Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Очерки Боза - Картинки с натуры

ModernLib.Net / Классическая проза / Диккенс Чарльз / Картинки с натуры - Чтение (стр. 11)
Автор: Диккенс Чарльз
Жанр: Классическая проза
Серия: Очерки Боза

 

 


Приказчик на минутку приподнимает голову, рассеянно взглядывает на старуху и снова принимается писать в своей книге, тщательно и сосредоточенно, словно гравирует на меди. Минут пять длится молчание.

– Ах, вы спешите сегодня, миссис Теттам? – удостаивает он ее, наконец, ответом.

– То-то, что спешу, мистер Генри. Так и быть уж, займитесь мной, голубчик. Ведь я бы не стала вас тревожить, да вот детки, что с ними поделаешь?

– Ну-ка, чем вы нас порадуете на этот раз? – И приказчик извлекает булавку, которой заколот узелок старухи. – Небось все то же самое: корсет да юбка. Пора бы уж свеженького чего-нибудь принести, бабушка! Нет, положительно, я вам ничего уже не могу дать за эти вещи. Ведь на них живого места не осталось! Шутка ли сказать – три раза в неделю вы их несете нам и три раза в неделю забираете обратно – как же им не износиться?

– Ох, и шутник, – отвечает старуха, смеясь вовсю, как того требует приличие. – Хотела бы я, чтобы у меня язык был так же хорошо подвешен, как у вас. Уж, верно бы, я тогда пореже наведывалась к вам! А вот и нет! Вовсе не юбка, а самое настоящее платьице, детское… Да еще платочек вот, шелковый, отличнейшего качества. Мужний. Четыре шиллинга дал за него – в тот самый распроклятый день, как он руку сломал!

– Сколько же вы хотите за все? – спрашивает мистер Генри, скользнув взглядом по товару, который, надо полагать, не представляет для него прелести новизны. – Сколько вы просите?

– Восемнадцать пенсов.

– Даю девять.

– Да уж пусть будет шиллинг круглым счетом, голубчик, а?

– Ни полпенса больше.

– Что ж делать? Видно, придется брать.

И вот выписывается билетик в двух экземплярах, один из них прикалывается к узелку, другой вручается старухе. Затем узелок небрежно зашвыривается в угол; и другой клиент уже требует, чтобы сию же минуту занялись с ним.

На этот раз выбор падает на небритого, грязного малого; он как будто с похмелья, и замасленный бумажный колпак, небрежно надвинутый на один глаз, придает отталкивающее выражение и без того не слишком привлекательной его физиономии. Не далее как четверть часа назад, очевидно для того, чтобы размять кости, ибо, будучи трактирным завсегдатаем, он ведет преимущественно сидячий образ жизни, он развлекался тем, что гонял свою жену по всему двору, поддавая ее ногой. Сюда он пришел выкупить кое-что из инструмента – верно для того, чтобы выполнить заказ, под который он уже успел получить кой-какие денежки, – об этом говорит его разгоряченное лицо и нетвердая походка. Он уже заждался и решил сорвать свое дурное настроение на ободранном мальчугане, который для того, чтобы привести свою голову вровень с прилавком, вынужден карабкаться по нему, подтягиваться на локтях и так висеть – поза не слишком удобная, недаром он уже который раз падает прямо на чьи-то ноги. На этот раз бедняге достается такая солидная затрещина, что он отлетает к самой двери; но тут же общественное мнение обрушивается на обидчика.

– Ты чего мальчишку бьешь, зверь ты этакий? кричит женщина в стоптанных башмаках, с двумя утюгами в корзиночке. – Это тебе не жена!

– Удавись! – отвечает вышеупомянутый джентльмен, глядя на нее с тупой злобой пьяного человека и замахиваясь. К счастью, кулак его даже не задевает женщину. – Поди удавись и жди, пока я приду и срежу веревку.

