Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Бета-самец

ModernLib.Net / Денис Гуцко / Бета-самец - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Денис Гуцко
Жанр:

 

 


Весь Любореченск выглядел так, будто однажды был сметен потопом и перемешан: новые дома – статные симпатяги – жались к дохлым хрущобам, гостиницы класса «номера от часа» соседствовали с бутиками, на дверях которых отсутствовали ручки: длинноногая богиня, дежурящая возле двери, откроет ее, лишь только на крыльцо ступит человек, достойный войти… Парковки вползали во дворы, гипермаркеты отгораживались заборами от институтских общаг. И все это складывалось в неудобную клочковатую среду, жизнь в которой напоминала детские «классики», растянувшиеся на года и километры: прыжок, разворот, левая нога, правая нога, прыжок, разворот, левая, правая.

В лицее стояла гулкая тишина. Где-то в глубине надсаживалась дрель.

На втором этаже – фотографии лучших учеников. Остановился, отыскал глазами сначала Вову, потом Машу.

Наталья Ильинична, оплывшая женщина лет пятидесяти, с обилием золота на пальцах, приняла его с таким многословным восторгом, что Топилин перепугался: если не поторопить – застрянет надолго. Разводить тары-бары с ней не хотелось.

– Не могли бы мы сразу к делу?

Наталья Ильинична вскочила и повела его во двор.

– Вот, – сказала она, широким жестом обведя спортплощадку. – Спортплощадка. Та самая.

– Что с ней?

– Так Антон Степанович с вами не поделился?

– В общих чертах.

– Вот ее, родимую, и нужно заделать. Замостить. Он обещал еще в ноябре, и все никак.

– Завтра с утра приедет мастер, замерит, – пообещал Топилин. – Послезавтра начнут стелить.

– Ой, было бы здорово. А то мы ждем, ждем. Ждем, ждем. Скоро начало учебного года… и… очень хотелось бы, – она улыбнулась жутковато-счастливой улыбкой.

Это как нужно напрячь лицевые мышцы, чтобы так скомкать лицо?


Занять бы себя работой, мечтал Топилин. Так, чтобы зашиваться, потеть как грузчик, за день несколько сорочек менять. Было ведь так в девяностые, здесь же, в ООО «Плита», когда всё только налаживалось и утрясалось. Теперь это невозможно. Теперь компания функционирует сама по себе, как космический спутник. Один из недавних авралов: Тома забыла приложить к заявке на тендер копии учредительных документов. А все из-за того, что Каменногорский муниципалитет решил пооригинальничать и затребовал описание технологии. Возможно, новый глава не знал, что такое мозаичная плитка и зачем мостить ею весьма условные каменногорские тротуары. Перед тем как запечатать конверт, Тома, по своему обыкновению, посчитала количество отдельных листов и скрепленных стопок. Количество сошлось. Копии учредительных так и остались лежать в сторонке. Каменногорский глава позвонил накануне проведения тендера: «Извините, у вас тут некомплект. Вы подвезете?» Пришлось Топилину ехать в Каменногорск – сто десять километров. С тех пор Антон подтрунивает над Томочкой: «Ты бумажки посчитала?» А Топилин сам кладет документы в конверт перед тем, как отдать Томе на отправку.

Промышленную территорию «Плиты», через которую лежал путь от крытой стоянки к офису, Топилин обычно пересекал не глядя. Но сегодня рассматривал с тихой радостью. Словно знакомое местечко, на которое выбрел после долгих блужданий по лесу. Хоть здесь покой и никаких происшествий. Распахнутые ворота цехов, побеленные вкривь и вкось бордюры, пристройка бассейна с силуэтами разноцветных пловцов (первый директор комбината был заядлым пловцом и пытался спортом одолеть пьянство), даже дылды-гладиолусы, высаженные в две шеренги заботливыми руками немолодых бухгалтерш, – все излучало надежность и покой. Внешний вид бывшего КСМ – комбината строительных материалов, который когда-то был поглощен кооперативом «Плита», остался нетронут с тех самых пор.

