссе, которое вело куда угодно, у белых дамб, навороченных из сгребенного с дороги снега. Утро было ясное, но от мороза кости трещали, – может, погода ночью помешала койотам сделать то, что надо, и пришлось днем продолжать. Дикие напевные взвизги и стоны под солнцем, которое ничего не согревало. Ри держала мальчишек поближе друг к другу, смотрела, как дыхание рвется у них изо ртов, будто те облачка, что в комиксах несли в себе слова мысли. Тучка Гарольда могла бы сказать: «Надеюсь, они не слишком едят людей». А Сынка: «У нас еще тот сироп остался?»

До школы Джанкшн было шесть миль – рядом с главной трассой, которая шла в Вест-Тейбл. Автобус туда ходил как бы большой, только укороченный, хоть и не наполовину. Весь желтый, с черными предупредительными надписями спереди и сзади, каждый день он возил десяток-полтора детишек. Останавливался у проселков, тощих каменных дорожек, возле определенных полян, среди деревьев. Многие дети между собой приходились какой-то невнятной родней, но это не мешало им буянить, обзываться и прочее. Пару раз в неделю поездка в автобусе вроде бы выходила из-под контроля, и мистер Игэн тормозил на обочине и кого-нибудь шлепал.

Гарольд сказал:

– Может, им надо еды дать?

– Этим койотам? Не. Нафиг надо. Маловероятно, чтоб они тебя сожрали.

– А дадим еды, так и вовсе не слопают.

Сынок сказал:

– Да пристрелить их. Как придут вынюхивать – сразу между глаз им залепить.

– Но они ж на собак похожи, – сказал Гарольд. – Собаки – они, по-моему, нормальные, даже когда голодные.

Ри сказала:

– Если еду выставить, они только ближе подойдут. Вот так они сами под пулю и лезут, Гарольд. Не надо им выставлять никакой жратвы. Вроде бы хорошо им делаешь, а на самом деле – нет. Ты их только под выстрел подманиваешь, вот и все.

– Но слышно же, какие они голодные.

Над горизонтом дальнего хребта возник автобус, покатился к ним – быстрее по расчищенному асфальту, чем казалось безопасно. Мистер Игэн остановился возле них, открыл дверь, сказал:

– Быстро. Быстро.

Мальчишки залезли и пошли вглубь, Ри – следом.

– Подвезете сегодня?

Мистеру Игэну под полтинник – обмякающая куча мяса, под густой серой щетиной на лице болтаются лишние подбородки, жидкие бледные волосы. У него была хромая нога, он ее приволакивал, а когда спрашивали, отвечал: «Если старина Оррик, четырехглазый, тебя когда позовет оленей с фонарем промышлять – не ходи».

Он улыбнулся Ри, потянул за рычаг, и дверь закрылась.

– Опять в школу пошла?

– Не. Подъехать надо.

– Нормалек. Мне тебя тут не хватает.

– Что, правда?

– Ну. Чуть вообще ездить не бросил, когда ты перестала.

Чухня какая.

– Не чухня, принцесса. Когда тебя тут нет, так и солнце, считай, не светит.

Ри села за спиной мистера Игэна. Ухмыльнулась мальчишкам через проход. Ткнула пальцем себе в голову и покрутила возле уха. Автобус ходко мчался по шоссе. Она спросила:

– Ты мне в штанишки, что ли, залезть надеешься?

– Не говори гадостей, Ри.

– Ой. Так обидно слышать, что у нас с тобой все.

– Да я тебя с шести лет возил. – Автобус мчался мимо леса так быстро, что казалось – деревья текут. Долгие утренние тени от высоких стволов мелькали спицами на свету, и темное кружило со светлым, темное со светлым, в автобусе глаза слепило. – Я счастливо разведен, и насос у меня нестойкий. Не дразни меня, не то попутаю.

– Ладно, все равно спасибо.

– Чего там, принцесса, – я же знаю, из этой чертовой глухомани нидокуда пешком не дойдешь.

Школьный участок состоял из двух зданий, и оба напоминали авторемонтные гаражи гигантской разновидности – сборные железные ангары, разделенные на классы и кабинеты. Ангар покрупнее был школой Джанкшн – выкрашен в тускло-белый, крыша черная, в ней все классы до старших. А старшая школа долины Рэтлин располагалась через двор, у нее своя парковка, стены буроватые, а крыша белая. Спортивная команда во всех классах называлась «Боевые рыси», и на рекламном щите возле самого шоссе был портрет группы зубастых кошек с очень длинными когтями – они драли красным синее небо. Автобус остановился рядом с другими, сразу за щитом.

Ри сказала:

– Если можно без драки – не лезьте. Но если кого-то из вас отлупят, домой лучше обоим в крови вернуться, ясно?