– Тебе бы только резать, – подхватывает женщина. – Я бы тебя всего изрезала, бездельник (возвышая голос). Да, да, бездельник ты несчастный! (Громче.) Где твоя жена, мерзавец? (Еще громче: этого сорта женщины отличаются чрезвычайной отзывчивостью и способностью довести себя в одну минуту до точки кипения.) Где она, эта бедняжка, с которой ты обращаешься хуже, чем с собакой? Бить женщину – тоже мне мужчина! (Уже на визге.) Попался бы ты мне в руки – да я бы тебя убила, пусть бы даже меня за это повесили!

– Ну-ну-ну, повежливей! – рычит в ответ мужчина.

– Это с тобой-то, с окаянным, да повежливей? презрительно восклицает женщина. – Ну, не безобразие ли? – продолжает она, обращаясь к старушке, которая выглядывает из одного из описанных нами чуланчиков и, видно, не прочь сама вступить в перебранку, тем более что она чувствует себя в надежном укрытии.

– Ну, не безобразие ли, сударыня? («Ужасно, ужасно», – отзывается старушка, не понимая, впрочем, толком, о чем идет речь.) Его жена, сударыня, катает белье, и такая-то она работящая, такая работящая, сударыня, вы себе представить не можете (очень быстро), и ее окна выходят во двор, а наши, значит, с мужем на улицу (совсем уже скороговоркой)… А он – нам-то все слышно – как придет домой пьяный, так давай ее бить. и так всю ночь напролет и дубасит ее – ладно бы если б одну ее – а то ведь собственное дитя лупит, – чтобы матери-то еще горше, значит, было, – тьфу, противный! а она, бедняжка, ни тебе в суд, ни куда, ничего не хочет – любит, вишь, дурака… Ну что ты будешь делать?

Наконец, рассказчице приходится остановиться, чтобы перевести дух, и тогда сам хозяин заведения, который только что вышел к прилавку в сером халате, воспользовавшись паузой, решил сказать свое веское слово:

– В моей лавке чтобы этого не было, слышите? Миссис Маккин, не суйте свой нос в чужие дела, а то вам не получить тут четырех пенсов под ваш утюг. А вы, Джинкинс, оставьте-ка здесь квитанцию, а сами идите проспитесь, да пусть жена придет за этими вашими двумя рубанками. И запомните: вас я ни за какие деньги не желаю видеть у себя в лавке. Так что убирайтесь отсюда подобру-поздорову.

Красноречие ростовщика, однако, производит вовсе не тот эффект, на который оно рассчитано: женщины начинают дружно браниться, мужчина размахивать кулаками, еще минута – и он завоюет себе неоспоримое право на бесплатный ночлег, но тут малодушная ярость его получает более безопасное направление, ибо в лавку входит его жена – несчастная, изможденная женщина, находящаяся по всей видимости в последней стадии чахотки; лицо ее носит следы недавних побоев, на руках у нее худенький, золотушный ребенок – не бог весть какая тяжесть, – но и эта ноша как будто ей не под силу.

– Ну, идем же домой, мой милый, – умоляет несчастная. – Ну, голубчик, ну, милый, ну, идем, тебе надо поспать.

– Сама иди домой, – отвечает разъяренный грубиян.

– Ну, идем же домой, по-хорошему, – говорит жена еще раз и разражается слезами.

– Сама иди домой, – снова отвечает муж, подкрепляя свои слова жестом, от которого несчастная пулей вылетает из лавки. Ее «законный друг и защитник» следует за ней по двору, то подгоняя ее пинками, то нахлобучивая хлипкий голубенький капор на еще более хлипкое, прозрачное личико несчастного младенца.