Пройдя через приемную в свой кабинет, застал Тамару перед столом, с веером документов, подготовленных к очередному тендеру. На этот раз в Разъезде.

– Здравствуйте.

Положила документы на стол. Рядом конверт.

Частенько обходится без имени-отчества. Не балует. На ней новый пиджачный костюм. Винного цвета. Ее пристрастие к красному неистребимо. Зато от ядреного кумача добрались наконец до оттенков.

Старательно отводит взгляд.

«Узнала, – догадался Топилин. – Стало быть, тихо не получится».

– Здравствуйте, Тамара.

– Кофе?

– Чай с лимоном. Два. Есть разговор.

Решил обсудить с ней сразу. Чтобы не болтала. Хотя, наверное, толку от ее молчания – чуть. Коль скоро слухи поползли, противостоять этому бессмысленно.

– Я без лимона буду. Можно?

Выложила последнюю стопку бумаг на стол, пошла заваривать чай.

Тома – как переходящее красное знамя – досталась им в начале года от обанкротившегося банка «Любореченский торговый». Позвонил человек от Белова, того самого, с которым когда-то неплохо наварились в обменниках, попросил пристроить хорошую девочку. Девочку пристроили. Бывшего секретаря, толковую Таню Бычкову, пришлось уволить. Сам протеже Белова, некто Леонид Филиппов, остро переживая банкротство «Любореченского торгового», уехал залечивать душевную рану в Москву.

С первого дня работы в «Плите» Тамара выглядела потерянной. Тоскующей. Впечатление производила тягостное. Переспрашивала, искала намеков там, где их не было. Названивала Лене по межгороду, перестукивалась с ним в аське, когда у того случалось настроение и время ей отвечать. Топилин ловил на себе ее унылые взгляды, в которых читалось: эх, не тот человек, – и старался лишний раз не выходить в приемную.

В почтовике письмо, пришло на общий адрес – запрос из газеты «Вечерний Любореченск»: а правда ли, что учредитель и руководитель ООО «Плита» сбил насмерть человека?

Что ж, деловые авралы, может, и в прошлом – но забот с проклятым ДТП будет предостаточно. Не хватало еще, чтобы в газетах началась свистопляска.


После армии не сразу пришел к Антону. Поначалу пытался вскарабкаться сам. Схватился за первое, что подвернулось, – начал работать сапожником в кооперативе. Никто из тогдашних его коллег, впрочем, не называл себя сапожником, а свою продукцию – обувью. Клеили кроссовки, звались «затяжщики» – по ключевому действию производимой операции, заключавшейся в натягивании обувного верха на испод смазанной клеем стельки. Плохо обутый и много ходивший постсоветский народ сметал те кроссовки сотнями пар за выходной.

Топилин на всем экономил, копил. Но примерно раз в две недели выбирался в бар «Интуриста», присматривался к тем, кто успел схватить за хвост удачу в многообещающем бедламе, в котором сам он пока довольствовался статусом затяжщика. В «Интуристе» заметил однажды Антона, но не подошел. Подглядывал издали, как размашисто гуляла бойкая блатная компания. Азартно сорили деньгами, смеха ради поглумились над залетными командированными, которые спустились из номеров, чтобы поужинать, но ушли несолоно хлебавши ввиду несовместимости интуристовских цен с командировочным бюджетом.

Судьба лоха, осмеянного и несытого, с которой у него на глазах смирялись миллионы, Топилина не устраивала. Работал на износ. К концу рабочего дня от паров ацетона – смазанный клеем верх нужно было размягчать, разогревая над рефлектором, – голова превращалась в булыжник, глаза переключались в режим «тоннельного» зрения. В какой-то момент Топилин вызвался еще и торговать кроссовками по выходным. Брал под расписку несколько десятков пар, отправлялся автобусом в какую-нибудь областную дыру. Каждый выезд приносил до месячного заработка.