Она прошла по заснеженному двору к асфальтированной дороге на север. Увидела знакомых беременных девчонок – сгрудились у особого входа сбоку, в руках учебники, стукаются животами. Увидела знакомых пацанов – курили, присев за свои грузовички, передавали по кругу. Увидела знакомые парочки – целовались взасос, слюней столько, что пить не захочется и верность друг другу сохранится до обеденной переменки. Увидела знакомых учителей – они печально смотрели, как она одна выходит со двора и встает, подняв руку, на обочине северной дороги. Миссис Протеро и мистеру Фелцу она разок махнула, но оборачиваться на школу больше не стала.

Морозный пейзаж обрамлял ее до того жалко, что машина тормознула через несколько минут. Остановился продовольственный фургон «Швана», и шофер несколько раз повторил, что, вообще-то, ему брать пассажиров не положено, но, ексель, этот ветер так свистит, что все правила как бы сдувает, нет? Он ее провез мимо ветхих клякс Боби, Хини-Кросс и Чонка, мимо поворота на Хэслэм-Спрингз, к самой развилке над Хокфоллом. Здесь их пути расходились, и Ри вылезла из кабины, проводила взглядом фургон на север.

Под гребнем дорогу на Хокфолл не расчистили. Ри спустилась по длинному крутому склону одинокой вихляющей колеей в снегу. Деревенские дома сидели на самом дне – где повыше на отрогах, где пониже. Новая часть Хокфолла почти для всех была старой, а старая казалась и вообще древней, и какой-то до жути священной. И старые, и новые дома сложены в основном из озаркского камня. Стены старых домов разобрали, камни расшвыряли по сторонам, разметали по лугам в какой-то давней ожесточенной разборке. Так они и остались лежать там, куда бросили, подымались теперь белыми горбиками по трем акрам. У новых домов из труб шел дым, во дворах виднелись следы.

Резкий синий ветер возвращал в небо непогодь, у края зрения собирались темные тучи – несли с собой морозную слякоть на потом. Разобраться с Ри подошла толстая бурая псина по пузо в снегу, обнюхала и сообщила о своих изысканиях лаем, пока еще три собаки не примчались из-за дороги, не заскакали вокруг. Так Ри и шла под конвоем трех шустрых дворняг – мимо луга со старыми рухнувшими стенами – в саму деревню. У низких каменных домов были узкие крылечки спереди и высокие худые окна. У большинства по-прежнему по две парадные двери в согласии с некими прочтениями Писания – одна для мужчин, другая для женщин, хотя в точности так ими никто уже давно не пользовался. Из первого дома на крыльцо вышла женщина, спросила:

– Ты кто?

Ри остановилась на дороге в сугробе по колено:

– Меня звать Долли. Я из Долли. Ри Долли.

Женщина была молодая, лет двадцати пяти, в банном халате, крашенном вручную узелками, поверх серого мохнатого свитера, черных джинсов и сапог. Волосы почти что черные, стрижены коротко и модно, к тому же на ней были какие-то тяжелые очки, от которых она смотрелась интеллигентно и симпатично. У нее за спиной играла музыка – какая-то песня, лязгали гитарные струны, а в тексте на свободе бегали дикие кони[4]. Женщина сказала:

– По-моему, я тебя не знаю.

– Я из долины Рэтлин? На ручье Бромонт? Знаете, где это?

– А нам хоть из Тимбукту, – ответила женщина. – Тебе чего здесь надо?

– У меня папа – Джессап, они кореша с Малышом Артуром, и мне его надо найти. Я тут уже раньше бывала. Я знаю, в каком доме Малыш Артур живет.

Примечания

1

Строки из стихотворения «Пейзаж (V)» итальянского поэта Чезаре Павезе (1908 – 1950), которое вошло в сборник «Труд утомляет» (1936 – 1943). Пер. Шаши Мартыновой. – Здесь и далее прим. переводчика. Переводчик благодарен Ярославе Хоменко за помощь и содействие.

2

Детская программа «Вилочка» (Wishbone, 1995 – 1998), созданная американским телепродюсером Риком Даффилдом: ее главный герой, говорящий и весьма начитанный джек-расселл-терьер по кличке Вилочка, склонен в своих грезах и снах перемещаться в разные эпохи и произведения фольклора и мировой литературы.

3

Имеется в виду осада американской базы Кхесань, самое долгое сражение войны во Вьетнаме, длившееся с 21 января по 9 июля 1968 г.

4

Песня «Дикий конь» (The Wild Horse) английского певца Рода Стюарта и гитариста Энди Тейлора с альбома «Не в порядке» (Out of Order, 1988).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3