Дальний чуланчик, который помещается в самом темном и укромном уголку, куда почти не достигает свет от двух газовых рожков, освещающих лавку, занимают молоденькая, хрупкого телосложения девушка лет двадцати и пожилая женщина, – судя по сходству, ее мать; обе они жмутся к стенке, словно желая скрыться даже от взоров приказчика. Впрочем, с ростовщиками они уже знакомы. 06 этом можно судить по тому, как без запинки отвечают они на обычные вопросы, которые – с большей почтительностью и несколько более тихим голосом, чем обычно, – задает им приказчик: «Какую фамилию прикажете указать?», «Товар, разумеется, является вашей собственностью?», «Где проживать изволите?», «В своем доме или квартирку снимаете?» и так далее. К тому же, они торгуются с приказчиком, запрашивая под свой залог сумму большую, чем та, которую для начала он предложил, на что едва ли решились бы, если бы были совсем новички. При этом старшая из них нашептывает дочери, чтобы та пустила в ход все свое красноречие, и уговорила бы приказчика выдать аванс тут же, и как следует расхваливала бы заклады. Принесли же они маленькую золотую цепочку и кольцо «незабудку» – оба предмета, судя по их размерам, принадлежат девушке; когда-то, в более счастливую пору своей жизни, она, верно, получила их в подарок, они ей были дороги, как память о том, от кого достались, а теперь она отдает их без колебаний, ибо нужда ожесточила сердце матери, а глядя на нее, ожесточилась и дочь; мысль же о том, что сейчас в их руках будут деньги, и воспоминание о только что перенесенных муках, связанных с отсутствием их, – о холодности старых друзей, о суровом отказе в помощи со стороны одних и еще более обидном сострадании других все это как бы вытравило чувство стыда, которое некогда истерзало бы их при одной мысли о возможности попасть в такое положение.

Соседняя каморка занята молодой особой в платьице очень изношенном, но чрезвычайно пестром и хоть не дающем никакой защиты от стужи, зато в высшей степени нарядном и слишком ясно указывающем на общественное положение его обладательницы. Некогда добротный атлас ее платья, вылинявшая отделка, жиденькие, стоптанные туфельки; шелковые розовые чулочки; летняя шляпка – зимой; осунувшееся лицо, где румяна, только подчеркивая болезненную бледность щек, говорят о невозвратно ушедшем здоровье и навсегда утраченном счастье, а заученная улыбка кажется отвратительной насмешкой над душевною болью – все это признаки несомненные. Но вот ее взор падает на девушку за перегородкой, и – самый ли облик ее соседки, или вид побрякушек, которые та принесла закладывать, – но только со дна души несчастной женщины поднялось какое-то доселе дремавшее воспоминание, под влиянием которого она мгновенно преобразилась. Сгоряча она даже подалась было вперед, очевидно желая разглядеть получше своих соседок, которые наполовину были скрыты от ее взоров, но тут же, заметив, что обе они невольно отпрянули от нее, она забилась в самый угол своего чуланчика, закрыла лицо руками и горько разрыдалась.

В человеческом сердце есть удивительные струны: долгие годы неправедной, развратной жизни молчат они, и вдруг запоют – в ответ на незначительное, казалось бы, событие, ничтожное само по себе, но связанное таинственными, неясными нитями с былыми, неповторимыми днями, с теми горькими воспоминаниями, от которых нет спасенья ни одному человеку на свете, как бы низко он ни пал.

Нашлась и еще одна пара любопытных глаз – они принадлежали женщине из общей залы – грязной, простоволосой, наглой и неопрятной. Этой уже падать ниже было некуда. Еле различимая с ее места группа, которая сначала возбудила у нее одно лишь любопытство, мало-помалу приковала к себе все ее внимание. Пьяноватая ухмылка уступила место выражению, похожему на участие, и чувство, сродни тому, какое мы только что описали, на миг – только на миг! – проникло даже и в эту грудь.

Кто скажет, что ждет этих женщин впереди? Той, что в общей зале, например, осталось всего две ступени больница да могила. А сколько женщин, попавших в положение, в котором сейчас очутились эти две, в чуланчиках, и в котором, быть может, была некогда и она, ступили на тот же страшный путь и пришли к тому же страшному концу! Одна уже несется за нею вслед с головокружительной быстротой. Еще немного, и ее примеру последует другая. А сколько их уже было, таких!