Изготовить первую партию собственных кроссовок оказалось несложно. Скопил деньги на рулон кожзама, потом – на клей и подошвы. За хорошую плату, тайком от общего работодателя, раскройщик вырезал заготовки, швея их сострочила. Двое суток ударного труда, окончившихся рвотой от отравления ацетоновыми парами, и Саша Топилин отправился торговать собственным товаром. Через месяц он снял помещение, через три нанял закройщика и затяжщика, а через четыре к нему пришли серьезные мальчики в дорогих спортивных костюмах (и в настоящих кроссовках «адидас»).

– Работаешь на нашей территории, – сказали они. – Это стоит денег.

Он попросил неделю для ответа. Один из гостей сходу предложил ускорить его мыслительный процесс паяльником. Но другой, самый из них большой и веселый, остановил своего горячего товарища.

– Ладно, – улыбнулся он. – Через неделю найдешь нас в «Якоре».

В тот же день Топилин позвонил Антону – по номеру из армейской записной книжки, с виньетками из автоматных патронов.

– Вы замучили звонить, – проворчал человек на том конце трубки. – Не живут они здесь больше, не живут. И куда переехали, не знаю.

Антон еще в части предупреждал, что родители собрались продавать квартиру, решили строить дом – благо, теперь можно развернуться. Слушая гудки, двадцатидвухлетний Топилин чувствовал себя так, будто только что узнал: его любимая девушка уехала в неизвестном направлении, он ее больше никогда не увидит, его судьба решена. Караулил Антона в «Интуристе», выискивал по злачным местам Любореченска. С ног сбился, с трудом дожидался вечера, чтобы продолжить поиски. При мысли о том, что придется платить дань шпане в «адидасах», Топилин запаниковал. Во-первых, противно. Во-вторых, молва про любореченских братков ходила скверная: и подоят хозяйской рукой, и прирежут, чуть что не так. А то и без всякой твоей промашки, повздорив друг с другом – мол, не доставайся же ты никому. Оговоренная неделя добежала до четверга. И когда уже отчаялся и начал готовиться к визиту в «Якорь», встретил Антона возле нового ресторана «Версаль».

Объятья, крики: «Зема! Корешок!» После долгих армейских воспоминаний, под водку «Кеглевич» и звучащую в сотый раз песню «Серый дождь», у обувного кооператива Топилина появилась капитальная ментовская крыша. Сколько она будет стоить, Антон обещал уточнить в ближайшие дни, но заверил, что недорого, намного дешевле, чем у братков. За полтора года, прошедшие после армии, Антон успел здорово освоиться в новой жизни.

Занимался он в ту пору всем понемногу с любым, кто предложит приличный куш: лес, цемент, металлолом или черепица – Антону было все равно. Он специализировался на посредничестве, кратчайшим путем и тишайшим образом переселяя деньги коммерсанта в карман чиновника или бандита – в зависимости от того, кто контролировал вопрос. Бандитам – тем, что покрупней, Антон также оказывал ценные услуги: земельный участок оформить без лишних вопросов, инвалидную книжку, удостоверение помощника депутата. Со всех он имел свой процент, который и позволял ему порхать по кабакам, меняя заодно и компании: менялись проекты – менялись и приятели.

– Я, Саша, типа талисмана, – захмелев, Антон размяк. – Ничё не делаю. Все имею. Перед отцом неудобно, ей-богу! Он уже говорит: «Хотя бы меру знал». А я, прикинь, иногда забываю за деньгами своими заехать. Мне, вон, уже в кабак их привозят. Такие дела. Сам в шоке.

К середине второй бутылки Топилин понял так ясно, будто прожектор в голове включили: дураком будешь, если не завяжешься с Антоном всерьез. Стать для него одним из многих – все равно что испросить у золотой рыбки корыто.

– Антоха! – сказал Топилин, разливая то ли дынного, то ли грушевого «Кеглевича». – А давай с тобой вместе дело поднимать. Сейчас кроссовки, потом еще что-нибудь. Давай. Не понравится – свалишь.

Антон рассмеялся.

– Да какой из меня обувщик, Саня!

Но Топилин всегда умел подбирать слова.

В «Якорь» к «адидасовцам» наведался ОМОН, больше они не тревожили.


На глаза попался отклеившийся от монитора стикер, на котором Топилин прочитал: «Арк. Сухов – двор и тротуар. Цена?» Этот самый Аркадий Сухов позвонил ему на мобильный на следующий день после инцидента. Интересовался замостить тротуарной плиткой внутренний дворик и часть тротуара перед домом. Топилину часто звонили с вопросами о стоимости работ: его номер ходил по рукам среди вип-клиентов. Но даже випы имеют градации. К тому же в последнее время звонить стали совсем уж левые: знакомые знакомых, бедные родственники, а то и работники випов. По каждому такому звонку приходилось советоваться с Антоном: какую скидку давать, давать ли вообще.

Нужно бы перезвонить Антону насчет Сухова. Но страх как не хочется. Лучше спросить при встрече.

Вернулась Тома, принесла чай.

– Садитесь, Тамара. Поговорим за жизнь. Скорей, за смерть. И немножко коснемся праздного человеческого любопытства. В печатном его варианте.

С некоторой возней, сложно пристроив длинные ноги под стол, она уселась перед начальником.

– Там письмо пришло…

– Я видел, Тома. Так вот… Все, что вам нужно знать: Антон Степанович ни в чем не виноват. Произошел печальный инцидент. Случается. С прессой мы не общаемся. Вы отвечаете журналистам, что ничего не знаете, пусть направляют запросы по факсу.

– Хорошо. Я тогда пойду? Я чай пила недавно.

Проверив за Томой комплект документов на тендер, Топилин пролистал новости: что-то снова утонуло, пенсии повысили, скандал с какой-то неизвестной ему звездой – и задумался.

После разговора с Томой хотелось женского общества, как после желатинового снэка хочется настоящей еды. Мила для этого не подходила: пирожными тоже не наешься. Другое дело – вторая жена Вера, с которой он затеял шашни после развода. Топилин пристроил Веру директором фитнес-центра, куда наведывался по выходным, и роман с уже бывшей женой, которую можно было разглядывать через прозрачный витраж, занимаясь на тренажерах, здорово его заводил. Четырежды они с Верой недурственно переспали, и Топилин уже надеялся на затяжную послебрачную связь (что оказалось удивительно приятно) – но тут Вера снова собралась замуж. Да еще за гороподобного старлея СОБРа. Вредная, торопливая Вера. Топилин вряд ли сумел бы объяснить, почему с ней развелся.

Причину развода с первой женой понимал прекрасно: Наташа хотела ребенка, а Топилин – так вышло – именно тогда осознал, что детей не станет заводить ни при каких обстоятельствах. До женитьбы думал об этом спокойно. «Можно, – думал. – Когда-нибудь». Но когда вопрос деторождения из плоскости теоретической переместился в практическую и был поставлен ребром, внутри у Топилина как будто что-то взбесилось. Будто супруга предлагала ему не размножаться, а застрелиться ради всеобщего блага. Топилин даже пытался себя уговорить, всячески подзадоривал. Чужих младенцев разглядывал. «Какие милые», – внушал себе настойчиво. Но протест был сильней уговоров.

Болезненно расставался с Наташкой. Плакала много перед разводом.

Веру предупредил на дальних подступах к ЗАГСу: никаких детей. Она согласилась без лишних слов, пожав плечами – словно говоря: «Отлично. Как я сама не додумалась». Она так гармонично во все вписалась. Первый год Топилин не уставал поздравлять себя с тем, что женился на идеальной женщине: сексапильна, остроумна, свободна от обременительных инстинктов. Но потом заскучал. Потянулась череда провалов в постели, Топилин решил, что столь радикальный отказ от размножения его не устраивает, – и они с Верой вежливо развелись. А как только развелись, Веру захотелось снова. Случайность провалов была доказана весьма убедительно, и пока не нарисовался собровец, Топилин наслаждался обновленной версией идеальной женщины: соглашается не рожать, спит с тобой после развода.