Глава XXIV

Уголовные суды

Нам никогда не забыть того смешанного чувства почтения и ужаса, с каким в детстве мы, бывало, поглядывали на Ньюгетскую тюрьму. Какой трепет вселяли в нас ее толстые каменные стены, ее низкие, массивные ворота, словно сделанные нарочно для того, чтобы впускать людей и уже никогда не выпускать их обратно! А кандалы над дверью должников! Ведь мы воображали тогда, что они настоящие и подвешены здесь для удобства, чтобы в любую минуту их можно было снять и заковать в них руки и ноги какого-нибудь отъявленного злодея. Мы не уставали дивиться тому, как это кучера наемных карет на соседней стоянке могут шутить, глядя на такие страсти, и пить большими кружками эль с портером, когда рядом с ними чуть не каждый день иссякает чаша жизни.

Нередко забредали мы сюда во время судебных сессий, чтобы, заглянув во двор, хоть издали увидеть место, где преступников наказывают плетьми, и мрачный сарай, в котором хранится виселица со всеми ее жуткими принадлежностями и на двери которого нам так и виднелась медная дощечка с надписью «М-р Кеч»[40]: мы были твердо убеждены, что сие высокопоставленное лицо может проживать только здесь, и нигде больше. Дни этих детских фантазий давно миновали, рассеялись и другие грезы, более светлые. Но давнишнее чувство еще таится и душе: мы по сей день содрогаемся всякий раз, когда проходим мимо этого здания.

В Лондоне, думается нам, нет того пешехода, которому не довелось бы хоть раз бросить взгляд в страшную дверь, через которую арестованных впускают в эту мрачную обитель, и с чувством неизъяснимого любопытства осмотреть те немногие предметы, какие он успеет там заметить. Толстая эта дверь, обитая железом и усаженная по верху остриями, не доходит до притолоки и порой за нею можно увидеть лицо малоприятного субъекта в широкополой шляпе, синем шейном платке и сапогах с отворотами; на плечах у него нечто среднее между шинелью и курткой, а в левой руке большущий ключ. Может, на ваше счастье, вы окажетесь там как раз в то время, когда дверь отворяют. Тогда вы на минуту увидите в дальней стене караульной вторую, точно такую же дверь, а у камина, слабо освещающего это помещение с выбеленными стенами, – еще двух-трех сторожей, ничем не отличающихся от первого. Мы очень уважаем миссис Фрай, но, право же, зря она не писала романы ужасов – оснований к тому у нее во всяком случае было больше, чем у миссис Рэдклиф[41].

Недавно мы опять прогуливались по Олд-Бейли и, только что миновав эту самую дверь, услышали, как сторож ее отпирает. Мы, разумеется, тут же обернулись и увидели, что по ступенькам спускаются двое. И, конечно же, мы остановились и стали за ними наблюдать.

То была немолодая женщина, прилично одетая, но по всей видимости бедная, а с нею – мальчик лет четырнадцати. Женщина горько плакала; в руке она несла узелок, мальчик шел немного позади нее. Легко было угадать их нехитрую повесть. Мальчик был ее сыном, которого она с малых лет баловала, отказывая себе во всем, ради которого безропотно терпела невзгоды и бедность, уповая на то, что придет время и он оценит ее заботы и сам начнет заботиться о них обоих. А он завел дурные знакомства; рос лодырем, стал преступником и за какую-то мелкую кражу угодил под суд. Он долго пробыл в тюрьме, заработал там еще и добавочное наказание, и вот сегодня его, наконец, освободили. То был его первый серьезный проступок, и несчастная мать, все еще надеясь спасти его, с рассвета дожидалась у дверей тюрьмы, чтобы умолить его вернуться домой.

Мы навсегда запомнили этого мальчика; он спускался по ступенькам, хмуро сдвинув брови, потряхивая головой с видом вызывающим и упрямым. Они отошли на несколько шагов и остановились. Женщина с трепетной мольбой положила руку ему на плечо, а он досадливо вздернул голову, словно отмахиваясь от докучной просьбы. Утро выдалось безоблачное, в ярких лучах солнца вся улица казалась помолодевшей и радостной; мальчик огляделся, потрясенный этим обилием света, – он так давно ничего не видел, кроме угрюмых тюремных стен! То ли горе матери тронуло его сердце, то ли нахлынули на него смутные воспоминания о счастливых днях детства, когда она была его единственным другом и лучшим товарищем, – только он расплакался и, прикрыв одной рукой лицо, а другой ухватившись за руку матери, быстро пошел с нею прочь.

Движимые любопытством, мы не раз посещали заседания обоих судов на Олд-Бейли. Ничто так не поражает человека, пришедшего сюда в первый раз, как холодное равнодушие, с каким эти заседания ведутся. Здесь занимаются делом, и больше ничего. Здесь много порядка, но нет сострадания; здесь проявляют интерес, но не сочувствие. Возьмем, к примеру, Старый суд. Вот сидят судьи; внушительный их вид всем известен, а значит, и сказать о них больше нечего. Далее, в центре, восседает лорд-мэр при всех регалиях, такой невозмутимый, каким может быть только лорд-мэр, а перед ним стоит огромный букет цветов. Далее – шерифы, почти такие же важные, как лорд-мэр; и адвокаты, в собственных глазах вполне достаточно важные; и публика, которая заплатила за вход, а потому считает, что все здесь происходящее имеет единственной целью ее развлечение. Вы только посмотрите, что делается в зале: одни внимательно читают утреннюю газету, другие о чем-то шепотом переговариваются, третьи мирно подремывают, – просто не верится, что для одного несчастного создания, здесь присутствующего, исход судебного разбирательства означает жизнь или смерть. Но переведите взгляд на подсудимого, понаблюдайте за ним некоторое время, и эта истина откроется вам во всей своей неприкрытой наготе. Заметьте, как беспокойно он вот уже десять минут складывает в причудливые узоры сухую траву, разбросанную на барьере, который отделяет его от залы; как страшно он бледнеет при появлении одного из свидетелей, как переступает с ноги на ногу и вытирает липкий от пота лоб и влажные руки, когда заканчивает свою речь прокурор, – точно ему стало легче от того, что теперь присяжным известно все самое худшее.

Но вот и защита сказала свое слово; судья подводит итоги; и подсудимый впивается глазами в лица присяжных, как умирающий, до последней минуты цепляясь за жизнь, тщетно ищет прочесть на лице врача хотя бы проблеск надежды. Присяжные отходят в сторону, чтобы посовещаться; подсудимый покусывает стебелек розмарина, изо всех сил стараясь казаться спокойным, но вы почти слышите, как бьется его сердце. Присяжные возвращаются на свои места, и в мертвой тишине старшина оглашает решение: «Виновен!» Пронзительный женский крик раздается на галерее; подсудимый едва успевает бросить взгляд в ту сторону, – его поспешно уводят. Секретарь приказывает «вывести эту женщину», и суд как ни в чем не бывало переходит к разбору следующего дела.

Картину, прямо противоположную этой, можно постоянно наблюдать в Новом суде, где торжественность заседаний частенько и весьма существенно нарушается из-за хитрости и упорства малолетних преступников. К примеру, судят тринадцатилетнего мальчишку, очистившего карман какого-нибудь подданного ее величества; улики налицо, виновность его доказана. Ему предлагают сказать что-нибудь в свое оправдание, и он с готовностью произносит краткую речь на тему о присяжных и об Англии в целом – утверждает, что свидетели все до одного клятвопреступники, дает понять, что полиция, сколько ее ни есть, в заговоре «против него, несчастного». При всем правдоподобии этого заявления, – судью оно не убеждает, и разыгрывается сценка вроде нижеследующей:

Судья. Есть у тебя свидетели, мальчик, которые могли бы что-нибудь сказать в твою пользу?