– Они развелись и жили счастливо, – пробормотал Топилин, глядя в задумчивости на гладиолусы, вянущие за окном.

12

И все-таки живопись.

Рисунок дается мне значительно лучше. Новый преподаватель в студии, куда я теперь вернулся, говорит, что есть задатки. С красками, правда, сложнее. «Тяжелый мазок, – разводит руками Андрей Валерьевич. – Поэтому все плоско. Нужно изживать». Мама ходила к нему без меня, расспрашивала. Вернувшись, сказала, чтобы я хорошенько подумал.

Я понимаю, конечно, о чем ее тревога: талант. Но, в конце концов, успех ведь достигается трудом. И я буду стараться. Буду осваивать технику. Изживать тяжелый мазок. Говорит же отец своим актерам, что ремесленники – самые счастливые творцы. Вот и я буду ремесленник. Нужно упорство, и все будет хорошо.

В училище принимают только со следующего года, есть время подтянуться. Если не получится живописцем, можно стать художником-иллюстратором. Можно – художником по костюмам, тоже интересно.

Кое-кого из моих однолеток, посещающих студию, открыто называют одаренными. Нет, меня это не задевает. Возможно, самую малость. В любом случае я научен не мерить себя относительно других, и уж тем более не завидовать.

Мне скоро пятнадцать, и лихорадка беспричинного счастья больше меня не тревожит. Зато теперь я умею упиваться грустью. Проснуться рано, сесть у окна, уставившись в пустой переулок. Ждать первого прохожего. Родители ушли на работу. Дом затих. Только ходики в гостиной трудятся, перекатывают увесистые секунды. Прохожего непременно нужно дождаться, иначе мне шагу от окна не ступить, не разорвать колдовские путы мной же придуманной игры. Ожидание, бывает, затягивается. Иногда я даже опаздываю на первый урок. Но сладкая утренняя меланхолия, которой я предаюсь, рассматривая наше захолустье, заштрихованное косыми заборами, опутанное мятой лентой грунтовки, осклабившееся шифером в громадину неба, – моя меланхолия не отпускает меня, пока не завершится многоточием – звуком шагов по тротуару. Сам прохожий мне не интересен. Дождался – можно умываться и завтракать или хватать портфель и бежать в школу, если уж совсем припозднился. Толстяки голуби толкаются вокруг хлебной корки. Покосившееся крылечко поймано на веревочный аркан. И потом, каждую осень все клены в округе тянут ко мне растопыренные золотые ладони. По некоторым, дотянувшимся достаточно низко, я скольжу рукой.

– Привет, золотой.

– Шша, – отвечает клен: не любит сентиментальности.

Скоро пятнадцать. Не знаю, жду ли я этого. Три года до совершеннолетия. Три года до взрослой жизни – а что там, с чего начать-то?

Своих новых товарищей в художественной студии я сторонюсь. Недавняя попытка дружбы с Костей Дивным закончилась странно и обидно. Он меня побил.

Полугог отчислил его из школы. О том, что я был единственным из класса, кто не настучал на него в директорской, Костя наверняка знал. Я рассчитывал на благодарность и прочее – но вышло совсем наоборот. Весь месяц, проведенный в школе до отчисления, Костя со мной не разговаривал. Я ждал, полагая, что Костя таким манером переживает собственное предательство: все-таки он назвал меня подстрекателем. К тому же я и сам был в шаге от предательства, и если бы не мама… За несколько дней до начала каникул, возвращаясь с уроков, я завернул за угол «Промтоваров» и увидел Костю. Он был с парнями постарше. Остановился, посмотрел на меня. Я сбавил шаг, заулыбался. Дивный подошел и, не говоря ни слова, саданул меня коленом между ног. Под всеобщий хохот я рухнул на землю, да так неудачно, что расшиб подбородок.