Мальчишка. Да, милорд. Пятнадцать джентльменов ждут за дверью, и весь вчерашний день дожидались, мне об этом сообщили еще вечером, как стало известно, что моему делу слушаться.

Судья. Вызовите этих свидетелей.

Толстый судебный пристав выбегает из залы и во всю глотку зовет свидетелей; слышно, как его голос постепенно замирает – это он спускается во двор. Через пять минут он возвращается, запыхавшийся и охрипший, и докладывает судье, который и без него прекрасно это знал, что никаких таких свидетелей там нет. При этих его словах мальчишка разражается громким ревом, трет кулаками глаза и всячески изображает оскорбленную невинность. Присяжные, не колеблясь, признают его виновным, и тут он пуще прежнего старается выжать из глаз хоть несколько слезинок. В ответ на вопрос судьи смотритель тюрьмы говорит, что подсудимый уже дважды побывал на его попечении. Мальчишка решительно это отрицает: «Ей-богу, джентльмены, никогда еще со мной такого не было, честное слово, милорд, не было. Это он ошибся, потому как у меня есть брат – тот верно попал один раз в тюрьму ни за что, а мы с ним близнецы, ну до того похожи, что нас все путают».

Однако ни эта теория, ни прочие заверения не производят желаемого действия, и мальчишку приговаривают к каторжным работам на семь лет или около того. Убедившись, что на сострадание рассчитывать нечего, он облегчает душу живописным ругательством, содержащим указание на будущий адрес «старого хрыча в парике»; удалиться из залы на собственных ногах он наотрез отказывается, и его тут же выносят, предоставив ему утешаться тем, что он доставил всем и каждому кучу хлопот.

Глава XXV

Посещение Ньюгетской тюрьмы

«Сила привычки» – избитое выражение, все мы его употребляем; и очень любопытно, что люди, особенно часто применяющие его к другим, сами являют разительный пример того, какую власть имеет привычка над человеческим сознанием и как мало мы задумываемся над предметами, которые в силу каждодневного лицезрения стали нам слишком знакомы. Если бы можно было по волшебству поднять в воздух Бедлам[42] и перенести его, как дворец Аладдина, на то место, где сейчас находится Ньюгетская тюрьма, то из каждых ста человек, чей путь на работу лежит по Олд-Бейли или Ньюгет-стрит, едва ли один не бросил бы взгляда на его маленькие зарешеченные окна и не подумал о несчастных существах, запертых в его унылых камерах; а. между тем эти же самые люди изо дня в день, из часа в час, непрерывной, шумливой рекою жизни текут мимо этого мрачного вместилища порока и страданий Лондона, не уделяя ни единой мысли сонмищу заключенных здесь несчастных созданий, – мало того, даже не зная и уж во всяком случае не смущаясь тем обстоятельством, что, когда они, смеясь или посвистывая, доходят до одного из углов тюремной стены, всего какой-нибудь ярд отделяет их от такого же, как они сами, человеческого существа, связанного и беспомощного, чьи часы сочтены, от кого навсегда отлетела последняя искра надежды, чью жалкую жизнь скоро оборвет позорная, насильственная смерть. Смерть, даже в наименее страшном своем обличье, – угрюмая и грозная гостья. Насколько же ужаснее думать о ней здесь, в двух шагах от тех, что должны умереть в лучшую пору жизни, на заре молодости или в полном расцвете сил, все понимая и чувствуя не хуже вашего, должны умереть так же верно, отмечены рукой смерти так же безошибочно, как если бы тело их истаяло от роковой болезни и уже началось разложение!

Такого рода мысли владели нами, когда мы, несколько недель тому назад, решили проникнуть внутрь Ньюгетской тюрьмы – в качестве наблюдателя, конечно; и вот теперь, выполнив свое намерение, мы предлагаем наши наблюдения читателю в надежде, что очерк этот – более по своей теме, нежели благодаря нашему таланту к описаниям – покажется ему не вовсе лишенным интереса. Мы должны только предупредить читателя, что не намерены утомлять его статистическими выкладками их он найдет в многочисленных отчетах многочисленных комиссий, а также в целом ряде других, не менее авторитетных трудов. Мы не делали заметок, ничего не записывали, не измеряли дворов, не выясняли, сколько дюймов в длину и высоту имеет то или иное помещение; мы даже не можем сообщить, сколько там имеется отдельных помещений.