Потом я каждое утро понедельника видел Костю на остановке, где он ждал автобуса, чтобы добраться после выходных в свой интернат для трудновоспитуемых. Он делал вид, что не замечает меня, – я представлял, как когда-нибудь с ним расправлюсь.

Когда я заявился домой с побитым лицом и рассказал маме финал истории с Дивным, она сказал только:

– Держись, боец.

И чмокнула в лоб.

Папа, с которым мы увиделись на следующий день, увел меня в сад и разразился долгим взволнованным монологом о том, что добро должно быть с кулаками и нужно уметь за себя постоять.

Через несколько дней на любимую мамину сливу папой был водружен боксерский мешок. Я долго прогуливался мимо, пробовал плечом вес диковинного плода, выросшего в нашем саду. Присматривался. Почти как к Косте на остановке по понедельникам. Пока не получил свежий стимул: на занятии по живописи мой одногруппник из одаренных, Дима Богуш, толкнул меня, сгоняя с места, которое он считал своим. По возвращении домой я исколошматил мешок так, что кожа на кулаках полопалась.

– Давай, давай, – подбадривал папа в окно, собираясь после больничного дежурства в театр. – Наподдай.

Со временем он и сам стал хаживать к мешку – «спустить пар».

Ссутулившаяся спина с дергающимися лопатками, на которую взвалена неудобная, незнакомая ноша… Застав меня однажды у окна мансарды во время боксерских экзерсисов отца, мама встала рядом, погладила меня по голове. Мы постояли немного вместе, она взяла что-то из шкафа и спустилась вниз. Казалось бы, обыденные проходные секунды, а ведь тоже – хранятся, не выцветают. Даже пятнышко зеленки на мамином пальце помню и то, что, поднимаясь по лестнице, она бубнила себе под нос: «Соединить, не смешивая… хм… соединить, не смешивая», – в очередной раз пыталась разгадать секреты кулинарии.

Отец тоже был бит.

Прошло несколько месяцев после того, как в «Кирпичике» сменился главреж. Отношения между отцом и Суровегиным оставались натянутыми. Эпоха неформального лидерства в «Кирпичике» для отца, похоже, прошла безвозвратно. Увы, начальственное ничегонеделание Суровегина в отличие от Шумейко не устраивало. Он быстро освоился и свои модернистские спектакли, которые папа называл сценическими ребусами, ставил сам. Папиному репертуару: Шекспир, Чехов, Вампилов – пришлось потесниться.

– Прорвемся, – все повторял отец. – Делай что должно, и будь что будет.

Слова эти звучали тоскливо и неубедительно. Все тоскливей, все неубедительней. В них попросту невозможно было поверить, глядя в потускневшие папины глаза.

Лучше бы не говорить ему с мамой о «Кирпичике». Но он затевался снова и снова.

– Ничего, Марина. Дело важнее. По крайней мере, для меня.

А она молчала и улыбалась. Иногда отвечала что-нибудь ободряющее.

– Образуется. Ты, главное, соберись.

Я больше не видел отца таким, как в то субботнее утро, когда он кричал с порога: «Строиться на завтрак!» Или таким, как на зимних шашлыках – преисполненным пронзительного затишья, могучего одиночества. Я больше не видел его таким.

Он стал пропадать в «Кирпичике» дольше обычного. Со смены в больнице ехал прямиком туда. Язвил: «Притираюсь к шефу». Мама смотрела на него с тревогой, во мне сочилась подростковая любовь к отцу, ядовитая и неразрешимая. Как ее выразить, на что употребить – было совершенно непонятно. Дома между нами сохранялась давным-давно установленная дистанция. А театра – папиного театра, который до сих пор так щедро восполнял все пробелы, – почти не осталось.

Дело, конечно, важнее. Для отца, и вообще. Я не забывал себе об этом напоминать.