Мы видели тюрьму, видели арестантов, и о том, что мы видели и что при этом думали, мы сейчас постараемся рассказать. Мы постучали у дома смотрителя тюрьмы, вручили наш пропуск слуге, отворившему дверь, и нас провели в контору. Это – небольшая комната направо от двери, с двумя окнами, выходящими на Олд-Бейли, обставленная, как самая обыкновенная контора юриста или дельца: деревянная перегородка, полки, конторка, два-три табурета, два-три писаря, календарь, стенные часы и несколько таблиц. Здесь мы подождали, пока ходили за надзирателем, который должен был сопровождать нас, и скоро он явился – почтенного вида человек лет пятидесяти трех, в широкополой шляпе и черном костюме – если бы не связка ключей, его можно было бы с тем же успехом принять за священника. Какое разочарование – даже высоких сапог на нем не было! Вслед за своим провожатым мы прошли в дверь напротив той, через которую вошли в контору, и оказались в маленькой комнате, совершенно пустой, если не считать столика с лежащей на нем книгой для посетителей и полки, где хранились коробки с бумагами да слепки с голов двух известных убийц – Бишопа и Уильямса[43], из которых первого в особенности можно было бы с полным нравственным правом казнить за одну только форму черепа и строение лица, даже если бы не было против него других улик.

Из этой комнаты – опять-таки через противоположную дверь – мы прошли в караульную, которая выходит на Олд-Бейли и одна стена которой щедро украшена целой коллекцией тяжелых кандалов, – включая те, что носил неустрашимый Джек Шеппард (подлинные), и те, что, по преданию, почтил своими крепкими членами не менее прославленный Дик Терпин[44] (возможно – подделка). Из караульной, через тяжелую дубовую дверь, обитую железом, усаженную по верху железными же остриями и охраняемую другим надзирателем, мы попали – спустившись, сколько помнится, на две-три ступеньки в узкий, мрачный каменный коридор, который тянется параллельно Олд-Бейли и ведет к различным дворам, мимо множества боковых ответвлений, тоже охраняемых толстыми дверями и решетками; при виде их должны сразу рассеиваться все надежды на побег, какие еще мог лелеять несчастный, попавший сюда впервые, и при одном воспоминании о них у человека, снова очутившегося возле тюрьмы, все начинает путаться в голове.

Здесь необходимо пояснить, что здание тюрьмы, или, другими словами, различные ее отделения, образуют четырехугольник, стороны которого выходят на Олд-Бейли, на бывший Медицинский колледж (ныне составляющий часть Ньюгетского рынка), на Дом судебных сессий и на Ньюгет-стрит. Пространство между различными тюремными помещениями разделено на несколько мощеных дворов, где арестанты дышат воздухом и прогуливаются, насколько то и другое возможно в таком месте. Отделения эти, за исключением того, где содержатся осужденные на смертную казнь (его мы в своем месте опишем более подробно), тянутся параллельно Ньюгет-стрит, следовательно – от Олд-Бейли до Ньюгетского рынка. Женское отделение занимает правое крыло тюрьмы, ближайшее к Дому судебных сессий. Поскольку нас сначала привели именно сюда, мы, придерживаясь того же порядка, приведем сюда и читателей.