Многословные утешения в нашей семье были не приняты. Казалось само собой разумеющимся, что слова поддержки отмеряются скупо – как лекарство. Я вдруг узнал, что сочувствие может быть обстоятельным, подробным. Отцовские друзья приходили по одному и компаниями, кто со спиртным, кто с новой книжкой, – и утешали папу вдохновенно, складно переходя от сарказма к панегирикам, от сплетен к философии. Отец, казалось, решил дослушать все, что они ему не договорили сразу после назначения Суровегина.

Маму сострадающие бесили.

– Как грифы над захромавшей кобылой, – ворчала она. – Вот уж не предполагала в них таких рефлексов.

Но никаких сцен. Встретив приветливо отцовских друзей, накрыв на стол, мама обычно уходила в мансарду, а если ее просили остаться, отвечала, что не научилась пока смаковать Гришину невезуху, боится испортить сугубо мужскую беседу.

– Второй номер будто приклеился к тебе, – вздыхал папин друг Ваня Самойлов, бард и геолого-географический доцент. – Что за карма такая? В больнице-то тебе что-нибудь светит, нет? Завотделением, к примеру… нет?

Но карьера врача отцу, кажется, никогда не была интересна. Он пропускал больничную тему мимо ушей.

– Старик хотя бы работать давал, – ностальгически вспоминал он Шумейко. – Ну, придет на репетицию, посмотрит, поумничает. Что-то сделаешь, что-то нет. Он к следующему разу и забудет. К тому же у старика хотя бы вкус был. А этот…

– Ты звони, – приглашали друзья, уходя.

И папа звонил. Все чаще и чаще. Уединяясь на веранде или на кухне – для чего тащил телефонный шнур из прихожей через весь дом.

Я чувствовал, как холодок вползает в отношения моих родителей. Ничто другое не могло так удивить и напугать меня. Так не бывает. Какой-то там Суровегин, которого я представлял себе красноносым и толстозадым, с рыбьим презрительно сложенным ртом…

Становилось все очевидней, что отец смирился со своим новым положением – с реальным статусом второго человека в «Кирпичике».

Вот теперь я скучал по нему. Или это было какое-то другое чувство? Оно не покидало меня и тогда, когда мы были вместе.

Большую часть своего театрального времени отец проводил в общаге, где у него с актерами-любителями образовалась фронда против Суровегина. Бывало, я заходил туда за отцом и заставал его погруженным все в те же мучительные пересуды.

– Вот он же загубит «Кирпичик»! На весь город гремели, и нате, явился! Герострат чертов!

– Ведь всё Григорий Дмитриевич наладил. Лично. Собрал нас.

– Да что собрал! Вырастил, можно сказать.

– Так бы взял комсу поганую за жабры, приподнял над землей, заглянул бы в глаза его…

– Прикроют в два счета. Общежитие вообще нигде не значится. Строиться начинало как склад. Сам строил, знаю.

– Эх!

– И не говори.

Фрондёры, определенно желавшие возвращения отца к художественному руководству, побаивались, однако, репрессий: общага существовала на птичьих правах – коллективный самострой, которому так и не дарован был официальный статус, а как далеко мог зайти комсомолец-модернист в подавлении бунта, никто не знал.

Зинаида в общагу наведывалась часто. Очень хотела со всеми дружить. Приходила с пирогами. Поедаемые в общаге пироги: яблочные, грушевые, с черносливом – первое, чем запомнилась Зинаида. Впрочем, запомнилась она и другим: неодинаковыми стрелками на глазах, молчаливым перемещением по комнате. Она, помню, никогда не сидела подолгу. Не сиделось ей. Вид у нее был такой, будто она только что разбужена будильником и тщетно пытается вспомнить, зачем заводила его на такую рань. Веснушки, соломенная челка. Серебряное колечко в виде дельфина, прыгающего поперек фаланги. «Ой, какое кольцо интересное», – дельфин подхватывал, удерживал на плаву внимание собеседника.

Что-то детское было в ее в лице, младенческая червоточинка.