Итак, повернув направо по уже упомянутому коридору и ни слова не сказав о промежуточных дверях если б мы вздумали отмечать каждую дверь, которую отпирали, чтобы дать нам пройти, и тут же опять за нами запирали, нам потребовалось бы по двери на каждую запятую, – мы дошли до ворот, сколоченных из толстых досок, и увидели за ними десятка два женщин, ходивших взад-вперед по узкому двору; впрочем, почти все они, заметив посторонних, тотчас скрылись в своих камерах. От этого двора с одной стороны отгорожено железными прутьями нечто вроде клетки высотой примерно в пять футов и десять дюймов; и отсюда-то разговаривают с арестантками те, кто приходит их навестить. В одном углу этой необыкновенной клетки желтая, изможденная старуха в рваном, некогда черном платье и в ветхой соломенной шляпке с выгоревшей лентой того же цвета, что-то взволнованно говорила девушке лет двадцати двух – разумеется, заключенной. Невозможно вообразить существо более нищее, более придавленное нуждой и горем, чем эта старуха. Девушка была красивая, статная, густые ее волосы развевались по ветру она стояла с непокрытой головой, – на пышные плечи накинут был шелковый мужской платок. Старуха говорила тихим, напряженным голосом, свидетельствующим о глубокой душевной муке; временами у нее вырывался горестный стон, от которого переворачивалось сердце. Девушка была совершенно спокойна. Безнадежно очерствевшая, она угрюмо выслушивала мольбы матери; только раз она справилась про «Джема» да жадно схватила несколько медяков, которые принесла ей несчастная старуха; в остальном же, как видно, беседа интересовала ее не больше, чем самого равнодушного стороннего наблюдателя. Видит бог, таких было достаточно – другие женщины в этом же дворе оставались безучастны к тому, что происходило рядом с ними, точно были слепы и глухи. Да и не удивительно: они насмотрелись на подобные сцены и в тюрьме и за ее стенами и обращали на них внимание разве только для того, чтобы высмеять и втоптать в грязь чувства, которые сами они давно позабыли.

Немного подальше неопрятного вида женщина в неряшливом чепце и красной шали на плечах, обтрепанные края которой доставали почти до низа грязного белого передника, давала какие-то наставления своей посетительнице, видимо – дочери. Девушка была худо одета и дрожала от холода. Она поздоровалась с матерью, когда та подошла к решетке, но ни той, ни другой не было сказано ни слова соболезнования или надежды, утешения или жалости. Мать все нашептывала свои наставления, а дочь слушала, и ее озябшее востроносое личико выражало расчетливую хитрость. Быть может, речь шла о том, как помочь матери защищаться на суде; на лице девушки мелькнула хмурая улыбка, точно она радовалась, но не возможному освобождению матери, а тому, что та «вывернется» назло своим недругам. Разговор их скоро закончился; и так же равнодушно и холодно, как они свиделись, старшая повернулась и пошла в дальний конец двора, а младшая – к воротам, через которые она вошла сюда.

Дочь принадлежала к разряду женщин – слишком, увы, многочисленному, – самое существование которого должно бы жечь огнем наше сердце. Она едва вышла из детского возраста, но с одного взгляда было ясно, что она из тех детей, рожденных и выросших в забросе и пороке, которые не знали детства, которых никогда не учили радоваться материнской улыбке и бояться нахмуренных бровей отца. Им не известны ни детские ласки, ни детское веселье и невинность. Они сразу вступают в суровую жизнь со всеми ее невзгодами, и потом уже почти безнадежны попытки тронуть их сердце напоминаниями, которые в другом человеке, пусть даже испорченном, могут хотя бы на миг пробудить добрые чувства. Что проку говорить таким, как они, о родительских заботах, о счастливых днях детства, о веселых детских играх! Им толкуйте про голод и улицы, нищенство и побои, кабак, полицейский участок и лавку ростовщика, – это они поймут.

Всего две-три женщины стояли у решетки, переговариваясь с друзьями, у большинства же арестанток, как видно, вовсе не было друзей, если не считать старых товарок, вместе с ними обретающихся в тюрьме. Поэтому мы не задержались во дворе, а лишь отметив мимоходом только что описанные сценки, поднялись вслед за своим провожатым по чистой и светлой каменной лестнице в одну из камер. Таких камер в этом отделении тюрьмы несколько, но достаточно описать одну – все остальные с нею схожи.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13