Она не была безобразной. Если бы наружность Зинаиды Ситник могла существовать сама по себе, как снятая с руки перчатка, она, возможно, была бы привлекательна. Среди римских бюстов полно таких, которые – чуть представишь живыми людьми, превращаются в гадких уродцев. А если не представлять – ничего. Порода, благородство, завитки волос. Вот и внешность Зинаиды производила удручающее впечатление лишь потому, что жила такой куцей, придавленной жизнью. Всё она делала как бы украдкой, как бы стесняясь – начинала шпионить за собой: «Как я выгляжу?» – и деревенела окончательно. Эмоции вырывались из этого плена еле живыми. Когда Зинаида смеялась, хотелось отвернуться, будто застукал ее за чем-то неприличным.

Потом говорили, что всем с самого начала было понятно, ради кого она ходит в общагу, ради чего прибилась к «Кирпичику». Что невозможно было не заметить, как Зина поедает глазами моего отца, как вспыхивает под его ответным взглядом. Наиболее вовлеченные – те, кто бывали у нее в гостях в угловой квартирке с видом на завод и, подкармливаемые сладким, рассказывали о «Кирпичике», вспоминали, как жадно она слушала все, что касалось становления театра, – о вечерах театральных чтений, которые отец когда-то проводил в одиночку… о том, как, сидя в луче настольной лампы, ни разу не встав, не сделав случайного жеста, хрипловатым своим голосом он разворачивал перед зрителями сложнейшие драматические миры, молва о которых разбегалась по Любореченску… как после полугода аншлагов отец устроился наконец к Шумейко, как в городе заговорили о любительском театре, в котором начали ставить настоящие спектакли… Рассказывали, что у Зинаиды тряслись руки, когда она слушала про отца. Ей было совершенно не важно, что эти истории были сплошь из славного прошлого, завершившегося столь печально вместе с уходом Шумейко.

Она зубрила один монолог за другим и ждала, когда отец предложит ей любой, самый бросовый эпизод в каком-нибудь спектакле.

Но я в свои почти пятнадцать всего этого не замечал. Я, разумеется, знал из книг, что у жен и мужей случаются измены, что бывают любовники и любовницы и все это заканчивается большими неприятностями. Полину Лопухову, к примеру, я вычислил бы в два счета. Но представить тусклую кислую Зинаиду рядом с моим отцом – смех, да и только.

Стоит мне подумать, что в те вечера, когда я бывал в общаге вместе с ним, Зинаида и меня ощупывала осторожными своими зрачками, у меня комок подступает к горлу.

Когда Суровегин перетянул на свою сторону администратора Дома культуры, доселе тихого и незаметного Толю Чумакова, который ввел пропуска, сухой закон и утверждаемый на месяц вперед график репетиций, труппа дрогнула и притихла. Отец перестал ходить в общагу. Утрясать график репетиций с графиком больничных дежурств ему было непросто.


Жизнь все еще волнует ощущением нашего уровня.

Кое-кто из тех, чье мнение важно, – всегда на виду. Лев Николаевич белеет бородой со стены гостиной, дядюшка Хем в толстенной водолазке щурится из-за стекла книжного шкафа.

Приятно принадлежать к тайному ордену героев, участники которого обязаны жить, соблюдая опасные правила, непосильные и не обязательные для остальных. Правда, не понятно, с кем, когда и где мы вступим в битву.

Совдепия доживала свое. Никому, кажется, не было до нее дела. Вся антисоветчина в доме, в общем-то, и сводилась к словечкам бабы Жени да шпилькам в адрес Суровегина. Новомодный интерес к политике ограничивался редким просмотром программы «Время», транслировавшей бодрый бубнеж Горбачева вперемешку с напористыми выступлениями депутатов. Было ясно, что поля наших битв располагаются где-то не здесь, далеко от сумятицы перестройки.

13

Позвонила Мила.

– Да, Милочка.

– Ты про меня все-таки забыл.

Голос обиженный. Не кокетливо-хнычущий – такого в их деловых отношениях не предусмотрено, – а обиженный.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6